Молодой учитель скоро стал для учеников «слишком свойским». Они провожали его в школу и из школы. Иногда с сумками из мешковины через плечо ходили вместе с ним за село.

Сжатые полосы розовели в солнечном блеске, но солнце не грело, холодно сияло голубое небо. Паутина, висевшая на кустах, была усеяна капельками росы. Утки летели молчаливыми стаями, не садились на кормежку. По оплывшим грядам на огородах скакали вороны. Падали снежинки, набивались в каждую щель замерзающей земли. Прибитая морозом трава хрустела под ногами.

…Часто в сильные холода дети оставались в школе на ночь, разжигали печи. В классе витал запах липы, мочала. С приходом зимы он усилился.

— Заточили нас в школе, — сказала как-то Дашутка.

«Заточили» — слово вызывало воспоминания о Перми.

Иван снял с головы Дашутки гребенку, причесал ей волосы.

— Мягкие да светлые, как золото, волосы-то у тебя, девочка… — нежность поднялась в нем.

На улице верещала колотушка ночного сторожа.

Иван Михайлович задерживался с детьми, читал для них вслух, беседовал с ними, а сам думал: «Почему нет писем? За все время пришло одно письмо из тюрьмы от дяди Миши. Он спрашивал: «Поешь ли ты, как раньше? А здесь тоска: все певчие птицы в клетках», — значит, партия разгромлена, все арестованы». Иван был уверен, что понял намек дядя Миши правильно, и был горд, что ему сообщают об этом как равному, как борцу, надеясь на него, веря в него.

В один вечер к Малышеву в школу пришел молодой человек, дядя Симы Кочевой, которого она называла странным именем Евмений. Увидев его, Иван мысленно сказал себе: «Начать? Пора начинать!»

Снимая снег с нависших бровей, Евмений улыбнулся.

— Вечеряете? А я… книжку хочу попросить, тоскливо сидеть без книжки, — Евмений надсадно закашлялся. Был он даже с мороза бледнолиц: суконная шапка с козырьком удлиняла его лицо. В ворот распахнутого полушубка видны пестрый шарф и галстук.

Снег на густых бровях и на усах гостя растаял, Евмений вытирал их заскорузлыми пальцами.

— Любим мы с братом книжки читать. Только бы посерьезнее.

От гостя исходил тот же запах мочала и липы.

Иван открыл шкаф, в котором держал часть литературы, достал книгу.

— Вот и серьезная. «Царь-голод».

— А-а! Слыхал я об этой книжке. Почитаем, — Евмений подмигнул и вновь закашлялся.

— Что с вами?

— Попростыл… Сейчас даже на клиросе петь не могу.

— Вы, что, верующий?

— Не в этом дело. Просто петь люблю.

Евмений запел жидким приятным тенорком, лукаво глядя на учителя:

Как по речке, по быстрой, Становой-то едет пристав, А за мим — письмоводитель, Страшный вор и грабитель… Горе нам, горюшко, великое горюшко…

— Это вы про вашего Кислова?

Дети затеяли какую-то игру. Громко говорили и смеялись.

— А не боитесь такие песни петь? — все допытывался Иван, не спуская с Евмения глаз.

— Так ведь только вам. Вы не из бар, — Евмений протянул Малышеву руку. Ладонь его была влажная, горячая. — Мы у фельдшерицы книги раньше брали. Так у нее только про любовь, а нам хочется другое.

Вышла к детям и Аглая Петровна. Она жила при школе. Дети смолкли, с боязнью глядя на нее. Поспешно ушел и Кочев. Иван сиял: «Вот, кажется, и есть «певчая птица». Аглая Петровна посмотрела на него подозрительно.

Ночь свистела, мокрые хлопья снега налипли на окна школы. Промозглый ветер колотился в ставни, перекатывался через кровлю, врывался в круглую печь. На воле было уныло. Луна ползла по корявому небу. Обледенелые ветки были пусты.

Не замечая ничего вокруг, Иван торопливо шагал по суметам к дому. «Читать! Читать! Каждую свободную минуту — учиться!»

Через день Евмений Кочев снова пришел в школу к Малышеву.

— Разбирали мы с братом книжку, разбирали… зовет она… лучшую жизнь обещает. Но надеяться-то на что?

— На себя, — ответил Иван.

Евмений задумался.

— На себя? Мы вот живем далеко от железной дороги… почту ждем месяцами. Она приходит не к нам, а в село Махнево. Люди наши редко к домам собираются, все на заработках: летом — на реке Тагил, на реке Туре плоты собирают для Тюмени, зимой — лес рубят. Леса повысекли вокруг, а живут впроголодь. Орехами да клюквой кормятся. Женщины наши рогожи ткут. А лесопромышленники богатеют. Законы-то не для нас писаны. Куда еще податься? Тайга вокруг. Кто все расскажет? С нами и поговорить некому. А слово-то — оно и ржавчину смоет. Верховодит всей округой Кислов, помогает ему сельский писарь.

Сельского писаря Иван уже знал. Тот ходил по селу в огромных очках, с пером за ухом.

— От кого милости ждать? Молчим и терпим, — раздумчиво закончил портной.

— Надо бороться, а не терпеть.

Евмений быстро взглянул на учителя и неожиданно спросил:

— А о Ленине ты слыхал?

Иван промолчал. Уже окончательно переходя на «ты», Кочев строго спросил еще:

— Тебе сколько лет?

— Семнадцать.

— Ты еще врать не научился. Говори мне все.

Иван верил этому вздрагивающему голосу, этим глазам, которые жарко впились в него. Он достал книжку Ленина «К деревенской бедноте» и заговорил:

— Сознательных людей собрать надо… Но вот можно ли?

— Конечно.

— Где?

— Да хоть у нас. И в Махнево желающие есть. Это село соседнее.

— Собирай. Почитаем вместе. Я ведь и сам Ленина толком не знаю, попала вот одна книжонка…

Евмений полистал книжку, вчитываясь в отдельные фразы, и снова лукаво подмигнул Малышеву.

Собрались у Кочевых на другой же вечер.

От лампы шел керосиновый чад. Половину избы занимал примитивный ткацкий станок. Под лавкой кучей навалено мочало.

Так вот почему стоит этот запах в школе: в каждом доме ткут рогожи, запахом мочала пропиталась одежда учеников.

Старший Павел Кочев тоже франтил, носил галстук. У него были темные усики. Лицо одутловато и румяно. Федосья, жена его, усадила Малышева в передний угол. Здесь же вертелась белоголовая Сима, останавливалась около одного гостя, другого. Наконец забралась на колени к учителю.

Фельдшерица Стеша Лапина, застенчиво улыбаясь, помогала хозяйке принимать и усаживать гостей. Рослая, с красивой широкобедрой фигурой, она вся дышала деятельной добротой. Конюх Семен Немцов нетерпеливо потирал руки.

Невозможно сразу запомнить все имена. Иван внимательно вглядывался в лица.

Братское чувство к этим людям наполнило его сердце. Он им верил. Да и трудно было в ком-то усомниться: все так жадно и доверчиво смотрели на него. Немцов порывисто оделся и сказал:

— Покараулю у окон…

Мест не хватало. Некоторые гости уселись на полу.

Павел взял с колен Малышева Симу, спустил на пол. Девочка спряталась под лавку, зарывшись в мочало, притихла.

Люди придвинулись ближе к столу.

— Почитаем мы в следующий раз, товарищи, — начал Иван. — Сегодня я расскажу вам о событиях этих лет.

— Правильно. Тогда нам и в книжках все будет ясно, — Евмений закашлялся, хватаясь за грудь: — Кое-что и мы слыхали… Но мало…

В полной тишине говорил Иван. Никто не шевелился. Мужчины молча курили. Стеша, не мигая, зачарованно смотрела на учителя.

В избе накурено. На минутку открыли дверь.

— А книги-то где хранишь, Иван Михайлович? — спросил кто-то.

Малышев уклонился от ответа, пожал плечами.

Братья Кочевы в голос сказали:

— Давай литературу нам, сохраним.

— Уж будь покоен.

— Но я должен взять часть для Махнево. Соседей забывать нельзя.

— Побывал там?

Иван снова уклонился от ответа, неопределенно произнес:

— По воскресеньям туда удобно ездить.

В этот же вечер он передал Кочевым часть книг. В следующие дни незаметно опорожнил свои чемоданы.

Раза два Малышев видел, идя по селу: за ним брел бородатый человек с висячим красным носом и опущенными плечами, но не придал этому значения.

Федосья Кочева сшила из холста мешочки: их нагрузили книгами, запрятали в снег.

На святках в дом ко вдове Новоселовой пришли ряженые в вывороченных шубах, с бородами из пакли, с румянцем из свекольного сока. Один из них бил в сковородку, другие плясали под резкие однообразные звуки. Хозяйка, вздыхая, наградила их грошиками и пряниками. Ряженые ушли в соседний дом.

Малышев тотчас побежал к Кочевым, закричал с порога.

— Какая неделя сейчас?

— Ну, святки.

— Ряженые ходят… Пошли и мы.

Кочевы весело засуетились. Федосья извлекла из чулана шубы, цветные опояски, принесла ворох кудели. Нашлась где-то лохматая маска медведя. Иван примерил ее.

Прибежала Стеша, задохшаяся, бледная.

— Скрылась от своего. Опять нализался.

Узнав об их затее, оживилась, потребовала наряда и для себя.

Иван посмотрел на нее с восхищением: выданная замуж насильно за пьяницу, она не опустилась, не озлобилась.

— Надо так, чтобы не узнали, — весело говорила Стеша. — Голоса менять! Пищать, а не говорить.

Через полчаса никого нельзя было узнать. Наряженные в вывороченные шубы, опоясанные цветной широкой тесьмой, все, даже женщины, с бородами, с измазанными лицами.

На улице навстречу ряженым попался Немцов, поймал Стешу, вывалял ее в снегу. Та, оберегая бороду, кричала:

— Оставь, Сенька!

Потом вдруг оробела, протянула руки к Семену, собираясь что-то сказать и не решаясь.

Семен прошептал, дыша прерывисто и громко:

— Подождите меня… лицо сажей намажу. Шубу выворочу, догоню.

Ватага в шесть человек ввалилась в первый дом от школы.

— Ряженые! Бабы, не спите, — кричала с печи старая женщина.

Выскочили из горенки две молодушки, с полатей опустил голову парень. Федосья била в сковородку, Евмений по кругу водил на веревке «медведя», пел басом:

Как по речке, как по быстрой, Становой-то едет пристав, А за ним — письмоводитель, Страшный вор и грабитель… Горе мам, горюшко, великое горюшко!

«Медведь» неуклюже топтался под песню, «грыз» веревку, несколько раз перевернулся через голову и снова принимался топтаться на месте, рычал. Порой Иван дергал шнурком, протянутым под рукавом, и тогда пасть «медведя» открывалась и снова закрывалась, щелкая.

Парень хохотал, молодки хлопали руками.

— Ай же! Про писаря-то верно! Еще бы про перышко, что за ухом таскает.

— Хорошо! Так их!

Хор получился слаженный, сильный.

В каждой избе ряженые пели и танцевали, «медведь» топтался, вырывался, рыча, пытался обнять женщин, а то принимался плясать вприсядку. Дети визжали, дразнили его. Восторгам, взвизгиваниям не было конца, когда Евмений просил «медведя»:

— Мишенька, сосчитай до пяти! — и тот топал мохнатой ногой пять раз.

— Он у меня ученый: и петь умеет, и стихи говорит… — хвастался Евмений. — Ну-ка, Мишка, скажи нам, чем же Русь славна?

«Медведь» прорычал:

Несчастьем, жизнью колкою, Романовым Николкою, Развратницами Сашками, Расшитыми рубашками, Полнейшею разрухою И царскою сивухою.

— Верно! Еще Удавушкой-свинухою! — выкрикнул взъерошенный старик, сидевший на лавке, в восторге хлопая себя по колену.

Молодая корявая женщина прикрикнула на него:

— Помолчи, тятенька! Может, они выведывать пришли? А ну-ка, вы, уходите с добром! Идите-ка!

…Свободного времени у Ивана было все меньше. По вечерам он устраивал в школе читки Некрасова, Успенского, Толстого.

Все больше приходило на них людей.

Аглая Петровна как-то сдержанно спросила:

— Куда вы хотите вести фоминских крестьян?

Иван удивленно развел руками:

— Я вас не понимаю.

— Зато я давно поняла, что вы такое, господин Малышев. Вы говорите крестьянам о несправедливости и зовете к борьбе. Вам нужно, чтобы все блага земные были разделены поровну. Зачем вы смущаете народ? Мы здесь жили дружно. Никаких противоречий между людьми у нас не было.

— А с Удавом тоже дружно жили? — спросил Иван.

Не отвечая ему, Аглая Петровна продолжала:

— Будет время, крестьяне сами соберутся в общины. Но не нужно никакого уравнивания. Вас губит, что вы делите людей на классы. Ну какие в деревне классы?

— Вы заблуждаетесь, Аглая Петровна. Ваши мысли — это мысли эсеров. Это вас здорово далеко заведет.

Аглая Петровна вспыхнула и посмотрела на него злыми глазами.

Иван после этого разговора потерял интерес к своей начальнице, но стал осторожен.

«Ошибаюсь я в людях, — вывел он. — Ведь мне вначале показалось, что она знает жизнь. Всех уравняла: нет ни кулаков, ни Удава, ни писаря, нет и бедноты».

Читки в школе он не прекратил. На них приходила и Аглая Петровна, слушала, молчала.

«Надувает зоб, эсерка», — думал Иван и торопился скорей рассказать крестьянам все, что знал о партии эсеров, насторожить их.

Вот и фоминский священник появился на уроках Малышева. Седобородый, костлявый, в суконной потрепанной рясе, он молча уселся за стол рядом с учителем. Темные, колючие глаза его впивались в лица учеников.

После звонка священник дружелюбно попенял:

— Слухи о тебе, господин учитель, идут дурные: сборища в школе устраиваешь, в храме божьем тебя не видать. В Махнево вот каждое воскресенье зачем-то таскаешься. Ты еще — вьюнош. Наставить тебя некому. Приходи в церковь, успокой Аглаю Петровну… И ко мне в дом милости прошу, вот завтра, после обедни, и приходи. У меня в доме женское общество найдется.

Иван слушал, полузакрыв глаза. Вспомнилось Верхотурье, храмы, испуганные глаза богомолок.

Он поблагодарил, избегая прямого отказа, но ни в церковь, ни в дом попа на другой день не пошел. Хотелось побыть одному. Иван с утра направился к реке.

Дома́ заиндевели. Мороз клубился туманом. Солнце искрами рассеялось по сугробам. На снег больно смотреть — сверкал. Следы птиц на нем, как строчки. Но и те оборвались, словно птицы зарылись в теплый снег. Кедры, скованные стужей, потрескивали. Ветки берез синели, как серебряные, и ветер не мог их пошевелить.

Кругом — ни души, кроме мужика с висячим носом, который шел следом за Иваном, да и тот скоро отстал.

На реке Малышева догнали Евмений и Стеша. Сзади бежал Семен Немцов, окликая:

— Степанида Ивановна… Стеша!

Женщина отстала.

До Ивана Михайловича донесся ее дрожащий голос:

— От мужа не уйдешь… Отказываю я тебе, Сеня… Он без меня пропадет, а я, может, его человеком сделаю. Не зови ты меня.

Немцов упрекал ее, сердился:

— Слезы-то твои лукавые…

Евмений то и дело кашлял.

— Тебе лечиться нужно! — сказал Иван.

— Не умру. Я за тебя беспокоюсь. Что-то Реутов стал часто бегать за тобой. Вот мы и вышли на выручку. Поберегись!

— Это тот, с висячим носом?

— Именно, с висячим… — рассмеялся Евмений.

— Я не боюсь. Вот придумал я… Нам нужно посиделки посещать… Там слово-два сказать.

В тот же вечер Иван, Евмений и Семен с гармошкой пошли на посиделки. Навстречу им из дома лилась песня. Ее стонущий мотив был знаком с детства. Когда они вошли, девушки и парни оборвали песню, неловко смолкли. Иван сказал весело:

— Мы на песню, как на огонек, к вам зашли, а вы замолчали.

— Милости просим.

— Лучше вы нам песню скажите, говорят, много их знаете, — раздались в ответ нестройные голоса.

— Хорошо! — согласился Иван. — Я вас научу песне! — и вскинул голову:

Нелюдимо наше море, День и ночь шумит оно…

— Ай, песня хороша!

Немцов, усевшись на лавку, быстро подобрал на гармошке напев. Под его пальцами — ширь, жизнь. Гармонь будоражила, вызывала дрожь в сердце.

У печи стоял такой же станок, как у Кочевых, так же пахло мочалом, весной. Рыжая девушка, сидя на скамье, раздирала широкую полосу мочала на тонкие пряди, развешивала их на шнурок, протянутый от печи к окну. Другая, красивая и строгая, опустила руки и слушала, не отрывая глаз от Ивана. Девушки закраснелись, любуясь им.

В роковом его просторе Много бед погребено…

И он знал, что песня хороша, и поет он хорошо, и сам он в этот час хорош, и все сегодня ему удается.

Когда Немцов сдвинул меха, долго еще хранилось молчание. Потом враз о чем-то заговорили, зашумели.

Немцов заиграл кадриль.

— Эх, девочки-припевочки мои, спляшите, потешьте! — Немцов не мог обходиться без прибаутки или поговорки. Глаза его смеялись, и лицо лучилось лукавством, удалью.

Девушки побросали рукоделия, стали в пары. Иван, подхватив строгую ткачиху, закружился вместе со всеми. Перебегая с места на место в сложном танце, выделывая разные коленца, приседал, кланялся и снова подхватывал свою подругу, легко приподнимал ее, стремительно кружил. После танца снова все чинно расселись по местам, отдыхая.

Две девушки в углу продолжали прерванный кадрилью разговор:

— Как заполыхает, как заполыхает, сразу с десяток изб занялось. Батюшка, говорят, с иконами на огонь пошел.

— А я слышала, что их обокрали. Весь непочат урожай взяли, до зернышка.

Малышев, стараясь понять, о чем говорят на посиделках, подвинулся ближе:

— А вы не слыхали, на Кушве большое крушение поезда было?

— Ой, нет, не слыхали!

— Расскажи, учитель.

Иван начал плести, сколько убитых и раненых, сколько вагонов сгорело от столкновения. Он понял: здесь говорят только о необычном.

— Много людей погибло. И дети, и женщины. Ну да русский народ к этому привык. Еще в пятом году… Разве кто-нибудь людей жалеет?…

— А что в пятом году? Расскажи, учитель.

Целый час в напряженной тишине звучал его голос да слышались вздохи девчат.

Ивана провожали до дома под гармошку. В морозном воздухе далеко неслись девичьи песни.

Все легче становилось Малышеву работать в кружке. Выбрали уполномоченных для связи, пропагандистов. Часто одновременно шли занятия — открытое чтение в школе, разбор программы социал-демократической рабочей партии на квартире кого-нибудь из кружковцев.

Иногда разучивали вполголоса революционные песни.

…Вечер длинный, ночь тягучая. За окнами мороз. Печь в избе Кочевых дымила, от этого и от огня трехлинейной лампы тусклый чад поднимался к потолку.

Иван охрип, язык его онемел — столько приходилось читать вслух! Но читать Ленина он хотел сам. Слово, одно слово могут украсть, прочесть не так, и не все поймут ленинские большие мысли.

«Рабочие говорят: довольно уже гнули спины мы, миллионы рабочего народа! довольно мы работали на богачей, оставаясь сами нищими! довольно мы позволяем себя грабить! мы хотим соединиться в союзы, соединить всех рабочих в один большой рабочий союз (рабочую партию ) и сообща добиваться лучшей жизни. Мы хотим добиться нового, лучшего устройства общества: в этом новом, лучшем обществе не должно быть ни богатых, ни бедных, все должны принимать участие в работе. Не кучка богатеев, а все трудящиеся должны пользоваться плодами общей работы… Это новое, лучшее общество называется социалистическим обществом. Учение о нем называется социализмом. Союзы рабочих для борьбы за это лучшее устройство общества называются партиями социал-демократов… И наши рабочие вместе с социалистами из образованных людей тоже устроили такую партию: Российскую социал-демократическую рабочую партию».

Евмений взволнованно воскликнул, ударив себя по колену:

— Наша партия!

С улицы послышались звуки гармошки: Немцов предупреждал об опасности.

Один за другим кружковцы тихо выходили из избы, исчезали через огород в переулок, в снежный замет.

Немцов ожидал Малышева на углу.

— Филат Реутов в окно заглядывал. Вот попадется мне, я ему покажу! А потом… уеду отсюда. Уеду на Север… Поищу, где чужую бабу забыть можно. На людей посмотрю.

Малышев рассмеялся:

— Здорово! Здесь тебе не люди?.. А на чужих баб заглядывать — у тебя видно в крови…

— Нет, Иван… Одну, но такую, как Стеша, хочу найти…

— Ну, пока найдешь, успеешь съездить в Махнево. Отвезти нужно один пакет… Предупреждаю: дело серьезное. Накроют, посидишь за решеткой.

— Не пугай. Хоть каждый день буду возить… Знаю, для чего.

Увидев вышедших из-за угла людей, они враз слаженно запели.

Вслед им раздался визгливый мужской голос:

— Политиканы идут!