Предисловие к русскому изданию
Задача всякого предисловия — убедить читателя, что он должен прочесть книгу, которую держит в руках, и объяснить, зачем она ему нужна. Это задача отчасти рекламная, отчасти просветительская.
Но я совершенно не убежден, что вы должны читать эту книгу, и не совсем понимаю, зачем она вам нужна — если только вы не принадлежите к определенному типу читателей и не переживаете определенное состояние, близкое к депрессии. Это состояние бесконечной усталости от жизни, мира, культуры и собственных мыслей.
Витгенштейн выражал это состояние знаменитым восклицанием: «Невыносимо, невыносимо!»
Мы не будем здесь вдаваться в разговоры о философии Витгенштейна, тем более что читать роман Марксона можно с обычным читательским удовольствием, нисколько не ориентируясь в этой философии, довольно ясной, но все-таки требующей знакомства с несколькими сложными текстами. А вот состояние Витгенштейна — предельное раздражение по поводу всеобщей лжи и приблизительности, усталость от болтовни и глупости, чувство непреодолимой некоммуникабельности и хронического одиночества — в той или иной мере знакомо всем, и те, кому оно особенно знакомо, составляют таргет-аудиторию романа Марксона. Это состояние никак не зависит от интеллекта, здоровья, супружеского счастья или несчастья. Сам Марк- сон, в конце концов, был весьма благополучный человек, хотя и умер в полном одиночестве, и потому точная дата его смерти неизвестна. Дети — давно выросшие, потому что ему было 82 года, — обнаружили его мертвым 4 июня 2010 года. Вероятнее всего, он умер во сне. Очень может быть, что это идеальная смерть для одинокого человека, каким он был всю жизнь, несмотря на вполне удачный и все же расторгнутый брак.
Эта книга получила от Дэвида Фостера Уоллеса высшую похвалу — он назвал ее лучшим экспериментальным романом в американской прозе XX века; но, с другой стороны, кто такой Дэвид Фостер Уоллес? Он написал несколько очень хороших романов, в том числе знаменитое «Бесконечное остроумие» («Infinite Jest», 1996), что не помешало ему впасть в клиническую депрессию и повеситься в возрасте сорока шести лет (2008). «Любовница Витгенштейна» много раз переиздавалась и входит чуть ли не во все десятки лучших американских романов XX века, но перед публикацией в элитарном издательстве Dalkey Archive Press (1988) автор успел получить пятьдесят четыре отказа от других издателей, и именно эту цифру большинство снобов по обе стороны океана, слышавших звон, назовут при имени Марксона. Многие издатели высоко оценили книгу, но усомнились, что она будет продаваться. Я тоже сомневаюсь. Издавать сегодня Марксона — определенный риск. Вся надежда лишь на то, что «состояние Витгенштейна» — то есть депрессия и бесконечная усталость от слов — знакомо сегодня в России даже тем, кто никогда не слышал слова «Витгенштейн», а может, так и будет считать его вымыслом Марксона.
Не будем долго и красиво рассуждать об американском авангарде, поговорим просто и ясно, как требовал Витгенштейн и как писал Марксон.
Всякий хороший роман содержит автоописание, это почему-то (почему — отдельная филологическая проблема) залог литературной удачи. «Любовница Витгенштейна» не исключение.
А именно роман о ком-то, кто проснулся в среду или в четверг, чтобы обнаружить, что во всем мире не осталось, видимо, ни одного другого человека.
Ну, и даже ни одной чайки.
А вот разные овощи и цветы, наоборот, остались.
Определенно, это было бы интересное начало, как минимум. По крайней мере, для определенного типа романа.
Только представьте себе, как чувствует себя героиня и сколько в ней тревоги.
В ее случае это вдобавок всегда была бы настоящая тревога, а не всевозможные иллюзии.
Стартовая ситуация романа вполне ясна: героиня по имени Кейт осталась одна на свете, она путешествует по опустевшему миру, оставляет послания на улицах — то ли другим живым, то ли Богу, вспоминает умершего сына и брошенного мужа, ходит по музеям, перелистывает книги, делает таким образом ревизию всей мировой истории и культуре, а в конце обнаруживает (или не обнаруживает? — все в этой книге двусмысленно), что на пляже кто-то живет. Кто-то кроме нее. Вероятней всего, это она сама. Одиночество выкидывает с человеком такие штуки.
А вот как сложилась эта стартовая ситуация — читатель волен додумывать сам. Простейший вывод — мировая война; когда Марксон писал роман, это был один из главных страхов человечества и один из самых модных сюжетов. В особенной моде была нейтронная бомба, изобретенная еще в 1958 году Сэмюэлом Коэном, умершим, по странному совпадению, в том же 2010 году, что и Марксон. В отличие от других испытателей ядерного оружия, Коэн считал свою бомбу гуманной. Нейтронная бомба, которой особенно интенсивно пугали советских подростков в начале восьмидесятых, была, согласно легенде (это все же не совсем так), опасна для живой силы противника и почти безвредна для материальных объектов. Эта ее особенность была отражена в садистской частушке тех времен: «Мальчик нейтронную бомбу нашел, с нею он к школе своей подошел — долго смеялся потом педсовет: школа стоит, а учащихся нет». (Любопытно, что педсовет уцелел, являясь, видимо, не столько живой силой, сколько материальным объектом.)
Итак, можно полагать, что мир в «Любовнице Витгенштейна» уничтожен нейтронными бомбами, потому что людей нет, а музеи, книги и пляжи остались. Что будет с мировой культурой без человека и кому она теперь нужна, если ничего не предотвратила? Зачем вообще были все эти люди? Как их всех теперь не перепутать? Эти и многие другие вопросы встают перед Кейт, отнюдь не интеллектуалкой, которая оказалась единственной и безраздельной владелицей всех сокровищ мира, включая полотна и симфонии. Все это она охотно отдала бы за одного живого кота, занимающего ее мысли куда чаще, чем Бетховен или Рембрандт.
Вторая версия этой стартовой ситуации — безумие, или солипсизм («Солипсизм совпадает с чистым реализмом, если он строго продуман» — эту фразу из «Логико-философского трактата» российский читатель хорошо знает благодаря рассказу Пелевина «Девятый сон Веры Павловны», где она служит эпиграфом). Героиня вполне может полагать сущей только себя, а остальных игнорировать; постоянно разрушающийся мир «Любовницы Витгенштейна» — все эти разбитые окна и протекающие крыши, — может быть метафорой рушащегося внутреннего мира, старческой деменции, тем более что намеки на это в романе есть: Кейт путается в именах и событиях, смешивает сны и реальность, а постоянные повторы слов и целых фраз наводят на мысли о безнадежной борьбе с болезнью Альцгеймера, при которой больной мучительно пытается удержать слова и имена, поминутно вымываемые из памяти. Мы не знаем, сколько лет Кейт. Мы знаем лишь, что сорок семь ей уже было, а может, она просто забыла другие цифры.
И наконец, стартовая ситуация может быть метафорой любой, самой будничной жизни, — ведь человек эгоистичен по самой своей природе. «Зачем слово “эгоист”, если уже есть слово “человек”»? — вполне по-витгенштейновски спрашивал Илья Кормильцев. Все мы смутно видим окружающих, и, может быть, мир «Любовницы Витгенштейна» — это и есть наша повседневность, в которой вещи есть (потому что они нас еще волнуют), а люди и животные исчезли, потому что они требуют заботы, потому что мы от них устали?! И уверены ли мы, что помним свою жизнь? Ведь «состояние Витгенштейна» — это и есть реакция на тотальную неопределенность. В нашем мире все размыто: границы между добром и злом, правдой и вымыслом (жаль, что Марксон не дожил до термина «постправда», ему бы понравилось). Поэтому героиня все время повторяет то немногое, в чем она уверена. Философия Витгенштейна — реакция на заболтанный мир, в котором не осталось ничего бесспорного; на фашизоидный консерватизм с его напыщенностью, на иррациональность, на стремление каждого сектанта сочинить собственный словарь, дабы тем вернее дурить головы неофитам. В мире Кейт есть только конкретные вещи. Все абстракции уничтожены — то ли ядерным взрывом, то ли деменцией, то ли редукцией. Иногда человеку хочется редуцировать мир («я бы сузил», как мечтал Федор Павлович Карамазов, 1880). В «Любовнице Витгенштейна» осталась только действительность, да и той все меньше: закаты, костры, руины.
Что до манеры, в которой эта книга написана, общим местом стало ее сходство с «Логико-философским трактатом», который сплошь состоит из кратких афоризмов. С тех пор в этой форме было написано много чего интересного, в частности «Ориентация — Север» Гейдара Джемаля, многозначительная поэма в прозе, которую роднит с главным текстом Витгенштейна прежде всего адресация. Эту книгу, предупреждал Витгенштейн, поймет лишь тот, кто сам обдумывал схожие мысли. Афоризмы обычно не то чтобы зашифрованы — они в концентрированном виде отражают большой и сложный душевный опыт, который трудно передать; проще обращаться к тому, кто сам прошел хотя бы часть пути. Восходит эта форма, ясное дело, к Ницше, к «Злой мудрости», «Веселой науке», которую предваряет авторский вопрос «могут ли помочь предисловия тому, кто сам не пережил чего-либо подобного, приблизиться к переживаниям этой книги». Как видите, и Ницше, и Витгенштейн для начала отсекают «лишнюю», чуждую аудиторию; это же касается и Марк- сона, чья книга покажется невыносимой любому, кто к ней не готов. Но того, кто страдает тем же недугом, она исцелит.
Можно было бы назвать многих авторов начала XX века, находившихся под сильным влиянием Ницше — не столько идеологическим, сколько стилистическим, хотя в его случае это нераздельно. Можно вспомнить фрагменты Шестова и Розанова, стилистику Шкловского; но кого вряд ли вспомнят, — а следовало бы, — так это Андрея Белого. Я не знаю, читал ли его Марксон (он многих фундаментально изучил из русских — читатель будет приятно изумлен, встретив на страницах «Любовницы Витгенштейна» упоминание Цветаевой). Но даже если не читал — открытия Белого к тому моменту вошли в кровь мировой прозы. Величайшим его стилистическим открытием был жанр «симфонии» — литературно-музыкального, прозо-поэтического синтеза. «Симфонии» сродни музыкальной книге, описанной Алексеем Толстым в «Аэлите» (1923);
Желтоватые, ветхие листы ее шли сверху вниз непрерывной, сложенной зигзагами, полосою. Эти, переходящие одна в другую, страницы были покрыты цветными треугольниками, величиною с ноготь. Они бежали слева направо и в обратном порядке неправильными линиями, то падая, то сплетаясь. Они менялись в очертании и цвете. Спустя несколько страниц между треугольниками появились цветные круги, меняющейся, как медузы, формы и окраски. Треугольники стали складываться в фигуры. Сплетения и переливы цветов и форм этих треугольников, кругов, квадратов, сложных фигур бежали со страницы на страницу. Понемногу в ушах Лося начала наигрывать, едва уловимая, тончайшая, пронзительно печальная музыка. Он закрыл книгу, прикрыл глаза рукой и долго стоял, прислонившись к книжным полкам, взволнованный и одурманенный никогда еще не испытанным очарованием: — поющая книга.
Вот Белый делал нечто подобное. У него в «Симфониях» одни и те же фразы чередуются через неправильные промежутки, образуя тонкий, но уловимый ритм. И повторы в «Любовнице Витгенштейна» имеют ту же функцию: чередующиеся темы, имена, лейтмотивы, повторяющиеся воспоминания создают ощущение еле слышной, затухающей мелодии. Влияние Белого тут во многом, прежде всего в сардонической, мрачно-насмешливой, сентиментально-озлобленной интонации; в жонглировании знаковыми именами, утрачивающими свою парольность на глазах — потому что обмениваться этими паролями больше не с кем. Тот же эсхатологизм, утрата смысла, потеря контакта с великими именами стали темой другого замечательного романа — «Агапе, агапе» Уильяма Гэддиса, который упоминается у Марксона несколько раз. Там, где Гэддис говорит об утрате смысла искусства — ибо создание шедевра было ритуалом, а в эпоху его тиражирования и монетизации сакральный смысл искусства невозможен, — чувствуется не просто знакомство с книгой Марксона, но глубокое читательское сопереживание; там, где Гэддис реконструирует издевательские заочные разговоры Беньямина и Хейзинги, слышится отзвук таких же насмешливых диалогов Линкольна и Уитмена, Флобера и Мопассана, Витгенштейна и Хаусмана. Все разговаривают со всеми, ибо история схлопнулась, и Рембрандт и Бах, Ван Гог и Ницше, Спиноза и Рубенс — все оказались соседями. Это напоминает еще один сходно написанный, ассоциативно-пародийный роман — «Picture this» (1988) Джозефа Хеллера, в свою очередь сильно повлиявшего на Марксона и на их общего приятеля, исследователя и последователя Уильяма X. Гэсса, самого, наверное, талантливого из ныне живущих американских прозаиков.
Могут сказать — и пусть скажут, — что в «Любовнице Витгенштейна» отражен хаос, царящий в голове среднего американца, для которого Шекспир, Джойс, Шостакович — герои массовой культуры, а не гениальные творцы; очень может быть, но ведь Марксон и преследовал эту цель — изобразить массовое сознание, в котором нет больше иерархий, все современники и все равны. Это нормальная ситуация для конца света, а конец света и есть главная тема, среда и атмосфера «Любовницы Витгенштейна». Главный роман Хеллера назывался «Что-то случилось», книга Марксона могла бы называться «Что-то кончилось». Он назовет один из своих поздних шедевров «Последний роман» — и это будет роман, в котором почти нет фраз от автора: это цитатный коллаж, набор изречений, главным образом об искусстве и смерти; в каком-то смысле это не только последний роман Марксона, но последний образец жанра, искусство, которое не может сказать ничего нового, а лишь заново комбинирует фрагменты чужих текстов и жизней. «Последний роман» — очень грустная книга. Там Марксон, не сказав ни слова от себя, умудрился сказать все о себе.
Надо, наверное, сказать несколько слов о нем самом. Он мне особенно близок тем, что тоже родился 20 декабря. Мы все, рожденные 20 декабря, люди особенные, непростые, мы все внесли серьезный вклад в мировое искусство, но понимают нас немногие, это обычная участь гениев. Марксон родился ровно за сорок лет до меня и ровно через десять лет после создания ВЧК (20 декабря 1917 года). Я же говорю, мы люди особенные. Мы рождаемся в одну из самых длинных и темных ночей, чтобы тем ярче озарять мир.
Марксон написал десяток романов (четыре из них — в своем личном жанре, как он это называл, «это записки старика, сидящего в своей спальне наедине со всем, что он за свою жизнь прочитал»), книгу стихов и исследование творчества Малькольма Лаури, чей роман «Под вулканом» многими считается самым влиятельным авангардным опусом после «Улисса». Человек он был очкастый, насмешливый, скромный. Воннегут, чей «Завтрак для чемпионов» написан в манере, довольно близкой к поздним сочинениям Марксона, говорил: «Вряд ли Дэвиду стоит благодарить судьбу за позднюю славу. Она явилась тогда, когда роман, даже очень хороший, никого уже не волнует».
Волнует, волнует. Русская действительность все для этого делает.
Дмитрий Быков