Принимай товар, — сказал мне начальник штаба, передавая список только что зачисленных в школу курсантов, — знакомься. Вечером доложишь.

У этого щеголеватого, вечно пахнущего одеколоном, идеально выутюженного майора странные привычки. Курсантов он называет товаром, фактурой, публикой, смотря по настроению. Он любит говорить: «Мы, как офицеры… мы, как воспитатели… мы, как костяк Военно-Воздушных сил…»

Итак, я принимаю в своё распоряжение «товар» — двадцать стриженных под машинку, одетых в новые, ещё не обмявшиеся брюки и гимнастерки и кажущихся пока совершенно одинаковыми ребят. Впрочем, теперь это уже не ребята, а курсанты Краснознамённой авиационной школы, будущие лётчики.

Идём на кладбище. Это не обыкновенное кладбище, здесь нет ни могильных крестов, ни надгробий, ни склепов. Да и сами мертвецы не зарыты. Кладбище — ложный аэродром, покойники — отслужившие свой век самолёты.

Ранняя весна 1941 года. Кочковатая, болотистая земля приморожена ещё крепко. Шаги отдаются в ней гулко и сухо. Ветер шуршит в траве и ветвях мелколесья. В кустарнике прячутся мёртвые корабли. Моторы с них сняты, плоскости изранены, они светятся широкими голубеющими пробоинами. Многие машины накренились на подломленных шасси, многие подперты косыми, наспех приткнутыми столбами.

Холоден чёрно-зелёный гофр, он не может рассказать о былых делах. Местами на нём поблёскивают металлические потертости — это следы ног пилотов, штурманов и радистов, много раз поднимавшихся в кабины. Местами кольчуг-алюминий — славный материал первых советских крыльев — носит ещё следы заплат и клёпки: это память о механиках — земных хозяевах воздушных кораблей.

Голы кабины. Сняты вооружение и приборы, даже кожа содрана с сидений, даже хомуты свинчены с бензопроводов. Это механики живых кораблей раздели умершие машины. Они сделали это не из озорства, а просто потому, что кладбище — не музей, и всё, что может ещё служить и работать, должно летать.

Притихшей стайкой идут за мной по ложному аэродрому молодые курсанты. Они с любопытством рассматривают останки боевых кораблей. Я рассказываю им о славном вымершем племени «ТБ-1», о назначении отдельных частей и узлов машин.

Может быть, слишком строгий психолог и осудит меня за эту экскурсию, обвинит в антипедагогичности и ещё в каких-нибудь страшных грехах, но это меня не тревожит: я ведь не верю, что курсанты — «товар», «фактура»; это — люди, а человек всегда должен видеть жизнь без прикрас, тем более, если человек этот — будущий лётчик.

На ложном аэродроме было тихо, беседе не мешал рёв самолётных моторов, здесь всё можно было пощупать своими руками, всюду залезть. Это была ещё не настоящая учёба, скорее игра, но она не пройдёт даром.

С удовольствием замечаю, как один из моих новых птенцов будто бы невзначай приотстал, быстро забрался в пилотскую кабину и, усевшись на ободранном сиденье командира корабля, шевелит обломанными рулями. Летит малый! Счастливого тебе пути, сынок!

Мы долго ходим между машинами, потом, усевшись на плоскости, отдыхаем. Я рассказываю курсантам о назначении ложного аэродрома. Придёт ещё время и мёртвым кораблям сослужить свою службу. Они стоят здесь для того, чтобы принять на себя бомбовый груз врага, чтобы, умирая вторично, спасти жизнь молодым летающим машинам, тем, что спрятаны сейчас в укрытиях, тщательно замаскированы, тем, что постоянно ждут боевого приказа.

— Это здорово, товарищ майор! — неожиданно говорит один из курсантов, стройный смуглый юноша (потом я узнал его фамилию — Высоцкий). — Вот так до конца… даже дольше, чем до конца, служить свою службу…

Он хочет сказать ещё что-то, но, сообразив, что нарушил устав, смущённо смолкает и медленно-медленно краснеет…

«Милый ты мой! — думаю я про себя. И, тоже нарушая субординацию, мысленно обращаюсь к начальнику штаба: — А ты говоришь — «товар»!»