Грубый пинок заставил вскочить. Удар в ухо бросил его на бревна.

Кто-то поднял Ивана, заломил руки за спину, куда-то его поволокли, больно подталкивая сзади.

— Куда вы меня?

— Заткнись, бандюга лбовский…

Он не видел, куда его ведут. Падая от ударов в спину, поднимался; снова его волокли. Бросили в какой-то подвал и снова били.

Иван хотел выпрямиться, но упал от нового удара. Тяжкая усталость охватила его.

Плеть, как змея, опоясала спину и грудь. Стараясь спасти глаза, он заслонил их рукой. Удары жгли, как горячий дождь, находили, казалось, каждый кусочек тела, голову, уши, пальцы. Захватывало дыхание. Его пинали, втаптывали в пол.

Доносились неясные слова, похожие на стоны, сливались в один непрерывный крик. Он не понимал, что это кричал он сам, ничего не понимал, не знал, утро сейчас или ночь, сколько прошло времени, может быть, год? Или минута?

Заскрипела окованная железом дверь, Ивана опять поволокли и швырнули куда-то.

Гул голосов встретил его:

— Мальчишку-то за что?

— Украл чего-нибудь…

— Лбовец он.

— Нет у Лбова таких… — как из тумана, доносились до Ивана слова. Может, в бреду он видел, как около двери столпились арестанты.

— Вон как тебя встречают! — сказал кто-то и закашлялся.

— Еще бы! — раздался невеселый смех.

— Как замок забрякает, все к дверям бежим: хоть кусочек свежего воздуха дохнуть.

И верно, дышать было нечем: от зловония щипало глаза. На грязных нарах копошились люди, невысокий арестант с размокшим ртом что-то кричал. Камера в махорочном чаду.

Голова гудела, казалась разбухшей. Тело болело. Иван пополз на четвереньках, стараясь спрятаться от взглядов, тычась о чьи-то ноги, о нары. Нащупав солому, упал и затих.

На нарах, на полу сидели, лежали люди. Маленькое зарешеченное оконце, открытое настежь, не пропускало воздух, в него видимым снопом вливался мороз, но почувствовать его было нельзя, такая стояла жара и духота.

Гулко раздавались в коридоре шаги. Вот забряцали ключи… Окованная дверь камеры открылась. На середину, глухо ударившись, упало тело человека. Кто-то дико взвизгнул во сне. Кто-то поднял голову и пугливо уронил ее вновь.

Иван подполз к человеку, попытался перевернуть его и заплакал от бессилия. Наконец удалось уложить новичка на спину. То был пожилой человек в изодранной на плечах косоворотке, с запавшими глазами.

Иван долго пытался подняться сам, и это тоже удалось ему. Ноги казались ватными. Пошатываясь, добрел до стола, из всех кружек собрал оставшиеся капли, вернулся к распростертому на полу человеку, смочил его губы.

— Эй, паря, подай-ка мне онучи. Ноги мерзнут, закутаю.

Превозмогая боль во всем теле, Иван подал на верхние нары какие-то тряпки и, глядя в глаза человеку, спросил беззвучно:

— За что?

Тот не ответил, бормотал свое, окутывая тряпками ноги:

— Разукрасили же тебя!..

Кто-то застонал внизу. Иван сел около избитого: тот начал приходить в себя, долго, не мигая, смотрел на мальчика. Неожиданно улыбнулся.

Иван спросил:

— За что? — он совсем утратил голос.

— За силу. Плакать, сынок, не будем. Помоги-ка мне пробраться к нарам, к свободному местечку. Там и поговорим.

Когда место было найдено, избитый долго лежал с напряженным лицом, борясь с болью. Иван вытер ему лоб мокрой тряпкой.

— Зови меня дядей Мишей.

От прозвучавшей в голосе ласки Ивану сдавило горло. О какой силе говорил дядя Миша? Ведь избивают-то их, а не они?

Свесив с нар голову, худой арестант посмотрел на них крохотными искрящимися глазками и сказал:

— Уж который день лбовцев ловят.

— Их перевесить надо! Не пугали бы честных людей, — отозвался кто-то еще.

В запавших глазах дяди Миши светилось любопытство.

— Посиди со мной! — ласково попросил он Ивана. — Как здесь очутился?

Тот порывисто сказал:

— Я и жить теперь не хочу…

Дядя Миша тоскливо рассмеялся:

— Ничего… здесь все через это проходят. Ты скажи только — не лбовец?

Иван торопливо покачал головой.

— Я ненавижу… Я убью… — прошептал он, дико оглядываясь.

— Полицейских?

Дядя Миша заметно повеселел, потянул Ивана на солому, рядом с собой.

— Озлобляться не надо, парень. Много о нас плетей истрепано… Я так же вначале думал… Моего горя семерым не снести. За волосок держался, а потом услышал о крепких людях, которые за народ стоят… Нашел дорожку-то…

— Помоги… — прошептал Иван.

— Помогу, — твердо пообещал дядя Миша. — Нас вот выдал один человек… Очень ему доверяли. Оружейным складом боевой дружины заведовал… Всех и посадили. По допросу видно, что донос-то от знающего человека… Нет ничего хуже предательства! Обмануть доверие товарищей только самый подлый из подлецов может. Ну, ничего… нас много, а предатель-то — один. Веришь ли, и радость есть: напечатаем мы листовку, а ее к утру кто-то еще перепишет.

— Да ведь это мы с Юркой! — прошептал Иван. — Ночами… мы с курсов учительских…

Скрывая невольную улыбку, дядя Миша строго зашептал:

— Случалось, тем же почерком и меньшевистские листовки были переписаны… Типографии у них нет, так они от руки писали…

Иван отвернулся сконфуженно.

— Слыхал я о меньшевиках на митингах, а кто такие — не пойму, — признался он.

Прошла неделя. Дядя Миша рассказывал Ивану о меньшевиках, о событиях этих лет понемногу, обстоятельно, как первокласснику сообщает учитель азы. Рассказывал он и о Лбове.

— Жаль, грамоты у рабочих маловато. Вот и Сашка Лбов… наш он, мастеровой. Ушел в леса от преследований, отряд сколотил. В комитете думали — опорой нам будет его отряд. А он попринимал к себе всякой сволочи. Те быстро отряд-то в шайку превратили.

На допросы Ивана не вызывали, как и дядю Мишу. Забившись в угол, они без умолку говорили.

— А концы прятать умеешь? Про законы конспирации слышал? — все допытывался дядя Миша. — Вот слушай, а то в подпольную работу и не суйся: выдашь всех. Невесту, а то и мать родную встретишь — виду не показывай. Следи, не тянется ли за тобой хвост, шпик проклятый, на явку. Литературу или там… оружие… мало ли, все надежно надо спрятать. А уж попался, так имена товарищей и адреса проглоти…

В стороне в группе арестованных тихо спорили. Слышались непонятные слова — гуманизм, декадентство. Спорили о мужике. Иван подумал: «О простых вещах, а говорят словно не по-русски».

Дядя Миша усмехнулся.

— Ты не всему верь. Пусть языки чешут. Нам ясно одно: так больше жить нельзя. О силе-то я тебе сказал не зря. Боятся они нас. Свергнем царя, отдадим крестьянам землю, власть народу — и начнем все заново. А без боя власть не получить, значит, пора драться.

— Дядя Миша, а меня долго здесь продержат? Скоро экзамены. Боюсь, как задержат.

Дядя Миша уклончиво протянул:

— Посмотрим. А куда же ты после курсов подашься?

— К своим поближе, к Верхотурью. В село Фоминское обещали назначить.

— Вот и смотри, как начнешь работать, что к чему. Вы, молодые, вам уж обязательно придется самодержавие-то ломать…

Казалось, так просто: объединить ненависть всех людей, и она станет силой, способной изменить жизнь.

Иван думал: «Бороться, тем более учить бороться других, для этого нужно много знать».

В камере становилось тише. Зевали, чесались люди, укладываясь на нары.

Дядя Миша шептал, вглядываясь в лицо Ивана:

— Если у тебя задумка есть — переделать мир, так ты должен знать законы развития классовой борьбы…

Ночью в камере поднялась драка. То и дело наведывались надзиратели. Кого-то вызывали, уводили. Арестанты ссорились: в дальнем углу камеры все время играли в карты.

— Уголовники… — протянул дядя Миша. — Садить-то теперь некуда, все тюрьмы на Руси переполнены, всех вместе и суют. А ты, милок, не гляди плохо на уголовников. Они тоже люди. Им тоже правду внушить можно… На свою сторону их перетянуть. Кто раньше поймет, тот кого-то еще поведет. И я в тюрьме раскрыл глаза-то, как оружием владеть, бомбы начинять, взрывчатку добывать и за словом верным в карман не лазить. Тюрьма, милок, это не только препятствие для нас, революционеров, но и учение. Революция-то обязательно повторится… И тогда уж… Меня, милок, надолго посадили. Так ты… вот запомни один адресок… Там тебя и проверят, и свяжут с другими… И книги, какие надо, дадут. — Дядя Миша зашептал адрес, все продолжая пристально вглядываться в лицо Ивана.

Майским утром, чуть свет, Ивана выпустили. Кирилл Петрович все дни искал его по Перми. И, найдя, поручился, что он не лбовец. Учитель в молчаливом удивлении поглядывал теперь на своего квартиранта.

— Били… — сообщил Иван. — В синяках, наверное?

— Не в этом дело… Что-то в тебе изменилось, мальчик. Видишь, как получилось! — словно извиняясь, произнес Кирилл Петрович. — Вот будешь учителем, сиди дома да в школе.

Непонятный смех мальчика рассердил учителя.

— В политику не мешайся, я говорю! Она далеко уводит. И от дела отвлекает, — почти закричал он.

— А вы всю жизнь дома просидели… Наденьку ждали… Зачем? — вопросом ответил Иван.

Больше до дома они не произнесли ни слова.

Теперь Иван часто видел белошвейку Лизу. Но одну, без подруги. Лицо ее было измято, потухло.

Раз, отважившись, подошел к ней:

— Как же, Лиза, так получилось?

— Хозяйка выгнала… — Лиза заплакала.

Иван отдал ей деньги, какие с ним были, и спешно отошел.

Экзамены, сборы в дорогу отвлекли его от мыслей об этой девушке.

Обычно разговорчивый, Кирилл Петрович притих, был печален, задумчив и сух. Только когда Иван уезжал от него в Верхотурье, сказал сдавленно:

— Скучно мне без тебя будет, Ванюша. И многое ты мне открыл… — видя недоумение Ивана, повторил: — Да, многое открыл! Пересмотрел я в последние дни свою жизнь, все до мелочей… вдумался в свое прошлое, судил себя строго. Это с тех пор, как ты сказал мне, что я бесцельно прожил.