Я нашел текст, который написал в 1987 году, о французских переводах, сделанных Мариной Цветаевой. Перечитав его тридцать лет спустя, я понял, что, за вычетом стиля, все это я мог бы повторить и сейчас. Вот этот текст.

Для меня французские переводы Цветаевой — трагическая тема, более трагическая, чем все ее творчество, которое трагично по своей сути, как и ее судьба. Но здесь приходится говорить о полном крахе и о полном одиночестве.

Как появились эти переводы? Это одиннадцать стихотворений. Они были сделаны в 1936–1937 годах, когда в СССР отмечали сто лет со дня смерти Пушкина. Дело в том, что не только СССР, но и эмиграция чествовала Пушкина, и во Франции были устроены торжества по этому поводу — в присутствии всех писателей-эмигрантов, они собрались почти все, и ожидалось, что Поль Валери произнесет речь. Нужно было познакомить его с творчеством Пушкина: Валери, естественно, его не читал (я имею в виду стихи). И Цветаева решила, что попробует перевести на французский несколько любимых с детства стихотворений, перевести само свое детство, и не для одного Поля Валери, а вообще — для Франции. И она послала ему эти переводы. Валери, если я правильно помню, ей даже не ответил. И в 1937 году об этих стихах так никто и не узнал. (Одновременно она писала по-русски прозу: «Мой Пушкин» и «Пушкин и Пугачев»).

Я уж не знаю, откуда потом вынырнули цветаевские тексты — но знаю, что в самом начале 80-х Ефим Григорьевич Эткинд показал мне копию этих переводов (где он ее взял, мне не известно) и напечатал несколько в своей «Антологии», которую мы делали для издательства «Maspero». Потом все эти тексты вошли в книгу переводов Евы Мальре, опубликованную после ее смерти, в 1987 году, она называлась «Попытка ревности и другие стихотворения», сборник всех переводов из Цветаевой, сделанных Евой, — эта книга, словно памятник на ее могиле. Тем дело и кончилось.

А Валери не ответил Цветаевой по серьезным причинам — помимо того, что он был весьма почтенный господин, как и полагается великому французскому поэту, и просто не считал нужным отвечать каждой поэтессе, вздумавшей докучать ему своими излияниями, будь она француженка или иностранка. Но первая причина, и первое, что поражает, когда читаешь эти стихи, — это то, что Цветаева делает ошибки во французском. Например, здесь:

Poète suis et rien n’y puis, Tout m’est transport, tout m’est supplice. Ainsi le moindre des indices Est maître de mes jours et nuits [8] .

Ясно, что здесь нельзя было пропускать второе «de mes». Или:

— Va toujours, cocher! — Barine! Choses vont de mal en pis. La bourrasque m’enfarine Mes deux yeux et mes esprits [10] .

Здесь, конечно, только «les choses», и никак иначе. Или можно писать как угодно, но это уже будет не по-французски.

Подобные ошибки обнаруживаются почти во всех стихотворениях: можно предположить, что сама Цветаева в своей увлеченности работой просто их не замечала и рядом не оказалось человека, который бы ей помог и внимательно вычитал французские тексты; в сущности, она была совсем одна. Это и потрясает сильнее всего — ее одиночество. Рядом с ней не нашлось никого, кто мог бы подсказать ей такую простую вещь: пропуск артикля в этой строфе — не оригинальность, а ошибка. Ни одного читателя-француза, с которым она могла бы просто посоветоваться. И естественно, такая ошибка перечеркивает все стихотворение — хуже того: она дискредитирует автора.

Возьмем другой перевод — «К морю», первая строка гениальна:

Adieu, espace des espaces!..

А дальше вот что:

Pour la dernière fois mon œil Voit s’étirer ta vive grâce Et s’étaler ton bel orgueil [11] .

«Pour la dernière fois mon œil!..» — и все насмарку! И дело здесь даже не в самом этом «mon œil», ведь такое выражение во французской поэзии действительно встречается — например, у Жерара де Нерваля:

Depuis, mêlée à tout comme un signe de deuil, Partout, sur quelque endroit que s’arrête mon œil, Je la vois se poser aussi, la tache noire!

Прочтите вслух стихотворение, которое получилось у Цветаевой, и вы поймете, что по-французски это невозможно.

* * *

Да, ошибки во французском отпугивают читателя, но все это ерунда по сравнению с другой проблемой: переводы Цветаевой написаны стихами. А во Франции в то время почти не было переводов, сделанных с сохранением рифмы. Но Цветаева-то — из России, и, как я уже много раз говорил, в традиции русского перевода просто невозможно не воспроизводить форму стиха — тогда это вообще не перевод. Для русского переводчика это так, а для французского — нет.

К тому же Цветаева не просто переводит стихами — она воссоздает на французском русскую силлаботонику.

Если считать, что перевод должен производить впечатление максимально близкое к тому, как действует на читателя оригинал, то это новаторство, которое Цветаевой кажется совершенно естественным, — потрясающий ход. К примеру, в «Бесах» звучание оригинала, написанного хореем, волшебным образом воспроизводится в переводе — и для человека, знающего русский, этот французский перевод звучит так, словно это и есть стихотворение Пушкина. Все передано безукоризненно точно. Но французская поэзия такого стиха не знает — во французском иная просодия, и регулярность стихового ударения звучит для французского уха как навязчивый ритм, что-то механическое, будто стук колес… Поэтому по-французски такой стих невозможен. И в этом — снова одиночество Цветаевой: она одна между двух миров.

* * *

И все-таки можно ли считать этот опыт Цветаевой неудачей, тупиковым путем? В этих стихах все равно ощущается сила, богатство звука — в них есть мощь и энергия, есть блеск.

Там, где у Цветаевой безусловные удачи, кажется, что текст весь выстроен на основе звукописи: она начинает с самых верхних нот — то есть с открытых гласных («Adieu, Espace des espaces!») и находит слова, подчас весьма далекие от оригинала, но они гораздо ближе к нему, чем это бывает в «нормальном» переводе, к которому мы привыкли. Так, пушкинская строфа:

Для берегов отчизны дальной Ты покидала край чужой: В час незабвенный, в час печальный, Я долго плакал пред тобой.

У Цветаевой звучит так:

Pour ton pays aux belles fables Tu reprenais la vaste mer. Peine indicible, inénarrable, J’ai tant pleuré, j’ai tant souffert! [14] —

и заканчивается восклицательным знаком, которого в русском оригинале нет, как нет и восклицательной интонации (вообще, восклицательный — это знак, близкий самой Цветаевой, а не Пушкину). Здесь основа стиха, если коротко, состоит в том, чтобы пройти путь от -i- (в слове «pays») к гласным -è- и -а- (которые можно считать более-менее близкими по звучанию). A «belles fables» здесь звучит, если можно так выразиться, как хиазм (симметричная фигура-перевертыш) по отношению к «vaste mer» (bElles fAbles-vAste mEr), и такой же перевертыш представляет собой сочетание «inÉnarrAble» и «j’ai tAnt souffErt». И эта система ассонансов усиливается, словно вторым голосом, симметричной системой аллитераций: перекличка согласных звуков -р- и -b-, а еще - f- и - v-, из-за которой «vaste» напоминает нам о «faste», а за «souffert» слышится «ouvert» — эти слова-отзвуки, проступающие в подтексте, делают стих крепким, а перевод — бесспорным.

Цветаева воспроизводит не только ритм и звуковую материю стиха, но и его структуру, и ямбические приливы и отливы, в которых можно отыскать жанровые истоки этого стихотворения — в данном случае, это романс.

Цветаева, как и в своих собственных русских стихах, доводит все до крайности, иногда — почти до срыва. Так в этой строфе слово «inénarrable» оправдано лишь ритмом и звуком (а значит, оправдано!), хотя оно очевидно относится к другому миру. Сюда оно вписывается с трудом, буквально втиснуто насильно, оно одновременно и звучит и не звучит — это слово Цветаевой удалось укротить.

В один миг читатель получает представление о Пушкине: да, поэт, который подви́г переводчика на такую кристальную точность звука, причем с такой легкостью, словно не затрачивая никакого труда, может быть, только… Но как его опишешь? Эпитеты здесь бесполезны — они уступают место иной очевидности: этот поэт просто есть, и больше ничего не скажешь. Другие переводы, в которых нет ошибок, натыкаются на эту стену: как перевести поэта, который не говорит ничего? «Да он банален, ваш Пушкин», — писал Флобер Тургеневу. И в самом деле, почитайте современные французские переводы из Пушкина — почти во всех сталкиваешься с худшим из грехов переводчика — банальностью.

Цветаева доказывает, если это еще нужно доказывать (а я думаю, очень даже нужно), что стихотворение нельзя перевести, не вернувшись к тому интуитивному поиску, который позволил ему сложиться из чего-то, что было до слов, — из первичной словесной материи, из их звукового поля.

Только в этом пространстве могут существовать такие формулы:

Comme j’aimais tes indolences, Tes fauves pas, tes rythmes lents, L’intensité de tes élans, L’immensité de tes silences… [15] ,

хотя в русском тексте сказано не совсем это:

Как я любил твои отзывы, Глухие звуки, бездны глас, И тишину в вечерний час И своенравные порывы!

Кстати, тут Цветаева позволила себе роскошь — не поставить восклицательный знак там, где он есть у Пушкина.

В этих переводах поэт обретает буйный нрав своих предков. Мы слышим Пушкина-«африканца». Конец стихотворения «Свободы сеятель пустынный» звучит как удар кнута:

Paissez, ô foules bien heureuses! L’honneur n’est point pour les troupeaux. Le couperet et la tondeuse, Hélas, voilà ce qu’il vous faut: Le joug qui sied aux têtes creuses, Le coup de fouet qui vous tient chaud [16] .

И мы инстинктивно чувствуем: да, это — Пушкин. Цветаевой было достаточно отказаться от обычного для того времени стиля: чувства меры, приглушенности эмоций — ей нужно просто быть собой, чтобы перевод получился.

Compagne de mes longues veilles — O ma colombe aux cheveux blancs [17] —

пишет она, переводя «Няню». И это абсолютно точно, несмотря на то что Пушкин не наделял голубку волосами. Между прочим, не так уж просто перевести это по-другому: начинаешь обдумывать это пушкинское выражение, «голубка дряхлая» — вариантов немного: ma colombe vieillie (моя постаревшая голубка) или toute vieille (старенькая голубка); здесь встречаются два века — Пушкин и Цветаева, и один говорит словами другого, точнее, оба они, по взаимному согласию, в любви и взаимопонимании, произносят смиренные слова признательности, обращенные к старенькой няне.

Вот этот перевод целиком:

Compagne de mes longues veilles — O ma colombe aux cheveux blancs! — Dans tes forêts, toujours pareilles, De lustre en lustre tu m’attends. A ta fenêtre, pleuve ou vente, Tu guettes, guettes l’attardé, Et tes aiguilles se font lentes Et glissent de tes doigts ridés. Par le portail d’antiques âges Tu vois s’enfuir le grand chemin. Tourments, pressentiments, présages Oppressent ton fidèle sein… Tu vois venir… [18]

Не обращайте внимания на это «pleuve ou vente», не смотрите на «d’antiques âges» (это должно было значить «d’un âge antique»)… И просто прочтите вслух. Это настоящий Пушкин, и это русские стихи на французском — звучащие так, как на самом деле должен Пушкин звучать на французском, обогащая наш язык, даря ему новые оттенки.

Но это ничего не изменило.