Глава 1
Над прудом, высоко в синем весеннем небе, виднелось неподвижное черное пятно. В серебристой воде играло множество рыб; все было здесь так уединенно и безмолвно, что даже старые гигантские деревья, окаймлявшие зеркальные воды, не могли защитить их обитателей от крылатого хищника, стремительно падавшего с поднебесья за добычей и нарушавшего веселую жизнь водяного царства. Сегодня, однако, он не решался спуститься, так как, против обыкновения, здесь было много людей, и взрослых и детей, и последние кричали, шумели и бросали в него своими пестрыми мячиками; распряженные для отдыха лошади громко ржали и копытами взрывали прибрежную землю, а сквозь кроны деревьев неслись к небу легкие облачка дыма. Людской шум и дым не нравились хищнику, и он, мрачный, стал подниматься все выше и выше, подальше от детских голосов, пока совсем не скрылся, и тяжеловесное тело его будто рассыпалось и рассеялось в голубом эфире.
На левом берегу пруда ютилась рыбачья деревенька — домиков в восемь. Они стояли поодаль один от другого, под сенью столетних лип, ветви которых спускались так низко, что соломенные крыши чуть ли не касались нижних ветвей; с южной стороны домиков росли кусты шиповника и боярышника, вдоль стен были развешаны сети и сачки, а перед входными дверями стояли деревянные скамейки — все это резко выделялось на светлом фоне прибрежья.
Но напрасно ваш взгляд стал бы искать крепкие фигуры рыбаков: их тут не было. Хорошо было и то, что громадный парк со своими вековыми деревьями совершенно скрывал лежавшую за ним столицу; создавалось впечатление, что находишься в патриархальном центре сельской жизни, пока не отворялась дверь одного из домиков.
Если бы германский герцог мог предвидеть, что за безвинный Малый Трианон блестящая французская королева поплатится впоследствии головой, то рыбачья деревенька, наверно, никогда не была бы построена. Но он не обладал даром предвидения, потому это прелестное подражание вот уже более ста лет стояло на берегу пруда, представляя собой снаружи первобытную идиллию, внутри же вполне удовлетворяя всем прихотям избалованного роскошью человека. Если бы вы вошли в один из домиков, ваша нога утонула бы в богатейших пушистых коврах; мебель и стены были обиты тяжелыми шелковыми материями, простенки скрывались под зеркалами, хотя по наружности домики и кокетничали бедностью и простотою. Но нельзя же было, в самом деле, обедать за белым деревянным столом, а тем более отдыхать после упоительных игр на жесткой деревянной скамейке!
Герцогский дом, одному из владельцев которого рыбачья деревня была обязана своим существованием, строго придерживался старинного обычая, по которому каждый наследник престола должен был посадить липу на восьмом году своей жизни. Таким образом луг, раскинувшийся на левом берегу пруда и прозванный Майенфестом, сделался историческою знаменитостью, чем-то вроде генеалогической таблицы. Случалось, что посаженная герцогской рукой липа не принималась, но были в Майенфесте и поистине редкие экземпляры. Вековые исполины, стволы которых были покрыты серо-зеленоватым мохом, точно панцирем, простирали длинные ветви над своими потомками и над слабыми деревцами, которые — увы! — и здесь встречались, несмотря на то что были посажены рукой герцогского сына.
Именно сейчас, в мае, наступила очередь наследного принца Фридриха. Само собой разумеется, двор и лояльная столица праздновали этот день по предписанному издавна обычаю. Были приглашены все дети лиц, принимавшихся во дворе; менее счастливые, не имевшие ни баронской, ни дворянской короны, тоже приехали со своими родителями, чтобы хоть издали видеть, как наследный принц будет управляться с заступом. За Вагенбургом тянулось по дорогам и тропинкам множество народа, а молодые парни влезали на деревья, служившие, бесспорно, самыми лучшими наблюдательными пунктами.
Торжество было двойное. Полтора года тому назад умер владетельный герцог, отец наследного принца, и только сегодня вдова его, красавица герцогиня, сняла траурный наряд, который носила так долго.
Она стояла тут же, возле только что посаженной липки. При взгляде на нее нельзя было ни минуты усомниться в том, что она здесь царица всего собрания. Она была вся в белом, только у пояса приколот бледно-розовый цветок шиповника, да от пунцовой подкладки маленького зонтика, который она держала над непокрытой головой, падала розоватая тень на ее лицо, на прямой, остренький, очень маленький носик и полные, хотя и бледные губы. Неправильные черты лица, густые, как грива, с синеватым отливом волосы, легкая синева под глазами и тот восковой, безжизненный цвет лица, который так часто служит признаком страстной натуры, придавали ее лицу красоту испанской креолки, хотя, разумеется, в жилах немецкой герцогини не было ни капли этой крови.
Она следила за полетом хищника так же внимательно, как и толпа детей, сопровождавшая восторженными криками его исчезновение.
— Ты опять не кричал с нами, Габриель, — сердито заметил маленький мальчик стоявшему около него другому, постарше, белое полотняное платье которого резко отличалось от изящных костюмов прочих детей.
Мальчик не ответил, а растерянно и смущенно опустил глаза, и это страшно рассердило младшего.
— Разве тебе не стыдно перед другими мальчиками, негодный мальчишка?.. Кричи сейчас же ура! И мы тоже закричим, — приказывал и в то же время подбадривал он.
Мальчик в белом платье в испуге отвернулся. Он хотел было уйти, как вдруг маленький мальчик с быстротой молнии поднял свой хлыст и ударил им несчастного по лицу.
Остальные дети мигом разбежались, и дрожащий от гнева мальчик на несколько минут остался один. Это был идеально красивый ребенок, в изящном зеленом бархатном костюме, с чудными каштановыми локонами, преисполненный силы и величия; наследный принц, брат его и вся их детская свита не могли бы с ним сравниться.
Бедная и испуганная наставница его поспешила к нему, но герцогиня остановила ее и взяла его за руку, крепко сжатую в кулак.
— Это нехорошо, Лео, — сказала она, но в голосе слышалось более нежности, чем гнева.
Мальчик резко высвободил свою руку из мягкой, бархатной руки герцогини и, бросив искоса взгляд на удалявшегося побитого им товарища, развернулся на каблучке.
— Что ж такого! — проворчал он. — И поделом ему! Папа его тоже терпеть не может и говорит: «Этот трус боится даже своего собственного голоса».
— Положим, что так, маленький упрямец; тогда для чего же ты настаиваешь, чтобы этот Габриель сопровождал тебя всюду? — спросила, улыбаясь, герцогиня.
— Потому… ну, потому что я так хочу!
С этими словами Лео гордо поднял свою кудрявую головку и, повернувшись спиною ко всему обществу, как будто оно для него и не существовало, скрылся за одним из домиков. Он пошел в обход к той старой липе, за которой спрятался обиженный им мальчик.
Бедняжка одиноко стоял, прислонившись к дереву. То был мальчик лет тринадцати, с выразительным, печальным лицом, скорее не худой, а стройный, с изящной фигуркой. Он намочил в пруду платок и приложил его к левой щеке, между тем как губы его нервно подрагивали, не так от боли, какую причинил ему удар хлыстом, как от внутреннего волнения.
Маленький Лео обошел вокруг него несколько раз, порывисто щелкая в воздухе хлыстом.
— Тебе очень больно? — спросил он вдруг коротко и резко, мрачно сдвинув брови и топнув ногой.
Габриель отнял от лица платок, чтобы снова смочить его водой, открыв шедший поперек щеки красный рубец.
— О нет! — отвечал Габриель кротким, в высшей степени благозвучным голосом. — Только жжет немного.
В одно мгновение хлыст очутился на земле, и с раздирающим душу криком Лео бросился Габриелю на шею.
— Я слишком дурной мальчик! — воскликнул он. — Вон там лежит мой хлыст, Габриель, возьми его и прибей меня также!
Прочие дети смотрели, разинув рот, на этот неожиданный порыв горького раскаяния. Герцогиня тоже была недалеко; должно быть, странное ощущение овладело ею, потому что она стремительно бросилась к ребенку, прижала его к сердцу и стала осыпать поцелуями его красивое лицо.
— Рауль! — едва слышно прошептала она.
— Ах, глупости! — проворчал мальчик, с силой высвобождаясь из ее объятий. — Раулем зовут моего отца!
На бледных щеках герцогини вспыхнул яркий румянец, она выпрямилась и с минуту оставалась неподвижной, потом медленно повернула голову и робко и нерешительно огляделась; дамы, только что стоявшие неподалеку, теперь исчезли за дверью ближайшего домика.
Глава 2
По дороге из столицы катился придворный экипаж; в глубине его сидел господин, а рядом с ним на голубых шелковых подушках лежали принадлежности для игры в крокет. Карета только свернула на главную дорогу, пролегавшую вдоль пруда, как из чащи показался пешеход. Находившийся в карете господин тотчас же велел кучеру остановиться.
— Здравствуй, Майнау! — воскликнул он. — Не сердись на меня, если я замечу, что тебя ждут с замиранием сердца, а ты бродишь бог знает где!.. Липа уже давно стоит, и ты лишил дом Майнау возможности с гордостью передавать из рода в род предание, что твоя рука держала ствол липы в то время, когда Фридрих XXI засыпал землей ее корни.
— За это когда-нибудь завесят мой портрет траурным флером.
Господин в экипаже засмеялся и, отворив дверцу, движением руки пригласил Майнау сесть в экипаж.
— Как! Сесть в карету, Рюдигер? Нет, благодарю покорно! — воскликнул с комическим ужасом Майнау. — Я, слава Богу, еще не страдаю подагрой! Поезжай далее с гордым сознанием исполненной тобой миссии! Ведь ты должен был привезти забытый крокет, счастливец?
Рюдигер выскочил из экипажа, захлопнул дверцу и, приказав кучеру ехать вперед, пошел вместе с Майнау по тропинке, ведшей через парк к рыбачьей деревне… Странно было видеть их вместе: приехавший в экипаже был маленьким, полным и чересчур подвижным; товарищ же его был очень высок, так что ему приходилось часто раздвигать нижние ветви деревьев, чтобы не задеть их головой. Этот человек обладал незаурядной наружностью; в выразительном лице и во всех его движениях замечался какой-то демонический огонь, то мечтательно светившийся в его глазах, то через минуту заставлявший нежную, мягкую руку его сжиматься в кулак, точно она готовилась свалить на землю ненавистного противника. Своевольный мальчик, которого мы видели в рыбачьей деревне, был невероятно похож на него.
— Так пойдем! — сказал Рюдигер. — К несчастью, на обед сегодня мы не опоздаем ни в коем случае… Брр! Детская кашка и пудинги во всевозможных видах!.. Выговора я также не боюсь, потому что приведу тебя с собой… À propos, ты дня на два уезжал, как сообщил твой Лео герцогине?
— Да, уезжал, достойнейший друг.
В этом лаконичном ответе звучала такая ирония, что у маленького подвижного господина вопрос «куда?» так и замер на губах… Они только что вышли из чащи, как перед ними открылся вид на спокойную поверхность пруда и рыбачью деревеньку, расположенную на другой его стороне.
Под липами были расставлены покрытые белоснежными скатертями столы. Между ними и тем из домиков, у дверей которого был виден герцогский повар в белом колпаке, суетившийся у плиты, бегали взад и вперед официанты — готовился обед.
Взволновавшая всех сцена, разыгранная маленьким Лео, была давно забыта; дети играли в разные игры, и все способные бегать принимали участие в игре — и грациозные фрейлины, и стройные камер-юнкеры. И даже менее подвижные кавалеры, толстяки и страдающие одышкой обер-гофмейстеры ковыляли, похлопывая в ладоши, среди групп резвившихся детей.
Герцогиня подошла так близко к берегу пруда, что вода едва не касалась ее ног. Точно белоснежный лебедь, тихо колыхалось ее отражение в зеркальной поверхности. Некоторые из приближенных дам принесли ей венок из дикого винограда и полевых цветов; он оттенял ее лоб и спускался длинными зелеными гроздьями на ее роскошные плечи.
— Офелия! — воскликнул барон Майнау вполголоса, в патетическом жесте подняв руку, и в тоне, каким он это произнес, прозвучал неприкрытый сарказм.
Спутник его заволновался.
— Ну, к чему это, ведь это чистая комедия, Майнау! — воскликнул он негодующе. — Это может быть хорошо с дамами, которые трепещут перед тобой, как овечки, а не со мной.
Он сунул руки в карманы своего легкого пальто, поднял плечи и начал, лукаво улыбаясь:
— Однажды жили-были прекрасная, но бедная принцесса и блестящий, красивый молодой человек. Они любили друг друга, и ее высочество хотела отказаться от своего титула и сделаться простою баронессою… — Он на минуту умолк и бросил искоса взгляд на своего спутника, отметив, что красавец барон вдруг побледнел и, стиснув зубы, устремил такой жгучий взгляд в чащу, что, казалось, молодая листва должна была бы от него поблекнуть, а затем простодушно продолжил:
— Вдруг является кузен принцессы, владетельный принц, и просит ее прекрасной руки. Много горьких слез пролилось из чудных черных глаз; но под конец гордая кровь восторжествовала над страстью, и принцесса позволила возложить герцогскую корону на свои роскошные черные локоны… Положив руку на сердце, Майнау, — вдруг с живостью прервал он самого себя, — кто бы мог осудить ее тогда? Разве только глупые люди!
Майнау не положил руку на сердце и ничего не ответил; он в гневе сломал маленькую ветку, дерзнувшую коснуться его щеки, и далеко отбросил ее.
— Как должно биться сегодня ее сердце! — сказал Рюдигер после минутной паузы; он, видимо, желал во что бы то ни стало продолжить интересный для него разговор. — Траур по мужу кончен; герцогская гордость удовлетворена навсегда, потому что она герцогиня и всегда останется матерью владетельного принца; ты тоже свободен от своих брачных уз. Обстоятельства так отлично складываются… и теперь ты меня не надуешь! Мы знаем, что сегодня должно произойти.
— Как же вы проницательны, подумать только! — воскликнул Майнау с притворным изумлением.
С этими словами они вышли на открытую поляну, где стояли экипажи. Не желая быть замеченными резвившимися детьми и толпой народа, наши друзья предпочли идти по тропинке, пролегающей вдоль берега.
— Эй, малый, ты с ума сошел! — воскликнул вдруг Майнау, схватив за шиворот здорового мальчика-оборванца, который избрал себе очень опасный пост — он качался, сидя на тонкой ветке, склонившейся над прудом. Встряхнув парнишку несколько раз, как мокрого пуделя, Майнау поставил его на ноги. — Положим, холодное купание не повредило бы тебе, любезный, — засмеялся он, похлопывая руками, затянутыми в изящные перчатки, — только я сомневаюсь в твоем умении плавать.
— Фу, как он грязен! — сказал Рюдигер, брезгливо морщась.
— Это правда, но уверяю тебя, что я не особенно брезглив к подобным прикосновениям — это просто плебейские замашки, в которых душа не принимает участия… Да, но, воля твоя, нам еще далеко до того совершенства, когда и тело наше проникнется аристократизмом и подобные замашки сделаются для него невозможными. Что? Ты не согласен?
Рюдигер с досадой отвернулся и ускорил шаг.
— Твой геройский подвиг замечен там, на Майенфесте, — сказал он торопливо. — Вперед, Майнау! Герцогиня покидает берег пруда… А вот и твой необузданный мальчик бежит!
Маленький Лео, обогнув пруд, быстро бежал навстречу отцу. Барон Майнау нежно поцеловал сына и повел его, взяв за руку.
Между тем игры на Майенфесте продолжались; герцогиня в сопровождении нескольких дам и кавалеров медленно приближалась к ним… Она обладала еще и воздушной походкой, неподражаемой грацией и гибкостью креолки… Да, мрачное траурное платье было сброшено, как сбрасывает пестрая легкокрылая бабочка безобразную куколку. Долг был исполнен, приличия строго соблюдены, наконец можно было надеяться на счастье, и глаза могли беспрепятственно гореть ярким пламенем страсти, что в настоящую минуту и происходило.
— Я должна побранить вас, барон Майнау, — сказала она нетвердым голосом. — Вы сейчас испугали меня своим героизмом, и потом, вы явились слишком поздно.
Он снял шляпу и, держа ее в правой руке, низко поклонился. Луч солнца заиграл на темных кудрях этого загадочного человека, перед которым женщины трепетали, «как овечки».
— Я вместе с другом Рюдигером мог бы заявить, что расстроен, — отозвался он, — но, боюсь, ваше высочество не поверит в это, когда я сообщу, что именно меня удержало.
Удивленная герцогиня вгляделась в его лицо — оно немного побледнело, но взгляд его, почти всегда загадочный, горел таким диким торжеством, что она невольно прижала руку к сердцу; цветок у пояса сломался и упал незамеченным к ногам красавца.
Напрасно ждал он вопроса царственной женщины: она молчала и тоже ждала, затаив дыхание. После минутного молчания он, почтительно поклонившись, продолжил:
— Я был в Рюдисдорфе, у тетки моей Трахенберг, и осмелюсь доложить вашему высочеству, что обручился там с Юлианой, графиней Трахенберг.
Все присутствовавшие при этом разговоре точно окаменели. Но у кого достало бы мужества хотя бы одним звуком прервать это ужасное молчание или хотя бы бросить нескромный взгляд на герцогиню, которая стояла пораженная, крепко сжав побелевшие губы? Только племянница ее, молодая принцесса Елена, весело и непринужденно засмеялась и сказала:
— Что за дикая фантазия, барон Майнау, избрать себе жену с именем Юлиана? Юлиана! Фу! Ее иначе себе и представить нельзя, как с очками на носу.
Майнау тоже засмеялся, и как мелодичен и простодушен был его смех!.. Это был спасительный исход. Герцогиня тоже улыбнулась своими смертельно бледными губами. Она сказала несколько слов жениху таким невозмутимо спокойным голосом и с таким достоинством, как может приветствовать своего подданного только повелительница.
— Mesdames, — непринужденно обратилась она к группе молодых фрейлин, — к сожалению, я должна снять ваш прелестный венок: он давит мне на виски, а потому я удаляюсь на минуту… Встретимся за обедом!
Она отказалась от услуг, предложенных ей одной из придворных дам, вошла в домик и затворила за собой дверь.
Цвет лица ее всегда напоминал нежную белую лилию, а прекрасные глаза нередко горели тем жгучим огнем, в котором сказывается южная кровь; она, по обыкновению, улыбалась и приветливо кланялась и исчезла за дверью подобно воздушной фее. Никто бы и представить не мог, что, войдя внутрь, она, как сраженная молнией ель, бессильно упадет возле кушетки на устланный мягким ковром пол, с безумным хохотом сорвет с головы венок и, невыносимо страдая, вонзит тонкие ногти в драгоценную шелковую обивку… Только на одну минуту, так как все ее время было строго расписано придворным этикетом, она могла предаться горю, а затем эти бледные губы должны были опять улыбаться, чтобы окружающие не сомневались, что кипучая кровь бесстрастно течет в ее жилах.
Между тем барон Майнау стоял с сыном, которого по-прежнему держал за руку, на берегу пруда и, по-видимому, с любопытством присматривался к движению толпы у Вагенбурга. Его поздравили, но все придворное общество явно было потрясено, и вскоре он остался один. Вдруг Рюдигер подошел к нему.
— Ужасная месть! Блестящий реванш! — проговорил он, и голос его еще дрожал от ужаса. — Бр-р… И я скажу, как Гретхен: «Генрих, мне страшно за тебя!..» Боже мой! Видел ли кто когда-нибудь, чтобы мужчина удовлетворил свое оскорбленное самолюбие так жестоко, чтобы он так утонченно и так безжалостно поразил свою жертву, как ты сделал это сейчас? Это безумно, смело, возмутительно!
— Потому что я выразился не в общепринятой форме и не заявил: «Теперь я не хочу!..» Неужели вы думаете, что я позволю себя женить?
Маленький подвижный господин искоса робко взглянул на него: этот утонченно вежливый Майнау бывал иногда очень резок, чтобы не сказать груб.
— Я утешаю себя тем, что при всей твоей жестокой и непреодолимой гордости ты все-таки очень страдаешь, — почти сердито сказал он после непродолжительного молчания.
— Надеюсь, что ты предоставишь мне возможность самому справиться с собою.
— Ах, боже мой! Разумеется… Но что же дальше?
— Что дальше? — рассмеялся Майнау. — Дальше свадьба, любезный Рюдигер.
— В самом деле? Да ведь ты никогда не бывал в этом Рюдисдорфе — это я наверняка знаю… Значит, это наскоро приобретенная невеста из Готовского альманаха?
— Угадал, друг.
— Гм!.. Она знаменитого рода, но… но Рюдисдорф, как известно, теперь опустел… Какова же она собою?
— Добрейший Рюдигер, это двадцатилетняя жердь с рыжими волосами и потупленным взором — больше я ничего не знаю. Ее зеркало должно лучше это знать… А, да что в этом?.. Мне не нужно ни красивой, ни богатой жены — она должна быть только добродетельна, не должна так вести себя, чтобы мне пришлось за нее краснеть. Ведь ты знаешь мои воззрения на брак.
Та же самая жестокая, гордая улыбка, какая только что заставила побледнеть герцогиню, промелькнула на его губах — очевидно, он вспомнил о «блестящем реванше».
— Что же мне остается делать? — спросил он с наигранной беззаботностью после некоторого молчания. — Дядя прогнал гувернера Лео за то, что тот по ночам читал лежа в постели и носил сапоги со скрипом, а наставница имеет скверную привычку то и дело отводить глаза и мимоходом тайком лакомиться с подносов конфетами — она просто невозможна! Я же намерен в скором времени предпринять путешествие на Восток, ergo, мне нужна дома жена… Через шесть недель назначена моя свадьба — хочешь быть у меня шафером?
Маленький господин переминался с ноги на ногу.
— Что же с тобой поделаешь! Разумеется, я буду, — отвечал он полугневно, полушутливо, — потому что из тех, — и он указал на группу перешептывавшейся и пересмеивавшейся молодежи, — из тех никто не пойдет к тебе в шафера, в этом ты можешь не сомневаться.
— Слышишь, Габриель, — сказал вслед за тем взволнованный маленький Лео своему товарищу, — новая мама, которая к нам скоро приедет, похожа на жердь, говорит папа, и волосы у нее рыжие, как у нашей судомойки… Я ее терпеть не могу, я не хочу ее и стану бить ее хлыстом, когда она приедет.
Глава 3
— Посмотри-ка, Лиана, подарок Рауля! Он стоит шесть тысяч талеров! — послышался голос графини Трахенберг из другой комнаты, после чего она сама показалась на пороге.
Зал, куда она вошла, находился в нижнем этаже одного из боковых флигелей замка. Весь его фасад представлял одну сплошную застекленную раму гигантских размеров с тонкими свинцовыми переплетами, отделявшую покои нижнего этажа от террасы. Отсюда открывался вид на лужайки, полные цветов и прорезанные дорожками, усыпанными мелким гравием; на пересечениях этих дорожек стояли скульптурные группы из белого мрамора. Этот изящный цветник был окружен рощей, казавшейся непроходимым лесом, и как раз против средней стеклянной двери зала пролегала сквозь чащу бесконечной длины прямая аллея, заканчивавшаяся высоко бьющим фонтаном, освещенным теперь чудным сиянием майского солнца.
В общем замок и сад являли собой образец старофранцузского вкуса, но — увы! — на каменном фундаменте террасы зеленел мох, ступени поросли травой, которая пробивалась и на дорожках. Даже на широкой аллее виднелась изумрудная трава… Но чего только не насмотрелся потолок прилегавшего к террасе зала, украшенный великолепною живописью! Теперь он печально нависал над расставленной у стен мебелью в стиле рококо. Эта мебель, уже вышедшая из моды, давно была изгнана из парадных комнат замка, выдержала все стадии унижения и, наконец, дожила до того, что была перенесена в комнату конюха и в числе прочего хлама скрывалась под густым слоем пыли… Но вот она опять очутилась на прежнем месте, как неподкупный свидетель превратностей судьбы. Вытеснившая ее когда-то роскошная обстановка — новая изящная мебель, кружевные гардины, часы, картины, зеркала — все подверглось общей неизбежной участи, все пошло с молотка и разошлось на все стороны, и тогда-то старинная мебель, не подлежавшая как фидеикоммис секвестру, наложенному на все имущество графа Трахенберга, поставлена была на прежнее место. Этот «постыдный признак беспокойного времени, возмутительная победа, которую правосудное небо не должно было бы допускать», как постоянно повторяла графиня Трахенберг, случился четыре года тому назад.
Среди этого зала стоял длинный дубовый стол, за одним концом которого сидела девушка, поразительно некрасивая собой. Можно было просто испугаться при виде этой непомерно большой головы с жесткими рыжими волосами и с физиономией негра, с тою только разницей, что кожа ее, хотя и покрытая веснушками, была необыкновенно бела и нежна. Только проворно работавшие руки были чудно хороши, точно изваянные из мрамора. Девушка вертела между пальцами ветку лиловой сирени, и, казалось, чудный аромат исходил от этой ветки и наполнял комнату — так свежа была она; но стебелек ее в эту минуту обвивался тонкой полоской зеленой бумаги, почему только и можно было догадаться, что это был искусственный цветок.
При появлении графини девушка вздрогнула от испуга, цветок полетел в сторону к прочим материалам, а на молчаливых свидетелей ее занятий был наброшен платок.
— Ах, мама! — воскликнула вполголоса юная девушка, стоявшая у другого конца стола, спиною к двери.
Волосы ее, рыжие с красноватым отливом, были совершенно распущены и, подобно золотой мантии, покрывали ее плечи до самого подола ее светлого кисейного платья.
Увидав ее с распущенной косой, графиня на секунду замедлила шаг.
— Почему ты растрепана? — спросила она, указывая на волосы.
— Я возвратилась домой с сильной головной болью, милая мама, и поэтому Ульрика расплела мне косы, — робко ответила молодая девушка. — Ах, это ужасная тяжесть! — вздохнула она и запрокинула голову, как бы изнемогая под тяжестью роскошных волос.
— Ты опять бродила по этой жуткой жаре и нанесла сюда негодной травы для забавы мужиков? — спросила графиня гневно и строго. — Когда же настанет конец этому ребячеству?
Она пожала плечами и бросила презрительный взгляд на стол. На нем лежала целая кипа папиросной бумаги рядом с прессом, из-под которого молодая девушка только что вынула несколько орхидей, чтобы уложить их в гербарий. Ее сиятельство графиня Трахенберг, урожденная княжна Лютовиская, знала очень хорошо, что старшая дочь ее, графиня Ульрика, занималась изготовлением искусственных цветов, которые посылались в Берлин, где весьма неплохо оплачивались; в этом деле ей помогала старая кормилица, и никто не подозревал, что голову искусной художницы украшала графская корона… Графине также было известно и то, что ее единственный сын и наследник замка Трахенберг с помощью своей сестры Юлианы отлично высушивал презренную, непотребную траву и в виде комплекта образцов чужеземной флоры продавал в Россию от чужого имени. Но урожденная княжна Лютовиская не должна была этого знать — и горе той руке, которую она застала бы за неприличной работой, или языку, который решился бы намекнуть на источники увеличения доходов семьи: это было просто забавой, на которую следовало смотреть сквозь пальцы, — и более ничего!
Проходя мимо, графиня подхватила волосы дочери и взвесила в руке их «ужасную тяжесть»; что-то похожее на чувство материнской гордости промелькнуло на ее еще прекрасном, с резкими чертами лице.
— Рауль должен бы это видеть, — сказала она. — Глупенькая, ты скрыла от него свое лучшее украшение! Я никогда не прощу тебе тех огромных бархатных бантов, которые ты придумала надеть на голову в первый визит его к нам… С такими волосами…
— Да ведь они рыжие, мама.
— Вздор! Вот эти рыжие, — сказала она, указывая на другую свою дочь, Ульрику. — Боже меня избави от двух рыжих голов! За что такое жестокое наказание?
Графиня Ульрика, вынувшая между тем из кармана какое-то вышивание, сидела, как статуя, и слушала беспощадные слова эти с невозмутимым спокойствием. Ни один мускул на ее лице не дрогнул: ведь ее красавица мать была права. Сестра подбежала к ней и, ласкаясь, положила голову ей на грудь, а потом принялась с нежностью целовать ее рыжие волосы.
— Сентиментальности без конца! — раздраженно проворчала графиня Трахенберг и положила на стол принесенный с собой большой пакет.
Взяв со стола ножницы, она торопливо вскрыла его и вынула оттуда футляр с ожерельем и белую шелковую материю, затканную серебряными арабесками.
С необыкновенною жадностью набросилась она на футляр, открыла его и, держа в вытянутой руке, устремила испытующий взгляд на подарок; при этом она едва могла совладать с охватившим ее чувством неприятного удивления и зависти.
— Посмотрите-ка! Моя скромная овечка предстанет пред алтарем более прекрасной, нежели знаменитая княжна Лютовиская, — проговорила она медленно, подчеркивая каждое слово и играя в лучах солнца ожерельем из бриллиантов и крупных изумрудов. — Да, конечно, для Майнау это возможно! А ваш отец был бедняк, я должна была бы еще тогда это заметить.
Ульрика вскочила, как будто мать ударила ее по лицу; в некрасивых, но выразительных, опушенных длинными ресницами голубых глазах ее сверкнула искра негодования; но, овладев собой, она села и, продергивая зеленую нить в шитье, сказала серьезным, монотонным голосом:
— Трахенберги обладали тогда большим состоянием, оценивавшимся в полмиллиона. Они, кажется, всегда отличались бережливостью и умением жить, и мой дорогой отец оставался верен этим добродетелям до сорокового года своей жизни, когда он женился… Я вместе с чиновниками пыталась пролить свет на этот хаос, а поэтому знаю, что отец обеднел только вследствие своей безграничной уступчивости.
— Бессовестная! — выкрикнула графиня, и приподнятая рука ее невольно сжалась в кулак, но в ту же минуту опустилась в презрительном жесте. — Ты всегда защищаешь твоих Трахенбергов; у меня с тобой ничего нет общего, кроме того, что я дала тебе жизнь. Ты в этом еще больше убедишься, когда посмотришь на всех своих предков, собранных в портретной галерее, где рыжеволосые обезьяны покрывают стены сверху донизу! Недаром я плакала и проклинала судьбу, когда тридцать лет тому назад положили мне на колени новорожденное чудовище, живую Трахенберг!
— Мама! — воскликнула Лиана.
— Успокойся, успокойся, дитя! — уговаривала ее, кротко улыбаясь дрожащими губами, сестра.
Она свернула свою вышивку и поднялась с места. Сестры были одинакового роста, стройные, как сильфиды, с благородными красивыми руками и ногами, гибкой талией и по-детски неразвитым бюстом.
В то время как мать гневно бросила на стол футляр с ожерельем, Ульрика не спеша развернула шелковую материю. Необыкновенно плотная, она скорее походила на парчу времен наших прабабушек и была такой тяжелой, что выскользнула из ее рук и, шурша и шипя, упала на паркет. Бросив испуганный взгляд на драгоценную ткань, Лиана отвернулась и стала всматриваться вдаль так пристально, как будто решила во что бы то ни стало пересчитать золотистые брызги отдаленного фонтана, сверкавшие на солнце подобно алмазам.
— Ты будешь величественной невестой, Лиана… Ах, если бы отец мог видеть тебя! — воскликнула Ульрика.
— Рауль издевается над нами, — прошептала глубоко оскорбленная девушка.
— Он издевается над нами? — переспросила графиня, от тонкого слуха которой не ускользнули слова дочери. — В своем ли ты уме? Не будешь ли так любезна объяснить мне, каким образом может он издеваться над Трахенбергами?
Лиана молча указала на полинявшую обивку старомодной мебели, возле которой лежала роскошная ткань на подвенечное платье.
— Можно ли вообразить себе более поразительный контраст, мама? Разве это не бестактно, не унизительно перед лицом бедности? — возразила она, стараясь преодолеть страх, внушаемый ей матерью.
Графиня Трахенберг всплеснула руками:
— Боже мой! И это я, я произвела на свет такие пустые головы с плебейскими воззрениями, которые мерят свое высокое положение на аршин торгаша!.. Унизительно! И это говорит графиня Трахенберг!.. Ты снисходишь до Майнау, согласившись на эту партию… Пойми ты это!.. Неужели я должна напоминать тебе, что твоя мать происходит по прямой линии от польских королей, а твои предки со стороны отца еще до крестовых походов были владетельными князьями? И если бы Рауль бросил к твоим ногам все сокровища мира, то и тогда это не перевесило бы знатность твоего безупречного рода… Он не насчитает и десяти поколений предков, и ты скорее идешь на mesalliance. Если бы мне не была невыносима мысль, что у меня дома торчат две незамужние дочери, то я никогда не согласилась бы на его предложение. Он и сам хорошо это знает, в противном случае он не взял бы тебя в жены так необдуманно.
Молодая девушка стояла неподвижно, опустив сцепленные руки. Красновато-золотистые волосы ее падали теперь и на грудь, почти скрывая ее профиль, между тем как сестра ее молча, скорым шагом ходила взад и вперед по залу.
В эту минуту дверь, выходившая в коридор, осторожно отворилась, и в ней показалась старая кормилица, исполнявшая теперь обязанности кухарки.
— Осмелюсь доложить вашему сиятельству, — сказала она почтительным и тихим голосом, — почтальон еще тут; он не хочет больше ждать.
— Ах да! Я совсем забыла о нем. Ну, пусть он дождется, пока я выйду к нему. Дай ему чашку кофе в кухне, Лена!
Служанка ушла, а графиня вынула из кармана записку.
— Почтальону надо дать на чай, да по этой повестке мы должны уплатить сорок талеров. Реймские купцы до того дерзки, что высылают заказанное мною для свадьбы шампанское наложенным платежом! Заплати! — обратилась она к Ульрике, подавая ей счет.
Яркая краска разлилась по некрасивому лицу дочери.
— Ты заказала шампанское, мама! — воскликнула она с изумлением. — О боже, и на такую громадную сумму!
Графиня Трахенберг злобно усмехнулась, показав при этом целый ряд искусственных зубов.
— Неужели ты думала, что я стану угощать гостей на свадебном завтраке смородинной наливкой твоего изготовления? Впрочем, как я уже говорила, я никак не ожидала такой бессовестности со стороны купцов — требовать немедленной уплаты денег! — Она пожала плечами. — Теперь приходится, как говорят, faire bonne mine au mauvais jeu и уплатить.
Молча отперла Ульрика письменный стол и вынула оттуда два свертка с деньгами.
— Вот все наше достояние, — сказала она решительно. — Тут тридцать пять талеров, но на них нам надо жить, потому что не в одном Реймсе отказывают нам в кредите: во всей окрестности не дают нам ни одного лота мяса без немедленной оплаты. Ты не можешь этого не знать, мама.
— Разумеется. Моя мудрая дочка Ульрика довольно часто проповедует мне на эту излюбленную ею тему.
— Я вынуждена идти на это, мама, — спокойно пояснила Ульрика, — так как ты часто забываешь, впрочем, это и понятно, что кредиторы сократили цифру нашего годового дохода с двадцати пяти тысяч до шестисот талеров.
Графиня Трахенберг зажала уши и бросилась к одной из стеклянных дверей; все жесты этой величественной дамы более подошли бы избалованному ребенку. Она рванула дверь, хотела было выбежать вон, но вдруг остановилась, точно вспомнила что-то.
— Ну, хорошо, — проговорила она, снова хлопнув дверью, по-видимому уже немного успокоившись, — только шестьсот талеров. Но позвольте же, наконец, спросить, на что они тратятся? Едим донельзя скудно — какой-то нищенский суп, а еще Лена кормит нас рисом, яйцами да молочными кушаньями до тошноты, а порции пекко, которыми ты ежедневно угощаешь нас, становятся все гомеопатичнее. К тому же я облеклась в этот вечный мундир, — тут она указала на свое черное шелковое платье, — который вы соблаговолили подарить мне к Рождеству. Все, что могло сделать мою отшельническую жизнь сколько-нибудь сносной, — новейшие французские книги, конфеты, духи — все это давно сделалось для меня недоступным… А потому я справедливо заключаю, что у тебя денег на расход больше, нежели ты показываешь!
— Ульрика никогда не лжет, мама! — воскликнула возмущенная Лиана.
— Не могу же я отослать обратно на почту извещение! — произнесла графиня. — Прошу закончить эту комедию и уплатить деньги по счету.
— Но где я возьму их? Надо отправить вино назад! — спокойно настаивала на своем Ульрика.
Мать с громким воплем бросилась навзничь на диван и разразилась истерическим хохотом.
Спокойно, со скрещенными руками стояла Ульрика у изголовья дивана и смотрела, как билась и металась графиня в истерическом припадке, и на губах ее мелькала горькая, ироническая усмешка.
— Бедный Магнус! — прошептала Лиана, указав на дверь соседней комнаты. — Как он там встревожится от этого шума! Пожалуйста, мама, успокойся! Магнус не должен видеть тебя в таком состоянии: что он подумает? — обратилась она не то просительно, не то с упреком к матери.
Возмутительную сцену дочерям не удалось предотвратить всевозможными уступками и покорностью. Лианой овладело справедливое негодование, какое ощущает человек с твердым характером при виде подобного малодушия. Девушка дрожала уже не от страха — чувствовалась уверенность в том, как она подняла руку, серьезно уговаривая мать. Но проповедь ее была гласом вопиющего в пустыне: крики и хохот продолжались.
Дверь в соседнюю комнату действительно отворилась, и Лиана побежала к ней.
— Уйди, Магнус, останься там! — попросила она по-детски растроганным голосом и мягко постаралась удержать входившего брата.
На самом деле не требовалось большой силы, чтобы не впустить в комнату этого худенького и деликатного молодого человека.
— Пропусти меня, маленький Фамулус, — сказал он ласково; умное лицо его светилось радостью. — Я все слышал и принес гонорар.
Но при виде графини, бившейся в судорогах на диване, он невольно замер на пороге.
— Мама, успокойся, — сказал он с дрожью в голосе, подходя к ней. — Ты можешь заплатить за вино. Вот деньги — пятьсот талеров, милая мама!
И он высоко поднял руку, в которой держал банковские билеты.
Ульрика тревожно глядела ему в лицо; она сильно покраснела, но брат этого не заметил. Он небрежно бросил деньги на диван, где лежала мать, и развернул принесенную с собой книгу.
— Посмотри, душа моя, вот она наконец! — сказал он растроганной Лиане.
Лежавшая на диване графиня начала успокаиваться. Со стоном провела она по глазам рукой, и сквозь сжатые пальцы ее взгляд, вдруг сделавшийся осознанным, устремился на книгу, которую сын держал в руке.
— Только не возгордись, мой милый маленький Фамулус! — проговорил Магнус. — Наша рукопись вернулась к нам изящным изданием. Она одобрена наукой и победоносно проходит сквозь перекрестный огонь критики. Ах, Лиана, прочти письмо издателя!
— Молчи, Магнус! — сурово и повелительно прервала его Ульрика.
Но графиня Трахенберг уже сидела на диване.
— Что это за книга? — спросила она.
Ни в грозных чертах ее лица, ни в повелительном тоне не было и следа только что прекратившегося истерического припадка.
Ульрика поспешно взяла из рук брата книгу и обеими руками прижала ее к груди.
— Это сочинение об ископаемых растительного царства, написанное Магнусом, а Лиана снабдила его рисунками, — пояснила она.
— Подай сюда, я хочу ее посмотреть!
Взглянув с упреком на брата, Ульрика подала нерешительно книгу; Лиана же побледнела и сначала судорожно сжала свои тонкие пальцы, а потом закрыла ими лицо: она с детства привыкла бояться этого выражения лица матери, как едва ли боялась адских мук, которыми грозила ей когда-то няня.
— «Ископаемые растения, сочинение графа Магнуса фон Трахенберга», — громко прочла графиня.
Гневно сжав губы, она с минуту пристально и уничтожающе смотрела поверх книги в лицо сына.
— А где же имя художника? — спросила она, переворачивая заглавный лист.
— Лиана не захотела указывать своего имени, — сказал молодой человек совершенно спокойно.
— А, так хоть в одной из этих голов нашлась искра здравого рассудка, пусть слабое, но сознание своего положения!
Она принужденно захохотала и отбросила от себя толстый том с такой силой, что он с шумом пролетел через открытое окно и шлепнулся на каменные ступени террасы.
— Вот где место этой чепухе! — воскликнула она, указывая на книгу, которая при падении открылась на одном из великолепных рисунков, изображавших допотопный папоротник. — О трижды счастливая мать, какому сыну дала ты жизнь! Слишком малодушный, чтобы сделаться солдатом, слишком ограниченный, чтобы быть дипломатом, он, потомок князей Лютовиских, последний граф Трахенберг, унижает себя до того, что сочиняет книги за плату!
В страстном порыве неудержимого горя Лиана обвила руками худенькие плечи брата, который, видимо, всеми силами старался сохранить внешнее спокойствие, слыша такие оскорбления.
— Мама! Как можешь ты обижать Магнуса? — вспылила молодая девушка. — Ты называешь его малодушным? Но не он ли семь лет тому назад, с риском для собственной жизни, вытащил меня из пруда? Да, он решительно отказался от военной службы, но только потому, что его кроткое и мягкое сердце противится кровопролитию… По-твоему, он слишком ограничен, чтобы быть дипломатом, — он, неутомимый и глубокий мыслитель? О, мама, как ты жестока и несправедлива к нему! Он ненавидит лицемерие и не хочет осквернять свой благородный и высокий ум шахматными ходами дипломатического искусства. Я тоже горжусь, очень горжусь своим старинным родом, но никогда не пойму, почему дворянин должен непременно владеть мечом или быть дипломатом.
— А теперь я спрошу, — прервала сестру Ульрика, выходившая поднять книгу. — Что достойнее имени Трахенбергов: быть творцом замечательного труда или быть в числе несостоятельных должников?
— О, ты! — прошипела графиня, задыхаясь от гнева. — Ты, бич моей жизни! — И она, как безумная, стала метаться по залу. — Не понимаю, что же заставляет меня жить с тобой, — сказала она вдруг со зловещим спокойствием. — Ты уже давно не в том возрасте, когда цыпленку нужно еще покровительственное крыло матери. Я слишком долго терпела тебя, теперь даю тебе волю, неограниченную волю. Поезжай, если хочешь, в продолжительное путешествие по всему свету, ступай куда угодно, только поторопись освободить мой дом от своего присутствия!
Граф Магнус схватил руку девушки. Все трое — брат и две сестры — стояли, дружно обнявшись, перед бессердечной женщиной.
— Мама, ты вынуждаешь меня в первый раз заявить о своих правах как наследника Рюдисдорфа, — сказал тихий и кроткий ученый, покраснев от волнения. — По условиям кредиторов только я имею право на замок и на доходы с него… Ты не можешь лишать Ульрику родного крова — она живет здесь у меня.
Графиня повернулась к нему спиной и направилась к двери. Сын был так неоспоримо прав, что у нее не нашлось ни одного слова для возражения. Она уже взялась было за ручку двери, но вдруг обернулась к нему.
— А ты не смей ни одного гроша из этих предательских денег смешивать с нашей расходной кассой! — потребовала она от Ульрики, указав на лежавшие на диване пятьсот талеров. — Я лучше с голоду умру, нежели дотронусь до чего-нибудь, купленного на эти деньги… За вино я сама заплачу. Слава Богу, у меня довольно еще серебра, уцелевшего после крушения. Пусть же это серебро, на котором ели мои предки, обратится в деньги, по крайней мере, мне будет утешением сознавать, что я угощаю гостей по-княжески, а не на заработанные деньги… Ты же будешь должным образом наказана, — обратилась она к Лиане, — за то, что и ты восстала против матери! Переезжай в Шенверт! Майнау, Рауль, а еще более его старый дядя, вытрясут из тебя сентиментальность и ученые бредни.
С этими словами она вышла, так сильно хлопнув дверью, что эхо разнеслось под сводами всех, даже отдаленных, коридоров.
Глава 4
Прошло пять недель после этой сцены в замке Рюдисдорф. Теперь в нем вовсю шли приготовления к свадьбе. Лет шесть тому назад при подобном событии этот стеклянный замок походил бы на муравейник, потому что графиня любила окружать свою особу такой массой раболепствовавшей перед ней прислуги, как какой-нибудь индийский раджа. Лет шесть тому назад златокудрая фея встретила бы своего жениха в сказочном великолепии, роскошнейшими пиршествами в залитых морем огней обширных залах замка. Теперь же жених брал свою невесту из глубины запущенных садов, из опустевшего замка, украшенного статуями, мраморные колонны которого, свидетели минувшей счастливой жизни, затянуты были паутиной, точно грязными занавесами… В большом зале арендатор ссыпал урожай зерновых; все окна были закрыты белыми ставнями, и если сквозь них проникал солнечный луч, он падал на неподметенный паркет и совершенно пустые стены.
Хорошо еще, что гордые предки с их панцирями, шлемами и украшенными перьями шляпами на рыжих волосах, дамы в воротниках а-ля Мария Стюарт и в пышных платьях из золотой парчи не могли выглянуть из роскошных рам, висевших в портретной галерее, и бросить взгляд в зал, прилегавший к террасе, — они, наверное, выронили бы роскошные веера из павлиньих перьев или бледную розу из своих белых нежных пальцев и в ужасе всплеснули бы руками, потому что там перед старинною мебелью на коленях стояла Ульрика — настоящая Трахенберг, как называла ее графиня-мать, — и обдирала старую, съеденную молью обивку с дивана и кресел, заменяя ее пестрым ситцем, который прибивала сама, своими графскими ручками. Старая Лена усердно вытирала с мебели пыль, стараясь придать ей хоть какой-то лоск. Благодаря вовремя присланным издателем деньгам стояли тут новые плетенные из лозы кресла и подставки для цветов. По белым стенам опять вился зеленый плющ, а из групп широколистных растений спускались до самого пола побеги клематиса и дикого винограда. В пустом до того помещении стало снова так мило и уютно, как и подобает быть в зале, где назначен завтрак после венчания.
Во время этих приготовлений Лиана, вооружившись маленьким заступом и жестяным ящичком для растений, ходила вместе с братом по лесам и полям, собирая образцы для гербария, точно до этих свадебных приготовлений ей не было никакого дела. Брат же ее, созерцая чудеса природы, совершенно забыл, что его «маленький Фамулус», никогда с ним не разлучавшийся и всегда вместе с ним трудившийся, теперь должен будет покинуть его. С уст сестры то и дело слетали латинские названия или критические замечания, но ни разу не было произнесено имя жениха. Странная это была невеста!
В родительском доме ей иногда случалось слышать имя Майнау, один из князей Лютовиских был женат на ком-то из Майнау, но между отдаленными родственниками никогда не существовало близких отношений. Вдруг графиня Трахенберг стала получать из Шенверта письма, на которые исправно отвечала, и однажды ее сиятельство объявила своей младшей дочери, что дальний родственник ее, барон фон Майнау, просит ее руки, на что и получил согласие графини. Чтобы не допустить никаких возражений, она заявила, что и сама была помолвлена точно так же и что это единственная приличествующая их положению форма помолвки… Потом неожиданно приехал и жених. Лиана едва успела прикрыть большими бархатными бантами растрепавшиеся от ветра волосы, как ее позвали в комнату матери. Что потом было — она смутно помнила. Высокий красивый мужчина, стоявший до ее появления в оконном простенке, пошел ей навстречу; весеннее солнце, светившее в окно, было так ослепительно, что она вынуждена была потупить глаза. Потом он то ли по-отечески, то ли по-дружески говорил с ней о чем-то и, наконец, протянул ей руку, в которую она по указанию матери, а еще более по предшествовавшим тайным и неотступным просьбам Ульрики вложила свою руку. Тотчас же вслед за этим он уехал, к несказанному удовольствию графини Трахенберг, мысли которой во время помолвки, точно привидения, носились в пустых погребах, где виднелись только бутылки со смородинной наливкой. А старая Лена напрасно ломала себе голову, как бы ухитриться приготовить обед для графского стола, имея в запасе всего пяток яиц да остаток жареной телятины.
Все, что касалось свадьбы, было решено женихом и матерью невесты в переписке, и только свадебный подарок сопровождался коротенькой запиской к Лиане, запиской изысканно вежливой и любезной, однако холодной и формальной. Да и Лиана пробежала ее равнодушно, и с тех пор эта записка лежала в ящике вместе с подарком.
Все было так безукоризненно прилично и так «аристократично», а «повиновение» Лианы так беспрекословно, что графиня осталась вполне довольна и через несколько дней после бурной сцены стала опять обедать вместе с детьми и даже иногда обращалась к ним с милостивым словом. Конечно, она не догадывалась, как сильно страдала молодая девушка от предстоящей разлуки; впрочем, Лиана умела скрыть это даже от брата и сестры…
Настал день свадьбы. Проснувшееся июльское утро было пасмурным и сырым. После жарких сухих дней шел освежающий дождик и серебристыми каплями падал на широкие листья растений и пестрые лужайки. На ветках деревьев и кустарников и на крыше замка громко чирикали птички, а старая Лена, хлопотавшая около плиты, загляделась в окно, радуясь, что венок невесты будет окроплен дождем.
Одна только карета, да и та нанятая на ближайшей станции железной дороги, подъехала к крыльцу Рюдисдорфского замка. Пока она отъезжала и наконец скрылась в одном из громадных пустых сараев, двое приезжих медленно поднялись на крыльцо замка. Барон Майнау был чрезвычайно аккуратен: он приехал, как и было условлено, за полчаса до венчания.
— Господи помилуй, и это жених! — вздохнула старая Лена и отошла подальше от окна.
На террасе широко растворилась стеклянная дверь, и графиня поспешила навстречу гостям. Дождевые капли падали на ее темно-фиолетовое бархатное платье с длинным шлейфом и сверкали на взбитых черных волосах рядом с несколькими уцелевшими после крушения бриллиантами. С томным взглядом приветливо протянула она барону тонкие, изящные руки в богатых кружевах, и кто бы мог вообразить, что эти руки в минуты бешенства способны были с силой фурии швырнуть тяжелый предмет и пробить им застекленную раму.
От дождя приезжие укрылись в комнате графини, и там Майнау представил ей своего шафера, господина фон Рюдигера. Среди веселой болтовни светского разговора раздавались крики ара в оконной нише, а на выцветшем ковре, ворча, играли два крошечных белоснежных пуделя… Если бы не гирлянда, которую сплела старая Лена, чтобы украсить к приезду жениха входную дверь, и не по-княжески роскошный туалет графини, никому не пришло бы в голову, что в этом доме готовится брачное торжество, — так пуст и банален был разговор, затеянный графиней, так равнодушно, спокойно и неподвижно стоял у окна жених в элегантном черном фраке и смотрел на двор замка, где теперь снова воцарилась тишина, прерванная только на минуту шумом колес привезшего его экипажа. Хотя Рюдигеру известно было, при каких условиях заключался этот брак, и он был слишком светским человеком, чтобы не находить все это в порядке вещей, эта страшная пустота и безмолвие пугали маленького подвижного господина, и он вздохнул свободно только тогда, когда, наконец, медленно и торжественно отворилась противоположная дверь.
Вошла невеста под руку с братом и в сопровождении Ульрики. Вуаль закрывала лицо и падала ей на грудь, а сзади касалась подола ее скромного белого тюлевого платья с высоким воротом, кое-где подколотого миртовыми букетиками, да несколько веточек мирта украшали ее голову. Напрасно ваш взгляд стал бы искать тяжелого, затканного серебром подвенечного туалета. Бедная невеста из бюргерской семьи не могла бы придумать себе более скромного наряда. Она вошла с опущенными глазами, а потому не заметила сначала удивленного, а потом сострадательно-насмешливого взгляда, которым смерил ее барон Майнау; но она невольно содрогнулась, когда мать с ужасом окликнула ее:
— Что это значит, Лиана? На кого ты похожа? С ума ты сошла?
Таково было благословение, которым разгневанная графиня встретила молодую девушку, готовившуюся сделать решительный шаг в своей жизни. Она была до того взволнована, что забыла обо всем и уже подняла было руку, чтобы вытолкнуть дочь за порог.
— Ты сейчас же возвратишься в свою комнату и переоденешься!
Но тут она невольно замолчала: барон Майнау сжал ее дрожавшую руку; он не сказал ни слова, но взглядом и движением так энергично и красноречиво потребовал прекратить дальнейший разговор на эту тему, что графине поневоле пришлось уступить.
Из-за притворенной двери выглядывала старая Лена и, затаив дыхание, ждала минуты, когда жених заключит в свои объятия ее «прекрасную стройную графиню» и в первый раз поцелует ее. «Этой дубине» и в голову не приходило приветствовать свою невесту поцелуем; он ограничился тем, что сказал ей несколько ласковых слов, поднес как бы нехотя к губам ее руку, едва коснулся ее, точно боялся сломать эти хрупкие пальчики, и подал ей букет великолепных цветов.
— Цветы у нас у самих есть, — проворчала старуха, и взгляд ее машинально скользнул по длинному коридору, усыпанному зеленью и цветами…
Вслед за тем зашуршало злополучное тюлевое платье по рассыпанным розам и герани, а графиня-мать, шедшая под руку с Рюдигером за женихом и невестой, своим тяжелым бархатным шлейфом сметала в кучи эти бедные цветы.
Мраморные изображения апостолов, украшавшие алтарь и кафедру церкви Рюдисдорфского замка, не раз видели бледное, грустное лицо невесты и слышали холодное «да» из уст равнодушного жениха, потому что в роде Трахенбергов не существовало обычая не только поощрять «сентиментальную любовь», но даже осведомляться, по сердцу ли невесте избранный для нее жених.
Но такой скромной, без пения и органа, свадьбы здесь не было еще никогда. Жених решительно воспротивился присутствию лишних свидетелей и любопытных зрителей, которым нравится посплетничать о женихе и невесте. А им было бы о чем пошептаться друг с другом: красивый господин хотя и рыцарски вежливо подвел к алтарю свою невесту, но не удостоил ее ни одним взглядом. Только раз, когда они преклонили колена, принимая благословение, казалось, глаза его на минуту остановились на невесте, на ее длинных густых косах, которые, подобно красновато-золотистым змеям, извиваясь вдоль ее платья, лежали на белых плитах пола.
И как торопился он по окончании обряда! Священник слишком долго говорил, а надо было непременно поспеть на следующий поезд… Дождь усилился, и монотонный звук капель, ударявших в пестрые стекла церковных окон, был единственной музыкой, сопровождавшей брачный обряд. Но под конец солнце проглянуло сквозь серые тучи и заискрилось разноцветными огнями в брызгах фонтана, осветило темную длинную аллею, высокую траву на лужайках, и под его теплым дыханием исчезли все серебристые росинки с цветов, нежный луч заиграл на львиных головах массивного серебряного сосуда со льдом, единственного представителя блестящего прошлого, стоявшего на столе в зале, где был приготовлен свадебный завтрак. Завтракали стоя. Сестры и брат ни к чему не прикоснулись и не принимали участия в общем разговоре. Они стояли вместе, разговаривая вполголоса, и граф Магнус с глазами, полными слез, держал руку Лианы — только в эту минуту, казалось, осознал он свою утрату.
— Юлиана, могу я просить тебя поторопиться? Пора ехать! — сказал вдруг барон Майнау, прерывая разговор.
Он подошел к своей молодой жене и указал ей на свои часы, ослепившие ее холодным блеском крупных бриллиантов. Она испуганно вздрогнула — в первый раз этот голос произнес ее имя; правда, барон говорил ласково, но как чуждо и холодно прозвучало оно в его устах! Даже строгая и бездушная мать никогда так не называла ее… Она слегка поклонилась ему и всем присутствующим и в сопровождении Ульрики вышла из зала.
Молча и торопливо, будто преследуемые, поспешили сестры наверх, в свою общую комнату.
— Лиана, он страшен! — вскричала Ульрика, когда дверь за ними затворилась, и, заливаясь слезами, обыкновенно спокойная и невозмутимая девушка бросилась на диван и спрятала свое лицо в подушках.
— Тише, тише, не надрывай мне сердца! Разве ты ожидала чего-нибудь другого? Я — нет, — убеждала ее Лиана, и горькая улыбка мелькнула на ее побледневшем лице.
Она осторожно сняла с головы миртовый венок и положила его в ящик, где до сих пор хранились разные вещицы, напоминавшие об институтской жизни… Через несколько минут подвенечный наряд был заменен серым дорожным платьем и круглой шляпкой с густой вуалью, подвязанной у шеи бантом, а изящные ручки затянуты в перчатки.
— А теперь пройдем в последний раз к отцу, — сказала торопливо Лиана и взяла зонтик.
— Подожди еще минуту, — попросила Ульрика.
— Не задерживай меня, я не должна заставлять Майнау ждать, — серьезно произнесла Лиана.
Она обняла сестру и вместе с ней вышла из комнаты.
Так называемая мраморная галерея находилась в бельэтаже, как раз над террасой, примыкавшей к залу, где подавался свадебный завтрак.
В полумраке из-за прикрытых ставней сестры прошли ее всю и достигли противоположного конца, где дневной свет скупо просачивался сквозь узенькие щели ставней и бросал бледные полосы на блестевший, как зеркало, красивый мраморный пол. Ульрика бесшумно отворила ставень. Оставляя в тени все портреты красноволосых рыцарей, свет сосредоточился на изображении почтенного старика, сидевшего у темного бархатного занавеса, положив на стол полную белую руку. Отличительная черта рода Трахенбергов — огненно-рыжий цвет волос и усов — заменилась здесь необыкновенно мягким серебристым оттенком.
— Милый, милый папа! — прошептала Лиана, простирая к нему сложенные руки.
Она была его любимицей, его сокровищем, его гордостью; сонная головка девушки часто покоилась на его груди, и даже во время борьбы со смертью ее одну ласкала его холодеющая рука.
Сбоку виднелся другой портрет, на котором изображена была высокая, худая, застывшая женская фигура. Длинный шлейф ее платья был окаймлен горностаем, желтоватый цвет обнаженных плеч резко подчеркивал белизну меха, на взбитых волосах сверкала маленькая корона. То была бабушка Лианы по отцовской линии, тоже принцесса одного из мелких германских княжеств. Под туго стянутой шнуровкой билось сердце, которое ни разу в жизни не было согрето теплым чувством любви; ясные глаза безжалостно смотрели на внучку, с разбитым сердцем и слезами оставлявшую старый родовой замок, чтобы вступить в новую, блестящую и богатую жизнь. Сухая рука, державшая веер, осыпанный бриллиантами, простерта была в глубину зала, как будто, указывая на весь этот ряд портретов, бабушка хотела сказать: «Это все супружества по расчету со знаменитыми родами — призвание их не в любви, а в умении вечно властвовать…»
И новобрачной почудилось, как будто дрогнули уста предков и шепот пробежал по бесконечной галерее, но то был всего лишь сквозной ветер, ворвавшийся в отворенное окно. Внизу, на террасе, раздались торопливые мужские шаги и смолкли как раз под окном галереи. Сестры украдкой посмотрели вниз. Барон Майнау стоял вполоборота к перилам террасы и смотрел вдаль. Теперь он вовсе не походил на холодного, сдержанного жениха, так пунктуально и безукоризненно совершившего все формальности брачного обряда. Он, видимо, старался сбросить с себя все то, что хотя бы на короткое время принудило его гордую и пылкую натуру сыграть шаблонную роль. Он, совершенно готовый к отъезду, курил сигару, голубоватый дымок которой поднимался до самой мраморной галереи.
— Я не говорю «красавица». Боже мой, это понятие весьма условно! — говорил его друг Рюдигер, высокий, мягкий голос которого уже раньше доносился отдельными звуками до сестер, теперь же ясно и отчетливо слышалось каждое его слово. — Конечно, у Лианы нет ни греческого, ни римского носа, да что до этого! Ее личико и без того чрезвычайно мило.
Барон Майнау пожал плечами.
— Гм, пожалуй, — сказал он непривычно насмешливым тоном, — скромная и добродетельная девочка робкого характера, с мечтательным выражением лица и светло-голубыми глазами а-ля Лавальер — чего же еще!
Он вдруг остановился и быстрым движением обвел рукой открывавшийся вид.
— Посмотри-ка лучше сюда, Рюдигер! У того, кто планировал Рюдисдорфский парк, была гениальная голова! Ничто не могло бы придать большего эффекта архитектуре в стиле ренессанс, как эти чудесные группы буковых деревьев.
— Да что об этом говорить! — отозвался Рюдигер. — Ты знаешь, что я в этом ничего не понимаю. То ли дело прекрасные глаза или прекрасные волосы женщины. Вот, например, что за чудные косы лежали сегодня пред алтарем, у твоих ног!
— Несколько полинявший оттенок трахенбергского фамильного цвета, — равнодушно отметил Майнау. — Пожалуй, тициановские волосы теперь в моде, и новейшие романы изобилуют рыжеволосыми героинями, и все они любимы… Впрочем, это дело вкуса. У моей возлюбленной подобное было бы немыслимым, но у жены…
Он стряхнул пепел сигары, постучав ею о перила, и спокойно продолжал курить.
Лиана инстинктивно скрыла свое лицо под густой вуалью; даже сестра, с невыразимой болью смотревшая вниз на говорившего, не должна была видеть краски стыда и унижения, залившей ее щеки.
Еще ниже, в цветнике, графиня Трахенберг прогуливалась с пастором. Завершив свой разговор с ним, она быстро подошла к террасе и стала неторопливо подниматься по ступеням.
— На одно слово, дорогой Рауль! — попросила она, взяв того за руку.
Медленно прохаживаясь с ним по террасе, болтала она об отвлеченных предметах, пока Рюдигер и пастор не отошли настолько, что не могли услыхать ни одного ее слова.
– À propos, — сказала она, внезапно остановившись. — Ты не сочтешь меня нескромной за то, что взволнованное сердце матери побуждает меня в последнюю минуту затронуть несколько щекотливый вопрос… Могу я узнать, сколько ты назначаешь Лиане «на булавки»?
Сестры могли видеть, как насмешливо взглянул он на женщину с «взволнованным материнским сердцем».
— Столько же, сколько давал моей первой жене: три тысячи талеров.
Графиня одобрительно кивнула.
— О, она должна радоваться; я, выйдя замуж, столько не получала!
Майнау насмешливо улыбнулся ее глубокому вздоху, которым она сопроводила свое восклицание.
— Не правда ли, Рауль, ты будешь в какой-то мере добр к ней? — прибавила она с притворной озабоченностью.
— Что вы хотите этим сказать, тетушка? — Он, замедлив шаг, бросил на нее удивленный взгляд. — Разве вы считаете меня настолько бестактным, что допускаете, будто я могу забыть, что обязан оказывать уважение женщине, носящей мое имя? Но если вы требуете чего-нибудь большего, то это будет против нашего уговора. Мне нужна мать моему ребенку и хозяйка в моем доме, которая могла бы следить за порядком в мое отсутствие, поскольку я намерен надолго, очень надолго отлучиться. Все это вы знали, когда рекомендовали мне Юлиану как кроткое и женственное существо, вполне соответствующее моим желаниям… Любить ее я не могу, но буду настолько добропорядочен, что не стану возбуждать любви и в ее сердце.
Заливаясь горькими слезами, Ульрика обняла сестру и прижала ее к своему сердцу.
— Бога ради, не раздражайся так, Рауль! — сказала струхнувшая графиня. — Ты совершенно не понял меня. Кто говорит о сентиментальностях? Уж я, конечно, менее всех думаю о них… Я только просила твоего снисхождения к ней. Ты сегодня сам видел, до чего может дойти эта «женственная натура», — сыграть такую шутку со своим подвенечным нарядом!
— Оставьте это, тетушка: в этом случае Юлиана могла действовать, как ей было угодно. Пусть и всегда так поступает, если только сумеет приспосабливаться к обстоятельствам…
— За это я ручаюсь. Боже, невыразимо грустно признаться, но Магнус — колпак, человек без всякой энергии, нуль, и именно те качества, которые я в нем презираю, украшают его сестру. Лиана необыкновенно простодушное дитя, и, когда Ульрика, этот злой гений моей семьи, не будет иметь на нее влияния, ты сможешь вертеть ею, как захочешь.
— Мама очень быстра в своих суждениях, — сказала с горечью Лиана, когда шаги внизу стихли. — Она ни разу не потрудилась вникнуть в мою духовную жизнь — мы выросли на руках чужих людей… Но о чем ты плачешь, Ульрика? Мы не имеем права бросить камень в этого бездушного эгоиста. Разве я спрашивала свое сердце, когда отдавала ему руку? Я сказала «да» из страха перед мамой.
— И из любви ко мне и Магнусу, — добавила Ульрика еле слышно, как бы изнемогая от отчаяния. — Мы употребили все усилия, чтобы уговорить тебя; мы хотели спасти тебя от ада домашней жизни, не сомневаясь ни одной минуты, что тебя должны полюбить везде, куда бы ни забросила тебя судьба, а теперь, к несчастию, я вижу, что в любви тебе будет отказано. Ты, такая молодая…
— Молодая?.. Ульрика, мне в будущем месяце исполнится двадцать один год; мы много горя пережили вместе, и я далеко не дитя по опыту, уже научилась правильно воспринимать жизнь… Не беспокойся обо мне, я не жажду любви Майнау и настолько горда, что не оставлю его в заблуждении на сей счет. Мой институтский аттестат, свидетельствующий о моих познаниях, особенно о моем знании языков, придает мне стойкости; сегодня не баронесса Майнау переезжает в Шенверт, а только воспитательница маленького Лео. Мне предстоит благородная миссия, и, может быть, я буду иметь возможность сделать доброе дело, а большего мне и не надо… Простимся теперь, Ульрика, оставайся здесь, подле отца, а мне пришло время покинуть его дом!
Она несколько раз обняла сестру и, высвободившись из ее объятий, побежала по галерее к комнате матери; там у окна стоял Магнус и смотрел на подъехавшую к крыльцу карету.
В это время графиня шла по двору замка с Майнау, Рюдигером и пастором. Хорошо, что она не могла видеть, как ее сын, «колпак», «человек без всякой энергии», с горькими слезами обнимал сестру. В какой гнев привело бы ее это раздирающее душу прощание, которое так мало соответствовало его положению.
Опустив вуаль, Лиана твердым шагом сошла с лестницы.
— Ступай с Богом, и да сопутствует тебе мое благословение, дитя мое! — сказала графиня с театральным жестом и коснулась рукой головы дочери, потом приподняла вуаль и запечатлела на ее лбу холодный поцелуй.
Через несколько минут карета уже катилась по шоссе, ведущему к ближайшей станции железной дороги.
Глава 5
После четырехчасового пути путешественники въехали в столицу. Тут перед молодой женщиной предстала новая жизнь во всем своем очаровании. Для переезда в Шенверт, находившийся от столицы на расстоянии одного часа пути, был выслан необыкновенно изящный и роскошный экипаж, мягкие подушки которого, обитые белым атласом, явно должны были лелеять избалованную роскошью красавицу, а Лиана в своем простом сером дорожном платье скорее походила на дочь какого-нибудь угольщика, которую сказочный принц похитил в лесу, чтобы перевезти в свой замок.
Пока Рюдигер усаживался рядом с Лианой, Майнау вскочил на козлы и взял в руки вожжи. Он сидел с гордой небрежностью, а управляемые им лошади бешено неслись по широкому гладкому шоссе, прорезывавшему насквозь часть парка… Далее показался пруд, над рыбачьей деревней вилась целая стая белых голубей… Всюду было тихо и безлюдно. Но вот дорога свернула в лесную чащу, и только кое-где сквозь густую листву мелькал освещенный ярким солнцем красивый пейзаж. Вдруг впереди, шагах в пятидесяти от них, выехала из чащи дама в амазонке — казалось, она поджидала летевший по лесной дороге экипаж.
— Майнау, герцогиня! — крикнул Рюдигер, вскочив в испуге, но барон Майнау ловким движением уже сдержал чудных рысаков, и они пошли мерным шагом.
Из леса выехала еще одна дама в амазонке и последовала за герцогиней. Они быстро приближались. В эту минуту герцогиня походила на ангела смерти, скачущего на коне по бранному полю: длинная черная бархатная амазонка ее развевалась, черные с синеватым отливом волосы были собраны на затылке, а прекрасное лицо смертельно побледнело, и даже губы казались бескровными.
— Здравствуйте, барон Майнау! — приветствовала она возницу.
Майнау отвесил низкий поклон.
Сколько насмешки слышалось в этих словах, произнесенных медленно, звучным женским голосом! Сделала ли герцогиня неосторожное движение или лошадь ее испугалась чего-то, только вдруг она после бешеного прыжка понесла герцогиню прямо к подножке медленно проезжавшего экипажа.
— Сидите, Рюдигер! — сказала она поднявшемуся Рюдигеру, и, скользнув по нему, ее горящий взгляд с беспокойством попытался проникнуть сквозь густую вуаль, которая скрывала от нее лицо испуганной молодой женщины.
И сразу же обе наездницы понеслись дальше.
Несколько секунд лошади их бежали рядом, голова к голове, и молодая фрейлина, склонившись к герцогине, сказала бесцеремонно:
— Эта серая монахиня и в самом деле красноволосая Трахенберг, ваше высочество!
Шум колес заглушил ее слова, но барон Майнау, оглянувшись, заметил движение молодой фрейлины и улыбнулся. В первый раз увидела Лиана эту гордую улыбку торжества и удовлетворенного самолюбия; в первый раз при ней сверкнул в его глазах опасный огонь. В ту сторону, где сидела его жена, он даже не взглянул, но это равнодушие было так естественно и бессознательно, что даже его друг Рюдигер видел в нем лишь отсутствие напускного спокойствия, в которое Майнау любил драпироваться перед самыми блестящими женщинами высшего общества.
Серые рысаки еще неистовее понеслись по шоссе, как будто бледная герцогиня своим «здравствуйте» превратила в пламя кровь в жилах управлявшего ими Майнау. Молодая женщина следила за каждым его движением. Встреча в лесу вдруг пролила свет на некоторые обстоятельства — теперь она поняла, почему Майнау не мог любить ее.
Вот они выехали на опушку леса и стали спускаться в Шенвертскую долину мимо парка, многократно превосходившего герцогский парк. Он был огражден тонкой, как паутина, проволочной сеткой, а далеко, в глубине, точно из-за серого флера, поднимались величественные группы чужеземных растений. На гигантских кустарниках красовались пурпуровые цветы, точно нитка кораллов в зеленой морской волне. Далее целая стена мимоз лепилась к прозрачной решетке и доходила до вдруг открывшегося удивленному взгляду ярко раскрашенного индийского храма с золотыми куполами. Прозрачные воды большого пруда омывали его широкие мраморные ступени, а на переднем плане, повернув морду к проезжавшему мимо экипажу, пасся на ровно подстриженной травке породистый вол… Все показалось сном, перенесшим вас на мгновение под небо сказочной Индии. Но с окончанием решетки сон этот исчезал бесследно, тут опять шумели вековые липы, темные сосны простирали длинные ветви над покрытым клевером лугом.
Еще один поворот, и экипаж, оставив позади темные разросшиеся кусты можжевельника, покатился по ровному, усыпанному гравием двору и остановился прямо у подъезда Шенвертского замка.
Лакеи в парадных ливреях бросились к экипажу, а дворецкий в черном фраке и белом жилете откинул с низким поклоном подножку.
Несколько лет тому назад Лиана была невидимою свидетельницей того, как молодой лесничий, привезший свою молодую жену в Рюдисдорф, с восторгом принял ее из экипажа на руки и понес в свой дом; ее же муж, передав вожжи груму, холодно, хотя и очень любезно, взялся, едва прикасаясь, за ее правую руку и повел новую баронессу по широким ступеням Шенвертского замка.
Ей казалось, что она вошла в собор, так величественно вздымались своды над ее головой! И сходство это еще более усиливалось от света, проникавшего сквозь разноцветные стекла готических окон и отражавшегося на стенах, покрытых росписью духовного содержания. Здесь он освещал пурпуровое одеяние Богоматери, в другом месте — пальмовый венок над Святым Семейством; там, бросив косой луч на красную порфировую стену, ложился на широкий, во всю лестницу, разостланный ковер, очень мягкий и плотно прилегавший к ступеням. Все это в совокупности усиливало впечатление и поддерживало характер церковного стиля — а именно византийского в его последнем периоде.
Не успел Майнау войти в вестибюль, как взгляд его с удивлением и гневом остановился на дворецком. С низким поклоном и не смея поднять глаза на своего повелителя, тот робко и в замешательстве прошептал в свое оправдание:
— Я не смел, господин барон не позволили что-либо брать из оранжереи, а гирлянды приказали снять в память покойной баронессы.
Яркий румянец вспыхнул на щеках барона Майнау. Испуганные лакеи поспешили бесшумно удалиться, только один злополучный дворецкий должен был оставаться на своем посту…
Но ожидаемая буря ограничилась на этот раз насмешливой улыбкой, мелькнувшей на губах красавца барона.
— Я осрамлен, Юлиана, — сказал он дрогнувшим от волнения голосом, — но здесь я бессилен. В Рюдисдорфе наша дорога была усыпана цветами, у нас же ничем подобным не отметили твой приезд. Извини дядю: эта высокочтимая им покойница была ему дочерью.
Он не дал Юлиане времени ответить. В сопровождении дворецкого и сокрушенно покачивавшего головой Рюдигера он быстро повел молодую женщину вверх по лестнице, а потом через парадные залы, к которым примыкала великолепная зеркальная галерея. Лиана видела себя под руку с высоким, горделиво шагающим бароном; по виду и манере они были парой, но какая неизмеримая пропасть лежала между ними! А ведь их союз, хотя и основанный на одном расчете, был только что освящен церковью! Дворецкий торжественно распахнул перед ними обе половинки входной двери. У Лианы закружилась голова. Несмотря на толщину каменных стен и высокие своды, в галерее было душно и жарко. Палящие лучи июльского солнца падали прямо на незанавешенные многочисленные окна, а тут еще на противоположном конце зала топился камин. Пушистые ковры покрывали стены и пол и даже драпировали двери. Все было направлено на то, чтобы воздух извне не мог проникать сюда, и в этой удушливой атмосфере, напоенной вдобавок ароматами разных эссенций, сидел перед пылающим камином старик. Ноги его, завернутые в стеганое шелковое одеяло, казались безжизненными, между тем как верхняя часть туловища сохранила юношескую грацию и подвижность. Он был в черном фраке и белом галстуке. Маленькое умное лицо его было болезненно бледным, и эту бледность подчеркивало смешение золотисто-красного солнечного света с бледно-желтым светом топившегося камина. То был гофмаршал барон фон Майнау.
— Любезный дядюшка, позволь представить тебе мою молодую жену, — сказал Майнау довольно лаконично, между тем как Лиана подняла вуаль и поклонилась.
Маленькие карие глазки старика буквально впились в нее.
— Ты знаешь, любезный Рауль, — произнес он медленно, не отрывая глаз от покрасневшей Лианы, — что я не могу приветствовать эту молодую особу как твою жену, пока союз ваш не будет освящен нашей церковью.
— Ну, дядюшка, я только сию минуту узнал, что твое ханжество простирается так далеко, иначе я предусмотрел бы подобную встречу, — возмутился Майнау.
— Та-та-та, не горячись, любезный Рауль! О том, что касается веры, благородные натуры не спорят, — добродушно проговорил гофмаршал; очевидно, он побаивался гнева своего племянника. — Пока я приветствую ее как графиню Трахенберг… Вы носите знаменитое имя, графиня, — обратился он к Лиане.
При этих словах он протянул ей свою правую руку. Она заколебалась, боясь прикоснуться к этой бледной руке с несколько искривленными пальцами — она испытывала не то гнев, не то страх. Юлиана знала, что в этот же день ее брак будет повторно освящен по обряду католической церкви, поскольку Майнау были католиками, но то, что в этом доме не признавали действительным протестантский брак, освященный в Рюдисдорфе, поразило ее как громом.
Старый барон сделал вид, что не заметил ее колебаний, и вместо руки взял кончик одной из ее спустившихся кос.
— Посмотрите, что за прелесть! — сказал он любезно. — Можно не называть вашего знаменитого имени, ведь это отличало ваш род еще во времена крестовых походов!.. Природа не всегда так предупредительна, чтобы сохранить из рода в род отличительный фамильный признак, как у Габсбургов толстая нижняя губа, а у Трахенбергов рыжие волосы.
Сказав эту любезность, он принужденно улыбнулся.
Рюдигер между тем нетерпеливо покашливал, и Майнау быстро повернулся к окну. Там неподвижно стоял маленький Лео, устремив глаза на новую маму. Красивый мальчик небрежно опирался на великолепную леонардскую собаку, а в правой руке держал свой знаменитый хлыст. Эта группа вполне была достойна кисти художника или резца скульптора.
— Лео, подойди к милой маме, — велел Майнау до неузнаваемости изменившимся от волнения голосом.
Лиана не стала ждать, чтобы мальчик подошел к ней. В этой ужасной обстановке прекрасное детское личико, хотя и выражавшее враждебность и упрямство, показалось ей отрадой, лучом света. Она быстро подошла к ребенку, нагнулась и поцеловала его.
— Станешь ли ты хоть немного любить меня, Лео? — проговорила она умоляюще, и в ее голосе слышалось сдерживаемое рыдание.
Большие глаза мальчика с робким удивлением вглядывались в лицо новой матери, хлыст полетел на пол, и маленькие ручки крепко обвились вокруг шеи молодой женщины.
— Да, мама, я буду любить тебя! — проговорил он со свойственной ему прямотой и, посмотрев через ее плечо на отца, добавил почти сердито:
— Неправда, папа, она вовсе не похожа на жердь, и косы у нее не такие, как у нашей…
— Лео!.. Несносный мальчишка! — оборвал Майнау сына.
Он явно был смущен, тогда как старик старался скрыть улыбку. Рюдигер снова закашлял.
— Боже мой, да в чем же провинился этот несчастный? — оставил он вдруг свой дипломатический маневр и указал на темный угол комнаты: там перед креслом стоял на коленях, опустив голову, Габриель; его сложенные руки лежали на толстой книге.
— «Мсье» Лео был непослушен, а я ничем чувствительнее не могу наказать его, как наказав вместо него Габриеля, — спокойно сказал дядя.
— Как! Неужели козлы отпущения опять в моде в Шенверте?
— Хорошо, если б они никогда и не выходили из моды! Это было бы для нас всех лучше, — резко ответил гофмаршал.
— Встань, Габриель, — сказал Майнау, повернувшись спиной к дяде.
Мальчик встал, и Майнау с саркастической усмешкой взял толстый том с легендами, который должен был, по-видимому, читать бедный «козел отпущения».
Во время этой тягостной сцены вошел дворецкий. Он нес на серебряном подносе мороженое. Как ни был раздосадован старик, но при виде подноса с мороженым он устремил пытливый взгляд на изящно украшенные серебряные тарелочки и знаком подозвал к себе дворецкого.
— Я проучу этого безмозглого повара, — проворчал он. — Такие горы самого дорогого фруктового мороженого!.. Да он с ума сошел?
— Так приказал молодой барон, — поспешил вполголоса пояснить дворецкий.
— Что такое? — поинтересовался Майнау.
Он бросил фолиант на стул и, нахмурив брови, подошел ближе.
— Ничего особенного, мой друг, — добродушно сказал дядя, искоса робко взглянув на племянника.
Он опять струсил и покраснел, как ребенок, несколько раз уличенный в одном и том же проступке.
— Пожалуйста, дорогая графиня, снимите вашу шляпку, — обратился он к молодой женщине, — и попробуйте этого ананасного мороженого! Вам не мешает освежиться после утомительного пути.
Лиана ласково погладила курчавую головку Лео и, расставаясь с ним, поцеловала его в лоб.
— Благодарю вас, господин гофмаршал, — сказала она очень спокойно. — Вы пока не признаете за мной ни имени Майнау, ни прав хозяйки дома, а графине Трахенберг приличия не дозволяют находиться одной в мужской компании. Позволите ли просить вас указать мне комнату, куда я могла бы удалиться, чтобы подготовиться к повторному совершению брачного обряда?
Может быть, старику, опытному дипломату, никогда не приходилось слышать такого резкого ответа или он менее всего ожидал его от этой весьма скромно одетой и угнетенной финансовыми обстоятельствами молодой женщины, только глаза его широко раскрылись и всегда хитрое выражение лица сменилось совершенным недоумением…
Рюдигер злорадно потирал за его спиной руки, а Майнау с удивлением осматривался: неужели это сказала «скромная девочка с робким характером»?
— Э, да вы очень обидчивы, моя милая графиня! — заметил дядя после минутного замешательства.
Майнау подошел к своей молодой жене.
— Ты очень ошибаешься, Юлиана, если думаешь, что в Шенверте хоть кто-то не признает твоих прав как хозяйки дома, — сказал он, явно сдерживая себя: видно было, что это стоило ему определенных усилий. — Для меня вполне достаточно рюдисдорфского венчания, оно навсегда дало тебе мое имя. А что думают об этом в здешних стенах, тебя не должно смущать. Позволь мне проводить тебя в твои комнаты.
Он подал ей руку и, не обращая внимания на старика, увел ее из галереи. Он остановился и заговорил только на лестнице.
— Тебя оскорбили; поверь, что и мое самолюбие страдает из-за этого, — начал он гораздо спокойнее, чем говорил раньше. — Но я прошу тебя помнить, что моя первая жена была дочерью этого больного старика, его единственным ребенком. Второй жене поневоле придется быть предметом ревности родных покойницы. Я прошу тебя не принимать этого близко к сердцу, пока сила привычки не возьмет своего… Я не могу оставить Шенверт и поселиться с тобой в одном из других моих поместий главным образом потому, что, хотя Лео и необходима материнская забота, он должен здесь жить — я не могу отнять у деда его единственного внука.
Лиана молча продолжала спускаться по лестнице; она не имела сил говорить с этим черствым эгоистом, который, приковав ее к себе навсегда прочными цепями, не предупредил даже о тягостных обстоятельствах ее будущей жизни.
— Вы, конечно, поймете, что в данную минуту у меня нет более сильного желания, чем удалиться отсюда, — возразила она, указывая чрез отворенные ворота, мимо которых они проходили, на освещенные солнцем окрестности. — Но этому препятствует осознание, что мое возвращение в Рюдисдорф станет отрицанием неразрывности союза, освященного моей церковью…
— Тебе было бы довольно трудно привести в исполнение такое намерение, — перебив ее, ледяным тоном произнес Майнау, идя вдоль длинной колоннады, находившейся в нижнем этаже. — Я не считаю нужным уверять тебя, что не позволил бы безнаказанно компрометировать себя таким поступком… Венчание и развод, причем одно за другим! Гм! Да… сколько бы этот случай дал пищи «добрым» людям, которые, будучи богобоязненными, и без того уже открещиваются от моих «странностей» и «эксцентричностей»! Я не против давать пищу их словоохотливости, почему же нет? Но на этот раз намерен избегнуть столь пикантного скандала.
Он отпустил ее руку и отворил дверь.
— Вот твои комнаты; осмотри хорошенько, все ли тут по твоему вкусу. Каждое твое желание, особенно относительно изменений, будет, разумеется, тотчас же беспрекословно исполнено.
Он вошел вслед за ней и окинул взглядом анфиладу комнат, убранных с изысканною роскошью, и полугневная-полунасмешливая улыбка мелькнула на его красиво очерченных губах.
— Тут жила Валерия, но не бойся, — сказал он своим обычным язвительно-насмешливым тоном, от которого «дамы трепетали, как овечки», — ее душа была слишком легка и воздушна, точно сотканная из дорогих кружев, в которые она любила рядить свое изнеженное тело. К тому же она постоянно парила на крыльях строжайшего благочестия, так что теперь она на небесах.
Он позвонил, и когда явилась горничная, представил ее новой госпоже. Сообщив затем Лиане, что через час зайдет за ней, чтобы идти к венцу, он, не дожидаясь ответа, удалился. В то же время горничная прошла в противоположную дверь, чтобы приготовить все для перемены туалета.
Глава 6
Лиана осталась одна среди незнакомой ей обстановки. В первую минуту она поддалась невольному чувству страха, пробежала по всем комнатам и проверила все двери. Нет, она не была пленницей, даже стеклянная дверь одной из комнат, ведущая в сад, не была заперта, и ничто не мешало ей спастись бегством из этого дома… Бежать? Да разве она не добровольно приехала сюда? Разве она не могла сказать «нет», несмотря на грозные взгляды гневливой матери и слезные мольбы брата и сестры? Она необдуманно поддалась страшному заблуждению, и виной этому была ее институтская жизнь. Большая часть ее институтских подруг, аристократок по рождению, не могли выбирать себе мужа: они были уже помолвлены по воле родителей и вскоре после выпуска выходили замуж. Одна из них, красивая молодая девушка, — Лиана знала об этом, — учась в институте, всей душой любила молодого бюргера, но, несмотря на это, беспрекословно вышла за знатного старика. Под влиянием таких примеров и убеждений, поддерживаемых, с одной стороны, матерью, а с другой — братом и сестрой, Лиана думала, что подобное решение вполне естественно. Магнус и Ульрика хотели спасти ее от домашнего ада, и она, позволив себя спасти, не имела ни малейшего права обвинять Майнау в обмане. К тому же в ее сердце не было ничего, кроме желания свято исполнять свои новые обязанности. Только теперь она прозрела. Юлиана осознала, что навсегда разлучилась с теми, кого любила, и ничто не могло возместить этой потери. И она должна была поддерживать холодные отношения с человеком, с которым ее судьба была связана навсегда, который не мог любить ее и менее всего желал, чтобы и она когда-нибудь полюбила его… Впереди долгая жизнь на чужбине, без малейшей надежды на чье-нибудь взаимопонимание и сочувствие!..
Она подняла глаза, и взгляд ее остановился на голубых волнах атласной драпировки потолка. Тут только увидела она, что все стены обиты той же блестящей материей, и она точно парила в голубом эфире…
Вспомнив, с какой горькой иронией Майнау говорил о своей покойной жене, Лиана невольно подумала, что если жившая тут женщина и была упрямым, избалованным ребенком, то могла, раскапризничавшись, без опасения топать и в истерике броситься на пол — под ногами ее находился дорогой пушистый ковер, затканный нежными васильками. Во всем изящном и кокетливом будуаре не было видно ни полоски дерева или частички стены — везде, куда ни взглянешь, шелковая драпировка и мягкая мебель. Лиана отворила окно: эта покойница явно упивалась благоуханием жасмина — так сильно ощущался его аромат, и не только в воздухе, он исходил даже от дорогих кружевных гардин и тяжелых штор! Кто знает, не встрепенулась ли гневно «легкая, сотканная из кружев душа», улетевшая на небеса «на крыльях строжайшего благочестия», в ту минуту, когда вторая жена, отворивши окно, как бы вступала во владение этими покоями? Тихий голос, подобный жалобному стону, донесся до Лианы. Она затаила дыхание и прислушалась. Вошла горничная и доложила, что все готово для совершения ее туалета.
— Что это такое? — спросила молодая женщина, переступая порог смежной комнаты, когда тот же таинственный звук снова уловил ее слух.
Теперь она не сомневалась, что он доносился из окна.
— Там, напротив, на дереве висят эоловы арфы, баронесса, — ответила горничная.
Лиана посмотрела в окно и покачала головой.
— Но нет ни малейшего ветерка!
— А может быть, этот звук доносится оттуда, где уже несколько лет лежит больная женщина, — предположила девушка, указывая на видневшуюся вдали проволочную ограду, за которой возвышался обелиск красноватого цвета. — Я этого не знаю наверняка, я сама всего дней восемь как в Шенверте… Конечно, людям до этого дела нет, только в кухне говорили, что эту женщину содержат здесь из милости. Это ужасно! Говорят, что она некрещеная… Я не хожу за ограду — боюсь большого страшного турецкого вола, что там бродит, а по всем деревьям прыгают обезьяны, эти отвратительные животные! Фи!
Лиана молча прошла в соседнюю комнату и беспрекословно отдала себя в распоряжение проворной и словоохотливой горничной. Теперь на ней было роскошное платье из дорогой, затканной серебром материи, и когда через полчаса ее увидел Майнау, пришедший за ней в голубой будуар, он невольно отступил… Эта «жердь» умела носить платья со шлейфом, и у этой «жерди» были античные руки и плечи, которыми она не щеголяла только в силу полного отсутствия кокетства и присущей ей скромности, заставлявших ее скрывать их под строгим платьем… На роскошных, изящно причесанных рыжеватых волосах лежал венок из флердоранжа, который будто сверкал на голубом фоне стен, точно был обрызган золотистой росой.
— Благодарю тебя, Юлиана, что ты отказалась от любимой тобой простоты и в моем доме выглядишь так, как требует того твое положение, — сказал он ласково, однако не скрывая своего изумления.
Она подняла темные ресницы, и не светло-голубые глаза а-ля Лавальер, а большие серо-голубые звездочки, полные ума и серьезной строгости, пристально посмотрели на него.
— Не думайте обо мне слишком хорошо! — сказала она; у нее не хватало мужества так свободно говорить ему «ты», как это удавалось ему. — Не из скромности оделась я так просто в Рюдисдорфе к венцу — назовите это гордостью, высокомерием, как вам угодно… Я очень хорошо знаю, что многие женщины из рюдисдорфской мраморной галереи носили порфиру и шлейфы, и я имею на это право, которое навсегда останется за мной… Но потому-то я и не могла надеть на себя этот дорогой подарок, — тут она указала на белое, затканное серебром платье, — в родительском доме, в котором мне не принадлежит теперь ни одного камня. Я боялась, чтобы шелест его не разбудил моих славных предков, дремлющих в фамильном склепе возле алтаря, а теперь-то именно им и нужно спать непробудным сном… Здесь я — представительница вашего имени, ему и приличествует ваш подарок.
Майнау закусил губу. С неприятным чувством, удивлением и чуть ли не с гневом смотрел он попеременно то на спокойно говорившие уста, то на смело глядевшие на него глаза.
— Да, но если бы Трахенберги и пробудились, то остались бы довольны, — наконец проговорил он, саркастически улыбаясь. — Их всему свету известная фамильная гордость еще жива и умеет заявить о себе. Это, наверное, вознаградило бы их за потерю состояния, о которой ты напомнила.
Лиана ни слова не сказала ему на это, но медленно и величественно прошла в дверь, которую он отворил перед ней с низким, слегка ироничным поклоном. Сопровождая ее теперь, Майнау точно переродился: он не походил на того светского человека, который вел ее в рюдисдорфскую церковь, словно к обеденному столу; не таким он был и в лесу, когда управлял бешеными лошадьми и следил торжествующим взглядом за удалявшейся бледной герцогиней, — в эту минуту происходила в нем та же борьба, которую незадолго до этого пережила его молодая жена. Он глубоко раскаивался в сделанном им важном шаге, на который решился, поверив обещанию графини, что он обретет в Лиане такую жену, из которой может делать все, что захочет… Еще было время, еще его Церковь не освятила их союз… Вдруг шелест ее длинного тяжелого шлейфа затих. Лиана остановилась и высвободила свою руку из-под его руки; он тоже принужден был остановиться и с удивлением посмотрел на нее. Один взгляд на ее побледневшее лицо объяснил ему, что происходило в ней; с выразительной насмешливой улыбкой взял он ее снова под руку и пошел вперед мимо парадно одетой замковой прислуги, выстроившейся в шеренгу перед церковною дверью… Значит, его решение было непоколебимо, и она пошла далее, но уже не как овечка, обреченная на заклание: гордая бабушка в зале ее предков могла бы теперь порадоваться величественным манерам своей внучки, по спокойному лицу которой нельзя было догадаться, как трепетно бьется ее сердце.
С каким блеском был выведен здесь на сцену обман! В самые счастливые дни рюдисдорфского великолепия не видала Лиана такого богатого убранства алтаря; тысячи огней горели в люстрах, и вся оранжерея, из которой больной старик не позволил взять ни одного цветка, когда встречали новую госпожу, перенесена была сюда для придания большей торжественности священнодействию. Среди этого леса диковинных растений, покрытых чудными цветами, и тысяч зажженных свечей клубились облака фимиама в золотистых лучах заходящего солнца, проникающих сквозь высокие готические церковные окна. Как сквозь туман, видела Лиана лица множества присутствующих, в стороне — пунцовое одеяло и лежащие на нем бледные сложенные руки гофмаршала и великолепное облачение священника. Строгий и величественный, стоял он на ступенях алтаря. Юлиана невольно содрогнулась, приблизившись к нему: точно огненный поток лился из глаз этого человека, и глубокий проницательный взгляд его встретился со взглядом ее широко открытых глаз. Только после ее испуганного движения его взгляд обратился к небу, и над ее головой раздался звучный, потрясающий до глубины души голос. Священник говорил о вечной любви и преданности — какое кощунство! Безыскусные слова рюдисдорфского пастора успокоили было ее, эта же восторженная речь придворного проповедника пролила яркий свет на притворство и ложь, под прикрытием которых совершался этот союз, и каждое слово проповеди, как острый нож, входило в самое сердце. Молодая женщина трепетала перед этим священником, огненный взгляд которого не отрывался от нее, и, сама не зная зачем, она вдруг прикрыла подвенечной вуалью грудь и плечи.
Но вот кончился и этот день, самый тягостный и роковой во всей ее жизни. Настала давно желанная минута, когда она могла запереть двери отведенных для нее комнат, отделявших ее от всех обитателей замка. Отпустив горничную и сняв свой подвенечный наряд, она надела белый пеньюар. Спать Юлиана не могла — она страдала от одиночества, тосковала по своим близким, ей страстно хотелось увидеть, подержать в руках хотя бы какой-нибудь предмет, привезенный с собой… Нервно, дрожащими руками открыла она маленький сундучок, поставленный в зале по ее указанию. Сверху лежала тетрадь с латинскими сочинениями, написанными ею. Она невольно вздрогнула и бросила робкий взгляд на большой портрет, висевший напротив, — это был он, этот красавец с загадочным лицом, на котором постоянно чередовались огонь страстей и ледяной холод, выражение душевной доброты и язвительной насмешливости! Эти противоречия ужасали ее. Она торопливо свернула рукопись: даже эти нарисованные на портрете глаза не должны были видеть написанного ею.
«Майнау вытрясет из тебя твои ученые бредни!» — припомнились ей слова графини Трахенберг.
Не далее как сегодня за ужином, рассуждая об эмансипации женщин, Майнау с презрением заявил, что не знает, какая женщина более заслуживает осуждения — та ли, которая не исполняет своих материнских обязанностей, кокетничая и предаваясь удовольствиям, или та, которая выгоняет из своей комнаты детей, чтобы сочинять стихи или писать ученые статьи. Видите ли, чернильное пятно на руке женщины для него несноснее дурного обеда.
Она подошла к письменному столу, чтобы спрятать в нем от посторонних глаз этих немых свидетелей своей прежней духовной деятельности. Стол был сделан из розового дерева — самое совершенное произведение, когда-либо выходившее из-под руки художника. Каким мыслям предавалась, сидя тут, умершая с ее воздушной, неспокойной душой? Столешница чуть ли не гнулась под тяжестью дорогих безделушек и статуэток, которые все как одна были более или менее легкомысленные, а отнюдь не благочестивые. Лиана с трудом выдвинула один из ящиков стола — он был доверху наполнен свертками с золотыми монетами; очевидно, то были деньги, назначенные ей «на булавки». С испугом задвинула она ящик и заперла его на ключ. Это открытие и душный воздух, пропитанный запахом жасмина, побудили ее выйти в соседнюю комнату и отворить стеклянную дверь в сад. Из-за опущенных гардин Лиана не знала, что на безоблачном небе ярко светит полная луна. Она невольно отступила — таким ослепительным, таким необыкновенным показался ей этот Шенверт, окруженный скалистыми горами с остроконечными вершинами. Частично эти горы были покрыты чудным вековым лесом… Казалось, что они, подобно драконам с оскаленными зубами, окружив Шенверт, стерегли это сокровище… Юлиана вышла на веранду, крышу которой поддерживали колонны. Какой резкий контраст представляло собой новейшее убранство комнат и сероватые от времени колонны, гордо поднимавшиеся в своей строгой красоте и облитые теперь лунным светом. Не чувствовалось ни малейшего ветерка, хотя выше, вероятно, было движение воздуха, потому что эоловы арфы издавали по временам тихий трепетный звук.
Среди этой торжественной тишины ночного часа вдруг послышались приближающиеся шаги. Испуганная Лиана спряталась в тень за колонну, и в ту же минуту из-за северного угла дома выбежал ребенок; это был Лео. На босых ногах его были туфли. Наскоро надетые зеленые бархатные панталоны он поддерживал обеими руками, а ночная рубашка, обшитая кружевами, была расстегнута и спускалась с плеч… Ребенок робко осмотрелся и побежал еще быстрее к проволочной ограде. Лиана, неслышно шагая, следовала за ним.
— Что ты тут делаешь, Лео? — спросила она, удерживая его.
Он испуганно вскрикнул.
— Ах, новая мама! — сказал он уже спокойнее. — Ты скажешь об этом дедушке?
— Если ты намерен поступить дурно, то конечно.
— Нет, мама, — заверил он ее, тряхнув локонами. — Я только хочу дать Габриелю эти шоколадные фигуры — я не сам взял их, право, мама! Господин Рюдигер положил их мне за ужином на тарелку. Я всегда прячу их для Габриеля, но наутро не нахожу уже их в кармане: фрейлейн Бергер очень любит их, она целый день жует и всюду шарит, противная…
— Да где же эта фрейлейн Бергер? — спросила Лиана.
Наставница была представлена ей после свадьбы и произвела на нее очень благоприятное впечатление.
— Она играет в фанты в классной комнате и не позволяет мне входить туда — она заперла дверь, — проворчал Лео. — Они там ужасно шумят и пьют пунш; я слышу это сквозь замочную скважину… Я сегодня совсем не видел Габриеля, потому что худо вел себя, но покойной ночи я ведь могу пожелать ему? — проговорил он с обычным для него упрямством. — Могу я, мама? Да, могу?
Он просил хотя и настойчиво, но с полным доверием ребенка к матери. Радостно встрепенулось сердце молодой женщины: этот упрямый ребенок с первой минуты добровольно подчинялся ее материнскому авторитету, и луч счастья проник в ее изболевшуюся, опечаленную душу. Она обняла мальчика и нежно поцеловала его.
— Дай мне конфеты, Лео. Я сама отнесу их Габриелю. Ты должен теперь лечь спать, — сказала она и протянула руку. — Я передам ему от тебя «покойной ночи». Но где я найду его?
Лео охотно вывернул карманы и высыпал конфеты в красивые руки матери. Она улыбнулась: такого шоколадного изобилия нельзя было показать деду. Выговор, сделанный за фруктовое мороженое, не ускользнул от ее тонкого слуха.
— Ты должна идти туда, мимо пруда, — объяснил мальчик, указывая на проволочную ограду. — Но только в дом нельзя входить, дедушка это строго запретил, а фрейлейн Бергер говорит, что там живет колдунья с длинными зубами. Конечно, это глупости, и я не боюсь. Ведь не кусает же она Габриеля?
Молодая мать застегнула рубашечку Лео и повела его за руку обратно в замок… У потолка была подвешена лампа с зеленым граненым стеклом, освещавшая магическим светом спальню ребенка. Постель царственного дитяти не могла бы быть роскошнее и изящнее постели этого потомка Майнау. Но, несмотря на всю окружавшую его роскошь, на шелковый полог, на дорогие кружева и шитье, украшавшие подушки и простыни малютки, бедному ребенку недоставало нежной заботы… Его сна не охраняла добрая любящая рука, хотя бронзовый ангел и поддерживал шелковые складки полога и простирал над ним свои блестящие золотые крылышки…
Из соседней классной комнаты доносились веселый хохот и звон стаканов. Лиане казалось, что душа умершей матери должна, грозная, витать здесь и чертить на стене «Mene, Tekel…» забывшей свои обязанности наставнице.
— Мама, — сказал ребенок робко и торопливо, лаская ее своими маленькими ручками, в то время как она заботливо укрывала его одеялом, — как хорошо, когда ты здесь! Ты всегда будешь приходить? Первая мама никогда не приходила к моей кровати… А ты и правда пойдешь к Габриелю и отнесешь ему от меня шоколад?
Лиана пообещала. Успокоенный ребенок склонил свою головку на подушку, и минут через пять его ровное дыхание показало Лиане, что он уже заснул. Неслышным шагом вышла Лиана из комнаты и заперла снаружи дверь, в которую он выбежал.
Глава 7
Пробило половину одиннадцатого, когда Лиана снова вышла в цветник, расположенный перед окнами ее комнат. Вдали виднелась проволочная ограда. «Козел отпущения», как назвал сегодня Рюдигер бледного молчаливого мальчика, вероятно, уже давно спал, но не он был главной причиной снедавшего молодую женщину непреодолимого желания отправиться к таинственному убежищу. Обернувшись, она внимательно осмотрела старинный замок, который в своем строгом великолепии, с массивными сводами, с резными листочками клевера, украшавшими сводчатые окна, и с фигурой покровителя рода на выступе фасада, величественно возвышался наподобие аббатства, облитый серебристым светом луны. Все окна были темны, только из нижнего зала пробивался свет лампы в темноту колоннад… Ей показалось, что, прислонившись к одной из колонн, неподвижно стоял какой-то человек и пристально смотрел в полуотворенную дверь — воображение! Ни одним движением не выдал он своего присутствия. То, вероятно, была тень, падающая от колонны.
Молодая женщина с сильно бьющимся сердцем шла по узкой песчаной тропинке, головы ее касались нижние ветви орешника и можжевельника; но вот затворилась за ней калитка в ограде, и характер растительности изменился: на мягкой зеленой мураве поднимался могучий индийский банан, широкие листья которого бросали на траву гигантскую тень. Потом тропинка нырнула в густой кустарник. Кругом искрились мириады светлячков; наверху, в ветвях, раздавался шорох; оторванная ветка упала на плечо молодой женщины. Справа и слева к ней протягивали свои маленькие лапки обезьяны; эти существа с лукавыми мордочками с любопытством заглядывали ей в лицо. Она невольно провела рукой по лбу, как бы желая освободиться от тяжелого сна. А что, если из темной зелени высунется голова пестрой змеи с открытой пастью или выступит неуклюжий исполин слон, чтобы растоптать ее своими мощными ногами? Она, насторожившись, остановилась, но из куста выпорхнула только испуганная цесарка, а через несколько шагов расступились кусты и деревья, и ей открылась неподвижная, как зеркало, поверхность пруда. Золотые купола индийского храма величественно поднимались к небу, его мраморные ступени как будто вели к священным водам Ганга, а не к пруду посреди немецкой долины.
Тяжело дыша от невольного страха, который вызывает в нас одиночество в неизвестной местности и вопреки которому неудержимо влечет нас вперед, Лиана медленно обошла пруд, не подозревая, что белая одежда ее, стройная фигура и роскошные золотые волосы, отражаясь в поверхности пруда, придали какое-то особенное очарование этому своеобразному пейзажу. Она не подозревала также, что, когда затворилась за ней калитка, виденная ею тень отделилась от колонны и неслышно последовала за ней, как будто золотистые косы, сбегавшие вдоль ее спины и блестевшие в лунном свете каким-то фосфорическим блеском, обладали магнетизмом, с непреодолимой силой увлекавшим за собой эту тень.
Показались белые стены низенького домика; вокруг него вилась песчаная дорожка, и весь он утопал в кустах роз чудных сортов. Тут цвели и благоухали карликовые и штамбовые розы, а с обеих сторон на дорожку склоняли ветки чайные розы под тяжестью бледных цветов, точно убаюканных кротким светом луны. С виду этот домик был таким легким, что, казалось, его снесет первый сильный порыв ветра вместе с тростниковой крышей и бамбуковыми столбиками веранды. Окна были большими, их защищали точеные деревянные решетки.
С опаской ступила молодая женщина на низенькую ступеньку веранды, пол которой был устлан циновками из пальмовой коры; они были такими гладкими, блестящими и свежими, как будто предназначались для охлаждения ног утомленного зноем индийца. Сквозь решетку окна пробивался свет лампы, подвешенной к потолку; штора из пестрой плетенки опускалась до того места, где был сердцеобразный вырез в деревянной решетке. Через это-то отверстие Лиана могла увидеть большую часть комнаты.
У противоположной стены стояла кровать из тростника. На белых как снег простынях лежало необыкновенно нежное существо, лицом уткнувшееся в подушки, и потому трудно было понять, женщина это или ребенок. Мягкие складки белого кисейного одеяния почти полностью прикрывали ноги, чрезвычайно маленькие и мертвенно-бледные. Обнаженная до самого плеча, худая и тонкая, как у тринадцатилетнего ребенка, рука тяжело свесилась с кровати, широкие блестящие золотые браслеты охватывали запястье и руку повыше локтя и производили неприятное впечатление: казалось, они раздражают эту нежную кожу… Высокая, крепкого сложения женщина, стоявшая у кровати с серебряной ложкой в руке и упрашивавшая лежащую, стараясь придать своему грубому голосу мягкие интонации, была знакома Лиане — ее представили ей после брачного обряда как госпожу Лен, ключницу замка.
Ложка, которую женщина старалась держать подальше от своего чистого и нарядного фартука, конечно, была наполнена лекарством и приводила в ужас больную. Как ни уговаривала ее женщина, как ни гладила ласково по голове свободной рукой, больная не уступала.
— Не могу ничего сделать, Габриель, — сказала наконец Лен, повернувшись к той части комнаты, которую Лиана не могла видеть. — Ты должен поддержать ей голову… Ей во что бы то ни стало нужно уснуть, дитя мое.
Бледный мальчик, «козел отпущения» Лео, подошел ближе и осторожно попробовал просунуть руку между подушкой и лицом больной. При этом движении больная с ужасом подняла голову, и Лиана увидала худенькое, бледное, но вместе с тем прекрасное лицо. Лиану до глубины души потряс выразительный взгляд необыкновенно больших глаз, с мягким упреком и мольбою смотревших на мальчика. Мальчик отступил на шаг и опустил руки.
— Нет, нет, я ничего не сделаю тебе! — сказал он, и в его нежном голосе было столько горя и сострадания! — Не могу, Лен, ей больно!.. Лучше я усыплю ее песнями.
— В таком случае ты будешь петь до утра, — возразила Лен. — Когда ей так нехорошо, как сегодня, песнями ее не усыпишь, и ты это сам знаешь.
Она пожала плечами, но, видно, не имела духу принудить Габриеля помочь ей. Какое мягкое сердце билось в груди у этой, по-видимому, грубоватой женщины с резкими чертами лица, которая выглядела угрюмой и неприступной во время представления ее новой госпоже!
Лиана отворила дверь, находившуюся между двух окон, и вошла в комнату. Ключница испуганно вскрикнула и чуть не пролила лекарство.
— Подержите больную, — сказала Лиана, — я дам ей лекарство.
Внезапное появление стройной молодой женщины в белой одежде с аристократическими манерами буквально парализовало больную — она, не шевелясь, а только пристально глядя в склонившееся над ней миловидное лицо молодой женщины, беспрекословно приняла лекарство.
— Вот и все, мой милый, — сказала Лиана и положила ложку на стол. — Боль утихнет, и она заснет.
Лиана нежно погладила темную головку Габриеля.
— Ты, верно, очень любишь ее?
— Она моя мать, — с неизъяснимой нежностью ответил мальчик.
— Это бедные люди, баронесса, очень бедные, — вмешалась ключница.
Ни в голосе, ни в лице ее не было и тени той нежности и сочувствия, которыми несколько минут назад дышало все ее существо.
— Бедные? — переспросила молодая женщина и невольно указала на блестящие браслеты на руках, на дорогие ожерелья на груди больной, которая до сих пор не отводила своего восторженного взора от Лианы.
Теперь на ее лице читались страх и беспокойство, и она судорожно сжала левой рукой какой-то предмет, висевший на одной ниточке, по-видимому, серебряный флакон.
— Ну, ну, успокойся! Баронесса ничего у тебя не отнимет! — проговорила Лен резким и повелительным тоном. — Они бедны, баронесса, — снова обратилась она к Лиане. — Эти безделушки ведь не прокормят, — она указала на украшения, — да, в сущности, они ей и не принадлежат, и старый господин гофмаршал мог бы отнять их, если бы захотел. У нее нет никого и ничего на свете, и если она и мальчик получают здесь, в замке, приют и пропитание, так это исключительно из милости.
Поясняла она с такой беспощадностью, что у Лианы болезненно сжалось сердце, особенно когда Габриель, нагнувшись над матерью, осыпал ее нежными ласками — так беззащитного ребенка пытаются заставить забыть о причиненном ему горе… Прекрасная головка мальчика задумчиво склонилась набок. Его лицо со скорбными складками возле губ несло отпечаток терпения и рабского послушания, выработавшихся вследствие постоянных притеснений. Лиана могла бы спросить: кто эта необыкновенная женщина и как она попала сюда с ребенком, осужденным расти под таким страшным гнетом? Но страх снова услышать беспощадные объяснения ключницы заставил ее удовлетвориться тем, что ей уже стало известно. Она выложила из кармана на стол шоколадные фигуры.
— Это Лео передал тебе, — сказала она. — А еще я пришла сказать тебе от него «покойной ночи».
— Он добрый, и я люблю его, — отозвался мальчик, и губы его растянулись в привычной меланхолической улыбке.
— Это замечательно, дитя мое, но ты не должен более терпеть наказание за его шалости.
Она взяла его за подбородок и, приподняв головку, с любовью заглянула в его невинные глазки.
— Неужели у тебя хватает мужества всегда молча сносить несправедливость? — спросила она серьезно.
Некрасивое лицо ключницы вспыхнуло; она, видимо, с минуту боролась с охватившим ее чувством умиления, но только одну минуту, а затем, глядя испытующе на свою госпожу, она сказала еще более резким тоном:
— Габриелю, баронесса, это вовсе не вредит, и если к нему несправедливы в замке, то он должен благодарить и за это и целовать руку, которая его карает… Он будет монахом, пойдет в монастырь, а там надо на всякую обиду молчать, как бы ни кипело гневом сердце… Маленького барона Лео он должен любить, ведь это он выпрашивает у гофмаршала позволения оставаться ему здесь, а то Габриеля давно бы разлучили с матерью.
Глаза мальчика наполнились слезами.
— Ты должен стать монахом? Тебя принуждают к этому, Габриель? — быстро спросила Лиана.
— Говори правду, сын мой, кто принуждает тебя? — раздался сзади голос придворного священника, совершившего сегодня брачный обряд.
Он стоял на пороге отворенной двери, и темная фигура его резко выделялась на фоне облитых лунным светом розовых кустов. При виде его Лиана невольно вспомнила о тени, виденной ею у колонны: значит, это он следил за ней.
Лен присела, а священник с изящным поклоном, улыбаясь, вошел в комнату и сказал:
— Успокойтесь, баронесса, мы здесь, в Шенверте, совсем не так жестоки, как можно подумать. Мы не позволяем себе таких возмутительных насилий, о которых повествуется легковерному свету в сказке о мальчике Мортаро, не так ли, дитя мое?
Он ласково положил свою тонкую белую руку на плечо Габриеля. Если бы не длинная монашеская одежда и не тонзура, белым пятном выделявшаяся на темной кудрявой голове его, никто не принял бы этого человека за духовное лицо. Ни тени той величавой медлительности в движениях, в которой нередко есть нечто заученное, театральное, ни малейшего умиления в тоне! Да и сегодня за столом, во время жаркого политического спора, его металлический голос звучал вызовом, подобно боевому кличу.
При его появлении больная снова уткнулась лицом в подушки и притихла, будто уснула; она походила на испуганную, дрожащую птичку, старающуюся укрыться от рук ловца.
— Что с ней опять сегодня? — спросил священник. — Она очень беспокойна — я даже в ризнице слышал ее стоны.
— Ваше преподобие, герцогиня опять проезжала сегодня мимо дома, а после этого, как вам известно, ей всегда бывает хуже, — ответила ключница почтительно, но с плохо скрытой досадой.
На губах священника мелькнула насмешливая улыбка.
— Но она должна свыкнуться с этим. — Он пожал плечами. — Герцогиня, конечно же, не откажется от своих прогулок по «Кашмирской долине» ради этой несчастной, да и у кого достало бы мужества требовать от нее подобной жертвы?
Он подошел ближе к кровати; больная содрогнулась.
— При всей вашей строгости, вы, верно, слишком снисходительны к больной, добрейшая г-жа Лен, — сказал он. — К чему эти тяжелые браслеты на разбитых параличом членах? К чему эти ожерелья на груди?
— Она умерла бы, ваше преподобие, если бы я лишила ее этих вещей, — сказала Лен сквозь зубы, с какой-то особой торопливостью, и ее маленькие, глубоко посаженные глаза сверкнули.
— Вы не правы: она так слаба, так изнурена, что едва дышит. Эта тяжесть при ее беспомощности вредит ей больше, нежели вы думаете… Подойдите сюда, давайте попробуем!
Теперь больная повернулась к ним лицом и широко открыла глаза, они были полны ужаса. Прижав к груди левую руку, она испустила тот же жалобный стон, какой Лиана слышала днем в своей комнате. Лен стала между кроватью и священником и положила свою широкую костлявую руку на маленькую, судорожно сжатую руку больной.
— Ваше преподобие, смею просить вас оставить все как есть! — обратилась она к священнику резко и решительно. — Это ведь и меня касается!.. Если вы растревожите ее, кому придется не спать ночей? Все мне, несчастной… Я могла бы избежать этого, конечно, могла бы жить спокойно, как прочие люди в замке, которые ни за какие блага не придут сюда… И я делаю это вовсе не из любви или сострадания — я не из числа мягкосердечных и не хочу казаться лучше, чем я есть на самом деле… Да и какое мне до нее дело! — продолжала она спокойнее, но с досадой. — Если я здесь прислуживаю, так только из благодарности и преданности моим господам, которые меня кормят.
— Ах, вот почему вы хлопочете! — произнес священник, с улыбкой покачав головой. — Но кто же сомневается в вашей верности и в вашем бескорыстии? Пусть останутся у больной ее игрушки, я не хочу добавлять вам хлопот.
Во время этого разговора Лиана незаметно вышла. Эти люди произвели на нее такое тяжелое впечатление, что она почувствовала потребность снова видеть чистое звездное небо над головой, снова дышать свежим ночным воздухом, слышать шум своих шагов по песчаной тропинке, чтобы убедиться, что она не находится во власти фантастического сна. Все виденное ею казалось картиной, полной анахронизмов; странное худенькое существо лежало на кровати, окутанное облаком белой кисеи, в тяжелых золотых украшениях, подобно индийской принцессе, и с этой суровой женщиной с ее простонародным немецким говором, туго накрахмаленным фартуком, роговым гребнем в седой косе представляло почти невероятную противоположность!
Воздух был насыщен опьяняющим ароматом множества роз. Легкий ветерок играл в их листве и, пробираясь сквозь освещенную луной чащу, разносил по саду тихие звуки эоловых арф. Молодая женщина невольно приложила похолодевшие руки к вискам, где сильно пульсировала кровь, и сошла с веранды.
— «Кашмирская долина» — рай, который не умели понять первые люди и закрыли доступ к нему для всех нас, — сказал последовавший за ней священник и пошел рядом. — Большинство ищет его и, согласно проклятию, минует, не замечая. Аскет добровольно и сурово отказывается от него на всю жизнь, насмехаясь над всеми его радостями, пока не грянет гром, и повязка не спадет с его глаз, и он не поймет, что был глуп; только тогда он познает, что не наследовал проклятия, а сам своей дерзостью призвал его на свою голову.
Его голос был глух, как будто знойная июльская ночь душила его.
Лиана остановилась и взглянула на неправильные, но выразительные черты лица священника; она хотела ответить, как вдруг кровь бросилась ей в лицо и залила даже белые нежные виски ее, а большие умные глаза стали холодны как сталь, как бы противясь огненному взгляду этого человека. Чувствуя на себе его пламенный взор, она не решилась поддержать такой волнующий душу разговор. Преодолев свое смущение, она очень холодно ответила:
— После таких стонов, какие я сейчас слышала, я не могу думать о рае… Кто эта несчастная женщина?
Лицо священника разом побелело. Он с видимым раздражением посмотрел искоса на молодую женщину, сделавшуюся так неожиданно неприступной после одного только гордого поворота своей хорошенькой головки. Это была графиня Трахенберг, вполне достойная своих славных предков.
— А как воспримет ваша гордость то, что Шенверт служит приютом потерянной женщине? — сказал он резковато и с иронией. — Нет ничего непреклоннее гордой своей добродетелью женщины, она счастлива! Но горе тем, которых увлекает пылкое сердце!.. Я видел этот целомудренно-холодный, осуждающий женский взгляд, он пронзает как нож!
Что за речи в устах священника! Он повернулся и указал на дом с тростниковой крышей, который почти скрывали уже розовые кусты.
— Разве можно поверить, что это разбитое параличом существо, рук и ног которого уже коснулась смерть, танцевало когда-то на улицах Бенареса? Она была баядеркой, эта бедная индийская девушка, и один из Майнау увез ее за море… Ради нее создали эту так называемую «Кашмирскую долину» под немецким небом. Тратились тысячи, чтобы только вызвать на ее устах улыбку и заставить ее забыть небо отчизны.
— А теперь ее из милости кормят в Шенверте и отдали под опеку суровой женщины, — проговорила глубоко взволнованная Лиана. — А ребенка ее всячески притесняют…
— Ввиду только вашего интереса осмелюсь просить вас не высказываться так резко в присутствии гофмаршала, — прервал ее священник. — То был его брат, который своими любовными похождениями вызвал негодование света. Он давно уже умер, но и теперь, когда заходит речь об этом, старик выходит из себя. Он ревностный католик.
— Но его строгая вера не дает ему права угнетать бедного невинного мальчика, чему я сама была свидетельницей, — заметила неумолимая Лиана.
В это время они вошли в заросли; молодая женщина не могла видеть лица своего спутника, но слышала его смущенное покашливание, и после минутного молчания он ответил отрывисто:
— Я уже сказал вам, что это потерянная женщина: она была неверна, как и все индианки; мальчик имеет столько же прав на Шенвертский замок, как и всякий нищий, стучащийся у его ворот.
Лиана замолчала. Она ускорила шаг; ей было невыносимо душно в густых зарослях. Из-за разгоряченного воображения ей представилось, будто от шедшего за ней человека дохнуло пламенем. Вдруг ей показалось, что одна из ее кос зацепилась за куст; протянув руку, чтобы освободить ее, она коснулась чьей-то быстро убранной руки. Лиана чуть не вскрикнула. Если бы ей попалось под руку скользкое тело пестрой змеи, она не больше испугалась бы, чем этого прикосновения.
Выйдя из зарослей, она невольно бросила робкий взгляд на освещенное лицо священника: оно было так же спокойно, как изваянное из камня. Дальше они шли молча, когда же калитка в ограде затворилась за ними, священник остановился. Казалось, он подыскивал нужные слова…
— Этот Шенверт — раскаленная почва для нежных женских ног, из Индии ли они происходят или из немецкого графского дома, — начал он глухим голосом. — Баронесса, теперь во всем мире волнение, и боевой клич его: «Долой ультрамонтанов, долой иезуитов!» Вам будут говорить, что я самый ярый из них, что я фанатик, вам будут говорить, что я сумел вполне подчинить своей власти высокопоставленных особ, что и составляет главную цель иезуитского ордена на всем земном шаре. Думайте об этом, как вам угодно… Но если в тяжелые для вас минуты — а без этого не обойдется — вам понадобится рука помощи, позовите меня, и я тотчас же явлюсь.
Он поклонился и быстрым шагом направился к северному флигелю. Лиана поспешила к себе. Трепещущими руками заперла она изнутри стеклянную дверь и недоверчиво осмотрела все шторы — плотно ли они сдвинуты, боясь, чтобы не проник сюда чей-нибудь непрошеный взгляд…
Никогда еще при мысли о том, что ожидает ее в будущем, не было у нее так тяжело на душе, как в эту минуту, — никогда, даже и в те ужасные дни, когда по Рюдисдорфскому замку разносился стук молотка аукциониста, а ее мать, ломая руки, бегала по пустым залам и в отчаянии бросалась на пол, обвиняя Провидение, допускавшее умирать с голоду последним Трахенбергам… Тогда умная и энергичная Ульрика взялась вести хозяйство и сумела сделать довольно сносной их жизнь, и спасителем их и брата стал труд. Труд — более достойная поддержка, нежели «рука помощи» этого католического священника! Нет, тысячу раз лучше пропасть в «тяжелые минуты», нежели обратиться к нему за помощью!
Глава 8
Наутро Лиана открыла рядом со своей уборной скромно отделанную, но веселенькую комнатку, предназначенную служить ей гардеробной. Сюда перенесла она свой ботанический пресс, свои книги и рисовальные принадлежности, решив, что здесь будет работать. Большое окно выходило на самую живописную часть сада и на возвышавшиеся за ним высокие, покрытые лесом горы. Она заперла дверь на ключ и приказала горничной перенести гардероб в другую комнату. Горничная объяснила свое позднее появление обедней, и действительно, от ее платья еще пахло ладаном.
— Придворный священник слишком строг, — жаловалась она, — и если больной человек в состоянии хоть ползать, то должен быть на обедне… Он гостит здесь иногда дня по два-три, у него в Шенверте свои апартаменты, и он бывает еще строже самого гофмаршала. В столице тоже говорят, что господин придворный священник у герцогини первое лицо… — Свое длинное объяснение она заключила словами: — Слава Богу, он только что уехал обратно в город!
Это известие успокоило также и Лиану.
Вошел слуга и доложил, что в столовой подан завтрак. Эта столовая замыкала собой длинный ряд комнат гофмаршала; окна ее, обращенные на восток, выходили на обширный двор замка. Убранство ее состояло из массивной дубовой мебели, из множества оленьих и кабаньих голов, развешанных по стенам, и из массивных кубков в буфетах — все это могло бы с гордостью служить украшением рыцарских обеденных зал Средних веков. В одном из углов столовой топился камин, искры с треском летели на широкую полосу падавшего на паркет луча утреннего солнца. Тепло от камина достигало только кресла гофмаршала и стоящего около него покрытого салфеткой столика, так как столовая была очень просторным помещением.
Подагра на этот раз, по-видимому, не так мучила старика: оставив свое кресло, но все-таки опираясь на костыль, он стоял у окна и смотрел во двор, когда вошла Лиана. Она увидела всю его фигуру в профиль. Этот человек, высокого роста, худой, как все Майнау, был, вероятно, красив в молодости, если бы только черты его не были чересчур мелкими для мужского лица; глубокая впадина между лбом и носом и слишком маленькое расстояние от подбородка до носа составляли те особенности, которые делали в молодости его лицо пикантным, а теперь придавали ему чрезвычайно лукавое выражение.
Сквозь полуотворенную дверь соседней комнаты слышался громкий голос маленького Лео. Странное дело, беспокойство, которое Юлиана ощутила при виде старика, стоявшего у окна, этот голос развеял, он каким-то образом умиротворил молодую женщину… В стороне от гофмаршала, на почтительном расстоянии стояла ключница. В руках она держала книгу и разные бумаги, по-видимому хозяйственные счета, и вытягивала шею, стараясь через плечо своего господина тоже посмотреть во двор…
Когда Лиана, поклонившись гофмаршалу, прошла мимо нее, то не заметила по ее лицу, чтобы она помнила о событиях прошедшей ночи. Гофмаршал повернулся и ответил на поклон Лианы хотя и любезно, но как-то торопливо; все внимание его, казалось, сосредоточилось на каком-то предмете во дворе.
— Вот, полюбуйтесь! — сказал он с волнением, обращаясь к подходившей Лиане, и указал ей на двор. — Эти безбожные повесы обломали молодые деревья, только что посаженные в парке… Негодяи! Они хорошо знают, что арапник висит на стене с тех пор, как я осужден сидеть на одном месте… Но на этот раз Рауль проучит их, чтобы впредь неповадно было, ведь это его касается — эти новые посадки сделаны по его желанию.
Барон Майнау, вероятно, только что вернулся с утренней прогулки верхом; он был в запыленном платье, с хлыстом в руке и со шпорами.
Перед ним стояли «безбожные повесы» — двое деревенских детей, мальчик и девочка. Их привел полевой сторож, который, держа мальчика за плечо, делал доклад о совершенном ими преступлении. Из всех окон выглядывали головы; у сарая стоял конюх, вытаращив глаза и устремив взгляд на хлыст господина барона, которым тот, слушая доклад, рассекал воздух. Девочка горько плакала, утирая слезы передником, и маленькое личико ее было бледно, как побеленная известкой стена.
Сторож окончил доклад; Майнау сердито отчитывал детей, и его голос доносился в комнаты. Он раза два поднимал над головами маленьких преступников свой хлыст, угрожая строгим наказанием, если проступок повторится, потом указал им на ворота. Девочка опустила передник и бросилась бежать, мальчик последовал за ней, и через несколько мгновений они скрылись за углом под громкий хохот замковых слуг.
— Глупец, глупец! — проворчал недовольный гофмаршал и, прихрамывая, побрел от окна к своему креслу.
Он был в самом дурном расположении духа. Лен окутала его ноги стеганым одеялом, поправила в камине дрова и спросила, указывая на расходную книгу, какие будут дальнейшие распоряжения господина барона.
— Никаких, — сердито ответил он, — кроме известных вам — не давать больше мадеры там, в индийском доме! С ума, что ли, вы сошли, Лен? Вы, кажется, думаете, что мне деньги с неба валятся! Почему бы вам уже не делать ей ванны из вина и бульона? С вас станется!
— Мне все равно, господин барон. Какое мне до того дело? — возразила ключница равнодушно. — Не одно ли и то же для меня наливать воду или вино в ложку, которую я подаю ей… Это новый доктор сказал: она должна пить мадеру.
— Пусть этот болван со всей его премудростью провалится известно куда! Ему незачем посещать ее.
— В тот день, как он вступил в должность замкового врача, молодой барон сам изволил проводить его туда, — пояснила Лен, нисколько не смущаясь резким тоном своего господина. — Он осматривал ее и уже два раза спрашивал меня — будто я могу что знать! — не были ли у нее припадки удушья, прежде чем ее разбил паралич?
Между тем Лиана подошла к большому круглому столу, стоявшему посреди столовой; на столе был приготовлен завтрак. Взяв кофейник, она стала спиной к говорившим и вдруг испуганно схватилась за свое легкое батистовое платье: искры градом посыпались из камина, с таким ожесточением гофмаршал мешал в нем своим костылем дрова.
— Довольно, теперь вы можете убираться, Лен! — крикнул он, пронзая ее взглядом, и указал ей на дверь. — Вы с вашей бабьей болтовней надоели мне!
Ключница с покорностью пошла к двери и уже взялась было за ручку. При этом шуме барон опять сильно ткнул в дрова костылем и повернул лицо к уходившей.
— Лен! — окликнул он ее. — Вы самая несносная женщина, какую мне когда-либо приходилось иметь в услужении, но вы, по крайней мере, имеете то преимущество пред прочей прислугой замка, что по большей части оставляете мудрость свою про себя и не пускаетесь в рассуждения… — Тут он откашлялся. — Пожалуй, продолжайте давать ей мадеру, но только чайными ложками — слышите? — чайными! Большая порция вина может причинить ей вред… Посещения же доктора я запрещаю раз навсегда. Помочь ей он все равно не может, а только беспокоит ее своими осмотрами.
В эту минуту в соседней комнате раздался гневный крик, за ним последовал целый поток бранных слов из уст Лео, и слышно было, как он затопал ногами.
— Эй, что там? — прокричал гофмаршал. — Да где прячется эта Бергер?
— Я здесь, — отозвалась наставница, входя в комнату с обиженным, но все-таки смиренным видом. — Я все время была здесь, в комнате… Лео сначала был такой смирный, послушный, но потом Габриель выронил из молитвенника картинку. Вы ведь, господин барон, знаете, что этот мальчик глуп и вздорен. Вместо того чтобы отдать ее Лео, он стал вырывать ее у него из рук.
Маленький Лео не дал ей окончить; он оттолкнул ее в сторону, подбежал к деду, держа в каждой руке по половине картинки.
— Рвать она все-таки не должна была! Ведь это глупо, дедушка! Не правда ли? — кричал он, вне себя от огорчения. — Мне очень хотелось иметь эту картинку, это правда, а Габриель не давал, ни за что не хотел дать ее мне; тогда она схватила этого чудного льва и разорвала его пополам!.. Посмотри!
— Не могу не восхититься вашим неподражаемым решением, госпожа мудрость, — сказал гофмаршал с едким сарказмом наставнице, которая, сознавая свою правоту, подошла было ближе и теперь в смущении потупила глаза.
Гофмаршал взял разорванную картинку и бросил на нее беглый взгляд.
— Габриель! — позвал он повелительно.
Мальчик вошел в комнату и остановился у двери; его ресницы были опущены, лицо сделалось бледнее обыкновенного.
— Ты опять малевал? — резко спросил гофмаршал, прищурившись, а потом устремил язвительный взгляд на трепещущего мальчика.
Габриель молчал.
— Ты опять стоишь, как будто и до трех не умеешь сосчитать, хитрец! А там, за проволочной оградой, ты совсем другой… Я знаю тебя! Только попусту портишь дорогую бумагу и поешь светские песни, как какой-нибудь язычник.
Эти слова потрясли Лиану; она с нежностью посмотрела на мальчика: эти песни бедный ребенок с исполненным тревогой сердцем пел, чтобы успокоить свою взволнованную мать.
Гофмаршал потер бумагу пальцами.
— И откуда у тебя такая великолепная бумага? — продолжал он допрашивать мальчика.
Ключница, взявшаяся было за ручку двери, быстро повернулась и сделала несколько шагов в сторону гофмаршала; ее лицо было совершенно спокойно, только всегда румяные щеки стали еще краснее обыкновенного.
— Это я дала ему, барон, — сказала она своим решительным тоном.
Гофмаршал обернулся.
— Что это значит, Лен? Как осмелились вы сделать это вопреки моей воле?
— Э, господин барон. Рождество исключительное дело: тут только и хлопочешь о том, чтобы за пару пфеннигов получить благодарность, а мальчика ничем так не утешишь, как этой бумагой… Детям кучера Мартина я подарила на елку много разных безделушек, и никто не осудил меня за это… Я весь год не забочусь о том, пишет или рисует Габриель, ведь это не мое дело, да я ведь ничего и не понимаю в этом. Я и подумала: а может быть, он нарисует Матерь Божию, ведь это не грех.
Гофмаршал смерил ее долгим подозрительным взглядом.
— Не знаю, или вы бесконечно глупы, или чрезвычайно хитры, — проговорил он, отчеканивая каждое слово.
Лен спокойно выдержала его взгляд.
— Милосердный Боже! За всю жизнь мою я ни разу не хитрила! Нет, уж скорее я глупа, господин барон.
— Ну, так позвольте просить вас оставить ваши глупости на будущее Рождество. Берегите свои пфенниги на черный день, когда вы не в силах будете ни работать, ни служить! — гневно сказал он и ударил костылем о паркет. — Мальчик не должен рисовать ни под каким видом, слышите? Это его развлекает… Разве это Матерь Божия? — горячился он, показав ей оба куска разорванной бумажки, на которой был нарисован лев, готовящийся сделать прыжок. — Я говорю, что он только дурачится, а вы так просты, что еще и способствуете этому… Отвечай! — скомандовал он мальчику. — Какое у тебя призвание?
— Я пойду в монастырь, — ответил тот тихо.
— И почему?
— Я должен молиться за свою мать, — проговорил мальчик, и слезы брызнули из его глаз.
— Правильно, ты должен молиться за свою мать, на то ты и родился, на то и послал тебя Бог на этот свет… И если ты протрешь свои колени до кости, день и ночь призывая на нее милосердие Божие, то и этого будет недостаточно. Ты знаешь это, тебе и придворный священник тысячу раз повторял то же самое, а ты все предаешься светским занятиям и даже строго запрещенное тебе малевание кладешь в молитвенник… Стыдись, негодный мальчишка! Марш отсюда!
Худенькая фигурка мальчика исчезла за дверью, как тень.
— Лен, вы соберете всю подаренную на елку бумагу и принесете мне! — сказал гофмаршал.
— Слушаюсь, господин барон, — ответила ключница и расправила свой туго накрахмаленный фартук; ее рука слегка дрожала, но лицо было совершенно бесстрастно.
Поклонившись, она вышла из столовой.
— Сегодня дедушка такой злой! — шепнул Лео наставнице.
Она с испугом зажала ему рот рукой. Лео ударил ее по руке и стал порывисто вытирать рукавом губы.
— Вы не смеете трогать моего лица вашими ледяными руками! Я терпеть этого не могу! — выкрикнул он, и это прозвучало очень грубо.
Напрасно ждала Лиана выговора со стороны гофмаршала, тот, отвернувшись, смотрел в камин, точно и не слыхал звонкого удара по руке наставницы.
— Ты нехорошо поступил, Лео, и заслуживаешь наказания, — сказала она наконец строго.
— О, пожалуйста! Это ничего, — тараторила наставница, подвязывая мальчику салфетку. — Мы все-таки с ним ладим, не правда ли, мой милый Лео?
— С такими правилами вы недалеко уйдете, фрейлейн Бергер, — возразила молодая женщина. — И для ребенка подобное обращение…
— Извините, но я поступаю согласно данной мне инструкции, — прервала ее колко наставница, бросив при этом взгляд на гофмаршала. — Я всегда буду стараться заслуживать одобрение только с этой стороны; никто не может служить двум господам.
— Позвольте мне высказаться, фрейлейн Бергер! — прервала ее Лиана совершенно спокойно, но с таким достоинством, что наставница замолчала и потупила глаза.
— Позвольте мне прежде высказаться! — воскликнул старик.
Он небрежно откинулся на спинку кресла, сложив ладони и постукивая пальцами о пальцы; дерзкая и злая улыбка играла на его губах.
— Вы вчера были величественной и в то же время девственно прекрасной невестой, и уверяю вас, вы мне гораздо больше понравились, нежели сегодня, когда стали демонстрировать материнское достоинство. Это мудрое выражение не идет вашему молоденькому личику… Скажите, откуда взялось у вас стремление вмешиваться в воспитание детей? Уж конечно, не от вашей светлейшей матушки, ее-то я знаю. — Все это он говорил с улыбкой, как бы шутя, и продолжал постукивать пальцами о пальцы. — Ах, вы, верно, в институте читали «Эмиля» блаженной памяти Руссо, с позволения или тайно от начальницы, что, впрочем, все равно! Эти идеи были когда-то в большой моде, и ими до тех пор кокетничали, пока большая часть их почитателей не сложила своих голов под гильотиной… И мы с вами, похоже, сбились с истинного пути; но люди, которые за нами следуют, должны быть тверды. Это значит сеять драконовы зубы, а не так называемые семена добра, которыми у всех наших школьных учителей переполнены карманы. Итак, на будущее: не искажайте вашего нежного, очень детского личика неуместной строгостью и предоставьте мне эти заботы… А теперь я попрошу чашку шоколаду из ваших белоснежных ручек.
Лиана поставила чашку на серебряную тарелку и подала ему. Внешне она была очень спокойна: ее не смутил ни торжествующий взгляд косых глаз наставницы, ни насмешливая улыбка, не сходившая с губ старика. Он посмотрел на нее, когда она подавала ему чашку, и в первый раз Лиана могла заглянуть в его выразительные маленькие глаза: в них пылала злоба. Она тотчас поняла, что этот человек, с которым ей предстояло жить до конца дней его, был непримиримым ее врагом. Она была слишком умна, чтобы не понять также, что кроткая уступчивость с ее стороны только погубила бы ее и дала бы ему власть над ней и что здесь, если она не хочет лишиться своих прав и положения, должна при случае, когда может, платить той же монетой.
Он взял ее левую руку и посмотрел на нее.
— Прелестная ручка, истинно аристократическая! — Слегка ощупав конец ее указательного пальца, он добавил: — Он очень шершав; вы шили, то есть не вышивали, а просто шили, вероятно, белье в приданое себе? Этот исколотый пальчик должен стать совсем гладким, прежде чем мы представим вас ко двору. Такое доказательство трудолюбия камеристки не пристало пальчику баронессы Майнау… Боже, как меняются обстоятельства! Что сказал бы рыжий Иов Трахенберг, самый богатый и могущественный из крестоносцев, если бы увидел этот изувеченный пальчик?!
Лиана смотрела на него серьезно.
— В его время женщины высшего общества не стыдились, если руки их свидетельствовали о трудолюбии, — сказала она. — Что же касается нашей бедности, с которой вы связываете изувечение моего пальца, то, надеюсь, Иов имел столько мудрости, чтобы понять, что превратности судьбы выше человеческой воли и что минувшие после его кончины столетия не могли бесследно пройти для последующих родов… Майнау тоже не всегда пренебрегали трудом. Я довольно часто перелистывала свой фамильный архив и знаю из записок моего предка, что один из Майнау долгое время служил у него бургомистром и был, как он выразился, честным, верным и чрезвычайно трудолюбивым человеком.
Она вернулась к столу и стала готовить кофе; в столовой на время воцарилась мертвая тишина.
При последних словах Лианы гофмаршал поднес чашку ко рту с такой поспешностью, точно умирал с голоду. Вдруг Лиана услышала стук чашки о блюдечко в его руках, и когда он, после минутного молчания, резко и повелительно спросил у нее гренков из белого хлеба, она подала ему тарелку с такой предупредительностью, как будто между ними не произошло никакой размолвки. Он торопливо взял с тарелки несколько ломтиков, не отрывая глаз от камина.
Глава 9
— Мама, — сказал Лео ласково, протягивая к ней свои маленькие ручки, — я буду умник, я больше никогда не буду бить Бергер, только позволь мне сидеть около тебя.
Она посадила его рядом с собой, невзирая на гневный взгляд, брошенный на нее стариком, и подала ему завтрак.
В это время в противоположную дверь вошел барон Майнау и на мгновение с видимым удовольствием остановился на пороге. Представившаяся его глазам картина была ему очень приятна — именно такую хозяйку желал он видеть в Шенверте. Она сидела в белом батистовом платье с высоким воротом; ее лицо было поразительно бледным, особенно в сравнении с цветущим детским личиком, а на светлом фоне стен ярко выделялись ее золотистые волосы. Вчера ее величественная осанка смутила его. Ее чудная фигура и гордая посадка головы, а также решительные речи настораживали: она вовсе не походила на смиренную и робкую девочку, какую он желал и для себя, и вообще для Шенверта. Это неприятное открытие сильно встревожило его, и он не мог простить себе, что позволил сиятельной родственнице из Рюдисдорфа перехитрить себя и связал свою жизнь с высокомерной, требовательной женщиной, гордой своими предками и знающей себе цену. Она была способна ограничить драгоценную для него свободу… Теперь он увидел ее выполняющей обязанности хозяйки, причем с таким скромным видом, что даже весьма неприятная наставница казалась около нее сносной… Его сын сидел возле нее, и старому дяде, по-видимому, был обеспечен хороший уход.
Весело пожелав всем доброго дня, он скорыми шагами направился к столу. Казалось, что вся яркость красок и свежесть летнего дня ворвались в комнату вместе с ним, так гордо, преисполненный жизненных сил, шел он по просторной столовой. Никто так ясно не ощущал этого, как больной старик, сидевший у камина; он нахмурил свои тонкие брови, и глубокий вздох вырвался из его груди. Его настроение от этого нисколько не улучшилось.
— Ну, Рауль, многие ли из твоих молодых prunus triloba стоят в новом парке? — насмешливо спросил он у племянника, который в эту минуту подносил к губам руку своей молодой жены.
Легкая складка легла на его белом высоком лбу, но он тотчас же засмеялся.
— Каковы умники! «Только один домик» хотели они построить себе, и для этого им понадобились мои великолепные prunus, — сказал он с юмором. — К счастью, их поймали именно в тот момент, когда они добирались до самого лучшего экземпляра, моего любимца; в сущности, ущерб незначителен.
— Нет, значителен, и был бы таковым даже в том случае, если бы они отломили один только прутик, — резко прервал его гофмаршал. — Это уже слишком далеко зашло! Пока я был на ногах, никто не осмеливался даже листка коснуться; этих дерзких детишек надо было бы наказать, примерно наказать… Если бы этот хлыст был в моих руках!
— Я не нахожу удовольствия бить такое крикливое маленькое создание, да и мальчик показался мне очень бледным, — сказал барон Майнау медленно и с пренебрежением, направляясь к окну.
Какой контраст представляло напускное хладнокровие обыкновенно вспыльчивого Майнау с клокотавшей злобой его дяди!.. Донельзя раздраженный, повернулся он к племяннику, который, стоя у окна, тихонько барабанил пальцами по стеклу.
— Такому гуманизму «братья портные и сапожники» будут неистово аплодировать, он поможет тебе приобрести среди них популярность, но людям своего круга ты покажешься смешным, — заметил гофмаршал.
Майнау продолжал барабанить по стеклу, но видно было, что кровь бросилась ему в лицо.
— Мой милый Рауль, когда я смотрел на разыгрывавшуюся во дворе сцену, в мою голову невольно закралась подозрение: должно быть, правда то, что про тебя болтают.
— А что про меня болтают? — спросил Майнау и повернулся к дяде.
— Э, не горячись, друг мой! — отозвался тот.
Красавец Майнау, стоя в оконной нише, принял вдруг такой повелительный вид, точно требовал объяснений.
— Честь твоя тут не затронута, — продолжал дядя, — только, повторяю, ты делаешься смешным, допустив из принципов гуманизма побег преступника Штрольха, этого гессенца, который уже много лет занимался браконьерством в Шенверте; говорят, что ему помогло «высшее» лицо именно в ту минуту, когда жандармы готовились схватить его.
Насмешливая улыбка мелькнула на губах Майнау.
— Вот как? Неужели слухи об этом маленьком грешке дошли до тебя, дядя? — спросил он. — Как не восхищаться искусным плетением паука, ведь за какую бы ниточку ни задела несчастная муха, ее неминуемо тянет к центру… Этот гессенец был действительно пренеприятной личностью: он у меня под носом убивал моих лучших оленей. Еще если бы это было из страсти к охоте, я, пожалуй, посмотрел бы сквозь пальцы, а то ведь он делал это по нужде… Fi done! Прежде, конечно, было иначе — тогда владельцы Шенверта имели полное право расстрелять такого надоедливого субъекта без всяких последствий и даже сделать себе перчатки из его кожи. Боже! Неужели право натягивать на свои пальцы кожу ближнего может способствовать осознанию своего могущества?
При этих словах гофмаршал развернулся и устремил пристальный, испытующий взгляд на говорившего. Потом повернулся к нему спиной и принялся отбивать такт своей палкой по бронзовой решетке камина с такой силой, что она зазвенела.
— Многочисленные преимущества нашего сословия лишили нас злополучных новейших идей, — продолжал Майнау, — а того, что оно дает нам взамен, я не хочу… Мошенник, который очистит лавку брата сапожника или портного, будет точно так же наказан, как и браконьер, ворующий мою дичь! Нет, это не в моем вкусе! Его посадят в тюрьму, и поскольку по выходе из нее ему положительно нечего будет есть, он в этот же вечер снова примется за добывание пропитания в моих лесах. В таком случае я, как и в былые времена, сам совершаю расправу и устраняю молодца с дороги: будучи в Америке, он не сможет мне вредить.
— Глупости! — сердито буркнул старик.
А Майнау тем временем подошел к кофейному столу и погладил кудрявую головку Лео.
— После завтрака мы с тобой поедем кататься, мой мальчик: мы должны показать маме наших фазанов и другие редкости Шенверта. Ты согласна, Юлиана? — спросил он ласково у жены.
Она ответила утвердительно, не поднимая глаз от вышивания.
Майнау закурил сигару и протянул руку к шляпе. Лиана встала.
— Могу я просить тебя уделить мне несколько минут? — обратилась она к нему.
Она стояла пред ним высокая, стройная, недоступно-важная. Он видел вблизи белизну ее бархатной, матовой кожи, какая почти всегда бывает у рыжеволосых, видел ее серо-голубые глаза, бесстрастно смотревшие на него.
Он вежливо подал ей руку.
— Берегись, Рауль! Прекрасная дама привезла массу интересного из Рюдисдорфа, — сказал гофмаршал шутливо, грозя ему вслед пальцем. — Она лучше всякого архивариуса знает свои фамильные традиции. Я сейчас узнал от нее, что один из Майнау числился на службе у сиятельных Трахенбергов.
Майнау порывистым движением опустил руку, на которую опиралась его молодая жена. Молча, с угрюмым видом подошел он к двери, широко распахнул ее и пропустил Лиану вперед.
Она подняла на него глаза, только когда они остановились у другой двери, в которую он предлагал ей войти. Как только Лиана вошла в комнату, ей бросилось в глаза висевшее на противоположной стене, подобно легкому облаку, резко выделявшемуся на ярком фоне обоев, изображение воздушного существа с упрямым, гордым поворотом пленительной головки, с плоской грудью, узкими плечами, худенькими, детскими руками, тонувшего в волнах желтоватых кружев. Оно выступало из массивной рамы подобно белой бабочке, привязанной за нитку и напрасно порывающейся куда-либо лететь. То был портрет первой жены Майнау, и Лиана испугалась, догадавшись, что она в комнате Майнау. Неверным шагом приблизилась она к окну.
— Я вас не задержу, — сказала она, отказываясь от кресла, которое он ей придвинул.
Опершись рукою о край письменного стола, она невольно сдвинула с места один из больших фотографических портретов в овальных рамках, украшавших стол.
— Герцогиня, — сказал Майнау, как бы представляя ее, и осторожно поставил портрет пышной красавицы на прежнее место.
Неожиданно для Лианы он подошел к окну, у которого она стояла, и наполовину спустил штору. Солнечный луч, играя на лбу молодой женщины, заставил ее опустить глаза.
— Ну, — сказал Майнау, покончив со шторой и продолжая стоять лицом к окну, — могу я узнать, каковы твои желания, Юлиана? Они как-то связаны с Рюдисдорфом, как говорил дядя? Он был сегодня в дурном расположении духа; твое замечание, вероятно, еще более раздражило его.
— Я была вынуждена сделать это, — сказала Лиана спокойно, но решительно.
— Как! Он опять решился оскорбить тебя? Он дал мне слово…
— Оставьте это, — прервала она его, сопроводив эти слова спокойным, но горделивым движением руки. — Он очень болен, и я не забываю об этом ни на минуту. А что касается его злобных нападок, то я стану до тех пор отражать их в рамках приличия, пока он не прекратит это делать.
Майнау окинул ее пристальным, испытующим взглядом.
— Это очень благоразумно, — произнес он медленно. — Таким образом у нас водворится мир, которого я страстно желаю… Поверь мне, ничто не может так радовать человека, собравшегося путешествовать, как уверенность, что у него дома все обстоит так, как он того желает.
— Об этом-то я и хотела поговорить с вами. Вы…
Он весело улыбнулся.
— Право, Юлиана, это никуда не годится, — прервал он ее. — Если бы кто-нибудь мог подслушать нас, то непременно разразился бы смехом… Воля твоя, но ты должна наконец решиться переменить «вы» на «ты», хотя бы ради замковой прислуги, которая может счесть такое обращение за особенный, вовсе не приличествующий мне знак уважения. Такого поклонения я не желаю, более того, не заслуживаю ввиду моих многочисленных недостатков.
При этих словах он невольно окинул взглядом письменный стол и оконную нишу, в которой стояла массивная, чудной работы резная мебель. Лиана следила за его взглядом. И в самом деле, тут была целая картинная галерея портретов красавиц в дорогих бронзовых рамах; там — прелестное аристократическое личико с томным взглядом, за ним — гордо откинутая головка, а между ними танцовщицы в самых соблазнительных костюмах и позах. В центре стола, где, по ее мнению, приличнее всего было бы стоять портрету Лео, красовался под стеклянным колпаком, на белой бархатной подушке, светло-голубой и уже полинявший атласный башмачок.
Лиане не были внове такого рода мужские причуды: ее подруги в институте не раз рассказывали ей об этом. Но тут она впервые видела собственными глазами пример такого поклонения. Она сильно покраснела. Майнау заметил это.
— Воспоминания несчастного времени моих «безумств», — прокомментировал он весело и так сильно щелкнул указательным пальцем по колпаку, что звон стекла раздался по всей комнате. — Боже мой, как надоело мне все это созерцать, но мужчина должен держать данное слово! В минуту увлечения я поклялся обладательнице сего свято хранить свидетеля ее торжества и храню, но он ужасно мешает мне, особенно когда я пишу письма: своим большим размером он уязвляет мой изящный вкус и постоянно напоминает мне, как непростительно я был глуп в то время… Но еще раз прошу тебя, Юлиана, — сказал он серьезнее, — обращаться ко мне более непринужденно, и это пойдет лишь на пользу тебе как хозяйке дома… Будем добрыми друзьями, Юлиана, верными товарищами без притязаний на сентиментальность. Ты увидишь, что, несмотря на мое непостоянство, я надежен в дружбе и умею свято хранить ее…
— Я согласна, хотя бы ради Лео, — сказала она, с необыкновенным тактом выходя из затруднительного положения. — Я желала поговорить с тобой и сообщить тебе, что ребенок в весьма ненадежных руках, что ты должен немедленно принять меры…
Он не дал ей закончить.
— Это я предоставляю тебе! — воскликнул он нетерпеливо. — Прогони эту особу хоть сейчас, только избавь меня от вмешательства… Умоляю тебя, не подражай Валерии! Той хотелось непременно сделать из меня домашнего полицейского, и поначалу она проливала горькие слезы, потому что я не соглашался делать выговоры ее горничной за каждый дурно приколотый бантик!.. Еще прошу тебя никогда не горячиться, Юлиана, при любых обстоятельствах не горячиться! Чем спокойнее, бесстрастнее и равномернее потечет наша жизнь в Шенверте, тем благодарнее буду я моему доброму другу… Впрочем, дядя уже списался с новой гувернанткой, которая имеет отличные рекомендации.
Лиана вынула из кармана какие-то бумаги.
— Мне было бы всего приятнее, если бы она вовсе не приезжала, — сказала Лиана. — Может быть, ты просмотришь эти бумаги — это не займет много времени. Вот мой аттестат из института. Я неплохо знаю новейшие языки; что же касается произношения, то о нем ты сам можешь судить. По прочим предметам у меня тоже хорошие отметки; кроме того, я не решилась бы взять на себя обучение мальчика, если бы сама не занималась серьезно и с охотой… Ты сделал бы меня счастливой, если бы согласился, чтобы я одна занималась воспитанием Лео, тем самым ты позволил бы мне достигнуть избранной мною цели в жизни.
Он несколько раз прошелся быстрым шагом по комнате и потом, явно удивленный, остановился перед ней.
— Такие речи в устах женщины для меня новы, я еще никогда не слыхал ничего подобного, — сказал он. — Я охотно поверил бы тебе, Юлиана, будь ты поопытнее и лет на десять старше.
Полунасмешливым, полупрезрительным взглядом окинул он свою галерею красавиц и остановил его на портрете первой жены.
— «Лев еще не пробовал крови!» — говорим мы обыкновенно слишком самонадеянному и неопытному человеку. Кто знает, может быть, во многих из этих головок были задатки добродетели, пока общество не увлекло их в свой водоворот, — продолжал он, указывая на ряды портретов. — Ты воспитывалась в институте и по возвращении домой оказалась свидетельницей — извини меня — падения рюдисдорфского величия… Ты не знаешь, насколько прекрасной может быть жизнь. Когда-то графиня Трахенберг упивалась ею до пресыщения.
При намеке на расточительность матери Лиана вспыхнула.
— Что мне отвечать тебе, — заговорила она тихо, — когда ты не хочешь верить, что у девушки может закалиться душа после поучительного примера? Позволь мне быть откровенной, как это подобает добрым друзьям, — продолжала она быстро и энергично. — Я, подобно тебе, предначертала себе план своей жизни и буду ему следовать. Прежде всего прошу тебя не класть более ничего в верхний ящик моего письменного стола, это золото пугает меня, да и к чему оно мне?
— И ты хочешь, чтобы я поверил тебе, после того как ты только вчера заявила о своих правах облачаться в горностай и уверяла, что сумеешь сохранить их за собой? Где же ты хочешь щеголять? Ведь не в классной же комнате! При дворе, конечно, на паркетах дворца, а для этого много надо, в чем ты сама скоро убедишься. Придет время, когда ты попросишь меня увеличить сумму, получаемую тобой «на булавки». Вот эта, — он указал на портрет первой жены, — обладала таким талантом, приобретешь его и ты.
— Нет! — решительно воскликнула Лиана. — Никогда! А теперь позволь мне сказать в свое оправдание: да, я горжусь своими предками — это были честные и благородные люди из рода в род, и для меня ничего нет приятнее, как освежать в памяти историю их жизни. Но ведь я не могу заставить уважать себя за их достоинства и никогда не похвалилась бы унаследованным мною блеском перед людьми, которые умеют правильно расставить приоритеты. Но там, где проявляются гордость и кичливость своим богатством и положением, — там я взываю к моим предкам.
Он с минуту стоял перед ней молча, скрестив руки на груди.
— Я хочу спросить тебя: почему только тут, в Шенверте, у тебя такие глаза, Лиана? — медленно проговорил он.
Она с испугом отвела от него свои горевшие воодушевлением глаза.
— Мне хотелось бы знать твое решение, — произнесла она в замешательстве. — Могу ли я быть матерью Лео и его единственною наставницей и устроишь ли ты так, чтобы и гофмаршал не стеснял в этом свободы моих действий?
— Это будет нелегко, — сказал Майнау и провел рукой по лбу. — Но это не помешает мне предоставить тебе полную власть… Посмотрим, кто в тебе победит — идущая к своей цели, невзирая на все препятствия, или дочь княжны Лютовиской!
— Благодарю тебя, Майнау, — сказала она по-детски радостно, не обратив внимания на его последнее ироническое замечание.
Он хотел было поцеловать ей руку, но она отвернулась и быстро пошла к двери.
— Не надо этого: добрые товарищи и так поймут друг друга, — сказала она, оглянувшись на него с веселой улыбкой.
Глава 10
Лен приходилось теперь нелегко, как она выражалась. При этом она лишь склоняла голову и глубже втыкала роговой гребень в свою седую косу. Трудно ей было ладить с больной, которую очень волновало то, что герцогиня аккуратно, каждый день, даже когда «Господь посылал с неба дождь», проезжала верхом мимо индийского домика… При дворе все были убеждены, что после внезапной женитьбы Майнау, после «этого безумного поступка», отношение к нему герцогини изменится, прежнее расположение заменит глубокая ненависть. Но этого не случилось. Приближенные поговаривали, что герцогиня, убедившись, что этот брак совершен исключительно по расчету, успокоилась, тем более что старый гофмаршал воспринял это событие враждебно и надеялся, что по истечении какого-то времени брак будет расторгнут… Но чего никто не знал, так это необъяснимых загадок женского сердца, одинаково присущих как сердцу аристократки, так и сердцу гризетки: никогда еще герцогиня не любила так глубоко и страстно гордого красивого барона, как после данного ей ужасного урока, жестоко уязвившего ее душу…
«Красноголовая», как называли придворные дамы новую госпожу Шенвертского замка, не могла возбудить ревности герцогини, которая при встрече успела рассмотреть ее лицо сквозь «монашескую вуаль» и не нашла в нем ничего привлекательного. Между тем как первая жена своими изящными туалетами, пикантностью и неутомимой жаждой увеселений всегда была желанной гостьей и лучшим украшением салонов, второй жены Майнау даже не представил при дворе.
Он по-прежнему по нескольку дней жил один, как холостяк, в своих роскошных съемных апартаментах в столице и нередко говорил о своей предстоящей поездке на Восток… Все это убедило герцогиню, что женитьба навсегда утолила жажду мести пылкого барона и он оставался совершенно равнодушным как к своей дальнейшей судьбе, так и к орудию своей мести. Герцогиня начала опять ежедневно кататься верхом через Шенвертский парк и всегда была в очень веселом настроении.
По отъезде гувернантки из замка, что случилось через несколько дней после разговора Лианы с Майнау, придворный священник стал чаще обыкновенного наезжать сюда, он вызвался даже преподавать Лео Закон Божий… Между дядей и Майнау произошла бурная сцена; прислуга утверждала, что от костыля летели щепки — так сильно стучал им гофмаршал по паркету. Но горячность его была совершенно напрасна, так как через полчаса спальня Лео была обустроена рядом со спальней Лианы, и с этой минуты Лиана окончательно вступила в права матери, и в доме все должны были безоговорочно признавать их за нею. Хотя люди в замке и поговаривали между собой, что гофмаршал терпеть не может молодую госпожу, а молодой барон совсем равнодушен к ней, но что в ней за десять шагов видна графиня — этого они отрицать не могли, а потому у них не хватало мужества отвечать ей невежливо. Сначала они, конечно, удивлялись, когда эта «вторая» вдруг неожиданно являлась перед ними, следя за «порядком», но скоро все привыкли к этому и даже брюзгливая ключница беспрекословно отворила кладовые, чтобы новая госпожа с проницательными серо-голубыми глазами могла все осмотреть.
После известного разговора Лиана избегала оставаться наедине с Майнау, да и он не стремился к этому. Ему также не представлялось больше случая удивляться ее взгляду. Даже при самых оживленных разговорах и спорах между ним и придворным священником за чайным столом она сидела так тихо, пристально следя за мельканием иголки в своих красивых руках, что Майнау был убежден: она мысленно проверяет вокабулы Лео или считает куски мыла, выданного ею в прачечную. Он, ненавидевший «немецкую скуку», как смертельный яд, сам, своими руками водворил ее у себя в доме вместе с этой тихой, пассивной особой. Все его работы в парке были окончены, так что ему, как он выражался, целых полгода нечем было заняться в отечестве, и он стал энергично готовиться к отъезду… В его жилах текла бродяжническая кровь Майнау, как сказал он, посмеиваясь, однажды за чаем гофмаршалу.
Старик обиделся и запретил употреблять подобные сравнения. Обмен резкими выражениями пролил свет на события прошлого. Продолжая, по-видимому безучастно, класть стежок за стежком, Лиана представила себе трех братьев Майнау, которые лет тридцать пять тому назад давали немало поводов для пересудов. Они были красивы и богаты, и все перед ними заискивали… Этот старик с безукоризненно завитыми седыми волосами, с покрасневшим от волнения лицом был прав, не признавая в себе бродяжническую кровь. Он, средний из братьев, мог жить и дышать только в придворной атмосфере. Он всегда стремился к высшим целям, как обыкновенно говорила о нем графиня Трахенберг, когда хотела намекнуть на то, что отвергла его притязания… Удачно пристроившись при дворе, он, как ему и приличествовало, женился на равной ему по рождению женщине, «назначенной» ему царствующей герцогиней, и вполне мог сказать, что его аристократические ноги не касались грубой почвы обыденной жизни. Его старшему брату, напротив, рано наскучил свет, он добрался даже до вечных льдов Северного полюса и вел кочевую жизнь вместе с индейскими охотниками. Когда же он появлялся в «родном гнезде на немецкой земле», то своей эксцентричностью и бесцеремонностью приводил в ужас своего брата-придворного. Но одной красивой богатой наследнице все же удалось поймать его в свои сети; он женился на ней и прожил в столице как раз столько времени, сколько было нужно, чтобы после несчастных родов закрыть прелестному созданию глаза, дать при крещении осиротевшему сыну имя Рауль и составить завещание. Тогда он отряс прах со своих ног, и по его поручению германское посольство в Бразилии сообщило на родину, что он умер от лихорадки.
Узнав столько для нее нового, Лиана хотела было пожалеть своего мужа, так рано осиротевшего, но стоило ли? Он был богат, красив, полон жизненных сил и, стремясь к независимости, был до крайности беспощаден к другим. Весь мир со всеми его наслаждениями был у его ног, и в силу своей пылкой натуры он предавался им без разбора. Он сидел возле ворчливого старика, следя за голубыми клубами дыма своей сигары, устремляющимися к окну, к последним лучам заходящего солнца.
— Милый Шенверт! — воскликнул он с комическим пафосом, указывая рукою на открывавшийся с террасы великолепный пейзаж. — Завидный уголок! Именно тебе обязаны мы неутолимой жаждой к странствованию. Дядя гофмаршал и теперь прозябал бы в своей казенной квартире при дворе, если бы Гизберт Майнау остался здесь за печкой!
Придворный священник был прав, говоря, что старик выходит из себя при имени третьего, младшего брата. Так случилось и теперь: заслышав имя Гизберта, старик вздрогнул, но на этот раз неосторожное напоминание не вызвало бурю. Торопливо, точно собираясь в путь, положил он в карман пунцовый шелковый платок и различные флаконы и сказал:
— Пардон, мне пора идти к себе; к вечернему воздуху и к его бесспорной силе мои нервы чувствительны, как мимозы. Но кто может сравниться с ним в силе?.. Да, блаженное время! Я всегда любил французский стиль жизни, а теперь сделался таким сварливым, или скорее насмешником, что нахожу курьезным, когда немецкая подражательность толкает тебя идти по стопам великого дяди… Любезный Рауль, ты перенял много замашек дядюшки Гизберта, думаю, что никто не станет отрицать этого. И так как это тебе нравится, я искренне желаю, чтобы ты держался проложенного им пути, — охота странствовать привела-таки его к истинной цели — к вечному спасению.
— Боже мой, как это грустно! Бедный дядя, он занемог и стал благочестивым, — проговорил Майнау с холодной усмешкой, между тем как гофмаршал, что называется, бил в набат своим серебряным колокольчиком.
Вошел камердинер, чтобы везти его в спальню. Майнау отстранил слугу и собственноручно покатил кресло к двери.
— Ты, верно, позволишь мне оказать дедушке Лео должное почтение, — сказал он вежливо, хотя и очень сдержанно, гофмаршалу, который гордо кивнул ему в ответ.
Потом Майнау закрыл за ним дверь и возвратился к чайному с толу.
Молодая женщина охотнее сложила бы в эту минуту работу и тоже удалилась бы: она поневоле осталась с Майнау одна, с глазу на глаз, и вовсе не желала после остроумных споров его с дядей и придворным священником обсуждать с ним бытовые вопросы, так как он никогда не скрывал своей нелюбви к домашней прозе. Но Лиана не нашла благовидного предлога выйти из комнаты: укладывать Лео было еще рано; мальчик преобразил Габриеля в коня и с громким криком гонял его взад и вперед по ступеням лестницы, ведшей от стеклянной двери в сад. Пододвинув стул ближе к окну, она стала заканчивать пурпуровый цветок кактуса, пользуясь последними лучами заходящего солнца.
— Не страшит ли тебя фантастическая семья, в которую я ввел тебя, Юлиана? — спросил Майнау с улыбкой и, немного помолчав, закурил новую сигару. — Ты видишь, что у дяди волосы становятся дыбом при мысли, что в его жилах есть хоть капля нашей «дурной» крови; он отчасти прав, олицетворяя собой нормы и традиции, и ты со своим невозмутимо-спокойным, очень благоразумным взглядом на вещи сходишься с ним — насколько я успел узнать тебя.
Майнау остановился, как бы в ожидании утвердительного ответа, но Лиана даже не взглянула на него. Она думала, что ей не стоит убеждать его в противном, раз он этого вовсе не желает. Подняв немного голову, она сравнивала только что вышитую тень с общим рисунком. Нежные губы ее были сжаты, а матово-бледные щеки ни на каплю не сделались розовее. При своей необыкновенной миловидности, в эту минуту вторично поразившей пристально смотревшего на нее Майнау, молодая женщина, устремившая на узор взгляд, была безжизненна, как статуя. Он невольно подумал: «Неужели только одна фамильная гордость стала причиной невозмутимости этой замкнутой души?» Но он тут же и обрадовался, что это именно так, а не иначе.
— Какой дивный рисунок! — отметил он, указывая на цветок кактуса. — Я понимаю, что тихая женская натура может до того углубиться в этого рода занятие, что забывает обо всех прелестях внешнего мира. Ты, конечно, едва ли слышала что-нибудь из наших с дядей прений.
Он говорил так благосклонно и снисходительно, как будто не сомневался в ее положительном ответе.
— Я достаточно слышала, чтобы удивляться тому, что ты отступаешь от тобой же выработанных правил, — сказала она невозмутимо. — Ты желаешь спокойной, бесстрастной и однообразно текущей домашней жизни, а несколько минут тому назад употреблял все усилия, чтобы раздражить гофмаршала.
Она ни разу не назвала старика дядей.
— Тут маленькое недоразумение, милая Юлиана, — произнес он со смехом. — Правила не так суровы, пока я здесь, пока я распоряжаюсь. Не стану же я сам себя морить скукой! Я только не хочу, чтобы ссорились во время моего отсутствия, — продолжал он. — Боже милосердный, какое множество отчаянных писем сыплется тогда со всех сторон на несчастного отсутствующего! Валерия немало грешила в этом отношении… В самом дальнем уголке моего письменного стола и теперь еще лежат эти послания… любви. Я заботливо и с нежностью перевязал их тогда розовой ленточкой, но моя рука никогда не касалась их, поскольку я опасался вызвать гнездящихся там духов лицемерия, властолюбия и ребяческих капризов… И все-таки я был на втором плане; у нее был отличный духовник, придворный священник, и ему-то первому она открывала свое сердце.
Злая улыбка, подобно молнии, мелькнула на его красивом лице.
— Ба, чего же ты хочешь! — сказал он вдруг, после некоторого молчания, став у растворенной стеклянной двери и глядя на игравших мальчиков. — Я горжусь моим отношением к дяде почти так же, как гордится ребенок своим геройским поступком, когда принесет матери лакомый кусочек, не откусив от него по дороге. Видела ли ты меня когда-нибудь взбешенным? А ведь многие могут наговорить тебе такого о моей необузданной вспыльчивости, что ты ужаснешься. Здесь я владею собою преимущественно из желания хоть короткое время удивляться своему терпению, что некоторые счастливцы делают всю жизнь.
Молодая женщина посмотрела на него, и взгляды их встретились. В них не было и искры того огня, который, подобно молнии, вспыхивает в глазах двух людей, свидетельствуя о том, что они понимают друг друга. Она подумала: «Никто на свете не будет властвовать над душой этого взлелеянного судьбою и избалованного вниманием женщин человека, кроме его собственных буйных желаний и воли». А он, пожав плечами, взял свою шляпу, думая про себя: «В этих серо-голубых глазах можно счесть число стежков, которые она сделала пунцовым шелком во время моей речи».
— Я ухожу, — сказал он. — Берегись, Юлиана: смеркается, а храбрая прислуга замка клянется всем для нее священным, что тень дяди Гизберта появляется в этом окне: будучи на смертном одре, он велел перенести себя сюда. Но что я говорю! С такими безгрешными душами, как твоя, ничего плохого не может случиться.
— Духи относятся к нам в зависимости от того, любим мы их или боимся, — заметила она, не обращая внимания на насмешку в его голосе. — Я не боюсь тени дяди Гизберта, но желала бы спросить его: почему он хотел умереть именно здесь?
— Это и я могу тебе сказать. Ему хотелось бросить последний взгляд на свою «Кашмирскую долину», — ответил он, заметно оживившись.
Он подошел к Лиане очень близко и указал на сад:
— Там, под обелиском, велел он похоронить себя… Впрочем, тебе не видать отсюда монумента — он там, в стороне.
Он вдруг взял Лиану за голову обеими руками и повернул ее в нужном направлении. Его пальцы тонули в красновато-золотистой массе ее густых волос. Молодая женщина вздрогнула, с силой стряхнула его руки и устремила на него взгляд, горевший неподдельным негодованием. Он совершенно растерялся, густая краска разлилась по его лицу.
— Прости! Я и тебя и себя перепугал… Я не знал, что твои волосы при малейшем к ним прикосновении испускают такие искры, — сказал он нетвердым голосом, отходя от нее.
Юлиана села и опять склонилась над работой. Теперь она была спокойна и сосредоточена на себе, как и прежде, а Майнау был далек теперь от мысли, что эта женщина считает стежки своей вышивки. Он пристально смотрел на узкий пробор, блестевший на середине ее затылка, между распущенными косами; прежде он был как перламутр, теперь же принял темно-розовый оттенок. Он не взял брошенную им шляпу, досадуя на проявившуюся уже не в первый раз и вовсе неожиданную реакцию «этой рыжеволосой женщины», а еще более досадуя на себя из-за поражения, да еще от нелюбимой жены. Самое лучшее было предать случившееся полному забвению.
— Я на самом деле желал бы, чтобы дядя Гизберт мог вернуться и посмотреть туда, — сказал он и подошел к злополучному окну. Теперь он говорил очень спокойно. — Ровно тринадцать лет лежит он там под красным мрамором; между тем его любимые индийские растения разрослись под северным небом так, как он, вероятно, не ожидал. Они часто бывают причиной споров в Шенверте. С наступлением сурового времени года все эти чудеса южной флоры следует укрывать под гигантскими стеклянными сооружениями, животные тоже требуют особого ухода, а это стоит больших денег. Дядя ежегодно делает попытки стереть с лица земли дорогую затею, а я решительно не позволяю повредить даже один лист.
— А что до человеческой жизни, которую немецкий дворянин завез под северное небо? — спросила она, и ее мелодичный голос прозвучал резко.
Он снова быстро подошел к ней.
— Ты намекаешь на женщину в индийском домике? — спросил он. — Вот, полюбуйся на мальчика! — Тут он указал на Габриеля, на спине которого сидел Лео; худенькая фигурка «лошади» то и дело дергалась под ударами хлыста. — Это типичный представитель индийской расы, привезенный из-за моря как неоценимое сокровище: трусливый, по-собачьи преданный и поддающийся на малейшие соблазны… Этот мальчик противен мне. Я скорее простил бы ему пару синяков на спине моего сына, нежели это скотское раболепие человека, созданного по образу Божию… Лео, хватит уже! — крикнул он громко в отворенную дверь и сердито нахмурил брови.
Габриель только что взошел на верхнюю ступеньку. Он очень утомился и вспотел под беспокойным седоком, которого с трудом нес на себе по лестнице; но, несмотря на это, его лицо оставалось по-прежнему бледным, хотя прекрасные линии его овала не изменились, как у здорового ребенка.
— Ступай домой! — грубо приказал ему Майнау и повернулся к нему спиной.
По-детски наивная и вместе с тем меланхолическая улыбка, оживлявшая лицо Габриеля, когда он всходил по ступеням, мгновенно исчезла, а лицо от испуга стало еще бледнее. Сердце Лианы сжалось, когда он с нежной заботой спустил на пол сына сурового человека и не удержался, чтобы не погладить робко и ласково курчавую головку Лео… Бедный «козел отпущения»! Его юная душа отдана была во власть строгой церкви и ревностно-религиозной аристократии, а могущественный человек, который мог бы защитить мальчика, ослепленный предубеждением, презирал его и унижал.
— Покойной ночи, милое дитя! — крикнула она мальчику, когда тот неслышным шагом спускался по лестнице.
Затем она сложила свою работу и встала. Сознавая свое полнейшее бессилие, она ни слова не сказала в защиту несчастного ребенка, но, стоя теперь перед мужем, олицетворяла протест против жестокости владельца замка.
Майнау молча смотрел на нее сбоку, снова закуривая свою сигару.
— Видишь ли ты это дивное дерево? — спросил он холодно, указывая на одну из банановых пальм в индийском саду. — Оно гордо возносится к холодному небу, между тем как чужеземное человеческое отродье унижается до скотского служения. В таких случаях я не знаю жалости.
Молодая женщина стояла спиной к нему и убирала рукоделие в рабочую корзинку и даже не подняла глаз при его словах.
— Не будешь ли так добра хотя бы взглянуть на меня? — сказал он строго.
В первый раз он оставил тон доброго товарища и заговорил как глава и повелитель, поскольку был оскорблен.
— Недостает еще, чтобы жена демонстрировала мне свое нравственное превосходство и выказывала презрение из-за этого незаконнорожденного!
Юлиана испугалась, как бывало дома, когда слышала повелительный голос матери. Она робко повернулась к нему и в эту минуту ее побледневшее лицо стало особенно миловидным, девственно-чистым. На Майнау смотрели большие испуганные глаза.
Горевший гневом и досадой взгляд его тотчас же смягчился.
— Боже мой, как ты бледна, Юлиана! Ты смотришь на меня так, как Красная Шапочка на злого Волка… Неужели ты сомневаешься теперь в моем дружеском отношении к тебе?.. А? Мне было бы жаль, — сказал он с сожалением, пожимая плечами, как будто опасаясь за тщательно сохраняемую скуку в Шенвертском замке. — Я хочу открыть тебе некоторые обстоятельства, — прибавил он, порывисто прохаживаясь по залу. — Когда дядя Гизберт после продолжительного отсутствия вернулся в свое отечество, мне было лет четырнадцать, и я обожал своего «индийского дядю», хотя никогда его не видел. Знали, что он посредством торговли в тысячу раз увеличил свою часть наследства. Рассказы о его жизни могли бы занять не последнее место в сказках «Тысячи и одной ночи», но когда он, еще будучи в Бенаресе, распорядился купить Шенверт и устроить здесь все по своему вкусу, то граждане нашей благословенной столицы буквально разинули рты… Я никогда не забуду его, этого красавца со своеобразными манерами и гениальной головой, в которой гнездилась самая мрачная меланхолия. «Кашмирская долина» была его идолом, а за проволочной оградой поселилось существо, которое по его приказанию было перенесено на носилках из дорожной кареты в индийский домик. Те, кому выпало счастье нести «бледный лотос с берегов Ганга», клялись потом, что это не женщина, а воздушная нимфа.
И теперь эта чужестранка, полуженщина-полуребенок, лежавшая в домике на кровати, производила то же впечатление и казалась воздушным существом, которое только металлические мониста и браслеты удерживали на земле.
— Кроме дяди гофмаршала и придворного священника, бывшего тогда простым капелланом, мало кто посещал Шенверт: высокомерие хозяина удерживало визитеров, — продолжал Майнау. — Мне самому только раз выпала милость провести здесь три дня, и тут случилось со мной то же, что с любопытными женами в «Синей Бороде». — Майнау весело засмеялся и стряхнул пепел с сигары. — До кровопролития, конечно, не дошло, но дядя запретил мне приезжать сюда… Индианка за проволочной оградой положительно вскружила мне голову. Перекрестись, Юлиана! Как вспомню о всех безумствах, которые творил ради женской красоты!.. Я кидался в воду, чтобы поймать унесенный ветром бантик, пил шампанское из бальных башмачков, так отчего же мне было не перелезть через ограду Шенверта, чтобы видеть женщину, которую, как говорили, дядя Гизберт любил до безумия? Дверь не была заперта, а «бледный лотос» не была пленницей; но я убежден, что она не хотела быть предметом внимания безбородого племянника своего владыки и повелителя, и потому прогулки по «Кашмирской долине» мне были запрещены… Итак, с замиранием сердца и не поднимая глаз, я полз между кустами и вдруг очутился прямо пред дядей. Он не сказал мне ни слова, но сострадательно-насмешливый взгляд его до того пристыдил меня, что я, забыв о своем юношеском самолюбии, торопливо обратился в бегство… В то же утро без моего ведома была подана к замковому подъезду моя дорожная карета; дядя любезно простился со смертельно уязвленным юношей, его посадили в карету и отправили обратно в университет — это было как холодная ванна.
Майнау, улыбаясь, подошел к окну и посмотрел на индийский сад. Сумерки сгущались, низкая тростниковая кровля индийского домика была едва видна за штамбовыми розами, и только на золотых куполах индийского храма отражались еще последние отблески угасавшей вечерней зари.
— Я снова увидел дядю, — продолжал он после минутного молчания, став вполоборота к Лиане, — когда приводилось в исполнение его последнее желание и доктор готовился бальзамировать его труп. Меня вызвали из университета в Шенверт на погребение… Обезображенный лежал он на атласных одеялах. Аромат кашмирских роз сменился неприятным запахом ладана, через задрапированные черной материей окна не проникало пение соловьев. Вместо него читались нараспев молитвы, и духовное лицо прославляло дядю за то, что он вовремя оставил свои заблуждения и стал на путь спасения… Неутешительный факт для этих догматов, — прервал он вдруг себя сердито, — что душа тогда лишь принимает их, когда болезни тела изнурят ее и когда все струны нервной системы расстроены, а то и порваны, и бедный мозг, отуманенный приближением смерти, не в состоянии работать! Да, вот таков был печальный конец этой необыкновенной, сказочной жизни, полной идеалов!
Молодая женщина все еще стояла перед своей рабочей корзинкой; она, сама не сознавая, что делает, несколько раз укладывала и вынимала из нее разноцветные клубки ниток, поглядывая на красивые линии полукруглого окна, у которого умер дядя Гизберт, созерцая свое индийское творение, и с этим впечатлением «заблуждения» отлетела его душа, несмотря на целые облака ладана, наполнявшего комнату… В полумраке сумерек оконная рама отражалась на паркете гигантским черным крестом, и неясно выделялась фигура говорившего Майнау, голос которого звучал то насмешливо, то гневно.
— Я знал, что в индийском домике родился ребенок, — помолчав, продолжал он. — Я видел его на руках у Лен, тогда это маленькое существо с меланхолическим лицом глубоко трогало меня… Завещания не было, но в силу моих понятий о нравственности я был убежден, что мальчик — первый наследник. Я высказал свое мнение, и тогда мне показали записку. Дядя Гизберт умер от ужасной болезни горла; за несколько месяцев до смерти он уже не мог произнести ни слова и изъяснял свои мысли письменно. Таких записок осталось много. Вот здесь, — он указал на высокий письменный стол в стиле рококо, — в ящиках этого так называемого стола редкостей гофмаршала собраны они все до единой. В одной из таких записок он в категорической форме отказывался от женщины в индийском домике и настоятельно требовал, чтобы мальчик был воспитан в духе служения Церкви. Я был взбешен, да и теперь еще не могу примириться с мыслью, что даже такой человек, как он, мог тяжко страдать от змеиного лукавства женщины… Дядя и я были законными наследниками. Мы вступили во владение Шенвертом. Таким образом я сделался хозяином и индийского сада; чудный образ дяди со спокойно скрещенными руками и огненным мечом насмешливой улыбки не преграждал мне более дороги в индийский домик под тростниковой крышей, где лежал обожаемый «цветок лотоса», будто сраженный мстительной рукой.
— И ты наконец смог видеть ее? — невольно вырвалось у Лианы.
Он жестом выразил отвращение.
— Напрасно ты так думаешь. Нет! Я исцелился навсегда! Неверной женщины я не коснусь и пальцем. А потом, — он содрогнулся, — я не могу видеть подобных больных — при этом возмущается каждая клеточка моего организма… Эта женщина не в своем уме, разбита параличом и по временам кричит так, что в ушах звенит; она уже тринадцать лет умирает. Я никогда не видел ее и, насколько могу, обхожу стороной индийский домик.
Лиана закрыла рабочую корзинку и позвала Лео, игравшего в камешки на площадке, усыпанной гравием. Во время рассказа Майнау Лиана чувствовала, что готова была взглянуть на него, подойти ближе и проявить теплое отношение к его рассказу; но вот опять вдруг проглянул его возмутительный эгоизм, и на нее повеяло холодом. Этот человек, гордый сознанием собственной силы, старался устранить со своего пути все, что могло помешать ему вполне наслаждаться жизнью.
— Скажи папе покойной ночи, Лео! — попросила она мальчика, который, стремительно бросившись к ней, повис на ее руке.
Майнау поднял его и поцеловал.
— Теперь ты не будешь более спрашивать о женщине в индийском домике, Юлиана?
— Нет.
— Надеюсь также, что я не услышу больше прозвучавшего как вызов мне нежного «покойной ночи, милое дитя». Ты понимаешь, что я должен так поступить.
— Я медленно соображаю, и мне нужно время, чтобы прийти к какому-либо выводу, — прервала она его и, слегка поклонившись, вышла вместе с Лео из зала.
— Педагог! — досадливо буркнул Майнау сквозь зубы и повернулся к ней спиной…
«Ну что ж, тем лучше!» — подумал он, усмехнувшись, и велел подать лошадь.
Он поехал в столицу, чтобы там провести остаток вечера и ночь.
Час спустя он говорил в благородном собрании другу Рюдигеру:
— Я оказался в громадном выигрыше: моя жена не поет, не рисует и не играет на рояле. Слава Богу, не будет мне надоедать дилетантской навязчивостью! Она бывает иногда красивее, чем я сначала предполагал, но она неразговорчива и не имеет ни малейшей склонности к кокетству: она никогда не будет опасна… При этом не так ограничена, как я думал, и не так сентиментальна, но соображает она очень медленно и усвоенный в институте взгляд на вещи сохранит на всю жизнь с упрямством людей, не одаренных фантазией, — тем лучше для меня! Какими будут ее письма ко мне, я знаю заранее: педантичные упражнения в слоге серьезной институтки с хозяйственными отчетами — они не станут причиной моих бессонных ночей… Лео очень привязался к ней и учится хорошо, а дяде она, кажется, внушает уважение своим спокойствием, врожденной холодностью и трахенбергской гордостью, которую она очень кстати умеет выказывать. Через две недели я уезжаю.
Глава 11
Герцогиня известила гофмаршала о своем визите с обоими сыновьями; это никого не удивило, так как при жизни ее супруга двор чуть ли не целые дни проводил в Шенверте, потому что гофмаршал был в большом почете и осыпаем милостями, «как неизменный преданный приверженец» герцогского дома.
Даже в год траура, когда герцогиня совершенно отказалась от всех светских удовольствий, она часто во время своих прогулок верхом через «Кашмирскую долину» пила послеобеденный кофе в Шенвертском замке. Конечно же, ее лицо под траурным убором постоянно сохраняло печальное выражение, так что даже старый гофмаршал при всей своей опытности и проницательности мало-помалу пришел к убеждению, что вдова и в самом деле очень любила своего супруга. До женитьбы Майнау и после нее герцогиня не приезжала в замок и, прислав раз поклон гофмаршалу, объяснила это тем, что не хочет беспокоить своего старого друга, более, чем прежде, страдающего от подагры.
Но вот однажды Рюдигер привез радостную весть, что завтра, как это бывало ежегодно, приедут маленькие принцы, которые желают собственноручно рвать и лакомиться ранними фруктами в саду Шенвертского замка… Когда приехал Рюдигер, обитатели замка сидели за десертом. Гофмаршал резво встал, будто помолодел; он поставил в угол свой костыль, стиснул зубы и, бросив искоса взгляд на свое отражение в зеркале, попробовал пройти без поддержки до ближайшего окна. Оттуда он знаком подозвал Лиану и стал отдавать ей распоряжения насчет кухни и погреба.
— Вот тебе раз! — воскликнул Майнау и сказал молодой женщине, выходя вслед за ней из комнаты: — Я охотно исполнил бы твое желание и представил бы тебя ко двору по возвращении из путешествия, но герцогине угодно, чтобы ты завтра была представлена ей.
Говоря это, он пожал плечами с каким-то странным ощущением сдерживаемой радости, удовлетворенного самолюбия и злобной насмешки.
— Теперь нельзя этого избежать! — добавил он.
— Я знаю, — проговорила Юлиана совершенно спокойно и, вынув из кармана записную книжку, стала вносить в нее распоряжения гофмаршала.
— Прекрасно! Поистине поразительны спокойствие и невозмутимость, не оставляющие тебя ни при каких обстоятельствах! Только одно желал бы я заметить тебе… Ты позволишь, Юлиана? Герцогиня имеет привычку насмешливо улыбаться при виде слишком скромного туалета… Твоя склонность…
— Надеюсь, ты считаешь меня настолько тактичной, чтобы я понимала, где могу руководствоваться своим вкусом и где должна соответствовать своему положению, — прервала она его ласково и в то же время серьезно и вложила карандаш в записную книжку.
Между тем она дошла до двери, ведшей из коридора в комнаты Майнау. Тут стояли новые дорожные сундуки из юфтевой кожи, принесенные во время обеда. При виде их глаза Майнау вспыхнули от удовольствия, точно он уже мысленно видел себя далеко-далеко от Шенверта, мчавшимся через горы и долины. Он приподнял один из сундуков и осмотрел обивку.
Лиана спустилась в кухню, чтобы переговорить с Лен и поваром.
Гофмаршал без возражений передал ей управление домом, и это принесло ей много неприятностей — ей постоянно приходилось бороться со скаредностью старика, трясущегося над каждым пфеннигом. Его крайняя недоверчивость, страх быть обманутым и обокраденным ежеминутно отражались на окружающих. Помимо этого, в нем до сих пор вызывал злобу ненавистный второй брак Майнау. Но молодая женщина всегда была настороже. Она знала, что он следит за каждым ее шагом — даже письма из дому проходили через его руки, прежде чем попадали к ней. Письма сестры и брата, вероятно, казались ему менее подозрительными, потому что реже других имели на себе следы его контроля. Когда же было получено письмо от графини Трахенберг — первое после свадьбы Лианы, — она сразу увидела, что печать сломана, и это возмутило ее вдвойне после того, как она прочла письмо. Графиня Трахенберг горько жаловалась ей на свою жизнь, на лишения, которым она подвергалась: доктора настоятельно советуют ей отправиться на воды, а Ульрика, как дракон, стережет их деньги и не дает ей ни гроша; поэтому она обращается к своей «любимой дочери» и просит выделить ей хотя бы небольшую часть тех денег, что Майнау дает ей «на булавки». Что гофмаршал действительно читал это письмо, подтверждал его злобный пристальный взгляд, которым он в тот день встретил Лиану при ее появлении в столовой… Об этой постоянной борьбе ничего не знал Майнау — в его присутствии старик с ловкостью придворного владел и лицом своим, и языком, а жаловаться на него мужу, который больше всего желал спокойствия и тишины в доме, Лиане и в голову не приходило.
В третьем часу пополудни Лиана вошла в зал, стеклянная дверь которого выходила на крыльцо; с этого крыльца гофмаршал хотел приветствовать герцогиню у экипажа. Он был уже в зале и разговаривал с придворным священником, сидевшим возле него. Когда вошла Лиана, в комнате, казалось, стало светлее. На ней было светло-голубое платье с придворным шлейфом и бархатным лифом более темного цвета. Блестящий голубой цвет и золотисто-красноватые волны волос этой прекрасной женщины производили необыкновенный эффект. Широкие, подбитые шелком рукава имели высокий разрез и открывали постороннему взгляду ее античные руки, на лифе был четырехугольный вырез, а сквозь кружевную шемизетку была видна ее белоснежная шея. Даже затканное серебром подвенечное платье не подчеркивало так, как сегодняшний наряд этой «рыжеволосой Трахенберг», ослепительную белизну ее кожи.
— Еще слишком рано-с! — заявил гофмаршал. — Герцогиня будет не раньше четырех часов. — Он с негодованием смотрел на огромный букет в руках молодой женщины. — Боже мой, сколько погублено цветов! Вы, верно, ощипали всю оранжерею, моя милая! Разве не дурость разводить все эти глоксинии и… как их там… все эти дорого обходящиеся нам южноамериканские редкости? Стоят они баснословных денег и нужны лишь для того, чтобы вянуть в руках профанов. От хозяйки дома не требуется, чтобы она являлась одетая как на бал.
Лиана слушала его молча. Она могла бы напомнить ему, что его дочь, капризничая, общипывала и растаптывала своими маленькими ножками самые дорогие букеты, но ограничилась кратким пояснением:
— Майнау желал, чтобы я подала герцогине эти цветы при встрече.
— Ах, вот оно что! В таком случае прошу прощения! — Он посмотрел на часы. — Времени у нас еще много, и я хочу воспользоваться этим, чтобы сообщить вам нечто очень для меня прискорбное, но, к сожалению, с этим ничего не поделаешь… Вы сегодня отправили посылку графине Ульрике в Рюдисдорф. Я требую, чтобы все посылки укладывались при мне в жестяной ящик, который ежедневно отсылается в город… Я не знаю, чьим неловким рукам поручен был этот маленький ящичек, но только я получил его сломанным.
При этих словах он вынул из-под своего кресла ящичек, часть крышки которого была сорвана.
Лиана вспыхнула, но сразу же побледнела так, что даже в сжатых губах не осталось ни кровинки — вся кровь отхлынула к сердцу. Она задыхалась… Взгляд ее невольно упал на придворного священника; тот сделал движение, его выразительные глаза горели зловещим огнем и тревожною заботой. Один этот взгляд возвратил ей хладнокровие. Она положила букет на ближайший стол и подошла ближе.
— Я должен заявить вам, что некоторые обстоятельства приводят меня в замешательство, — продолжал гофмаршал с притворным смущением; он откашлялся, провел пальцами по верхней губе, будто желая разгладить усы, которых у него не было. При этом он устремил на молодую женщину свои маленькие выразительные глазки, горевшие коварством, и стал похож на хищника кошачьей породы. — Конечно, мы здесь все свои, и ваш промах, я полагаю, останется между нами. — Он медленно достал из бокового кармана своего фрака маленький футляр. — Вот эта вещица выпала из ящика, когда я, досадуя на неловкость наших людей, слишком торопливо взял его у них из рук. — Своим тонким указательным пальцем с немного искривленным белым ногтем он нажал на пружинку, подбитая атласом крышечка отскочила, открыв лежащий на темном бархате великолепный аметист, осыпанный бриллиантами, которые образовывали вокруг нечто вроде розетки, и эта вещь могла служить как брошкой, так и фермуаром. — Простите, если я ошибаюсь, — сказал он чуть ли не кротко, подавая ей украшение, — но я готов присягнуть, что видал эту прелестную розетку на шее моей дочери, — не из фамильных ли она драгоценностей Рауля?
— Нет, — возразила Лиана совершенно спокойно и, вынув розетку из футляра, сдвинула на ее задней стороне пластинку. — Вам, вероятно, известен герб герцога фон Тургау, господин гофмаршал? Тогда потрудитесь убедиться, что он вырезан внутри розетки. Я получила ее в наследство по отцовской линии. И вы, конечно, сознаете, что для внучки герцогини фон Тургау подобная ошибка, или, как вы это назвали, промах, совершенно невозможен.
— Ради Бога, дорогая моя! — воскликнул старик теперь уже с непритворным смущением. — Неужели я так неловко выразился, что вы совершенно не поняли меня? Это немыслимо! Нельзя же высказать того, что и в ум не приходило. Впрочем, немудрено было допустить в этом случае ошибку — в нашем семействе есть точь-в-точь такой же фермуар.
— Я знаю. В моей гардеробной стоит сундучок с фамильными драгоценностями Рауля, там же и он хранится; вскоре по приезде сюда я все их проверила по описи.
— Говоря иными словами, вы тотчас же сочли их своей собственностью, хотя за это я и не думаю осуждать вас. Завладев таким богатством, вы имели полное право отправить остатки прежнего величия вашего дома сестре вашей Ульрике: вам они больше не нужны, а ей будут очень кстати.
Он говорил это язвительно, и злобная усмешка искажала его лицо. Лиана делала нечеловеческие усилия, чтобы сдержать слезы, подступившие к глазам, — заметь их старик, она пропала бы. Подняв с пола ящик, она поставила его на письменный стол с редкостями, у которого сидел гофмаршал.
— Вы ошибаетесь, господин гофмаршал, — сказала она, глядя ему прямо в глаза, — я буду чтить память вашей дочери и никогда не стану носить драгоценности, которыми она когда-то украшала себя. Я только проверила их по списку, так как теперь отвечаю за них… Вы также ошибаетесь, если думаете, что я посылаю свой фермуар обратно в Рюдисдорф для того, чтобы Ульрика могла щеголять «остатками прежнего величия». Как смеялась бы при этой мысли моя Ульрика!..
Лиана, поддев лежавшим на столе ножом для разрезания бумаги остаток крышки, вынула из ящика стопку бумаги с высушенными растениями и отложила ее в сторону, а потом достала какой-то плоский предмет, завернутый в голландскую бумагу, по-видимому картину. После этого она перевернула ящик вверх дном и постучала по дну пальцем.
— Кроме наследства моей бабушки в ящике нет ничего ценного, — проговорила она сурово и гордо посмотрела на старика, впалые щеки которого покрылись легким румянцем стыда: наказание было вполне заслужено им.
— Боже милостивый, к чему это доказательство? — воскликнул он. — Не должен ли я извиниться, когда у меня и в мыслях не было оскорбить вас! Мог ли я сомневаться в вашей порядочности? Я всегда верю вам на слово, верю во всем, даже если бы вы сейчас сказали мне, что отсылаете домой фермуар, чтобы его повесили на шею маменькиной собачке.
Его голос звучал слишком дерзко, а злобная насмешка, искривившая его губы, заставила вспыхнуть молодую женщину. Она уже намеревалась повернуться к гофмаршалу спиной и выйти из комнаты, но тут увидела, что придворный священник, до сих пор хранивший молчание, вдруг сделал резкое движение и так посмотрел на гофмаршала, точно хотел пронзить его своим огненным взором… Не собирался ли он защитить ее, полагая, что она переживает одну из тех «тягостных минут», когда он желал прийти ей на помощь? Нет, никогда не протянет она даже кончик пальца этому священнику, который, пользуясь своей властью, накладывал железные оковы на все человеческие души, какие ему только попадались.
— Такие глупости мне и в голову не приходят, — сказала она, быстро овладев собою, чтобы не позволить священнику вмешаться в их разговор. — Я дочь Трахенбергов, а они всегда слишком серьезно относились к жизни, чтобы поступать так по-детски наивно… К чему мне скрывать это? Весь свет знает, что мы обеднели; я посылаю розетку матери, чтобы дать ей возможность съездить на воды.
— Э, что вы такое говорите? — Гофмаршал засмеялся. — Или я должен осуждать вас за то, что вы чрезмерно скупы? Вы ведь получаете до трех тысяч талеров «на булавки»!
— Я думаю, исключительно от меня зависит, как распоряжаться этими деньгами, — прервала она его.
— Конечно, я не имею права спрашивать, обращаете ли вы их в банковые билеты или обшиваете ими ваши кисейные платья… Впрочем, можете ли вы иметь понятие о стоимости драгоценных камней? — Тут он презрительно ткнул пальцем в лежавший на столе футляр. — Вещь эта не стоит и восьмидесяти талеров… О боги! Восемьдесят талеров для поездки на воды графине Трахенберг!
— Эта вещь уже была оценена, — возразила она, стараясь держать себя в руках. — Я знаю, что вырученных за нее денег недостаточно. Потому я…
Лиана, не договорив, умолкла, и яркая краска разлилась по ее нежному лицу. Она увлеклась и сказала больше, чем позволяло благоразумие.
— Ну-с? — Гофмаршал, нагнувшись вперед и злобно улыбаясь, устремил на нее взгляд.
— Я прибавила еще вещь, которую Ульрика продаст не менее как за сорок талеров, — закончила она с глубоким вздохом и уже не таким твердым голосом, как прежде.
— Да откуда же у вас такие необыкновенные ресурсы?.. Уж не этот ли предмет? — указал он на сверток, завернутый в голландскую бумагу, на который она нечаянно положила руку. — Если не ошибаюсь, это картина?
— Да.
— И это ваше собственное произведение?
— Да, я сама рисовала ее.
Она прижала руки к груди, точно ей недоставало воздуха. В ту же секунду перед ее мысленным взором возник Рюдисдорфский замок и мать, швырнувшая сочинение Магнуса на каменные ступени террасы.
— И эту картину вы хотите продать?
— Я уже говорила вам об этом.
Она не поднимала глаз, зная, что встретит торжествующий взгляд, — так медленно и со значением был поставлен ей этот вопрос. Это была возмутительная игра кошки с мышью.
— У вас, верно, есть какой-нибудь богатый друг, меценат, посещающий Рюдисдорф и считающий своей обязанностью щедро оплачивать подобные произведения искусства?
Наконец она справилась с ужасным волнением; она стала совершенно спокойной, и это помогло ей быстро принять решение.
— Я, разумеется, не пользовалась такого рода благодеяниями, какие оказывают нищим, и предпочитала продавать свои работы купцам, — сказала она ровным голосом.
Гофмаршал подскочил как ужаленный.
— Это значит, другими словами, что вы до своего замужества трудами своих рук зарабатывали на хлеб?
— Отчасти да. Я знаю, что этим признанием предаю себя всецело в ваши руки; знаю также и то, что делаю свое положение в доме еще нестерпимее, но это для меня предпочтительнее тяжелого бремени вечной тайны, которая губит душу. Я не хочу и не могу продолжать здесь то, что принуждена была делать в Рюдисдорфе, чтобы не раздражать мать.
— Признаться, великолепный выбор сделал Рауль взамен моей знатной и гордой Валерии! — воскликнул с горькой усмешкой гофмаршал, откинувшись на спинку кресла.
Придворный священник вскочил и хотел было взять ее руку, но она отступила в глубину комнаты, протянув вперед обе руки, как бы отстраняясь от него.
— Вы наговариваете на себя, баронесса! — воскликнул он чуть ли не с мольбой. — Я думаю, что теперь, пребывая в сильном волнении, вы описываете некоторые обстоятельства своей жизни совсем иначе, чем сделали бы это в спокойном состоянии духа.
— Нет, ваше преподобие, я с вами не согласна. Это было бы против правды. Повторяю, и очень ясно: мои руки трудились, зарабатывая деньги, я работала за плату! Теперь, когда я вижу, какое впечатление произвело на вас мое признание, я дышу свободнее. — Горькая улыбка мелькнула на ее устах. — Я знаю, что от зоркого взгляда господина гофмаршала ничто не укроется, рано или поздно он узнал бы всю правду, и тогда меня вправе были бы упрекнуть за мое молчание, и, пожалуй, возникло бы подозрение, что я стыжусь своего прошлого, от чего да сохранит меня Бог!.. Неужели вам было бы приятнее узнать, что я до замужества жила милостыней? — обратилась она к гофмаршалу. — Вы презираете меня за то, что я трудилась, потому что не имела никаких доходов в своем распоряжении? Как же после этого другие сословия будут питать уважение к дворянскому роду, когда его представитель полагает, что герб его непременно должен лежать на золотом поле? Не сам ли он своею пляскою вокруг золотого тельца опровергает идею о том, что дворянство имеет преимущества перед прочими сословиями благодаря личным заслугам и качествам? Слава Богу, теперь есть люди нашего сословия, воспитанные на более благородных понятиях, и эти люди не стыдятся быть причастными к искусству.
— Искусство! — засмеялся гофмаршал. — Вы называете искусством пачкотню, которой обучает учитель в институте благородных девиц по одному и тому же шаблону…
Говоря это, он схватил пакет и вынул из него рисунок; последнее слово вылетело у него с каким-то шипением. От испуга или стыда вся кровь бросилась в его бледное лицо.
Как бы внезапно ослабев, он несколько раз откидывался на спинку кресла, а когда изумленный священник приблизился к нему, он протянул над рисунком руку, как бы желая скрыть его.
Глубокое переживание, испытанное молодой женщиной в индийском домике, было перенесено на бумагу, хотя несколько в идеализированном виде. Здесь «цветок лотоса» покоился не на кровати, этом ложе мучений, к которому паралич приковывал женщину уже тринадцать лет, а на мягкой зеленой траве, и искусная кисть сумела возвратить ей роскошные формы молодости. Это была баядерка из Бенареса — такая, какой привез ее из-за моря немецкий барон. Она полулежала, опираясь на руку головой. Золотые монеты блестели у нее на лбу и волосах и спускались вдоль длинных черных кос, падавших на грудь, по пунцовой шелковой кофточке, отделанной золотой тесьмой, которая покрывала лишь плечи и незначительную часть рук. Зубчатые листья растения бросали приятную полутень на лежавшую фигуру, а на заднем плане солнечные лучи падали на мраморные ступени индийского храма и играли в слегка колеблющихся водах пруда… Рисунок был сделан акварелью и не вполне окончен, так как фигура была набросана эскизно, но в каждом штрихе сказывалась уверенная рука талантливого художника. Головка с темными глазами на дивно прекрасном продолговатом лице, положение обнаженных, с браслетами на щиколотках, ножек, тонувших в мягкой траве, где каждая былинка, казалось, колыхалась под ветерком, линия необыкновенно грациозной талии под полупрозрачным покрывалом баядерки — все это было изображено с большою смелостью и силой, что делало картину воистину художественным произведением, в чем так сильно сомневался гофмаршал.
Впрочем, он довольно скоро оправился.
— Вот как! Даже эта молодая особа, внешне равнодушная и холодная, обладает приличной дозой женского любопытства, которое заставляет ее рыться у себя дома в фамильных архивах, а здесь, в индийском саду, отыскивать «пикантности» нашего рода! — проговорил он с язвительной усмешкой. — Вы обладаете мастерской способностью переноситься в прошлые времена — это можно заключить по вашему дотошному изучению старины. И, я надеюсь, вы согласитесь со мной, что именно по этой-то причине ваша картинка никогда не должна покидать пределы Шенвертского замка. Мы были бы дураками, если бы снова предали гласности сей позорный факт, да еще посредством женщины, которая под предлогом дочерней любви и самоотверженности желала бы прославиться как художница! Милая моя, эта картинка останется у меня — я отошлю графине Трахенберг на ее морские купания столько денег, сколько она пожелает.
— Благодарю вас, господин гофмаршал, но я отказываюсь от имени моей матери! — воскликнула Юлиана, в первый раз не сумев скрыть свою горячность. — Моя мать настолько горда, что предпочтет остаться дома.
Гофмаршал громко засмеялся. Он привстал и вынул из одного из ящиков стола с редкостями маленькую розовую записочку, которую подал молодой женщине.
— Прочтите эти строки и удостоверьтесь, что женщина, которая просит у своего прежнего поклонника взаймы четыре тысячи талеров для уплаты тайных карточных долгов, не настолько щепетильна, чтобы оттолкнуть дружескую руку, предлагающую ей помощь для осуществления страстно желаемого путешествия на воды… Она приняла тогда четыре тысячи талеров с горячей благодарностью, а возвратить их ей, видимо, помешали обстоятельства.
Машинально, с помутившимся взглядом, взяла Лиана компрометирующую записку и отошла к окну. Она не могла и не хотела читать этого послания, написанного знакомым некрасивым почерком матери, одно обращение которого — «Mon cher ami» — было для нее как острый нож в сердце. Ей хотелось хотя бы на минуту скрыться от взглядов обоих мужчин, и она вошла в оконную нишу, но тотчас же с испугом выскочила оттуда. Окно было отворено, а на крыльце, спиной к стене дома, неподвижно стоял Майнау. Он не мог не слышать всего, что говорилось в зале, но в таком случае выходило, что он оставил ее одну бороться с коварным противником, а это был бесчестный поступок. Она не питала иллюзий относительно его любви, но он не должен был отказывать ей в покровительстве: это делает и брат для сестры.
— Э, записку-то вы мне отдайте! — вскричал гофмаршал, боясь, что Лиана может спрятать ее в карман, так как она невольно опустила туда руку. — Против вас и вашей неподатливости необходимо иметь в руках оружие, и я только сегодня раскусил вас: вам присущи все черты вашего рода, в вас больше ума и энергии, чем вы желаете показать… Пожалуйста, прошу вас, возвратите мне мою прелестную маленькую розовую записочку!
Она отдала ему ее; старик торопливо схватил записку и поспешно опять запер в ящик.
В эту минуту на пороге стеклянной двери показался Майнау, но на этот раз не с той изящной небрежностью, а то и с обидно скучным и притворно-вежливым выражением лица, с каким обыкновенно являлся в общую комнату, — теперь он выглядел взбудораженным, точно возвратился после долгой прогулки верхом.
Гофмаршал вздрогнул и откинулся на спинку кресла, когда в комнате так неожиданно появился племянник.
— Боже мой, Рауль, как ты испугал меня! — воскликнул он.
— Чем же? Разве есть что-нибудь необыкновенное в том, что я вошел сюда, чтобы, подобно тебе, встретить герцогиню? — спросил равнодушно Майнау.
Он отвернулся от больного старика и с тревогой взглянул в ту сторону, где находилась его молодая жена.
Она стояла, опершись левою рукой на угол письменного стола; по легкому кружевному рукаву видно было, как сильно дрожит ее рука. Ужасное известие, сообщенное гофмаршалом о матери, поразило ее до глубины души; она чувствовала, что это потрясение оставит след на всю жизнь. Несмотря на это, она все-таки старалась сохранить наружное спокойствие, и ее серо-голубые глаза, смотревшие из-под нахмуренных бровей, встретили взгляд мужа. Она приготовилась к новой борьбе.
Прежде всего Майнау подошел к большому столу, стоявшему в центре комнаты, взял графин и налил в стакан немного воды.
— Ты слишком взволнована, Юлиана; прошу тебя, выпей! — проговорил он, подавая ей стакан.
Она с удивлением и не без возмущения отказалась: он предлагал ей выпить воды, чтобы она успокоилась, между тем как давно бы мог устранить причину ее волнения несколькими резкими словами, сказанными ее непримиримому врагу.
— Не пугайся этого лихорадочного румянца, Рауль, — сказал гофмаршал Майнау, ставившему в это время стакан обратно на стол. — Это лихорадка дебютантки, то есть дебютантки в Шенверте, так как в художественном мире и в лавках продавцов эта прекрасная особа уже давно имела успех как графиня Трахенберг. Что скажешь ты, заклятый враг Рафаэлей женского пола, «синих чулков» и им подобных? На, полюбуйся, какой талант под прикрытием брачного контракта приютился в Шенверте! Жаль только, что обстоятельства заставляют меня конфисковать эту картину!
Майнау уже взял картину и рассматривал ее. Лиана, стоявшая с сильно бьющимся сердцем, увидела, как вспыхнуло его лицо. Она ожидала насмешки, язвительных замечаний по поводу этой «пачкотни»; но он, не отрывая глаз от картины, холодно сказал через плечо дяде:
— Ты, конечно, знаешь, что право конфисковать принадлежит в этом случае исключительно мне… Как попала сюда эта картина?
— Да, как она сюда попала? — повторил, пожимая плечами, смущенный гофмаршал. — По неловкости наших людей ящик, предназначенный к отправке, был передан мне сломанным.
— О, я найду виновного, и он не останется без наказания, — сказал Майнау и положил картину на стол. — А это что? — спросил он, взяв в руки стопку бумаги с сухими растениями, поверх которой лежала тонкая, исписанная убористым почерком тетрадка. — И это было в злополучном ящике?
— Да, — твердо, почти сурово ответила за гофмаршала Лиана. — Это — высушенные дикие растения, как видишь, некоторые представители родов семейства орхидных, очень редко встречающиеся в окрестностях Рюдисдорфа… Магнус продает гербарии в Россию, и я помогала ему составлять их… Неужели и этим невинным занятием я нарушила правила, действующие в доме баронов Майнау? Я сожалею об этом втором промахе. — Она протянула к мужу, просматривающему тетрадку, антично прекрасные руки; при этом на губах ее играла гордая усмешка. — Ты должен убедиться, что на моих пальцах нет ни одного чернильного пятна, и ведь я никогда не упоминала о моих ничтожных ботанических познаниях… Только благодаря неловкости твоих людей стою я тут как обвиняемая, вынужденная молчать. — Грациозным движением прижала она руки к вискам, как бы желая унять сильную боль. — Мне очень жаль, что, не желая того, стала причиной этой сцены и нарушила выработанные тобой правила. Но позволь мне высказаться сегодня в первый и последний раз. Не по моей вине произошла эта сцена, и даю тебе слово, что подобное больше не повторится. Одно еще остается мне сказать: я должна опровергнуть выдвинутое мне господином гофмаршалом обвинение, будто я посредством своих незначительных творений захотела войти в мир искусства для того, чтобы прославиться… Когда первая моя картина была представлена публике, меня несколько недель трясла лихорадка, и не от страха провалиться — меня смущала моя отвага, деньги же, вырученные за нее, стоили мне горьких слез, потому что я продала часть своей души, часть чувств — и все-таки должна была продолжать это делать!
Придворный священник во время этой тяжелой сцены, напоминавшей скорее суд инквизиции, удалился в глубину зала и ходил там взад и вперед. Руки его были сцеплены за спиной, но его широкая грудь высоко вздымалась, дыхание было затруднено, точно он боролся с припадком удушья. Один взгляд, брошенный на этого человека в длинном черном одеянии и с тонзурой на голове, позволил бы обоим мужчинам понять, что он жестоко борется с собой, чтобы, подобно разъяренному тигру, не броситься на них… При последних словах молодой женщины он подошел к стеклянной двери и, защитив глаза рукой, стал пристально смотреть вдаль, где за парком виднелась узенькая полоска шоссе.
— Слух не обманул меня, — сказал он, поворачиваясь, — герцогиня сейчас будет здесь.
— И прекрасно, а то мы тут чуть было не разнежничались! — сказал гофмаршал. — Идемте же встречать ее!
И он встал и выпрямился во весь рост. Кряхтя, гофмаршал подошел к зеркалу, поправил галстук, надушил платок, обрызгал духами с тонким ароматом фрак и жилет, взял в руки шляпу и, прихрамывая, поплелся к выходу.
Молодая женщина спокойно положила бумаги обратно в ящик и попыталась приладить крышку.
— Ну-с, ваше преподобие, — обратился Майнау к священнику, который словно окаменел у двери и, очевидно, выжидал, чтобы Майнау вышел прежде него. — Разве вы не знаете, что герцогиня обидится, если при выходе из экипажа не услышит обычного приветствия из ваших уст?
Взгляды их встретились: насмешливо-удивленный — Майнау и открытый, глубоко негодующий — священника. Оба они метали искры.
— Я уступаю вам дорогу, — проговорил Майнау, указывая рукой на дверь, но не из почтительности к духовному лицу, а с вежливою настойчивостью повелевающего хозяина; при этом он не мог скрыть саркастической улыбки. — А обо мне не беспокойтесь, я вовремя сойду вниз.
Священник вышел с легким поклоном. Майнау следил за ним, пока тот спускался по ступенькам, потом, когда его фигура скрылась с глаз, он вдруг обернулся и, сверкая своими демоническими глазами, быстро подошел к молодой женщине, протянув ей обе руки.
— К чему это? — спросила она, продолжая неподвижно стоять на месте. — Уж не желаешь ли ты показать мне твое великодушное прощение? Но мне этого не нужно, потому что я ни в чем не провинилась. Я хорошо знаю, что эти мои занятия не мешают мне исполнять обязанности ни матери Лео, ни хозяйки дома и dame d’honneur. Растения собирала я во время прогулок с Лео, при этом вкратце давала ему начала ботаники. Делала наброски и писала я ранним утром, когда никто не требовал моей заботы… Если же ты желаешь, чтобы я отказалась от этих занятий, ставших для меня отдыхом, то я повинуюсь. Но только подумай, что муж, признающий за собою право, утомившись неприятностями и скукой домашнего очага, оставить его для продолжительного путешествия, не должен бы был отказывать жене, по крайней мере во время своего отсутствия, в нескольких часах отдыха, чтобы она могла хотя бы на время забыть о хлопотах и обязанностях… Как я уже сказала, я подчинюсь тебе и в этом, но не как слепо и послушно уступающая жена, а как мать Лео. Материнские обязанности я буду исполнять до конца; если бы не это, я не пошла бы теперь встречать герцогиню, а вернулась бы в Рюдисдорф.
Приподняв шлейф, она взяла букет и хотела с покойным достоинством пройти мимо Майнау, но он заступил ей дорогу. Очутившись так близко к нему, она оробела. Женщина всегда ощущает страх при виде внезапной смертельной бледности на лице мужчины, полного энергии и жизненной силы.
— Еще минуту! — подняв руку, сказал он спокойно, но с горечью. — Ты ошибаешься, думая, что я намеревался показать, что прощаю тебя. Зачем бы мне тогда подходить к тебе? Я не обладаю такой холодной рассудительностью, как ты, чтобы контролировать и анализировать то, что происходит в моей душе, — я увлекаюсь и откровенно высказываю то, что чувствую, и, может быть, подходя к тебе, я чувствовал в ту минуту скорее потребность просить у тебя прощения, чем желание унизить тебя. Или ты не можешь понять по выражению лица, что я чувствую, чего я не допускаю, зная о твоем необыкновенном артистическом даровании, или гордая, глубоко оскорбленная графиня Трахенберг не хочет понять меня? Я останавливаюсь на последнем и сообразуюсь с твоим желанием, отвергающим искренний порыв… Как бы то ни было, мы должны явиться перед лицом света счастливой четой, — продолжал он своим обычным небрежным тоном, — а потому, будь так добра, возьми меня под руку, когда мы будем сходить по лестнице.
Глава 12
Подъехали два экипажа; в первом из них, остановившемся у крыльца, восседали высокие гости; во втором, остановившемся на почтительном расстоянии, сидели воспитатель принцев и фрейлина. Герцогиня, еще оставаясь в экипаже, благосклонно протянула гофмаршалу руку, выказывая свое удовольствие, что видит его поправившимся. Она еще не окончила своего приветствия, как Майнау показался на крыльце под руку со своей молодой женой. Черные глаза герцогини метнули огненный взгляд вверх, на крыльцо, и слова замерли у нее на языке. Она поспешно обернулась, как бы с вопросом к своей фрейлине, которая уже стояла у подножки экипажа герцогини и тоже с изумлением смотрела на приближающуюся молодую женщину. Но тотчас же герцогиня быстро и с грациозным движением руки закончила свою речь и вышла с помощью придворного священника из экипажа.
И в самом деле, кто мог ожидать, что «серая монахиня», робко сидевшая в углу кареты, с таким величием разыграет роль хозяйки Шенвертского замка, как сделала это она теперь, спускаясь с лестницы под руку с мужем? Кто бы мог подумать, что эта женщина, не смущаясь всеми осмеянным цветом своих волос, продемонстрирует все богатство их, распустив свои роскошные косы, и что шенвертское солнце, играя в этих золотистых волнах, превратит их в блестящий ореол вокруг лица молодой женщины? Женщины молча стояли друг против друга. Говорили, что герцогиня, сняв траурные одеяния, предпочитала светлые и яркие цвета, пытаясь вернуть молодость, и сегодня эти слухи подтвердились. Она была в розовом платье с открытым воротом и короткими рукавами; на обнаженные плечи ее была накинута кружевная косынка; круглую шляпку из брюссельской соломки украшала веточка яблоневого цвета.
Внезапно на лицо герцогини набежала тень: умные серо-голубые глаза новой баронессы встретили ее взгляд с гордым спокойствием, от ее миловидного лица веяло свежестью юности, и этого нельзя было отрицать даже на самом близком расстоянии. Бросив косой взгляд на Майнау, герцогиня опять просияла. Правы были те, которые утверждали, что Майнау женился не по любви. Он, равнодушный, стоял неподвижно около своей молодой жены, и когда она, почтительно, но не слишком низко поклонившись герцогине, подала ей букет, он представил ее довольно холодным тоном.
Букет был принят благосклонно, и, может быть, герцогиня не ограничилась бы несколькими любезными фразами, которые многие сохраняют, как реликвии, в сердце, если бы ее взгляд не упал на гофмаршала, который был бледен как мертвец; ноги его подкашивались, зубы были сжаты.
— Я слишком понадеялся на свои силы, — пробормотал он. — А теперь в отчаянии, что вынужден просить соизволения вашего высочества сопровождать вас в кресле.
По знаку герцогини оно было подано, и гофмаршал опустился в него. Не лучшие времена переживал этот человек, пользовавшийся когда-то при дворе всеобщей благосклонностью. Заскрипел гравий под колесами тяжелого кресла, и оно покатилось к парку, где все было готово к приему сегодняшних высоких гостей… Розовое платье прекрасной герцогини прошумело мимо него; она шла, оживленно болтая, под руку с Майнау и, как никогда, была непринужденно весела. А между тем тот, кто когда-то думал, что его блестящее красноречие не оставляет равнодушным этот гордый и замкнутый ум, молча сидел в своем кресле — он был забыт. Принцы вместе с Лео пронеслись мимо гофмаршала, а прежде они цеплялись за фалды его фрака и никакие игры не устраивались без него. Теперь всем было ясно, что он стар и хвор и вдруг сделался статистом в своем собственном владении. Его угнетало сознание того, что он, когда-то ловкий придворный, был заживо причислен к мертвым!.. А тут еще эта «рыжеволосая» не шла, а выступала, сознавая себя госпожой Шенверта. Да, он должен был с горечью признаться себе, что эта обедневшая графиня держалась величественнее, благороднее даже самой герцогини. Старик просто задыхался от злобы и досады.
— С вашего позволения, замечу, баронесса, — крикнул он резким тоном молодой женщине, которая мимоходом сорвала скрывавшуюся в траве полевую гвоздичку, — сегодня нельзя собирать ни орхидей, ни прочей негодной травы для России.
Майнау вспыхнул и обернулся; резкий ответ гофмаршалу готов был сорваться с его языка, но при виде того, как молодая женщина молча, с таким высокомерием и так спокойно приколола маленький пунцовый цветок к поясу, он лишь досадливо передернул плечами и пошел вперед, продолжая начатый с герцогиней разговор.
Часть парка, где росли великолепные шенвертские фрукты, расположена была возле индийского сада, под защитой гор, что давало возможность редкостям индийской флоры расти в прохладном умеренном поясе. Северо-восточный ветер не проникал сюда, и под теплыми лучами солнца здесь высоко поднимались бананы, вызревали великолепнейшие сорта персиков, самые нежные сорта винограда и прочих фруктов, как на шпалерах, так и на деревьях, имеющих пирамидальную форму, стоящих группами на обширных, покрытых дерном площадках. Эта часть парка, более нежившая вкус, чем ласкавшая взоры, соседствовала с лесом, который здесь являл собой не вековую чащу дивных исполинов, простиравшуюся вплоть до большой проезжей дороги, а редколесье, где на порядочном расстоянии вились между деревьями светлые ленты дорожки, а под первой группой кленов находилась усыпанная мелким гравием площадка. На эту площадку был обращен фасад так называемого охотничьего домика. Это было красивое маленькое строение из кирпича, с большими окнами и оленьими рогами на крыше, и могло в каком-то смысле считаться станцией между Шенвертским замком и домом лесничего, находившимся в получасе ходьбы от замка и одиноко стоявшим в лесу. В этом домике жил ловчий с охотничьими собаками; он отвечал за шкаф с богатым оружием Майнау и в торжественных случаях фигурировал в парадном мундире как егерь барона Майнау.
Если хотели разыграть идиллию, то для этого выбиралась площадка перед охотничьим домиком — это было одно из самых привлекательных мест Шенверта. Тут можно было дышать чистым лесным воздухом, с одной стороны виднелся пестревший яркими красками индийский храм среди чужеземной растительности, а с другой еще издали были видны зубцы мозаичных крыш замка в средневековом стиле, живописно возвышавшиеся над роскошной зеленью парка.
При таких празднествах в сельском стиле вместо замкового повара у белой кафельной плиты охотничьего домика стояла Лен и варила кофе. Так повелось издавна; ее широкоплечая фигура в неизменном черном шелковом парадном платье была такой же принадлежностью охотничьего домика, как и великолепные охотничьи собаки, лениво растянувшиеся на мягком теплом песке. Правда, ее серьезное лицо, охваченное чепцом с традиционными шотландскими лентами, никогда не улыбалось, и «кникс» ее был весьма неловок, но кофе был так вкусен и ароматен и все вокруг блестело такой удивительной чистотой, что на сухость и суровость ее характера никто не обращал снимания.
Было ли сегодня в кухне жарче обыкновенного, или хлопоты утомили ее, но только Лен казалась разгоряченною, и если бы не ее суровая натура, то по ее лихорадочно блестевшим глазам и нахмуренному лбу можно было бы подумать, что она плакала.
— Вы больны, милая Лен? — благосклонно спросила ее герцогиня.
— Нет, ваше высочество! Благодарю покорно за ваше милостивое внимание — весела и здорова, как рыба в воде! — возразила она испуганно, бросив косой взгляд на гофмаршала.
Она принесла несколько белых, искусно сплетенных корзиночек, которыми тотчас же завладели маленькие принцы. Вокруг кофейного стола вдруг стало пусто — дети помчались к фруктовому саду, а садовник замка, стоя на почтительном расстоянии, молча, но с отчаянием смотрел, как маленькие вандалы без разбора и сожаления опустошали так тщательно взлелеянные им деревья, наполняя свои корзинки самыми дорогими фруктами.
Гофмаршал приказал подкатить к столу свое кресло, но, чтобы сгладить впечатление своей беспомощности, ему необходимо было встать и пройтись, хотя бы это стало для него невыносимой пыткой. И он поднялся и заковылял вдоль зеленевшего винограда на шпалере, заканчивающейся у проволочной ограды индийского сада. Ему посчастливилось бодро добраться до кофейного стола, за которым уже сидела герцогиня. С блаженной улыбкой подал он ей в корзине несколько гроздей раннего винограда, срезанных им собственноручно. Вдруг улыбка исчезла с его лица, и он побледнел от испуга.
— Мой перстень! — воскликнул он в волнении, торопливо поставив корзину на стол.
Он стал смотреть на тонкий указательный палец правой руки, на котором несколько минут назад сверкал дорогой изумруд.
Все, исключая герцогиню, вскочили и принялись искать его. Перстень, «всегда так крепко державшийся», как уверял гофмаршал, вероятно, свалился с похудевшего пальца в то время, когда он срезал виноград, и затерялся в зелени. Как тщательно его ни искали, найти так и не смогли.
— Прислуга поищет его потом под моим надзором, — сказал Майнау, возвращаясь к столу.
Ради соблюдения приличий пора было прекратить эту неприятную сцену.
— Да, потом, когда он уже безвозвратно исчезнет в чьем-нибудь кармане, — возразил с мрачной улыбкой гофмаршал. — Разве можно доверять прислуге! Она постоянно вертится около виноградной шпалеры — главная дорожка пролегает мимо нее… Ваше высочество, простите мое волнение, — обратился он к герцогине. — Но перстень этот для меня дорог как редкость, завещанная мне Гизбертом; за несколько дней до смерти он передал его мне при свидетелях и при этом написал следующие слова: «Не забывай никогда, что ты получил десятого сентября!» Он завещал его именно мне, и его внимание трогает меня до глубины души… Вашему высочеству известно, что я не ладил с братом, даже осуждал его за безнравственный образ жизни… Но, боже мой, это все же родная кровь! Я любил его, несмотря на все его заблуждения, а потому утрата этого перстня глубоко огорчила бы меня.
— Что уж говорить о поистине баснословной ценности самого камня! — сухо заметил Майнау.
Он уже сидел возле герцогини, между тем как остальное общество только еще собиралось.
— Ну конечно, и хотя не это главное, кто стал бы это отрицать? — сказал гофмаршал с притворным равнодушием.
И движением, в котором выразилось все его отчаяние, он разом откатил свое кресло в сторону, откуда можно было видеть всю дорогу вплоть до злополучных шпалер.
— Изумруд очень дорогой, а резьба редкой работы — настоящее чудо… В ней заключается тайна. Около герба виднеется маленькая точка, как будто крошечная царапина, но под лупой ясно проступает выгравированная мужская голова. Приложение этой печати имеет, по-моему, большее значение, чем самая подпись.
— Мы теперь будем пить кофе, а потом и я пойду искать его, — милостиво произнесла герцогиня. — Замечательный перстень должен быть найден.
Между тем Лен подавала всем душистый кофе на большом серебряном подносе. Ее лицо не выражало недовольства. Среди воцарившейся тишины слышно было только, как шуршит ее шелковое платье и скрипит песок под ногами. Но вдруг посуда загремела на подносе, как будто у нее от страха задрожали руки. Гофмаршал, которому она в эту минуту подавала кофе, с удивлением поднял на нее глаза и посмотрел в направлении ее взгляда: по дорожке, вдоль шпалеры, шел Габриель.
— Что надо здесь этому мальчику? — спросил гофмаршал, устремив на нее пристальный взгляд.
— Не могу знать, барон, — ответила она, уже совершенно успокоившись.
Габриель подошел прямо к гофмаршалу и, не поднимая глаз, подал ему утерянный перстень. Его держали прекрасные тонкие пальчики безукоризненно чистой и нежной ручки, однако, почувствовав ее прикосновение, гофмаршал оттолкнул эту ручку с отвращением.
— Мало вам тарелок? — гневно воскликнул он, указывая на стол. — И разве ты не мог, бывая в замке, научиться, как прилично подавать вещь? Где ты нашел перстень?
— Он лежал у проволочной ограды, я его сразу узнал, я всегда любовался им на вашей руке, — робко проговорил мальчик, как бы извиняясь за свою оплошность.
— В самом деле? Очень лестно! — Гофмаршал насмешливо покачал головой. — Лен, дайте ему кусок торта и спросите, что ему еще надо.
Лен вынула из кармана ключ.
— Ты за ним пришел, да? — спросила она Габриеля. Он ответил утвердительно. — Больная пить хочет, а я заперла малиновый сироп.
— Глупости! В замке и без него полно прислуги. Этот мальчик мог бы прислать кого-нибудь, но он избалован и хочет участвовать во всем, что происходит в замке, и даже сегодня, хотя священник совсем недавно в моем присутствии строго запретил ему принимать какое-либо участие в развлечениях! Забыли вы это, Лен? Он должен готовиться, — пояснил он герцогине. — Сегодня утром мы решили, что через три недели он наконец поступит в семинарию — уже давно пора.
Лиана с удивлением посмотрела на ключницу. Так вот почему она сегодня все утро бесцельно бродила по кладовой, с трудом отличая тончайшие ткани от грубого полотна, а ведь Лен была авторитетом по части льняных изделий! В конце концов она потеряла связку ключей, чего с ней никогда не случалось! Хотя эта женщина казалась холодной и суровой и вроде бы безучастно относилась к мальчику, по крайней мере при других, Лиана давно поняла, что Лен боготворит ребенка… Теперь она стояла молча, с густо покрасневшим лицом. Для всех прочих это была женщина глубоко огорченная, рассерженная незаслуженным упреком, в глазах же Лианы это была мать, любящее сердце которой разрывалось в ожидании предстоящей разлуки. Герцогиня посмотрела на мальчика в лорнет.
— Вы хотите сделать из него миссионера? — спросила она священника, качая головой. — На мой взгляд, это занятие совершенно для него не подойдет.
Эти слова точно наэлектризовали Лиану: в первый раз слышала она, чтобы кто-то противоречил священнику и гофмаршалу, тем более особа, которая несколькими словами могла изменить судьбу человека. Все сидевшие за столом были или не расположены к ребенку, или просто равнодушны к его судьбе. Например, Майнау холодно смотрел на «трусливого мальчика», стоявшего, подобно осужденному, неподвижно, но было заметно, что земля как бы горела под его ногами! Молодая женщина собрала все свое мужество: разве герцогиня взывала не к ее женскому сердцу?
— У Габриеля уже есть миссия, ваше высочество, это миссия художника, — сказала она, глядя на герцогиню с явным смущением, но твердо. Взгляды всех обратились на нее, не произнесшую до сих пор ни слова. — Хотя его никто не обучал, он так смело и мастерски владеет карандашом, что это меня поражает. Я нашла в комнате Лео его рисунки, которые помогли бы ему блистательно выдержать всякое испытание, он непременно был бы принят в число учеников академии… В этой детской головке таится редкое творческое дарование, пламенное влечение к искусству, присущее только гению… Ваше высочество верно заметили, что он не годится для миссионерской деятельности, — для этого нужно внутреннее стремление, и лишь на этом должны быть сосредоточены вся энергия и все силы души, для которой не должно существовать другого идеала. Совершить над ним насилие было бы жестоко в отношении искусства.
Герцогиня с изумлением смотрела на нее.
— Вы совершенно не поняли меня, баронесса фон Майнау, — сказала она сдержанно. — Мое замечание было вызвано его вялостью и болезненным телосложением; что же касается его умственных способностей или его увлечений, то я решительно говорю: это совершенно ни при чем! Мне, право, жаль, что находятся женщины, не разделяющие мнения, что перед такой святою целью жизни всякая другая должна исчезнуть… Пусть вольнодумцы мужчины, приобретая научные познания, впадают в заблуждения в делах веры — довольно и этого прискорбного факта. Но мы, женщины, должны вдвойне стараться твердо противостоять этим бурям, свято хранить нашу веру и никогда не поддаваться искушению мудрствовать.
— Ваше высочество, это значит определить женщинам чересчур легкую задачу в жизни, и еще это значит шире отворять дверь суеверию, дверь в воображаемый мир духов, где властвует сатана, к чему женщины, к сожалению, и так очень склонны.
Послышался стук сдвинутого стула и смущенное покашливание, между тем как молодая женщина, только что говорившая так смело, сохраняла невозмутимое спокойствие. Напротив нее сидел ее муж, рука которого, лежавшая на столе, играла кофейной ложечкой. Наклонив голову, он исподлобья, ни на минуту не отрывая глаз, смотрел на покрасневшее лицо жены, обращенное к герцогине. Выговорив последние слова, она посмотрела в его сторону, глаза их встретились, и ее взгляд был так холоден, как будто Майнау был ей совершенно незнаком. Яркая краска залила его лицо, он швырнул на стол кофейную ложечку, что вызвало улыбку на прекрасном лице герцогини.
— А! Барон Майнау, это вас волнует? Какого вы мнения об этом? — спросила она его ласково-вкрадчивым голосом.
Его губы сложились в горькую улыбку.
— Вашему высочеству хорошо известно, что женщины, которые верят в колдунов и привидения, особенно притягательны, — произнес он свойственным ему небрежным тоном. — Женщина обворожительна в своей беспомощности и боязни, ее влечет, как ребенка, в наши покровительственные объятия, и тут возникает любовь. — Он помрачнел, а взгляд его устремился на жену. — Между тем как от мудрой Афины Паллады на нас веет ледяным холодом, и мы отворачиваемся от нее.
Неужели это была та женщина, которая в день свадьбы, бледная и расстроенная, подобно ангелу смерти, на ходу заглядывала в экипаж с невестой? Горделивое торжество сияло теперь на этом прекрасном лице, и это выражение делало ее необыкновенно привлекательной.
— А вы? — обратилась она к священнику, сидевшему напротив нее со сложенными на груди руками. При звуке ее голоса он точно пробудился от глубокой думы. Было похоже на то, что герцогиня собирала войска под свои знамена, готовясь выступить против молодой женщины, осмелившейся мыслить самостоятельно.
— Разве у вас нет оружия против антихриста в прекрасном женском образе? — спросила она почти шутливо.
— Ваше высочество, благоволите вспомнить, что я не охотник до таких прений за кофейным столом, — ответил он сурово. Он вдруг превратился во всемогущего духовника, который держал в повиновении эту высокорожденную душу. — Оставим пока все это и удовольствуемся тем, что баронесса Майнау, в сущности, не отрицает вмешательства невидимого мира в нашу реальную жизнь.
Он снова хотел прийти ей на помощь — ей стоило только утвердительно нагнуть голову, и борьба была бы окончена. Но в таком случае ей пришлось бы солгать и принять протянутую ей руку священника. Она никак не могла согласиться на это и уже второй раз за этот день отвергла ее.
— Вмешательство невидимого мира в действительность я, конечно, отрицаю, — сказала она слегка дрожащим голосом, при этом сидевшая рядом с ней фрейлина с шумом отодвинулась. — Я не верю в чудеса и небесные явления, хотя этому и учит нас церковь.
Зловещее глубокое молчание последовало за этими словами; герцогиня будто окаменела, ее глаза с беспокойством, почти со страхом, останавливались попеременно то на Майнау, то на его молодой жене. Он минуту назад сказал, что ему противны женщины самостоятельные, с холодным пытливым умом, но эта женщина не походила на щитоносную Афину — она скорее казалась по-детски наивным существом, которое, с сильно бьющимся сердцем, краснея и бледнея, высказывало свои убеждения нежным, мелодическим голосом.
Герцогиня не могла видеть выражения лица Майнау: он сидел к ней вполоборота, сохраняя то небрежное спокойствие и хладнокровие, в которое обыкновенно драпировался, так что казалось, что он вот-вот, равнодушно пожав плечами, насмешливо скажет: «Пусть ее себе говорит — какое мне до того дело?»
— Ваши воззрения так чужды истинно верующему христианину, баронесса, что я нахожу прения на эту тему не приличествующими ни времени, ни месту, хотя уверен, что победа осталась бы за мной, — нарушил священник эту томительную тишину своим глубоким, приятным, хотя и чересчур тихим голосом; он должен был ответить ей, так как она принудила его к этому. — Оставляя в стороне Священное Писание, позвольте напомнить вам изречение одного из великих писателей, который говорит устами своих мудрствующих героев: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».
— Это правда, но я имела в виду не таинственные силы природы. Большая часть людей до сих пор полагает, что в природе нет ничего непостижимого, над чем можно было бы задуматься, потому что они могут все видеть, слышать и понимать, а что в этом-то и состоит чудо, им и в голову не приходит. Разве не чудо та жизненная сила, заставляющая произрастать из земли полевой цветок с пестрой чашечкой?..
Священник смотрел на нее с тем же выражением лица и с мольбой во взгляде, с каким он сказал ей сегодня: «Вы противоречите сами себе, баронесса!»
— А вы забываете основателя вашей церкви, Лютера, который не только не отрицал существование духа зла, но даже утвердил веру в могущество его враждебной силы на земле, — сказал он, как бы уговаривая ее.
— В нашем веке он не только запустил бы в него свою чернильницу, но и могучее перо свое обратил бы против порождения человеческой фантазии, — было ее ответом.
— Довольно, довольно! — воскликнул гофмаршал, будучи вне себя, и выставил вперед руку, как бы приказывая молодой женщине замолчать. — Ваше высочество, простите, что за моим столом вам приходится слышать такие противорелигиозные мудрствования, — обратился он со зловещим спокойствием к герцогине. — Баронесса Майнау воспользовалась уединением Рюдисдорфа, чтобы предаться научным занятиям, ничтожность которых говорит о том, как они были добыты — занятиями на хлебе и воде.
Герцогиня быстро встала; она должна была это сделать: как правительница и как женщина, она не могла допустить семейной ссоры в своем присутствии.
— Пойдемте же собирать фрукты! — сказала она весело и любезно, как будто ничего и не произошло. Она надела шляпку и взяла зонтик. — Где же сейчас принцы? Я не вижу и не слышу их, господин Вертер, — обратилась она к воспитателю принцев, который в ту же секунду бросился их искать…
Подозвав к себе священника, герцогиня взяла под руку Майнау; он пошел с ней, не бросив ни одного взгляда в сторону жены. Фрейлина торопливо последовала за ними, так что Лиана осталась одна, будто опальная, — одна под сенью кленов.
— Ну и каковы ваши впечатления, моя милая? Уж отличились вы сегодня, нечего сказать! Просто сломали себе шею! — проговорил лукаво гофмаршал, медленно проезжая мимо нее на своей коляске.
Глава 13
Лиана молча отвернулась и пошла по дорожке, пролегавшей мимо охотничьего дома, в лес. В отворенное окно кухни она увидела Лен, стоявшую около плиты, а недалеко от нее, в темном углу, виднелось, подобно призраку, бледное личико Габриеля. Он скрылся здесь, когда гофмаршал резким движением руки прогнал его из этого круга высокорожденных… Она совершила непростительную ошибку, приняв сторону мальчика: этим, без сомнения, она только ухудшила и его, и свое положение. Ненавистная «вторая жена» наговорила такого, что теперь вопрос состоял только в том, когда именно она возвратится в свой родной дом… При этой мысли Лиана вздохнула полной грудью, и луч счастья осветил ее душу. Теперь не она будет намекать на развод, не она будет стараться порвать цепи, в которые сама себя заковала. Она была довольна тем, что смело, не стесняясь, высказала свои убеждения. Не каждое ли ее слово было нарушением правил, выработанных Майнау? Теперь он не мог на время своего отсутствия поручить ей хранить домашний очаг и воспитывать наследника рода Майнау: гофмаршал не потерпит этого ни в коем случае. Майнау нечего было страшиться огласки — разрыв произошел при посторонних за кофейным столом… Сделаться свободной!.. Там, вдали, окруженный таинственным полумраком, виднелся ненавистный ей замок, где она за столь короткое время так настрадалась. То, что с ней происходило здесь, она будет считать тяжелым сном, о котором вскоре забудет… Назад, к Магнусу и Ульрике! Опять жить общей с ними жизнью, опять заниматься в Рюдисдорфе, в таком уютном зале!.. Теперь она охотно будет выносить капризы матери и ее гневные вспышки! Тамошний ад, как говорили Магнус и Ульрика, был ничто в сравнении со страданиями и одиночеством на чужбине. Она же поедет не к матери, а к Магнусу — он ведь решительно заявил, что Рюдисдорф ее родина и будет служить и для нее, и для Ульрики убежищем в любое время… О Магнус! Глаза ее наполнились слезами при мысли о встрече с ним.
В эту минуту раздался лай собак, выбежавших из охотничьего домика; она оглянулась и увидела Майнау, который унимал повелительным движением руки прыгавшую кругом него свору… Возможно, он шел в охотничий домик за шалью, которую оставила там герцогиня. Как гордо и высоко держал он голову, будто служил олицетворением мужества и силы! А между тем он был самым жалким из всех! Он шел против совести и убеждений и обходил молчанием грубые выходки дяди, не заступаясь за жену, не соответствующую его требованиям. Лиана быстро пошла вперед, как будто не видела его, но он был уже около нее.
— Как! Ты плачешь, Юлиана? Ты можешь плакать? — воскликнул он со всем злорадством удовлетворенной жестокости. Она гневно отерла слезы. — Ну, не сердись, никто лучше меня не знает, что ты не от чувствительности проливаешь их. Бывают слезы ожесточения, оскорбленной гордости…
— И глубочайшего раскаяния, — прервала она его.
— А!.. Ты раскаиваешься в своем давешнем геройстве? Как жаль! А я принимал все сказанное тобой за твое искреннее убеждение и думал, что ты готова принять мученическую смерть за каждое свое слово… Итак, ты раскаиваешься? Не прислать ли тебе священника? Он с такой необъяснимой готовностью старался выручить тебя, что герцогиня вне себя из-за этого… Прислать тебе его, Юлиана? Более любезного духовника трудно найти в целом свете — так считала Валерия.
— Я должна буду выслушивать его, — проговорила Лиана с раздражением, вызванным язвительной усмешкой Майнау, — для того, чтобы он внушил мне веру в колдунов и привидения, чтобы… — Тут она вспыхнула и замолчала, отрицательно помотав головой.
— Чтобы и к тебе относились с величайшей любезностью, — докончил он.
— Не здесь! Не здесь! — воскликнула она порывисто, указывая на Шенвертский замок. — Я раскаиваюсь, — продолжала она спокойнее, — что своим необдуманным вмешательством ускорила решение судьбы Габриеля, все же прочее я готова повторить слово в слово, даже если бы от меня потребовали представить новые доказательства пред лицом высокопоставленной лживости и твоих язвительных насмешек… Еще я раскаиваюсь…
— Дай мне закончить, Юлиана. Я не желал бы слышать этого из женских уст, — прервал он ее. Теперь он говорил очень серьезно и резко переменился в лице, что уже раз смутило ее сегодня. — Ты еще раскаиваешься в том, что по неопытности и простодушию решилась вступить в брак, и горячо обвиняешь меня, человека опытного, который должен был хорошо знать и понимать, что делал и чего требовал.
— Да, да!
— А если и он раскаивается?
— Ты согласен, Майнау? Ты позволяешь мне удалиться? Уже сегодня? — спросила она, затаив дыхание; глаза ее заблестели, и она с мольбой прижала руки к груди.
— Этого я не имел в воду, Юлиана, — ответил он, видимо удивленный старательно сдерживаемым восторгом. — Ты не так поняла меня, — добавил он, отчеканивая каждое слово, причем губы его нервно задрожали. — Оставим это; здесь не время и не место для каких-либо соглашений.
— Соглашений? — повторила она тихо, и ее руки опустились. — Да они и невозможны! К чему же откладывать?
Боже мой, я утратила желание что-либо делать, утратила честные намерения, с какими вступила на свое новое поприще. Я измучена и с трудом сохраняю внешнее спокойствие; душою и сердцем я в Рюдисдорфе, а не здесь! Подобное возможно лишь на короткое время, но не на всю жизнь!.. Соглашение!.. — Она горько рассмеялась. — Месяц тому назад я готова была договариваться, искренне желая исполнять взятые на себя обязательства, теперь же, после всего, что случилось, я не могу! Я отказываюсь от всяких соглашений!
— Но я… нет, Юлиана! — воскликнул он запальчиво, и жилы на висках его вздулись.
С минуту она молча стояла перед ним: она его боялась в таком состоянии; но не лучше было бы для обеих сторон, чтобы разрыв произошел именно теперь?
— Я, кажется, догадываюсь, почему ты желаешь, чтобы я осталась в твоем доме, и это для меня большое утешение, — сказала она кротко. — Ты заметил, что я от всего сердца полюбила твоего сына… Ну, так отпусти Лео со мной в Рюдисдорф, Майнау! Клянусь тебе жить только для него и беречь его как зеницу ока. Я знаю, что Магнус и Ульрика с радостью примут его; как многому он может научиться у этих высокоодаренных людей!.. Тогда ты спокойно можешь отправляться путешествовать и отсутствовать в Шенверте хоть несколько лет… Отпусти со мною Лео, Майнау!
И она с мольбой протянула к нему руки, но он порывистым движением оттолкнул их.
— Должно быть, Немезида действительно существует!.. Я желал бы слышать, как они все, все хохочут!
Со злобным смехом запрокинул он голову и устремил взгляд на синее небо, как будто вдруг увидел там тех, о ком говорил.
— Знаешь ли ты, что значит жестоко уязвленное самолюбие, Юлиана? Я когда-нибудь тебе скажу, не теперь, еще не скоро, пока…
Молодая женщина вдруг молча прошла мимо него; он стоял спиной к охотничьему домику, а потому не мог видеть, как из-за кленовых деревьев показалась герцогиня со своей фрейлиной.
Незавидным было положение Лианы! Быстрый любопытный взгляд герцогини отметил, как резко оттолкнул Майнау ее руки. С пылающим лицом шла она навстречу дамам; от нее не укрылась злобная ухмылка, мелькнувшая на лице фрейлины, и это усилило ее смущение.
Герцогиня своим появлением положила конец тягостной сцене между супругами. Муж журил свою молодую жену за ее недавнюю бестактность и сурово отверг ее просьбу о прощении, что возможно только при совершенном отсутствии чувства. Теперь она была спокойна и размышляла о том, что этой со смущением приближавшейся к ней рыжеволосой Трахенберг, чтобы быть олицетворением гетевской Гретхен, недоставало только вещей маргаритки в руке, на которой бы она гадала. И отчего бы не признать, что эта преследуемая всеми ненавистная вторая жена была чрезвычайно прелестна? Фауст не любил ведь Гретхен, он обращался с ней сурово, потому… да потому, что не мог так же скоро отвязаться от девочки с красновато-золотистыми волосами, как скоро, из жестокой мести, связал себя с ней.
— Любезная баронесса Майнау, зачем вы уединяетесь? — воскликнула она, благодушно обращаясь к молодой женщине.
В руках у нее была корзинка с фруктами. Герцогиня остановилась в такой живописной позе в ожидании приближавшихся, что если бы держала корзинку повыше, то можно было бы подумать, что она хотела изобразить дочь Тициана в живой картине.
— Вот моя благодарность за ваши прекрасные цветы — я сорвала это собственноручно, — сказала она, подавая Лиане фрукты.
Фрейлина с удивлением смотрела на этот дар. Она не привыкла к тому, чтобы гордая герцогиня выражала так дружественно свою благодарность, — может быть, она не знала, что одержимая страстью женщина, вполне уверенная в своем торжестве, может относиться чрезвычайно ласково и милостиво к побежденной…
— А теперь сделаю вам выговор, любезная баронесса! Почему вы избегали нас до сих пор? — спросила она. — Я надеюсь увидеть вас у себя в самом скором времени.
Лиана бросила на стоявшего возле нее Майнау быстрый взгляд… Ноздри его едва заметно дрожали, как будто он удерживался от иронической улыбки; а в общем он опять принял свой обычный вид человека важного и равнодушного ко всему окружающему.
— Ваше высочество, извините меня, если я ослушаюсь вашего повеления, — решительно сказала молодая женщина. — Через несколько дней мой муж отправится в путешествие и отпускает меня в Рюдисдорф, — проговорила Лиана так спокойно, как только могла.
Разрыв произошел при совершенно мирных обстоятельствах.
— Как, барон Майнау! Неужели это правда? — спросила герцогиня слишком торопливо и встревоженно.
Она до того забылась, что фрейлина стала покашливать.
— Отчего же нет, ваше высочество? — ответил Майнау, равнодушно пожимая плечами. — Рюдисдорф чрезвычайно здоровая местность и весьма подходящая для тех, кто больше всего любит погружаться в самого себя… Так как я сам перелетная птица, зачем же я буду препятствовать другим вернуться в свое родное гнездо?.. Берегись, Юлиана! Она порвет твое прелестное платье!
Майнау говорил об огромной собаке, принадлежавшей Лео и, вероятно, самовольно вырвавшейся из охотничьего домика и радостно прыгавшей вокруг молодой женщины.
— Эта сумасшедшая собака страстно привязалась к тебе; что с ней, бедной, будет, Юлиана? Лео не захочет расстаться с ней!
Лиана закусила губу — это был ответ на ее просьбу, и в каком легкомысленном и холодном тоне!.. Взгляд, которым он сопровождал свои слова, видела только фрейлина и впоследствии уверяла герцогиню, что он выражал отвращение и, сверкнув подобно молнии, вонзился в «рыжеволосую жену».
Глава 14
Между тем дети герцогини бегали с Лео по парку. Им вскоре надоело рвать спелые и неспелые плоды, лакомиться ими и бросать недоеденные на землю. Кофейный стол также не привлекал их, и они отказались от молока и пирожных, которыми угощала их Лен. Их манило в индийский сад, где раздавались крики обезьян. Принцам, однако, было запрещено одним, без старших, ходить в «Кашмирскую долину», главным образом из-за пруда, который был очень глубоким. Но на подобные запреты они мало обращали внимания. Им под диковинными деревьями было очень весело, они шумно играли, зная, что мама и господин Вертер сюда не придут, а фрейлине «нет до нас никакого дела», как уверял наследный принц своего товарища Лео.
Они спугнули вола, гревшегося на солнце у пруда, и тот, в силу своих почтенных лет и миролюбивого характера, тотчас же поспешил удалиться в рощу. Лебеди от метко направленных в них камней замахали крыльями и полетели к своему убежищу, а стая золотистых фазанов разлетелась в разные стороны при звуке детских шагов.
— Что, Лео, колдунья все еще там? — спросил наследный принц, указывая на индийский домик. Лео кивнул.
— Если б я только мог… — И он хлестнул воздух своим хлыстом.
— То выгнал бы ее или бросил бы в воду!
— Какие глупости! Кто же не знает, что колдуньи не тонут! Они всегда всплывают и могут так плавать хоть сто лет. Это говорила мне Бергер, а она это наверняка знала.
Удивленный наследный принц даже рот разинул: чудо это было для него ново, но оно все-таки не могло нарушить его планы.
— Если б у нас был порох, — сказал он, — мы могли бы преспокойно взорвать ее, и она взлетела бы в воздух. Капитан фон Горст объяснил мне вчера на уроке, как это делается: берут пропитанную серой нитку…
— Порох есть в охотничьем домике! — вскричал Лео, разгоряченный до крайности. — Взорвать колдунью! Вот будет потеха!
Дети побежали по плантациям, стараясь не наткнуться на воспитателя и держась подальше от шпалер, где мать рвала фрукты. Они были слишком хитры, чтобы выдать кому-нибудь свою тайну; они хотели сделать всем сюрприз, а потому тихонько пробрались в охотничий домик. Ключ они нашли вставленным в замок шкафа с оружием, где за стеклом висел в дорогой оправе соблазнительный пороховой рог. Ловчего не было дома. Наследный принц влез на стул, снял с гвоздя рог и заглянул в него: он был доверху полон пороха. Затем он стал искать пропитанную серой нитку, но ее нигде не оказалось. Маленький принц и тут нашел выход: на ночном столике увидел он огарок тонкой восковой свечки, а рядом в спичечнице спички.
— Довольно и этого! — сказал он и спрятал свечку и спички в карман.
В эту минуту вошел ловчий и быстро окинул всех взглядом. То был молодой человек с суровыми чертами лица, на котором сразу же отразился страх, когда была обнаружена пропажа порохового рога.
— Ого! Из моей собственной комнаты! — воскликнул он, и кровь бросилась в его смуглое лицо.
Он подошел к наследному принцу, забившемуся в угол и обеими руками прятавшему за спиной рог с порохом, и без церемонии взял герцогского сына за плечо. Но что тут началось! Принц затопал ногами, его маленький брат стал тащить ловчего назад за сюртук, а Лео подлетел к нему с поднятым хлыстом.
— Ну, погоди! Я расправлюсь с тобой так же, как дедушка! — крикнул он. — Помнишь ли ты, как он ударил тебя хлыстом по лицу?
Ловчий вдруг помертвел; он поднял кулак, чтобы обрушить его на неукротимого мальчика, но вовремя опомнился.
— Негодяй! — проговорил он, с трудом сдерживая гнев. — Мне что, пожалуй, делайте, что хотите! Я бы всех вас взорвал!
И он вышел, сильно хлопнув дверью. Дети, затаив дыхание, ждали, когда стихнут его шаги, а потом выпорхнули наружу.
Немного погодя из домика выбежала Лен и, прикрывая рукой глаза от солнца, пристально посмотрела в глубину парка. Это происходило в то время, когда Майнау в сопровождении двух дам возвращался к кленовым деревьям.
— Что такое, Лен? — спросил он, заметив ее волнение.
— Они в индийском саду, то есть дети, барон! Я видела, как побежал туда маленький барон, — сказала она торопливо. — Господи помилуй! Они ведь взяли с собой порох и спички! Мне только что сказал это ловчий.
С криком ужаса повисла герцогиня на руке Майнау, который тотчас же направился к «Кашмирской долине». Лиана и фрейлина поспешили за ним, а воспитатель, беспечно бродивший вдоль шпалер, услышав гневный зов герцогини, также бросился вслед за ними, широко шагая своими длинными ногами.
Они пришли как раз вовремя, чтобы испытать тот ужас, какой обыкновенно ощущаешь при неминуемой опасности.
Посреди веранды индийского домика на блестящей пальмовой циновке сидели дети; они насыпали перед собой небольшую горку пороху, а в середину ее воткнули зажженный восковой огарок, тоненький фитилек которого горел ярко, и достаточно было малейшего движения воздуха или чьего-либо резкого выдоха — и порох моментально вспыхнул бы! Конечно, этой ничтожной горсточки пороха недостаточно было для того, чтобы взорвать дом «колдуньи», чего так хотели сорванцы, — опасность была в беспечности детей, которые, всецело отдавшись своей затее, не думали о себе. Тесно прижавшись друг к другу, они окружили то, что они называли миной и, наклонившись над ней, с затаенным дыханием ждали момента, когда фитиль догорит и огонь доберется до пороха.
Лео, сидевший на корточках между принцами, раньше других заметил движущуюся к ним группу.
— Тише, папа! Мы взорвем колдунью!.. — произнес он почти шепотом и не отводя глаз от огня.
Одним прыжком очутился Майнау у веранды; не поднимаясь по ступеням, он нагнулся и пальцами загасил пламя свечи. А когда распрямился, был бледен как смерть. Герцогиня же истерически рыдала, поддерживаемая фрейлиной. Однако она смогла взять себя в руки.
— Принцы сегодня лягут спать без ужина, а завтра в наказание не будут кататься верхом, господин Вертер! — сказала она строго, в то время как Майнау журил Лео и тряс его за плечи.
Лиана подошла и обняла плачущего ребенка.
— Неужели, Майнау, ты и в самом деле будешь взыскивать с него за грехи его прежней наставницы? — спросила она кротко, но серьезно. — Мне кажется, это было бы так же несправедливо, как если бы кто вздумал осуждать народ за подобное жестокосердие, тогда как в сознание людей систематически внедряют нелепые поверья.
Она нежно провела дрожащей рукой по чудным глазам мальчика, которые избежали страшной участи стать незрячими только благодаря своевременному вмешательству отца. Лицо герцогини приняло тот мертвенно-болезненный оттенок, который напугал Лиану при первой их встрече в лесу. Герцогиня забыла, что рядом стояли фрейлина, воспитатель ее детей и сам Майнау, на губах которого так часто появлялась насмешливая и торжествующая улыбка. Она видела только, что молодая прекрасная женщина прижимает к сердцу мальчика, а это был его ребенок, его копия, на которую эта равнодушная молодая женщина так спокойно заявляла свои материнские права, — и это было невыносимо! Тщательно скрываемая ревность охватила ее с новой силою… Она смогла удержаться и не вырвать у ненавистной ей особы ребенка своими царственными руками, но не сумела и дальше играть роль милостивой и благосклонной повелительницы.
— Извините, моя милая, ваши воззрения так странны, что они так же подходят моему старому милому Шенверту, как трехцветное знамя, развевающееся на одной из его башен, — сказала она резко, указывая на замок. — Вы извините меня, но, слушая вас, можно подумать, что это говорит простая гувернантка, какая-нибудь Шульце или Миллер. Неужели вы так мало цените право носить блестящее имя Майнау?
— Ваше высочество, несколько недель тому назад я была графиней Трахенберг, — прервала ее молодая женщина. С гордым спокойствием произнесла она свое древнее аристократическое имя. — Мы обеднели, и на последних представителей нашего рода ложится вина за это, и тем не менее я унаследовала право гордиться геройскими подвигами и безупречным поведением моих многочисленных предков и твердо убеждена, что не оскорбляю их, думая и чувствуя по-человечески, а потому и Майнау могут быть спокойны.
Герцогиня гневно закусила нижнюю губу своими маленькими острыми зубками с перламутровым блеском, а по движению складок ее платья видно было, что она нетерпеливо топает маленькими ножками. Фрейлина и воспитатель принцев заметили эти явные признаки высочайшей немилости.
Пока Лиана говорила, Майнау стоял отвернувшись, как бы собираясь уходить, теперь он оглянулся.
— Ваше высочество, я не виноват, — стал уверять он насмешливо, прижав обе руки к сердцу. — Я, право, никакого отношения не имею к тому, что вы в старом милом Шенверте услышали такой ответ. Я как раз рассчитывал на безответную голубиную кротость. Эта особа с кротким личиком а-ля Лавальер обладает не только знаменитым именем, но получила в наследство и славный меч своих доблестных предков — он у нее на кончике языка. Я имел уже случай в этом удостовериться.
И, иронически улыбаясь, он пожал плечами. Эта блиставшая редким остроумием сцена, в которой каждое слово походило на только что потушенный огонь в кучке пороха, сопровождалась тихим плачем: храброму наследному принцу очень хотелось полакомиться своим любимым морковным соусом за ужином, а брат его плакал о своем пони, которого не увидит завтра. Как красноречиво ни уговаривал их господин Вертер, они были неутешны. Когда же он, видя гнев герцогини, хотел скорее увести их, то их жалобный дуэт превратился в громкие рыдания. Почти в то же время послышался шум колес приближающегося кресла гофмаршала, и вскоре он подъехал, бледный и встревоженный. Увидев, что все целы и невредимы, он приказал ловчему, который его вез, остановиться — очевидно, он не желал близко подъезжать к индийскому домику. С ним прибыли священник и Лен, оба также взволнованные, и волнение их еще более усилилось при виде плачущих детей.
— Бога ради, Рауль, что за неслыханные дела творятся тут? — воскликнул старик. — Правду ли говорит Лен, что дети играли с порохом?
— Игра имела глубокий смысл, дядюшка. «Лотосу» грозила опасность умереть смертью колдуньи: дети хотели взорвать ее, — отвечал Майнау с полуулыбкой.
— Если бы это случилось шестнадцать лет тому назад! — проворчал гофмаршал, а взгляд его робко скользнул по тростниковой крыше. — Но я желал бы знать, как попал к детям порох? Кто дал его вам, принц? — обратился он к горько плачущему старшему мальчику.
— Вот он! — заявил тот, указывая на ловчего, который неподвижно стоял за креслом.
У маленького труса не хватило мужества самому отвечать за свой проступок, а потому он и взвалил ответственность на плечи другого.
— Да ведь это вовсе неправда! — вскричал запальчиво прямодушный и правдивый Лео, которого возмутила бесстыдная ложь. — Даммер вовсе не давал нам пороху! Правда, он был ужасно груб, хотел прибить меня, бранил нас, обозвал негодяями и сказал, что самое лучшее было бы нас самих взорвать.
— Собака! — выкрикнул взбешенный гофмаршал, повернувшись к ловчему. Злоба душила его: он вскочил, но тотчас же со стоном опустился в кресло. — Вот видишь, Рауль, к чему приводят твои гуманные идеи! Мы кормим этих воров, по нашей бесконечной доброте они избавлены от голодной смерти. Но если не стоишь над ними с арапником, они делаются дерзкими, воруют, что только могут, да, наконец, еще и жизнь наша подвергается опасности из-за них!
— Как вы можете обвинять меня в воровстве, барон! — воскликнул взбешенный ловчий. На него страшно было смотреть: глаза его выкатились, а смуглое лицо пылало. — Я вор? Нет! Я честный труженик!
— Утихомирьтесь, Даммер, и уйдите отсюда! — велел ему Майнау, указывая в сторону охотничьего домика.
— Нет, барон, у меня тоже есть честь, как и у вас, и я дорожу ею, может быть, больше, чем важные господа, потому что, кроме нее, у меня ничего нет! Вы уже раз ударили меня арапником, — обратился он к гофмаршалу, задыхаясь. — Я смолчал, потому что должен кормить своего старого отца, но забыть этого я не могу! Вы говорите о своей бесконечной доброте? При любом удобном случае вы урезаете наше жалованье, вы не стыдитесь обсчитывать нас, пусть даже на гроши. Весь свет знает, как вы скупы и жестоки! Так, теперь я высказался и оставляю Шенверт; но берегитесь, берегитесь меня!
Мощными руками схватил он кресло, сильно тряхнул его и оттолкнул от себя с такой силой, что оно покатилось далеко в кусты.
Фрейлина и дети громко вскрикнули, а герцогиня отошла к индийскому домику. Майнау в ужасном гневе выломал засохший прут и замахнулся им, и в этот момент раздался болезненный крик.
— Не бей его, Майнау! — воскликнула Лиана.
Губы ее дрожали, а правая рука бессильно опустилась: она неслышно подбежала к мужу, чтобы отвести удар от ловчего, но тот увернулся и скрылся, злобно хохоча, и удар достался ей.
Одну секунду Майнау стоял неподвижно, как пораженный громом, потом с проклятием далеко отбросил от себя прут и хотел схватить обеими руками раненую правую руку жены, но невольно отступил — перед ним стоял придворный священник. Этот священник не выказал бы большего рвения, защищая от варваров святую дарохранительницу, чем в эту минуту, когда бросился между Майнау и его молодой женой. Он, видимо, действовал под влиянием страстного порыва, иначе как объяснить, что он, защищая молодую женщину, привлек ее к себе и поднял правую руку?
— Но, ваше преподобие, не собираетесь ли вы убить меня? — спросил Майнау, медленно произнося слова и оставаясь на месте.
Он ледяным взглядом смерил священника с головы до ног. Раскаяние и ужас, за минуту до того отразившиеся на его вспыхнувшем от испуга лице, сменились теперь холодным презрительно-насмешливым выражением. Его спокойствие тотчас же заставило священника прийти в себя: он опустил руку и отступил.
— Удар был так ужасен, — пробормотал он, как бы извиняясь.
Майнау повернулся к нему спиной. Стоя около Лианы, он пытался заглянуть ей в глаза, но они оставались опущенными. Тогда он попытался взять ее больную руку, которую та спрятала в складках платья.
— Ничего страшного, я могу слегка двигать некоторыми пальцами, — сказала она со слабой улыбкой, явно желая успокоить его.
Теперь она посмотрела на Майнау, и ее безучастный, усталый взгляд встретился с его выразительным взглядом, и тогда она с необъяснимой мукой подняла глаза на небесную синеву.
— Вы слышали: повреждение незначительное, так что можете успокоиться, святой отец, — сказал Майнау, поворачиваясь к священнику. — Мне тяжелее! Эта прекрасная ручка будет завтра снова с обычным искусством и артистичностью водить карандашом, а на мою репутацию навечно ляжет клеймо нанесшего удар женщине! — Говорил он с необычной для него резкостью. — Об одном хотел бы я напомнить вам, святой отец: что подумал бы непримиримый орден, к которому вы принадлежите, узнав о таком вашем неожиданном участии? Ведь это рука еретички!
— Вы говорите против собственного убеждения, господин барон, приписывая нам такую жестокость, — возразил тот холодно. — Мы никогда не забываем, что и эти заблудшие крещенные, а значит, требуют нашего попечения.
— Ну, этот довод не сочли бы убедительным приверженцы Лютера, — прервал его, посмеиваясь, Майнау и, не обращая внимания на протестующий жест Лианы, пошел навстречу герцогине.
— Свидетельницей каких ужасных событий пришлось стать вашему высочеству в Шенверте! — проговорил он своим обычным небрежным тоном.
Герцогиня устремила на него свой испытующий взгляд: его лицо было холодно как лед… При всей ненависти к молодой женщине, боль, отразившаяся на ее бледном лице, вызвала у герцогини некоторое сострадание… А этот человек оставался нечувствительным и даже не подумал извиниться… Да, эти двое никогда не станут близки!
— Ах, мама, на что похожа твоя рука! — вскричал Лео. Он, с любовью прижавшись к матери, раздвинул складки ее платья и увидел красную, опухшую руку. — Папа, я никогда не поступал так дурно с Габриелем!
Хотя упрек и был вполне заслужен отцом, но, прозвучавши из уст ребенка, он потряс всех до глубины души. Сама Лиана поспешила загладить это впечатление. Она отстранила Майнау, который хотя и с угрюмым видом, но все же приблизился к ней, и на предложение герцогини воротиться домой и прислать доктора уверила ее, что холодные компрессы лучше всего снимут жар, если ей позволят удалиться на четверть часа к фонтану, находившемуся около индийского домика.
— Вот вам награда за вашу комедию, баронесса! — дерзко сказал гофмаршал, когда воспитатель принцев развернул кресло с намерением везти его назад. — Вы, верно, видели на сцене, как дама бросается между двумя дуэлянтами, — там это очень эффектно… Но отводить аристократическими руками вполне заслуженное дерзким парнем наказание… Fi done! Я нахожу это в высшей степени неприличным! Высокорожденная герцогиня фон Тургау, ваша светлейшая бабушка, которою вы так гордитесь, должно быть, перевернулась в земле…
Он вдруг замолчал и с изумлением оглянулся. Майнау, сжав губы, отстранил воспитателя и сам с неимоверной быстротой покатил кресло. Все остальные последовали за ним, кроме священника, который давно уже покинул индийский сад.
Глава 15
«Кашмирская долина», где совсем недавно разыгрались вышеописанные драматические сцены, снова погрузилась в мечтательную, знойную, нарушаемую лишь жужжанием насекомых тишину, какая бывает только в деревне в послеобеденную пору. Там из клюва каменного лебедя струилась в бассейн ключевая вода, а из-за куста высунул свой зеленоватый султан золотистый фазан, намереваясь прогуляться по усыпанной гравием площадке перед домом. После того как умолкли вдали звуки, издаваемые катившимся креслом, стало казаться, что все эти сцены были картинами волшебного фонаря, промелькнувшими перед домиком с тростниковой крышей, — такое невозмутимое спокойствие царствовало тут. Но поперек дорожки лежал отброшенный прут, а на веранде виднелась роковая кучка пороху, на которую с удивлением поглядывал павлин, величаво прохаживаясь перед домом. По чистой воде бассейна в таком множестве плыли белые лепестки осыпавшихся роз, как будто лебедь ощипал и рассыпал по воде свой пух. Молодая женщина окунула в воду больную руку и испугалась ее вида в воде — до того она показалась ей красной и бесформенной среди белых лепестков роз.
— Баронесса, вам непременно надо прикладывать компрессы, — сказала Лен, вышедшая из индийского домика; на ее руке висели белые полоски полотна…
Она не перекрестилась и не всплеснула руками при виде изувеченной руки — это было не в ее стиле. Однако в этой с виду грубой женщине, всегда бравировавшей своей холодностью, жестокосердием и невозмутимым спокойствием, было что-то такое, что поразило Лиану, к тому же ее сильные руки тряслись, когда она опускала в воду ткань.
— Да, да, такая уж мода в Шенверте, — сказала она, искоса взглянув на огненный рубец, — ударить по руке так, что, кажется, ни одной кости не должно остаться целой, или в бешенстве сдавить тоненькую шейку…
Молодая женщина посмотрела на нее с удивлением, но Лен спокойно выжимала тряпочку, с которой вода струилась на гравий.
— Той, что там лежит, было бы что порассказать, — добавила она глухо, указывая мокрой рукой на стеклянную дверь индийского домика. — Я всегда говорила, что женщинам плохо живется в Шенверте. — Старушка, сама не подозревая того, повторила то же самое, что сказал и придворный священник. — И когда вы приехали, такая деликатная и нежная, мне от души стало жаль вас…
Своим проницательным взглядом она окинула кусты и дорогу, но нигде не было заметно непрошеного свидетеля, только маленькая обезьянка соскользнула с верхушки соседнего дерева на тростниковую крышу. Лен осторожно вынула из воды изувеченную руку Лианы и стала прикладывать мокрую ткань. Низко склонившись над рукой, она сказала как бы сама себе:
— Да, тогда они все собрались в ее комнатах в замке — а было это тринадцать лет тому назад. В кухне рассказывали тогда, что в то время наш барон, умирающий, лежал уже какое-то время там, в красной комнате, что они нашли ее… — я говорю про женщину из индийского домика, — еле живой… Удар, видите ли, хватил ее… Гм! Такую молоденькую, худенькую, такую беленькую… С такими удар не случается, баронесса… Вскоре ее вынесли оттуда, из замка, и она, как убитый беленький ягненок, висела на руках несшего ее человека; он принес ее почти мертвую и положил туда, где она и теперь еще лежит, уже тринадцать лет…
Я шла рядом с ней… Знаю, что я кажусь суровой, но, баронесса, бывают минуты, когда мне хочется рассказать всю правду. Я не сурова, у меня в груди слишком глупое, чувствительное сердце, и мне казалось, что оно разорвется на части, когда она, бедняжка, на моих руках открыла глаза; она боялась даже старой Лен и думала, что ее станут опять душить…
Лиана вскрикнула от ужаса; Лен побежала вперед по дорожке, заглянула за дом и, успокоенная, вернулась назад.
— Кто говорит «а», тот должен сказать и «б», — продолжала она глухим голосом, — и уж если я решилась открыть вам правду, то не остановлюсь на середине. Доктор, попросту сказать, бездельник, уверял, что синие пятна на белоснежной шейке были следствием застоя крови, когда там ясно были видны отпечатки десяти пальцев, баронесса. Как вам это покажется? Десять пальцев, говорю я!
— Но кто же это сделал? — спросила, задыхаясь, Лиана.
Всякому другому она, наверное, с первого слова зажала бы рот и не допустила бы открыть эту ужасную тайну, чтобы не стать ее хранительницей; но эта женщина, носившая с невероятной силой воли в течение тринадцати лет железную маску, внушала ей уважение и увлекла ее своим невероятным рассказом, когда под влиянием сильного волнения отбросила свою обычную суровость.
— Кто это сделал? — с пылающим взглядом повторила Лен ее вопрос. — Те руки, которые постоянно ищут арапник, кривые пальцы которых так загибаются внутрь, как будто им все хочется загребать и всего им мало… Да, баронесса, он сущий дьявол!
— Он, вероятно, страшно ненавидит ее?
— Ненавидит? — Ключница громко рассмеялась. — Разве это ненависть, когда мужчина бросается на колени и с воем и визгом просит сжалиться над ним? Да кто бы мог подумать, глядя на этот желтый высохший скелет, что он как бешеный мог преследовать бедную женщину!.. Я стояла здесь, на веранде, и видела, как он ползал пред ней на коленях. Она отмахивалась и отбивалась, а однажды, в глухую ночь, бросилась от него мимо меня в сад. Тогда ноги его были еще быстры, он гнался за ней, а потом искал по всему саду, но ведь она была легка, как перышко, как снежинка. Она давно уже была дома, заперла изнутри дверь и лежала у колыбели спящего Габриеля, когда он опять явился. Стоя в темном углу, я сначала проклинала его, а потом смеялась. Он стоял в каких-нибудь трех шагах от меня и в бешенстве колотил кулаком по решетке, но в конце концов ему пришлось ретироваться.
Рассказ был так жив, что эта картина вдруг возникла перед внутренним взором Лианы. Она видела, как молодая женщина со слезами на глазах, с выражением ужаса и отвращения на прекрасном лице, поглядывая назад, бежит на своих проворных ножках вокруг пруда, а за ней гонится педант, закоснелый придворный с дерзким, злым языком, он, объятый безумной страстью старик!.. Неужели это было возможно? Невольно отступила она на шаг от фонтана, ей хотелось заглянуть в индийский домик, но все окна и стеклянная дверь его были занавешены плотными пестрыми, сплетенными из тростника шторами.
— Не правда ли, вам жаль ее, баронесса? — спросила ключница, поймав ее взгляд. — Вот уже два дня, как там очень тихо; она много спит, и думаю я, что это предсмертный сон: ей не протянуть больше месяца.
— Неужели не было никого, кто мог бы защитить ее? — спросила Юлиана; глаза ее были влажны.
— Кто же? Тот, кто привез ее из-за моря, покойник барон, за несколько месяцев до смерти был заперт в красной комнате. Шторы там были спущены, окна не отворяли, а когда нападал на него страх, то и ставни запирали, и все замочные скважины затыкали бумажками, чтобы не пролез к нему дьявол… Он был очень умный человек, но под влиянием болезни видел все в черном цвете, а чтобы это не прошло, хлопотали двое — тот, с бритой головой, и тот, которого недавно увезли отсюда… Его убеждали, что он болен, потому что выстроил языческий храм в индийском саду и свое сердце отдал «уличной танцовщице», — и он этому поверил! Господи Боже мой, чего не сотворишь из больного человека с помутившимся рассудком! А когда он как-то спросил о женщине, которую любил более всего на свете, то ему ответили, что она ему изменила и полюбила другого… Фу! Какая это была низкая, бессовестная ложь! И об этом все кричали в замке, и мой покойный муж — да простит ему Бог! — был заодно с ними. Он служил камердинером у покойного барона и потерял бы место, если бы сказал хоть слово против. — Видно, тяжело далось ей это признание — она провела рукой по глазам, чтобы вытереть набежавшую слезу. — Вот тут-то я и приняла суровый вид и сделалась груба со всем светом. Женщина в индийском домике была мне как бельмо на глазу, а ее ребенок… Меня заставили стать крестной матерью Габриеля и сиделкой у постели больной… Не правда ли, баронесса, я могу хорошо играть комедию? Выходит так натурально, когда я ворчу на Габриеля и журю его в замке… А ведь это мое сокровище, моя единственная отрада — я отдала бы за него по капле всю свою кровь. Не я ли ходила за ним с пеленок, не на моих ли руках вырос он? И разве мало слез пролила я над бедняжкой, когда он смотрел на меня так кротко, с любовью, даже когда я была с ним сурова?..
Тут голос ее оборвался, и она, закрыв лицо передником, горько заплакала.
— А ведь он тоже принадлежит к их семье! — сказала она, помолчав, и сердито опустила передник. — Все-таки он Майнау; это так же верно, как и то, что над нами сияет солнце. И хотя покойный барон никогда не видел его, Габриель был и остается его сыном.
— Вы должны были бы рассказать все молодому барону, когда он вступал в права наследства, — серьезно произнесла Лиана.
Ключница в испуге отскочила и подняла руки к небу.
— Ему, баронесса? — спросила она, будто не расслышав. — О, вы шутите! Когда молодой барон даже мельком увидит Габриеля, я уже дрожу: этот взгляд пронизывает меня насквозь! Это правда, барон человек порядочный, делает много добра бедным, не терпит несправедливости, но он не хочет видеть многого, он не любит, чтобы его беспокоили, и потому то, в чем следовало бы как следует разобраться, остается для него незамеченным… Он ведь хорошо знает, отчего больная так кричит, когда герцогиня проезжает мимо… — Тут Лен замолчала.
— Отчего же? — спросила Лиана, слушавшая ее с величайшим вниманием.
Ключница искоса, смутившись, посмотрела на нее.
— Видите ли, молодой барон так похож на своего покойного дядю, что я другой раз готова присягнуть, что покойный барон ожил… Как-то раз он прошел мимо индийского домика под руку с герцогиней, — старушка настороженно огляделась, — а ведь герцогиня всегда смотрит на него так, точно сжечь хочет его своим взглядом. Меня в то время не было там, поэтому не знаю, как так вышло, но больная вообразила, что это идет ее возлюбленный, и, мучимая ревностью, громко вскрикнула; с тех пор она всегда неспокойна, когда герцогиня проезжает мимо верхом… И это доказывает… как сильно она любила покойного, но господин барон твердит: она помешана — и все тут… Нет, он и пальцем не пошевельнет, и если Господь не смилуется, то для бедного мальчика через три недели начнется духовная дрессировка, а потом его ушлют к язычникам — вот тогда он уже не будет стоять им поперек дороги.
— Но ведь его посылают туда потому, что так желал покойный барон!
Ключница посмотрела на молодую женщину долгим выразительным взглядом.
— Да, так толкуют в замке, но… кто же этому поверит? Видели вы известную записку?
Лиана ответила отрицательно.
— Кто его знает, что там написано! Видите ли, баронесса, в тот вечер, когда вы неожиданно вошли в индийский домик и были так ласковы к Габриелю, я порадовалась в душе и подумала: наконец-то Бог послал нам своего ангела. Вы и есть ангел, в этом я убедилась сегодня, когда вы так смело заступились за бедного ребенка перед всем этим ужасным обществом. Но вы ничего не добьетесь. Тут нужна такая, какой была покойная баронесса, она от каждой безделицы принималась топать и швырять в прислугу чем попало, не разбирая, острый ли это нож, ножницы или что-нибудь еще… Да об этом я лучше умолчу, не стану открывать вам всего, что знаю, чтобы не смущать вашего кроткого сердца… Потому что вам самой предстоит борьба, тяжелая борьба, так как этот старый злодей будет подкапываться под вас, как крот, ведь он хочет выжить вас во что бы то ни стало, а другой, который привез вас в Шенверт, — не гневайтесь на меня, баронесса, я должна высказаться, — другой за вас не заступится, не станет удерживать вас здесь. Мы все это знаем и видим. Когда ему из-за выходок старого барона станет уж очень тошно, он покинет Шенверт, перекрестится и поедет куда глаза глядят, будет бродить по белу свету. А что дома оставит, до того ему и горя мало, не исключая и бедной молодой жены.
Яркая краска залила лицо Лианы. Какую роль играла она в этом доме? Прямая, безыскусная речь этой женщины с ужасной ясностью обрисовала ей двусмысленное, недостойное ее положение. «Мы все это знаем и видим», — только что сказала Лен. Значит, она, Лиана, была предметом сострадательного внимания обитателей Шенверта. Вся гордость Трахенбергов, а с ней и все оскорбленное достоинство женщины возмутились в ней от этих слов. Никто не должен был знать о ее унижении.
— Все это происходит вследствие взаимного соглашения между бароном и мною, моя милая Лен, так что нет смысла вмешиваться в наши отношения, — сказала она ласково и спокойно и протянула руку, чтобы поверх компресса старушка наложила сухую повязку.
Изумленная Лен замолчала. На дальнем конце дорожки показалась фрейлина с Лео, посланная герцогиней «осведомиться о бедной потерпевшей», — как выразилась фрейлина, подойдя к Лиане.
Ключница скрылась в индийском домике, а Лиана, взяв Лео за руку, в сопровождении фрейлины направилась к кленовым деревьям. Она невольно содрогнулась, пройдя мимо «желтого высохшего скелета» и увидев, как нервно барабанят по столу его бледные пальцы, под неистовым давлением которых едва не угасла человеческая жизнь…
О, с каким наслаждением эти пальцы сдавили бы шею женщины, прислуживающей господам, если бы только гофмаршал узнал, что ей известна его ужасная тайна и что она выдала ее! Он даже не догадывался, что со дня преступления за ним следили ее проницательные глаза. И кто бы мог подумать, глядя на суровое, бесстрастное лицо Лен, которая так спокойно подносила всем, в том числе и Лиане, мороженое, что она только что поведала ей такие ужасы!
Глава 16
Давно смолк стук колес отъехавшего экипажа герцогини, по настоятельной просьбе которой Майнау велел оседлать себе лошадь, чтобы проводить ее. Священник же удостоился приглашения сесть рядом с герцогиней, а принцы должны были довольствоваться передним сиденьем. Ее высочество была, судя по всему, в наилучшем расположении духа; она, конечно, не знала — да откуда бы ей знать это, — что при виде сидящего рядом с ней священника не один столичный житель угрожающе сожмет руку в кулак. Да если бы она и знала, то пренебрегла бы мнением народа ради оказания почестей представителю Церкви. Царствующая линия герцогского дома была не католического вероисповедания, наследный принц и брат его воспитывались в протестантской вере, тогда как принадлежавшие к нецарствующей линии, в том числе и герцогиня, были ревностными католиками.
Преобладавшее протестантское население страны не одобряло выбора своего правителя, возвевшего на трон самую набожную из своих светлейших кузин. Вскоре капеллан небогатой боковой линии был назначен придворным священником, и если бы, как говорили в придворных кругах, не преждевременная смерть герцога, то правители неизбежно сменили бы веру, потому что герцог боготворил свою жену и был во всем подвержен ее влиянию…
Как олицетворение счастья и несчастья, сидели они рядом при выезде из Шенверта: герцогиня — воздушная, розовая, улыбающаяся, и священник — в длинном черном одеянии, как обычно, бледный как смерть, отвечавший сегодня на обильные проявления благосклонности одной только мрачной улыбкой.
Поклонившись герцогине, Лиана простилась и с Майнау, выпросив у него позволение провести остаток дня в своих комнатах, на что он с насмешливой улыбкой согласился. Наконец она была одна, так как гофмаршал потребовал Лео к себе, чтобы не сидеть одному за ужином в случае, если бы Майнау остался в городе. Одна, предоставленная самой себе, в своем голубом будуаре, она накинула легкий пеньюар и приказала распустить ее тяжелые косы, что всегда облегчало ей мучительные головные боли.
Не обращая внимания на боль и сильное жжение в забинтованной руке, она придвинула маленький столик к шезлонгу и стала писать Ульрике, но, не докончив письма, принуждена была положить перо и, стиснув от боли зубы, лечь на кушетку. Опустив голову на голубую атласную подушку, она подложила под нее левую руку и в таком положении пролежала неподвижно несколько часов, глядя на голубые складки драпировки на противоположной стене, на которой лучи заходящего солнца переливались всеми цветами радуги. Ее роскошные волосы, рассыпавшиеся по плечам и груди, падали, подобно потоку, на васильки ковра; лучи вечернего солнца доставали и до них и сияли каким-то демоническим светом, как красноватый металл, так ревниво оберегаемый гномами… Хотя выглядела она спокойной, но ее взбудораженный ум работал с лихорадочной быстротой. Ей представлялась «воздушная, сотканная из кружев душа», бросавшая в гневе ножи и ножницы в прислугу. Она, эта окутанная ароматом жасмина Валерия, была любимицей двора, о ней злой старик говорил с восторгом, как о божестве, а Майнау… ну, тот никогда не любил эту женщину. Он и вспоминал-то ее с ненавистью: их брак был тоже браком по расчету, к тому же очень неудачным. Он, так легко сбрасывавший с себя всякие цепи, хоть как-то тяготившие его, в отношении Валерии был терпелив. Когда ему становилось «уж очень тошно», он отправлялся бродить по белому свету, и смерть, а не развод расторгла этот брак… Сколько противоречия было в этом человеке, который, когда дело касалось любовных приключений, дуэли, безумных пари, не обращал ни малейшего внимания на мнение света! Он, как ребенок, боялся всякого промаха или ошибки, способных вызвать насмешливую улыбку или злорадство людей его положения… Из снисхождения к этой слабости она самовольно сообщила герцогине, конечно, в завуалированной форме, о предстоящем разводе, и, вероятно, это было приятно ему, так как он очень спокойно согласился с этим. Недолго уже оставалось страдать ей, скоро она опять будет дома и… конечно, без Лео. При этой мысли она вжалась лицом в подушку. Она сильно полюбила ребенка, и ее уже заранее терзала предстоящая разлука, но даже ради него она не могла принести этой жертвы, не могла остаться здесь после того, как невольно заглянула в мрачное прошлое гофмаршала. Юлиана не желала видеть последствий его преступлений и угадывать намеки о них в слове и жесте. Дрожь пробежала по ее телу, грациозно покоившемуся на мягкой кушетке, — на нее наводила ужас даже мысль, что она должна дышать одним воздухом с коварным убийцей.
Ее размышления прервал легкий шорох. Ей показалось, что у двери стоит «желтый, высохший скелет» во фраке и, дерзко улыбаясь, своими скрюченными пальцами приподнимает портьеру. Она испуганно вскрикнула.
— Это я, Юлиана, — сказал Майнау, направляясь к ней.
Это он! Как будто это было для нее менее ужасно! С того дня, как он отсюда повел ее к венцу, его нога еще ни разу не переступала порога ее комнаты. Она вскочила и бросилась к колокольчику.
— К чему это? — спросил он, удерживая ее руку.
Вспыхнув, она откинула назад свои волосы и стала спиной к стене, чтобы их меньше было видно.
— Мне нужна на минуту Ганна, — сказала она гневно.
Он улыбнулся.
— Ты забываешь, что в наше время дамы появляются даже на прогулках с такой прической, а потом, к чему здесь этикет? Разве я не сохранил за собой права входить сюда без доклада и навещать, когда захочу, мою занемогшую жену?
Он медленно провел рукой по шелковистым прядям ее волос, которые, несмотря на все старания молодой женщины, опять рассыпались по ее плечам и, подобно золотой тунике, покрывали ее белый пеньюар.
— Какая роскошь! — сказал он.
— «Несколько полинявший оттенок трахенбергского фамильного цвета», — отозвалась она с горькой усмешкой, холодно отводя его руку здоровой левой рукой.
Он с минуту стоял, пораженный, и даже слегка покраснел: по ее тону и выражению лица он догадался, что она повторила одно из его беспощадных выражений, и теперь старался припомнить, где и когда она могла это слышать.
— Я привез доктора, Юлиана, — проговорил он после минутного молчания, видимо стараясь отогнать неприятное впечатление, — можно ему войти?
— Я не желала бы его беспокоить. В Рюдисдорфе мы не имели обыкновения советоваться с врачом по каждому пустяку. Он жил слишком далеко и… — Тут она вдруг замолкла: к чему снова напоминать о том, что они были очень бедны и обычно обходились домашними средствами? — Свежая ключевая вода сделала свое дело, — докончила она торопливо.
— Он и не будет осматривать твою руку и этим тревожить тебя. Я с удовольствием отмечаю, что ты пробовала писать, — сказал он, бросив взгляд на письменные принадлежности и на начатое письмо. — Я хочу только, чтобы с его помощью последствия пережитого тобою волнения были устранены: я только что стал свидетелем того, как тебя охватила нервная дрожь.
Значит, он давно стоял у двери и наблюдал за ней. С чего бы такая забота, после того как во время самого происшествия и после него он выказывал такую холодность и оскорбительное равнодушие?
— Только для этого? — спросила она с улыбкой, становясь к нему вполоборота. — Ты, кажется, забываешь, что я прошла совершенно иную школу жизни, чем большинство девушек моего положения, иначе я не была бы сестрой Ульрики и «Фамулусом» моего брата! У нас никогда не было времени по-аристократически нежить и лелеять наши нервы; мы закалялись в работе, как делают это те, кто хочет оставаться нравственно независимым и быть свободным в своей духовной деятельности… Прошу тебя, отпусти скорее доктора, он, верно, ждет во дворе?
Последние слова она произнесла поспешно, но не решительно, и Майнау не сомневался, что она хотела, чтобы он поскорее ушел.
— Он ждет не во дворе. Да если я побуду тут, то беда небольшая — доктор сидит в зале за бутылкой бургундского, — сказал он насмешливо и, пройдя вглубь комнаты, беглым взглядом окинул ее стены. — Каково! Этот голубой будуар, который, говоря откровенно, никогда мне не нравился, сделался вдруг так мил и уютен! Матовая белизна скульптур из слоновой кости производит необыкновенный эффект на фоне голубых атласных драпировок: они оживляют комнату, как и белая азалия там, у окна… И здесь даже стол поставили! Знаешь ли, что было причиной моей всегдашней антипатии? Это вечное сибаритство Валерии, которая могла по нескольку часов кряду лениво лежать на диване на мягких шелковых подушках!
Он заглянул в распахнутую дверь соседнего салона.
— А где же ты рисуешь, Юлиана? — спросил он. — Я не вижу тут никаких принадлежностей для рисования — ведь не в детской же?
— Нет, я приспособила для этого кабинет, смежный с моей гардеробной.
— Как! Тесный уголок, который, насколько я помню, даже недостаточно освещен? Какая странная идея!
Она пристально посмотрела ему в лицо.
— Но как же ты будешь заниматься там зимой? Этот кабинет не отапливается, — сказал он.
— Зимой? — повторила с испугом и удивлением молодая женщина, но тотчас же заговорила увереннее: — Ах да, ты, конечно, не заметил, что в рюдисдорфском зале отличный камин; несмотря на стеклянный фасад, эта большая комната хорошо прогревается, а когда становится очень холодно, мы с Ульрикой перебираемся в бельэтаж, в миленькую теплую угловую комнату, которую ты не видел.
Злобный огонек сверкнул во взгляде, которым он окинул стройную фигуру молодой женщины, совершенно спокойно стоявшей пред ним, и только по ее высоко вздымавшейся груди можно было догадаться, что она борется с сильным волнением.
— Неужели эта причуда так упрямо засела тут? — проговорил он медленно, слегка коснувшись указательным пальцем ее белого лба.
— Я не понимаю, что ты хочешь этим сказать, — отозвалась она, отступая от него с холодным спокойствием; она невольно провела рукой по тому месту, до которого он дотронулся, как бы желая стереть неприятное ей прикосновение. — Для причуд моя голова еще слишком юна, да и вообще я очень остерегаюсь потворствовать каким-либо мелочным пристрастиям. Возможно, ты намекаешь на мое намерение вернуться в Рюдисдорф, но разве это не было нашим обоюдным желанием?
— Мне кажется, что я уже высказался сегодня против такого решения, — проговорил он с напускным равнодушием, пожимая плечами.
Она знала, что еще одно возражение с ее стороны — и он непременно вспылит, но это не остановило ее.
— Сначала ты был против, — ответила она, — но потом, в присутствии герцогини, выразил свое полное согласие.
Он так горько засмеялся, что она смутилась и замолчала.
— Знаю, что я вполне удовлетворил бы твои оскорбленную гордость и высокомерие, если бы в тот, так удачно выбранный тобой момент заявил: «Эта женщина во что бы то ни стало хочет отвязаться от меня, я же на коленях умоляю ее не оставлять меня; она отвергает все, что я предлагаю ей, и радостно возвращается к прежней бедности и лишениям единственно для того, чтобы отомстить мне!» Нет, прекрасная баронесса, такого удовлетворения и при таких свидетелях, какие сегодня жадно ловили каждое твое слово, ни один муж не согласится дать своей жене, даже если бы он… любил ее.
Пылающее лицо Лианы сделалось бледным; она почувствовала себя глубоко оскорбленной и на последние слова не обратила никакого внимания: она слышала только, как он сказал, что она хочет отомстить.
— Убедительно прошу тебя, Майнау, не говорить обо мне так несправедливо и обидно, — прервала она его, задыхаясь. — Мстить! С подобным чувством я еще, слава богу, незнакома и до сих пор не понимаю, до какой степени оно может волновать человеческое сердце; но мне кажется, месть вообще бывает последствием какой-нибудь страсти, а я не думаю, чтобы мое пребывание в Шенверте могло возбудить во мне какую бы то ни было страсть… Правда, гофмаршал часто оскорбляет меня, сильно этим раня, но я уже говорила тебе, что прощаю его, как больного, и по возможности стараюсь хладнокровно отражать его нападки… Что же касается тебя… Как могла бы я мстить за оскорбления, которых никогда не было и не должно быть? Мы не можем причинить друг другу большого горя.
— Берегись, Юлиана! Сейчас каждое твое слово — острый нож. Но ты и сама хорошо знаешь, что огорчена.
— Я решительно отрицаю твое предположение, — сказала она с невозмутимым спокойствием. — Да, я оскорблена, я утратила энергию, но не огорчена; я лишаюсь сил, поскольку мне кажется, что хозяйничать в твоем доме — все равно что черпать воду решетом; то же относится и к воспитанию Лео: противоборствующая сторона старается и в этом меня огорчить. Об этом я только что писала Ульрике.
— О! Да это прекрасный случай узнать все, что мне хочется! — воскликнул он, быстро подходя к столу.
— Ты этого не сделаешь, Майнау! — сказала она серьезно, но губы ее дрожали, и она взяла его за руку, чтобы остановить.
— Я сделаю это непременно, — заявил он, с силою высвобождая свою руку. — Я имею право читать письма моей жены, которые мне кажутся подозрительными… Посмотрись в зеркало, Юлиана! Такие бледные губы изобличают нечистую совесть… Я прочту тебе письмо вслух.
Майнау взял письмо и стал громко, с саркастической интонацией читать его:
— «Не дальше как недели через две я приеду в Рюдисдорф, и навсегда, Ульрика! Этот восторг освобождения так холоден и ничтожен на бумаге, эти слова не передают, как светло и радостно стало у меня на душе с тех пор, как я сознаю, что опять буду жить вместе с тобой и Магнусом…» Бедный Шенверт! — произнес Майнау с горькой насмешкой. — «Не думай, что наш разрыв произошел насильственно, — нет, он является прямым следствием того убеждения, к которому пришли два существа, совершенно чужие друг другу. Одно из них боится светских толков, другое же трепещет от каждого гневного слова, нарушающего спокойствие семейной жизни; таким образом, разрыв совершается тихо и со стороны незаметно… Жадный до скандалов свет остается неудовлетворенным… В один прекрасный день баронесса Майнау бесследно исчезнет из замка Шенверт, где она, подобно тени, бродила какое-то время, а равно и из памяти людей, которые сразу поняли, насколько шатко ее положение, и сочувственно относились к ней только потому, что предвидели ее скорый отъезд… А что твоя Лиана? Ее не с корнем вырвали из родной почвы; после кратковременной отлучки она снова будет продолжать расти в родном Рюдисдорфе, согреваемая светом ваших глаз… Не так ли, Ульрика? Ты знаешь, мне всегда казалось жестокостью, срезав цветок, опустить его со свежей раной в холодную воду, а теперь мое сострадание еще острее, потому что по опыту знаю, как это больно. Некоторые отважные попытки и стремления оставляю увядшими в Шенверте: чрезмерная и слепая уверенность в собственной нравственной силе и неблагоразумный вызов обществу, не отвечающему ни моим вкусам, ни моим воззрениям, — эта наука не может повредить мне… Видишь ли, когда он говорил на террасе маме: „Любить ее я не могу, но буду настолько добропорядочен, что не стану возбуждать любви и в ее сердце“, я должна была сойти вниз и спокойно вернуть ему полученное от него кольцо. И вовсе не потому, что он отказывал мне в любви, — на нее я не имела права, да и сама еще не питала к нему этого чувства, — но потому, что эти слова выдавали безграничное тщеславие его души».
Яркая краска залила лицо Майнау; он закусил нижнюю губу и, прервав чтение, бросил, не поднимая головы, возмущенный, но вместе с тем и робкий взгляд на жену.
В ту минуту, когда он предложил Юлиане поглядеться в зеркало, говоря о нечистой совести, она стояла спокойно, скрестив на груди руки; так стояла она и теперь, только ему казалось, что под его взглядом ее осанка сделалась еще более гордой. Из-под пеньюара выдвинулась крошечная, дивной формы ножка и твердо стала на пушистый ковер, но темные ресницы оставались опущенными… Таким образом она высказала мужу горькую правду прямо в лицо, она пристыдила его и сама при этом покраснела.
Майнау подошел к ней ближе.
— Ты совершенно права в своих суждениях, — сказал он, явно сдерживаясь. — Я ведь не слеп и вполне сознаю эту свою слабость, и теперь, когда я знаю, что ты со своим тонким слухом слышала это нелепое высказывание, вся кровь приливает мне к сердцу… Но и тебя, строгий судья, я могу упрекнуть. Положим, я был тщеславен, но ты вела себя как лицемерка, если с презрением в сердце без возражений последовала за мной.
— Прочти еще несколько строчек, — прервала она его с мольбой, все так же не поднимая глаз.
Он отошел к окну: начинало смеркаться.
— «Я знала, что после этих слов никогда не смогу заставить себя чувствовать к нему хоть каплю симпатии, — читал он дальше о себе, — и если я все-таки пошла с ним к алтарю и во второй раз произнесла священное „да“, то сделалась соучастницей страшного святотатства, для которого нет оправдания, потому что для меня давно минуло время беззаботной юности…»
Теперь она бросилась к нему и хотела отнять у него письмо. Но он, вытянув левую руку, остановил ее и, касаясь головой стекла, читал дальше:
— «Ульрика, Майнау очень красивый мужчина. Он щедро одарен гибким умом, которым он со своею неподражаемой небрежностью блистает в разговоре и который может увлечь женское сердце. Но каким жалким кажется мне этот завсегдатай салонов в сравнении с нашим кротким мыслителем Магнусом, строгому, деятельному уму которого несвойственна мысль: какой эффект произведешь ты? Видишь ли, в этом вопросе заключается разгадка всех сумасбродств, приписываемых Майнау, его дуэлей, любовных приключений, даже его исследовательских путешествий, когда он, подобно сказочному принцу, внезапно, невероятным образом, появляется то тут, то там, на лету схватывая все особенно выдающееся, ослепляющее. Он сам лучше всех видит свои многочисленные слабости, но не откажется ни от одной из них, потому что они всего лишь оригинальные благородные шалости, которым потворствует легкомысленный свет… Если бы Майнау был посерьезнее, построже к самому себе и поменьше избалован женщинами, то он мог бы быть человеком совершенным, но…»
На этом письмо обрывалось.
— Это правда: ты не огорчена, Юлиана! — положив письмо на стол, сказал он с иронией и как-то по-особенному, хрипловато. — Огорченная не может так объективно и беспристрастно анализировать меня, как делают это с несчастной пойманной бабочкой, рассматривая ее в лупу… Так понимая мой характер, ты не можешь не желать во что бы то ни стало отделаться от меня. После того, что сегодня случилось, тебе и нетрудно будет это сделать: даже неумолимый Рим должен будет согласиться на развод, так как есть налицо уважительная причина: я ведь ударил тебя!
— Майнау! — вскрикнула она.
Его слова и тон, каким они были сказаны, пронзили ее душу. Не глядя на нее, он вышел из комнаты. В зале, пройдясь несколько раз взад и вперед, он остановился у стеклянной двери и устремил взгляд на силуэты деревьев, окутанные вечерними сумерками… Как посмеялся бы друг Рюдигер, если бы мог теперь заглянуть в покои молодой женщины! Она стояла среди белых азалий в голубом будуаре, окруженная волнами золотистых волос, блеск которых не уступал блеску воспетых волос немецкой Лорелеи, этих ненавистных расплетенных рыжих кос, которые Майнау мог допустить у жены, но отнюдь не у возлюбленной; ее осмеянные серо-голубые глаза а-ля Лавальер смотрели с выражением непреклонной решимости. А Майнау? Совсем недавно он считал, что ее письма будут «педантичными упражнениями в слоге серьезной институтки с хозяйственными отчетами»; теперь он прочел ее письмо, и волнение, очевидно скрывавшееся за мрачным выражением лица, его бессознательное нервное постукивание пальцами по стеклу говорили о том, что душевное спокойствие, при котором была немыслима «бессонная ночь», его покинуло.
Глава 17
После того как Лиана вскрикнула: «Майнау!», на ее половине воцарилась тишина. Только в клетках в соседнем зале для приемов щебетали маленькие птички, выбирая себе на жердочках местечко поуютней, где они могли бы, спрятав свои головки под крылышки, спокойно провести ночь, да время от времени раздавались шаги лакеев, идущих по мозаичному полу вдоль длинной колоннады. Но из голубого будуара не доносилось ни малейшего шороха. Неужели молодая женщина вышла из комнаты? Майнау почувствовал чуть ли не страх при этой мысли — он счел бы себя уязвленным. Он ожидал, что она последует за ним, потому что его голос — что, впрочем, и для него было удивительным — взволновал ее, как волновал почти всех женщин. Не полагал ли он, что и эта стойкая, сильная душа имела, как и слабые женские натуры, чувствительную струну, которая отзывается на манящие звуки мужского голоса и в конце концов дает возможность мужчине восторжествовать?
Быстро, но неслышно ступая по устланному ковром полу, подошел он к двери комнаты Юлианы.
Она никуда не ушла, а все еще стояла у окна, опершись левой рукой о подоконник и глубоко задумавшись. Несмотря на сгустившиеся сумерки, он видел ее милый профиль и красивый полуоткрытый рот. Услышав шорох, она медленно повернула головку и посмотрела на него серьезно и спокойно. На ее лице уже не было видно следов внутренней борьбы.
— Нелегко будет перевести Лео в его старую спальню, — заметил он, отвечая на ее взгляд холодным, пристальным взглядом.
Тяжелый вздох вырвался из груди молодой женщины, и глаза ее наполнились слезами.
— Тебя это недолго будет тревожить, ведь ты скоро уезжаешь, — произнесла она тихо, опустив глаза.
— Конечно, я уезжаю и неистовее, чем когда-либо, брошусь в водоворот жизни. Но кто осудит меня за это? Я оставлю здесь незыблемый лед гордой добродетели, холодного наблюдательного ума, а впереди меня ждет жизнь со всем разнообразием наслаждений. Там меня будут лелеять, как сказочного принца, а здесь подвергают неумолимому критическому разбору до мельчайших подробностей.
Он направился к двери.
— Ты ничего не имеешь сказать мне, Юлиана? — спросил он, глядя на нее через плечо.
Она отрицательно покачала головой, но прижала руку к сердцу, как будто подавляя какое-то сильное желание.
— Мы сегодня в последний раз с тобой наедине, — добавил он, внимательно следя за ее движениями.
Быстро приняв решение, она подошла к нему.
— Ты узнал много неприятного о себе, но это произошло вопреки моему желанию; мне это больно, но хочу еще кое-что тебе сказать… Ты сам вызвал меня на разговор, так сможешь ли ты дослушать?
Он ответил утвердительно, но остался неподвижно стоять у двери, положив руку на ручку.
— Я не раз слышала от тебя, что в следующем полугодии тебя не будет на родине… Майнау, неужели отец, какое бы ни занимал он положение в обществе, имеет право отказываться от обязанностей по воспитанию своего ребенка?.. Дальше: в чьих руках оставляешь ты своего единственного сына? Ты ведь относишься с пренебрежением к строгим, неисполнимым догматам, проповедуемым твоей Церковью, и знаешь, что они ревностно исполняются и придворным священником, и твоим дядей, а между тем беззаботно предоставляешь им руководить неокрепшим умом твоего сына, даже и того хуже: ты не отстаиваешь своих убеждений!..
— А, это наказание за то, что я не поддержал тебя во время прений о существовании дьявола! Да кому же охота спорить о таких нелепостях, придавать им какое-то значение? Лео и по духу мой сын; он освободится от ненужного балласта, как только станет мыслить самостоятельно.
— Этим успокаивают себя многие из тех, кто бездействует, и только этим объясняется то, что в наше время с терпимостью относятся к безумной отваге человеческого рассудка, которую проповедует старик в Риме… Действительно ли ты уверен, что Лео переживет внутренний переворот так же легко, как ты? Я знаю, что первые сомнения в вере оставляют глубокие раны в душе, к чему же намеренно наносить их? Как бы мы ни охраняли, ни изучали детскую душу, она остается тайной для самой себя и для нас; мы не можем заранее знать, каковы будут лепестки в не распустившейся еще чашечке цветка, это я узнала по опыту, приобретенному за то время, что я живу здесь с Лео и постоянно наблюдаю за ним. Убедительно прошу тебя, не оставляй Лео на попечение священника!
Он молчал, но рука его уже не лежала на дверной ручке.
— Хорошо, — сказал он после некоторого раздумья, — я согласен исполнить эту просьбу, как твою последнюю волю перед отъездом… Довольна ты?
— Благодарю тебя! — воскликнула она искренне, протягивая ему левую руку.
— Нет, что мне в этом рукопожатии! Мы ведь перестали быть добрыми товарищами, — сказал он, отвернувшись. — Впрочем, — и тут Майнау насмешливо улыбнулся, — ты не слишком-то благодарна. Твой очень хороший друг, придворный священник, самоотверженно, где только может, вступается за тебя, а ты против него интригуешь!
— Он лучше всех знает, что я не нуждаюсь в его рыцарских услугах, — возразила она спокойно. — В первый вечер моего пребывания здесь он пытался приблизиться ко мне, но такими хитрыми путями ему вряд ли удастся обратить меня в свою веру.
— Обратить! — воскликнул Майнау и громко рассмеялся. — Посмотри на меня, Юлиана! — Он схватил ее левую руку и крепко сжал. — Ты в самом деле так думаешь? Что он хотел тебя обратить в католичество? Ну, говори же, я хочу знать правду! Неужели этот служитель церкви злоупотребляет своим знаменитым проповедническим талантом? Признайся, Юлиана, неужели он дерзнул хоть одним своим дыханием коснуться тебя?..
— Что с тобой? — гневно спросила она, резким движением высвобождая свою руку. — Я не понимаю тебя. Мне и в голову не приходит утаивать от тебя что-либо, сказанное в твоем доме, и если это интересует тебя, я отвечу: он мне сказал, что Шенверт — раскаленная почва для женских ног, откуда бы они ни происходили, из Индии или из немецкого графского дома, и пытался как-то подготовить меня к неизбежным тяжким моментам, ожидающим меня в этом замке.
— Отлично задумано! Нельзя не признать, что этот человек обладает недюжинным умом. Он с первого взгляда видит то, что слабые глаза замечают только тогда, когда оно уже утрачено!.. Видишь ли, Юлиана, Валерия была примерной духовной дочерью, и почему бы ему не желать, чтобы и новая хозяйка Шенверта предпочла наезженную колею ради религиозного мира в семейном кругу, — ведь это так, не правда ли?
— Думаю, да, вернее, ни минуты не сомневаюсь в этом, — сказала она и обратила на него свои выразительные глаза. — Вот почему, я уже говорила тебе, я решительно протестую против всякого его вмешательства.
— Твоя воля тверда как сталь, и, конечно, такой и останется… Юлиана, у меня не было большого желания заглядывать так глубоко в омут общественной жизни тогда, — он приблизил свое лицо к ее лицу, — в чем присягнул бы на этом письме, как на Евангелии, но… — Майнау горько засмеялся. — Да, да, конечно, эта головка с волнами роскошных золотых волос вполне могла быть присоединена к лику ангелов католической церкви. Проповедник прав, в этом я ему верю; к тому же ведь ты еще не знаешь, Юлиана, как сладко быть причисленной к ангельскому лику! Но я буду всячески противодействовать этому обращению.
— К чему все это? — прервала его молодая женщина. — Ты ведь уезжаешь, а я…
— Мне кажется, ты уж слишком часто повторяешь это! — воскликнул он гневно и топнул ногой. — Ты, конечно, считаешь, что мне одному принадлежит право решать, ехать ли мне и когда.
Она промолчала. Каким противоречивым бывал этот человек из-за своего необузданного темперамента! Не сам ли он до сегодняшнего дня постоянно говорил о предстоящем отъезде, как бы предвкушая величайшее наслаждение?
— Сознайся же, Юлиана, предупреждая тебя о тягостных моментах, этот любезный и болтливый проповедник прошелся, конечно, и по моей личной жизни, — проговорил Майнау с напускным равнодушием и, сняв с пьедестала статуэтку из слоновой кости, принялся внимательно рассматривать ее.
— Вероятно, думая так, ты предполагаешь, что я спокойно слушала его, — сказала она, глубоко оскорбленная. — Надеюсь, ты не сомневаешься, что мое чувство долга не позволило бы мне допустить, чтобы тебя обсуждали в моем присутствии, даже если бы эти суждения совпадали с моим собственным мнением. Тот глубоко презирает женщину, кто осмеливается сообщать ей что-нибудь нелестное о ее муже.
— Если покинувшим этот мир душам свойственно чувство стыда, то я желал бы видеть теперь Валерию! — воскликнул Майнау, поставив на пьедестал фигурку Ариадны, вырезанную из слоновой кости. — Значит, твое негативное мнение обо мне основывается исключительно на твоих собственных наблюдениях.
Она молча отвернулась.
— Как? Значит, и другие говорили тебе обо мне? Дядя, что ли?
Как неудачно разыгрывал он теперь роль равнодушного!
— Да, Майнау. Он недавно жаловался священнику, что твои бесконечные путешествия беспокоят его из-за Лео. Ты бродишь по свету, чтобы избежать скуки, а между тем у тебя дома слишком много дел, и не на один год. Твое состояние — настоящие золотые россыпи, но оно находится в руках, которые так же беспощадно расточают его, как и ты сам. Беспорядки в управлении не перечислить, и он ужасается, когда ему приходится с этим сталкиваться.
Майнау побледнел, повернулся к ней спиной и стал смотреть в окно. Она говорила с видимым смущением, очевидно полагая, что не должна в это вмешиваться, а тем более теперь, когда была уже почти бывшей женой. Но ее беспокоило будущее Лео, и в эти последние минуты, которые она проводила с ним наедине, она хотела сделать для пользы Лео все, что было в ее власти.
— Но ведь ты знаешь дядю и его смертельный страх, что состояние Майнау уменьшится; его жадность и стремление увеличить богатство становятся невыносимыми. Старик впадает в крайности, — произнес он, не поворачивая к ней головы. — Я говорю тебе, что через несколько недель все будет приведено в надлежащий порядок и опять пойдет как по-писаному, и что потом?.. Не должен же я сам ради развлечения взяться за плуг или, может быть, не имея ни малейшего призвания к музыке, сделаться директором придворного театра? Или домогаться какого-нибудь вакантного министерского поста? В Берлине и Бонне я немного занимался юриспруденцией, а до того организовал две экспедиции, да ко всему этому на меня налагались обязанности как на представителя старинного дворянского рода — чего же еще? — Он содрогнулся. — Нет, это все не то!.. Ну, посоветуй же мне, мудрый сфинкс, как мне проводить время в Шенверте, когда и вторая жена покинет меня?
— Тебе никогда не хотелось писать?
Он быстро повернулся и молча посмотрел на нее.
— Не хочешь ли ты зачислить меня в сочинители? — спросил он с недоверчивой улыбкой.
— Если ты разделяешь мнение моей матери и гофмаршала, то, конечно, не должен понимать меня так, будто я советую тебе печатать свои сочинения, — сказала она веселым тоном. — Ты рассказываешь увлекательно и красноречиво — я уверена, что у тебя прекрасный слог, а пишешь ты, верно, еще лучше, чем говоришь.
Странно! Этот человек, пресыщенный похвалами и избалованный вниманием женщин, услышав такие слова из уст этой серьезной молодой женщины, опустил глаза и покраснел от смущения, как девушка.
— По вечерам, за чаем, мне не раз хотелось записывать за тобой, — добавила Юлиана.
— А! Значит, строгий критик незримо и неслышно сидел возле меня в то время, когда я порывался спросить, сколько может быть стежков в лепестке цветка этого огромного ковра? Юлиана, с твоей стороны было нечестно заставлять меня играть такую глупую роль… Нет, молчи! — воскликнул он, когда она, гордо вскинув голову, раскрыла рот, собираясь ответить. — Наказание было вполне заслуженным! Я должен признаться тебе, — сказал он, секунду поколебавшись, — что у меня не раз являлось желание описать, например, мои путевые впечатления, но первый робкий опыт мой в форме письма, которое я послал из Лондона на родину, потерпел полное фиаско, и я с тех пор отказываюсь брать в руки перо. Дядя не шутя рассердился на меня за мою болтливость, за бестактные высказывания относительно различных дворов, при которых меня так «незаслуженно милостиво» принимали, и категорически запретил мне продолжать описывать мои путевые впечатления, потому что такое письмо вполне могло попасть не в те руки и скомпрометировать и его, и меня самого. А вернувшись, я обнаружил, что один из флаконов Валерии заткнут вместо пробки обрывком скучного послания, — таким она, смеясь, назвала его.
В эту минуту вбежал Лео. Он удивленно уставился на отца, недоумевая, почему тот оказался здесь, если прежде никогда не приходил сюда.
— Папа, что ты делаешь в голубой комнате? — спросил он даже с некоторой ревностью, так как до сих пор он один бывал в комнатах мамы.
Майнау покраснел и, взяв мальчика за плечи, мягко развернул его лицом к молодой женщине.
— Поди, мой милый, обними как следует маму — я же не смею подойти к ней ближе установленной ею дистанции — и попроси ее быть немного терпеливее с тобой… и со мной, пока мы не расстанемся.
— Ах, папа, да ведь я с ней поеду! — воскликнул мальчик и обнял Юлиану обеими руками за талию. — Мама, укладывая меня вечером спать, не раз обещала взять меня с собой к дяде Магнусу и тете Ульрике, когда она поедет в Рюдисдорф.
— Что?! Это тебе мама сказала, что собирается ехать в Рюдисдорф? — спросил удивленный Майнау.
— Придворный священник и мама наследного принца говорили об этом у охотничьего домика; хотя они говорили очень тихо, мы все-таки слышали — наследный принц и я… Не правда ли, мама, ты возьмешь меня с собой?
— Ты должен хорошенько попросить папу, чтобы он позволил тебе изредка навещать меня, — сказала она твердо, но не поднимая глаз, и погладила ребенка по кудрявой головке.
— Там видно будет! — сурово проговорил Майнау. — Вот видишь, Юлиана, твое намерение, о котором ты так любезно сообщила сегодня после обеда, кажется, произвело действие электрической искры; завтра все воробьи станут чирикать на крышах нашей благословенной столицы о том, что у святейшего отца в Риме по горло хлопот, чтобы, обойдя неумолимый закон, разлучить двух людей, которые не могут вместе ужиться… Но ты ведь не собираешься уехать раньше, чем я?
— А это как ты распорядишься. Если хочешь, я уеду из Шенверта через день после твоего отъезда.
Он слегка кивнул и, быстро подойдя к столу, сложил письмо к Ульрике и положил его в боковой карман.
— Я имею еще право конфисковать — это письмо принадлежит мне!
Он с иронией низко поклонился удивленной молодой женщине, как будто был на аудиенции у королевы, и торжественно вышел из комнаты. Лео же вдруг разразился громкими рыданиями: ребенок предчувствовал, что должен лишиться своего ангела-хранителя.
Глава 18
В кухне, этом сборном пункте шенвертской прислуги, известие о том, что баронесса поедет «погостить» в Рюдисдорф на время отсутствия молодого барона, не произвело особенно сильного впечатления. Лакеи уверяли, что они еще тогда пророчили этот отъезд, когда молодой барон, выходя из экипажа, не знал, как предложить руку невесте, так что ей в конце концов пришлось выйти самой. Горничная, снимавшая в это время с огня утюг, равнодушно заметила, что она этому очень рада, потому что ей противно служить госпоже, которую муж не почитает и которая носит только «кисейные тряпки»; кухарка с огненно-красными волосами, заплетенными в косы, глубоко вздохнула, вытирая тарелки, и, в свою очередь, заметила, что барон — заклятый враг рыженьких, и дамы на портретах, которые висят в его комнате, все с темно-русыми или с черными волосами, как и первая его жена, а при выборе второй жены он, должно быть, «недоглядел»…
В комнатах верхнего этажа наступил праздник: костыль гофмаршала не стучал о паркет, Лео получил целую конюшню великолепных лошадей, камердинер — не очень подержанный фрак, притом обычное обращение к нему — «дурак» и «болван» — было заменено, хотя, быть может, на время, словами «любезный друг», «старинушка» — и все это потому, что баронесса действительно «сломала себе шею».
Гофмаршал не говорил еще с племянником об этом событии, да и не было в том нужды.
Майнау привез в дом бедную жену-протестантку вопреки всем доводам и настоятельным просьбам дяди, и все предсказанные последствия такого необдуманного поступка не замедлили свершиться, но он, баловень судьбы, ловко вывернулся и из этого обстоятельства… Все обошлось тихо и прилично. Молодая женщина по-прежнему играла роль хозяйки: разливала по вечерам чай, занималась с Лео, как будто ничего не случилось; только она опасалась оставаться наедине с гофмаршалом. Тот это заметил и однажды дьявольски расхохотался ей в лицо, когда она, подавая ему чай, нечаянно коснулась его руки и отскочила как ужаленная — да и неудивительно: не был ли он зловещим пророком, не предсказал ли он со свойственной ему резкостью, что наступит момент, когда пребывание ее в Шенверте «сделается совершенно невозможным».
Отъезд молодого барона был на время отложен, потому что, как-то заехав в одно из своих имений в Волькерсгаузене, он заглянул в отчетные книги и нашел в них страшный беспорядок. Нельзя же было оставить это без внимания, планируя совершить продолжительное путешествие, сказал он гофмаршалу, который, узнав об этом неожиданном и решительном вмешательстве в дела, чуть было не упал от удивления со стула… Новые чемоданы из юфти были пока отнесены на чердак проветриться — от них сильно пахло кожей. Точно так же и великолепный прощальный обед, который Майнау намеревался дать членам клуба в одном из лучших отелей столицы, был тоже отложен на время… Впрочем, все это делалось для того, чтобы положить конец столичным толкам, чему поспособствовала и сама герцогиня: ей лучше всех было известно положение дел, а потому она могла без опасений высказать желание видеть молодую женщину при дворе до ее отъезда в Рюдисдорф. Лиана не противилась — это ведь произойдет в первый и последний раз.
Итак, «рыжая Трахенберг в своем неизбежном голубом шелковом платье», как саркастически заметила фрейлина, появилась на полчаса при дворе, чтобы унести по крайней мере «одно незабываемое воспоминание в рюдисдорфское уединение».
Ящик с аметистом и высушенными растениями остался неотправленным — ведь Лиана собиралась домой; кроме того, она лишилась и своей картины, выручку за которую хотела присовокупить к сумме, необходимой для поездки графини Трахенберг на морские купанья. Майнау конфисковал ее, «не желая ни в коем случае предавать огласке порочащие дом Майнау обстоятельства». Часто отлучавшийся, будучи занятым введением новых порядков в своих имениях, Майнау все же появлялся вечером за чаем и заводил обычные разговоры. Беседуя с дядей и священником, он будто не замечал, что последний практически не выезжает из Шенверта, — герцогиня отпустила его на несколько недель, чтобы дать ему возможность укрепить свои расстроенные нервы, дыша шенвертским деревенским воздухом. Только когда он предложил давать Лео уроки не в салоне гофмаршала, которого раздражали монотонные пересказы ребенка, а внизу, в детской, лицо Майнау дрогнуло, и он хриплым голосом, как будто спазмы сдавили ему горло, заметил святому отцу, что не стоит подобным требованием расстраивать его супругу-протестантку.
Как-то раз молодому барону срочно потребовалось отправится в Волькерсгаузен, да еще на несколько дней. Он уезжал после обеда.
Наверху, у окна, стояли дядя и священник; оба смотрели, как он садился на лошадь. Лиана, шедшая с Лео в это время в сад, остановилась, чтобы ребенок мог проститься с отцом. Тот с лошади протянул Лео руку, а жене — нет. Его лицо, на которое из окна пристально смотрели две пары глаз, оставалось совершенно спокойным; лаская шею лошади, он нагнулся, и Лиана встретила его мрачный, даже угрожающий взгляд.
— Надеюсь найти тебя твердой протестанткой по моему возвращению, Юлиана, — сказал он глухим голосом.
Она в сердцах отвернулась, а он, отвесив ей и сыну поклон, ускакал.
Ежедневно утром приезжал из Волькерсгаузена верховой с запиской от Майнау, в которой он в основном справлялся о здоровье Лео.
Гофмаршал много смеялся над этой новой фантазией непредсказуемого чудака, который прежде месяцами не вспоминал ни о жене, ни о ребенке, а теперь вдруг разыгрывает сентиментальную роль нежного и заботливого родителя. Он всегда собственноручно отвечал, у кого-нибудь предварительно осведомившись о мальчике. В одно утро посланец, передав по назначению записку, явился вниз к молодой женщине и отдал ей запечатанное письмо. Вскрыв конверт, она нашла множество исписанных листов и визитную карточку, на обороте которой Майнау пояснил, что эти листки — рукопись, которой он занимается поздними вечерами для отдохновения от дневных трудов, и посылает ей начало, чтобы она прочла на досуге.
Со смешанным чувством радостного изумления и робкого смущения подержала она с минуту в нерешимости присланные ей листки. Эти новые чувства, вызванные в ней человеком, которого она вскоре собиралась навсегда покинуть, озадачили ее. Но потом она села за стол и написала несколько строк Майнау, сообщая, что теперь постоянно проводит с Лео послеобеденное время в доме лесничего и там, в лесной тишине, будет читать его рукопись.
Хотя она сама сказала ему, что у него может быть писательский талант, но, когда она углубилась в эти «письма к Юлиане из Норвегии», у нее захватило дух от изумления. Эти живые описания лились, казалось, из-под пера неудержимым потоком. Разнообразные картины могучей северной природы во всем ее диком величии как бы посредством волшебства возникали перед мысленным взором. Молодая женщина забыла, что писал эти строки высокомерный светский лев с неизменной усмешкой на устах и притворной небрежностью во всех своих движениях, — он уступал место одинокому человеку, серьезно взиравшему на суету жизни. Вся ветошь придворных этикетов слетела со смелого охотника, который с лихорадочным волнением в крови то неутомимо преследовал медведей в дремучих лесах, то бороздил бесконечные снежные пустыни, чтобы потом целую неделю отдыхать в одной из разбросанных по горам хижин. Его старогерманской природе были близки дикая простота горцев, чистота их нравов, целомудрие их женщин. Читая эти точные колоритные описания, Лиана устыдилась высказанного ею в письме к Ульрике упрека — якобы он, путешествуя, поверхностно схватывает все ослепляющее и особенно выдающееся.
Сидя перед лесным домиком, где Лиана теперь любила бывать, она читала и перечитывала путевые записки Майнау. Дом лесничего не походил на современные кокетливые швейцарские домики, которые обычно красуются на опушке леса. Это было старинное здание с кривыми стенами и перекосившимися окнами с белыми филейными занавесками, которые, точно сознавая, что им здесь не место, застенчиво показывали только свои узенькие полоски. Ветеран не потерял ни одного карниза, да и хорошо сохранившаяся соломенная крыша круто поднималась вверх и была снабжена такой колоссальной дымовой трубой, что невольно возникало подозрение — не готовилась ли тут ежедневно еда на целый полк солдат? Широкая дорожка прорезала небольшой цветник, окаймленный низким заборчиком, и вела к входной двери, гостеприимно отворенной, за которой виднелся усыпанный песком пол сеней. В одном из углов цветника, под сенью раскидистой груши, стояла деревянная скамейка, вокруг нее в изобилии вился хмель, доставая до ее спинки и обвиваясь вокруг ствола груши.
Тут-то и сидела молодая женщина перед столом, покрытым пестрой скатертью. Конечно, здесь напрасно было бы искать живописные виды, так как домик стоял в самой чаще; разве только из слухового окна или голубятни можно было видеть возвышавшиеся вдали крыши Шенвертского замка. В цветнике росли вербены и георгины, а у двери стояло даже прекрасное олеандровое дерево в кадочке, но шагах в десяти от дома пестрели среди деревьев яркие лесные цветы и виднелись шляпки бесчисленного множества грибов…
Здесь молодая женщина, предоставленная сама себе, отдыхала душой. Никто не беспокоил ее. Лесничиха держалась от нее на почтительном расстоянии и в основном хлопотала по хозяйству; ее муж со своими помощниками и собаками находился большей частью в отлучке, так что в этом домике под соломенной крышей и вокруг него обычно царствовало полное безмолвие, только изредка нарушаемое шелестом крыльев голубей и мычаньем коров в стойле.
Лиану в простом светлом летнем платье легко можно было принять за дочь лесничего: такой милой и невинной казалась она, сидевшая в тени развесистого дерева. Круглая соломенная шляпка лежала около нее на скамейке, на другом конце которой бесцеремонно растянулась большая пестрая кошка лесничего. На столе блестел медный кофейник, тут же лежал круглый ситный хлеб, стояла тарелочка с маслом и жестяная лакированная корзинка, наполненная только что сбитыми с дерева желтыми грушами.
Но в эту минуту об этих вкусностях никто не думал. Лео принес запоздалый цветок земляники и с помощью мамы подготавливал его для гербария. Голова матери с блестящими золотистыми косами низко наклонилась к темной курчавой головке малютки, на щеках обоих играл румянец, а сердца их бились сильнее от лесного приволья.
— Папа! — закричал вдруг Лео и с распростертыми объятиями побежал к нему.
Майнау, в темной летней паре, с тростью в руке действительно шел быстрым шагом по узкой извилистой тропинке из лесной чащи. Лиана встала и пошла ему навстречу, а он, высоко подняв Лео, поцеловал его и опустил на землю.
— Из глубины леса, Майнау?.. И пешком? — спросила Юлиана с удивлением.
— Меня утомил стук колес на шоссе — я ехал в экипаже и оставил его у придорожного дома.
— Но оттуда до домика лесничего добрый час ходьбы…
Он, улыбаясь, пожал плечами.
— Чего не сделаешь, когда так соскучился по своему мальчику! Из твоего письма я знал, что в эту пору я найду Шенверт пустым. — Майнау подошел к столу. — Как это все заманчиво выглядит! — сказал он и опустился на скамью, осторожно отодвинув кошку: она ведь была тут у себя дома.
Лиана на минуту скрылась в доме лесничего и тотчас же возвратилась с кипятком. Вмиг запылал под кофейником огонь, заклубился пар, и аромат кофе смешался с пряным запахом леса… Лиана нарезала хлеб, намазала ломти маслом и все это делала так весело и ловко, как будто и в самом деле была дочерью лесника и делала то, что было для нее привычным.
— Нет, мой милый мальчик, это мамино место, — сказал Майнау, отстранив Лео, хотевшего влезть на скамью, и предложил знаком Лиане, наливавшей в это время в чашку кофе, сесть возле себя.
Она колебалась. Он ведь мог прогнать кошку, и тогда бы на том конце скамейки стало бы достаточно места для всех, но он этого не сделал.
В эту минуту появилась лесничиха с плетеным стулом и тем положила конец ее колебаниям. Юлиана посадила на скамейку Лео, а сама, вздохнув с облегчением, села на стул… Майнау бросил шляпу на траву и провел обеими руками по своим великолепным темным курчавым волосам; в мрачной улыбке, которой он поприветствовал услужливую лесничиху, не было и тени благодарности.
— Теперь я видела собственными глазами, что это несчастная пара, — сказала лесничиха своей старой служанке, войдя в комнату. — Погляди-ка туда! Им даже и сесть-то рядом не хочется. А уж что за лицо у него было, когда милая, добрая баронесса подала ему своими прелестными руками чашку кофе, как будто она угощала его уксусом! Ему бы надо такую жену, как покойная баронесса, — вот та была ему парой… Да, поди угоди на нынешних мужчин!
Тень недовольства уже сошла с лица Майнау. Он прислонился к спинке скамейки так, чтобы его голова оказалась в тени хмеля. Взгляд его неторопливо перемещался с шелестевших вершин деревьев на угол дома и наконец остановился на накрытом столике с приготовленным кофе.
— Мы, кажется, разыгрываем сценку из «Векфильдского священника», — сказал он, улыбаясь. — До сих пор я, право, не знал, что у нас есть такой поэтический уголок. Лесничий усердно хлопочет о том, чтобы заменить соломенную крышу, но я оставлю ее. — Он с видимым наслаждением поднес чашку к губам. — Найти такую скатерть-самобранку среди лесной чащи после езды по пыльному шоссе и после часовой ходьбы…
— Я знаю, как это приятно, — перебила его с восторгом молодая женщина. — Когда я, бывало, с Магнусом возвращалась домой после сбора растений, усталая, голодная, и сворачивала около фонтана в длинную аллею, которую ты знаешь, то я еще издали видела за стеклянной стеной накрытый стол в зале, а вокруг него — милые старые стулья, тоже тебе известные, и в тот момент, когда Ульрика замечала нас, под кофейником вспыхивал синий огонек. Такое возвращение усладительно — невероятное удовольствие, особенно когда приближается гроза и ты несешься к дому, а дождевые капли уже падают тебе на лицо, и вот, уже в доме, защищенная от непогоды, слышишь, как воет буря и потоки дождя льются на землю.
— И так возвращаться ты и мечтаешь с тех пор, как живешь в Шенверте?
Ее глаза вспыхнули, сложенные руки невольно прижались к сердцу, и радостное «да» чуть не сорвалось с языка, но она овладела собой и не произнесла его.
— Мама считает, что Трахенберги вымирают, вырождаются, — сказала она с пленительной улыбкой, уклоняясь от прямого ответа. — Жить тихой, мирной домашней жизнью в тесном кругу близких людей, стараться по мере сил делать их счастливыми и в этом видеть свое собственное счастье — вот истинное наслаждение. Пусть оно будет «доморощенным», как называет его мама, и пусть уже лет десять его не существует в Рюдисдорфском замке, но именно оно сделало нас, сестер и брата, настолько сильными, что мы смогли перенести ужасную перемену в нашей жизни, чуть не погубившую маму… Впрочем, мы не похожи на тех домоседов, которые делаются эгоистами, совершенно отказываются общаться с другими людьми, ограничиваясь тесным кружком своих родных. У нас у всех беспокойный нрав: нам хочется мыслить, совершенствоваться… Ты будешь смеяться, но мы пили кофе без сахара и ели хлеб без масла, чтобы на сэкономленные деньги приобретать лучшие книги и инструменты для исследований и выписывать разные газеты… Такая жизнедеятельность доставляет наслаждение, и теперь, прочитав твои «Письма из Норвегии», я не понимаю… Ах, они великолепны, они потрясают душу! — прервала она себя и положила руку на лежавшие на столе листки. — Если бы ты согласился напечатать их!..
— Тс-с! Ни слова больше, Юлиана! — воскликнул Майнау, и румянец, вспыхнувший на его щеках при первых восторженных словах жены, сменила мертвенная бледность. — Не вызывай снова уснувших мрачных духов, которых ты раз растревожила обоюдоострым клинком! — Он прижал руку к боковому карману. — Письмо твое было со мной в Волькерсгаузене; оно так хорошо написано, Юлиана, что действительно могло бы служить Соборным посланием, направленным против мужского тщеславия… У тебя светлый философский ум; я во многом признаю твою правоту, хотя не думаю, что, лишь обеднев, можно убедиться, что истинное счастье заключается в искренней, задушевной совместной жизни.
Он взял со стола свою рукопись и стал рассеянно перебирать листы; вдруг из нее посыпались маленькие листочки; он с удивлением подхватил их.
— Да, представь себе! — с улыбкой сказала Юлиана. — Твои живые письма вдохновили меня так, что я невольно взялась за карандаш и начала иллюстрировать их.
— Должен сказать, Юлиана, что это превосходно сделано! Удивительно, что твои рисунки так точны и с такими мельчайшими подробностями переносят на бумагу описанное мной, как будто не я писал, а ты. Именно эта бесстрастная объективность и дает тебе такое превосходство надо мной… — Он говорил желчно и резковато. — А что, Юлиана, если бы мы с тобой объединили наши усилия, то есть я буду писать, а ты иллюстрировать? — предложил он небрежно.
— Охотно; присылай мне твои путевые заметки в любом количестве…
— Бывшей жене?
Юлиана невольно вздрогнула. Она могла бы ему сказать: «Наши отношения в Шенверте ненормальны. Мы должны делить радость и горе, а вместо этого идем врозь, каждый своей дорогой; ты должен быть моим защитником, а между тем позволяешь оскорблять меня и у тебя и в мыслях нет заступиться за свою жену. Такие отношения ненормальны, мне они не нужны, и не имеет значения, что свет осудит меня». Но из всего, что промелькнуло в ее голове, она сказала только следующее:
— Мне кажется, что писатель и художник, иллюстрирующий его произведения, вполне могут общаться посредством переписки. Никто не может осуждать нас за то, что мы расстаемся не смертельными врагами, а сохраняем дружеские отношения.
— Как могла ты решиться предложить мне это? Я не хочу твоей дружбы! — воскликнул он запальчиво и вскочил со скамейки. — Конечно, мне пришлось падать с большой высоты, на которую я сам себя возвел, но все же я из числа тех людей, которые скорее умрут с голоду, чем попросят милостыню.
Вероятно, лесничиха видела эту сцену из полуоткрытого окна и испугалась этой серьезной супружеской размолвки. Она тихонько позвала Лео, чтобы показать ему во дворе жеребенка, — ей стало жаль мальчика.
Майнау несколько раз прошелся по дорожке, посмотрел на желтые ноготки, окаймляющие грядку капусты, и неторопливо вернулся к столу, у которого молодая женщина дрожащими руками собирала разлетевшиеся листочки.
— В Шенверте в мое отсутствие ничего особенного не случилось? — спросил он с деланым спокойствием, тихо барабаня по столу пальцами.
— Ничего, все по-старому, кроме того разве, что Габриель сильно тоскует и плачет, ведь он скоро должен уехать отсюда, а Лен выглядит очень расстроенной.
— Лен? Что до этого Лен? И как тебе могла прийти в голову мысль, что эту женщину может что-нибудь на свете расстроить? Почему ты как-то по особенному смотришь на все в Шенверте? Лен расстроена! Это бессердечное, грубое, бесчувственное существо без нервов! Да она, верно, благодарит Бога, что наконец избавится от этого мальчишки!
— Я думаю совершенно иначе.
— А! Уж не обнаружила ли ты в ней чувствительную душу, как недавно открыла в этом апатичном, вялом мальчике смелый гений Микеланджело?
Эта холодная насмешка, это намерение рассердить и обидеть ее огорчило Лиану, но она не хотела больше с ним ссориться.
— Я не помню, чтобы я сравнивала Габриеля с каким-нибудь знаменитым художником, — возразила она, серьезно глядя на него. — Я сказала только, что подавляется его замечательный талант к живописи, и это я могу повторить.
— Да кто же его подавляет? Если он настолько талантлив, как ты уверяешь, то в монастыре-то ему и представится возможность развить свои способности… Среди монахов есть много высокоодаренных художников… Впрочем, что нам из-за пустяков спорить! Ни я, ни дядя не определяли участь мальчика: мы только исполняем волю покойного, полагавшего, что он должен посвятить свою жизнь служению Церкви.
— Действительно ли ты читал записку с его последней волей?
Он встрепенулся, его огненный взгляд впился в ее глаза.
— Юлиана, остановись! — проговорил он глухо, угрожающе подняв указательный палец. — Похоже, тебе хочется опорочить дом, который ты покидаешь. Ты, очевидно, хотела сказать: «Я знаю, что секвестр весьма подпортил репутацию Трахенбергов, но в Шенверте тоже хватает грехов, к примеру, огромное богатство баронов имеет сомнительное происхождение». На это я ответил бы тебе: дядя скуп, он в высшей степени одержим бесом гордости и высокомерия; он имеет свои маленькие слабости, с которыми сложно мириться, но с его рассудительностью и с его каменным сердцем он никогда не мог стать игрушкой дурных страстей и всегда поступал как истинный дворянин, — в этом я нисколько не сомневаюсь и сочту личным оскорблением, если кто-нибудь, хотя бы шутя, намекнет на такое щекотливое обстоятельство, как, например, подложное завещание или тому подобное… Запомни это, Юлиана! А теперь, я полагаю, нам пора домой: вершины деревьев что-то подозрительно зашелестели; хотя на дворе уже сентябрь, но такая духота, что следует ждать грозы… Наше возвращение будет далеко не таким радостным, как ты недавно описывала, но что поделаешь! Будем довольствоваться тем, что есть.
Она молча повернулась и пошла в домик лесничего за Лео, ощущая внутренний трепет. «Лиана, он ужасен!» — воскликнула в день свадьбы Ульрика, а тогда он был лишь холоден и спокоен. Что бы сказала она, если бы могла видеть эти вспышки гнева, когда его голос и жесты несли в себе угрозу! Однако же Лиана при этом робко молчала. Она была глубоко оскорблена его несправедливостью, но теперь он стал ей понятнее, нежели когда драпировался в напускное безразличие: такова была его натура, помимо воли проявлявшаяся в его описаниях и привлекавшая ее. В противном случае она не могла бы предложить ему дружеские отношения. Но он их отверг. Краска стыда залила бледные щеки Лианы, и она невольно закрыла лицо обеими руками.
Глава 19
Тяжелые свинцовые тучи, предвещавшие бурю с грозой, действительно собирались над Шенвертом, когда наши герои вышли из леса. Майнау, почти все время молчавший, предложил переждать непогоду в охотничьем домике, но Лиана не согласилась, полагая, что гофмаршал будет очень беспокоиться о Лео, и они быстрым шагом пошли через лес. Буря набирала силу. В саду кружились сорванные ветром листья, спелые плоды со стуком падали на землю и катились через дорожку.
Майнау от досады даже топнул, когда, не доходя до замка, они встретили конюха, который доложил вкратце, что верховые лошади герцогини и фрейлины стоят в конюшне: герцогиня отправилась кататься и, по случаю надвигавшейся грозы, заехала в Шенвертский замок.
— Ну разве не радостно мое возвращение в Шенверт? Разве можно ожидать более любезной и более заботливой встречи? — произнес Майнау насмешливым тоном, кивком указывая на крыльцо замка.
Герцогиня в синей амазонке показалась из стеклянной двери; ветер развевал ее черные локоны и рвал белые страусовые перья на шляпке, но она, ухватившись обеими руками за перила, устремила пристальный взгляд на супругов, которые вели Лео за руки. Она была настолько изумлена, что даже не заметила поклона Майнау. Горделиво повернувшись, она быстро вернулась в зал и спокойно села в кресло между своим духовником и гофмаршалом как раз в тот момент, когда Майнау, его жена и сын вошли в зал.
Казалось, что и здесь носились грозные тучи, — в такой зловещий полумрак был погружен обширный зал. Гипсовые фигуры у стен походили на привидения; им под стать было и мрачное, мертвенно-бледное лицо царственной гостьи; даже глаза ее утратили свой обычный блеск и напоминали два тлеющих уголька. На вежливый поклон Лианы она высокомерно кивнула.
— Что у тебя за фантазия, Рауль? — сердито крикнул гофмаршал своему племяннику. — Бросаешь на дороге экипаж и лошадей, чтобы предпринять сентиментальную прогулку по лесу!.. Известно ли тебе, что едва не случилось несчастье? Как можешь ты доверять бешеных волькерсгаузенских лошадей такому глупому малому, как Андре? Они ускакали от него, и он пришел сюда полумертвый от страха.
— Смешно… Он не в первый раз один управляется с ними; они, верно, чего-то испугались. Впрочем, в моем возвращении через лес нет и тени сентиментальности: мне просто не хотелось жариться на солнце в экипаже.
— А вы, баронесса, лучше бы отправились одна в ваш лесной дом, к которому вдруг так пристрастились, — сказал старик резко молодой женщине, даже не повернувшись к ней лицом, находя лишним ради нее изменять свое покойное положение. — Я убедительно прошу вас не считать моего внука своей собственностью, это трахенбергским достоянием вы можете распоряжаться по своему усмотрению. Я о нем очень беспокоился.
— Я сожалею об этом, господин гофмаршал, — произнесла она искренне, спокойно выслушав все колкости.
Герцогиня вдруг повеселела. Она привлекла к себе Лео и стала его ласкать.
— Но ведь он цел и невредим, добрейший барон! — сказала она мягко старику.
Лео резким движением высвободился из ее прекрасных рук: маму наследного принца он не любил и нередко говорил об этом. Но ему очень понравился ее хлыстик, который лежал возле нее на столе: его золотая ручка представляла собой прекрасной работы голову тигра с бриллиантовыми глазами.
— Этот хлыстик есть на портрете, что стоял у папы на письменном столе, — сказал он, имея в виду большую фотографию герцогини в костюме амазонки. — Но только теперь он больше не стоит там, — при этих словах он рассек воздух хлыстиком, — и всех других портретов тоже нет, а то место, где они висели, затянуто новой красивой драпировкой. Дурацкого старого башмака тоже нет.
— Что же, барон Майнау, это значит? — спросила герцогиня, затаив дыхание. — Вы собрали все эти воспоминания в одном месте?
Необузданная гордыня царственной женщины проявилась в ее осанке, в глухом же, дрожащем голосе слышались и смертельный страх, и тревожное ожидание… Она хорошо знала убранство комнат Майнау: не один вечер провела она там при жизни его первой жены.
Он стоял пред ней спокойно и чуть ли не насмешливо встретил ее пылавший страстью взгляд.
— Ваше высочество, они аккуратно уложены; я уезжаю на долгое время, а потому не могу оставить их на произвол пыли и неосторожных рук прислуги.
— Но, папа, ведь ты же поставил мой портрет на то место, где стоял стеклянный колпак со старым башмаком! — не унимался Лео. — А над ним висит новая картинка, которую нарисовала мама.
Быстро повернув голову, Майнау бросил робкий и вместе с тем гневный взгляд на молодую женщину. Казалось, он сердился на то, что она слышала эту детскую болтовню.
— Так ты конфисковал картину, Рауль? — живо спросил гофмаршал. — Я позволил себе сомневаться, когда баронесса сообщила мне, что ее у нее нет… Извините, баронесса! Я был несправедлив к вам. — И старик с саркастической торжественностью поклонился Лиане. — Что ж, пожалуй, у тебя, Рауль, она надежнее сохранится и пусть себе там висит! А известно тебе, во сколько сама художница оценила ее? В сорок талеров…
— Я попрошу тебя позволить мне решить этот вопрос так, как я сочту нужным, — запальчиво прервал его Майнау.
Старик немного испугался, увидя его нахмуренное лицо: ему показалось, что сжатая правая рука молодого барона готова была угрожающе подняться. Герцогиня и ее фрейлина сидели, ничего не понимая в их перепалке, но придворный священник, до этого державшийся отстраненно, наклонился вперед и, опираясь на обе ручки кресла, с напряженным вниманием следил за этой сценой, как будто он по взгляду и движениям вспыльчивого красавца барона разгадал его заветную тайну.
— Боже мой, не волнуйся так по пустякам, дорогой Рауль! — увещевал его гофмаршал. — Из-за чего ты горячишься? Я ведь говорю как есть.
Майнау серьезно посмотрел ему в лицо.
— Я в этом не сомневаюсь, дядя, но зачастую ты выбираешь такую форму… Я готов поклясться в том, что ты человек справедливый, ведь ты единственный оставшийся в живых Майнау, на благородство которого я вполне полагаюсь, потому что оно составляет отличительную черту нашего рода… Кстати, мне пришло на ум пересмотреть записки, посредством которых дядя Гизберт на одре болезни объяснялся с окружающими… Я вспоминал его в Волькерсгаузене, глядя на его великолепный портрет, написанный масляными красками, и с ужасом отметил, что он очень пострадал от сырости и пыли и теперь требует реставрации. Чтение записок станет для меня как бы его прощальным приветом.
— Ты можешь посмотреть их. Но разве сейчас подходящее для этого время?
— Они, верно, хранятся в столе редкостей? — небрежно спросил Майнау, указывая на него. — Если бы ты потрудился его отпереть…
Гофмаршал торопливо встал со своего кресла, ковыляя, побрел к столу и отпер ящик, в котором сохранялась записка графини Трахенберг. Осторожно взял он своими тонкими пальцами розовый листок и с коварной улыбкой показал ее герцогине.
— Блаженные воспоминания, ваше высочество! Казалось бы, всего лишь душистый розовый листок, а между тем он стоил мне нескольких тысяч! — воскликнул он смеясь и бросил записку назад в ящик, после чего вынул свернутые в трубку бумаги, перевязанные черной лентой. — Вот, мой друг! — сказал он, передавая рулон Майнау, который тотчас же развязал его.
— А вот, прямо сверху лежит распоряжение дяди Гизберта относительно Габриеля! — воскликнул Майнау, беря маленькую бумажку. — Это, верно, последнее письменное выражение его воли?
— Да, это была последняя его воля, — с невозмутимым спокойствием подтвердил гофмаршал, возвращаясь к своему креслу.
Майнау взял еще несколько листков и разложил их рядом на столе.
— Странно! — заметил он. — Это последнее распоряжение, как я слышал, было написано им за несколько часов до его смерти, а между тем здесь тот же его неизменный своеобразный почерк — приближение смерти не лишило твердости его руку! Тем лучше, иначе можно было бы усомниться в неподдельности этой незасвидетельствованной записки.
Герцогиня с любопытством взяла у него из рук листок.
— Характерный почерк, но его трудно разобрать, — заметила она. — «Я предназначаю Габриеля для духовного звания; он должен идти в монастырь и молиться там за свою падшую мать», — читала она, запинаясь.
— Не хочешь ли и ты, Юлиана, взглянуть на это последнее распоряжение умершего? — небрежно обратился Майнау к молодой женщине, которая стояла за пустым креслом, положив руки на его спинку.
Очевидно, он хотел пристыдить ее, Лиана чувствовала это и потому даже не подняла глаз. Никто из присутствующих не понимал значения этой сцены, только для нее каждое слово было ударом метко направленного ножа. Зачем она была так неосторожна, приподняв завесу тайны, которую раскрыла ей Лен? Майнау держал перед ней две записки, и она, не дотрагиваясь до них, внимательно сравнивала их. Это был одинаковый почерк до мельчайших деталей, и притом такой своеобразный, что подделать его было бы немыслимо, и все же…
Вошедший лакей подал Майнау на серебряном подносе визитную карточку и тем самым разрядил обстановку.
— Ах да! — воскликнул гофмаршал, хлопнув себя по лбу. — Я совсем забыл, Рауль! Час тому назад сюда приезжал молодой человек и так непринужденно вышел из экипажа, точно имел намерение здесь остаться… Он даже утверждал, что приехал по твоему приказанию, и, если бы мне не выпало несказанное счастье встретить ее высочество, я принял бы его, чтобы узнать, в чем дело.
— Действительно, он здесь останется, дядя: это новый наставник Лео, — равнодушно ответил Майнау, аккуратно складывая бумаги.
Гофмаршал наклонился вперед, будто не расслышал слов племянника.
— Я, кажется, не так понял тебя, любезный Рауль, — проговорил он медленно, точно взвешивая каждое слово. — Неужели ты действительно сказал «новый наставник Лео»? Быть может, я так долго спал или был в горячке, что ничего об этом не знаю?
Майнау саркастически усмехнулся.
— Все решилось довольно быстро, дядюшка. Мне раньше рекомендовали этого молодого человека, и теперь, когда он мне понадобился, я вызвал его сюда. К счастью, он был свободен и приехал двумя днями раньше назначенного мною срока. И я досадую из-за того, что не смог заранее предупредить тебя о его приезде.
— Это не изменило бы моего отношения к этому, и вот что я скажу тебе: этот свалившийся как снег на голову молодой человек не останется в Шенверте!
Майнау еще держал в руках бумаги, намереваясь положить их обратно в ящик письменного стола. При последних неслыханно дерзких словах старика он вдруг повернулся к нему, и дамы опустили глаза при виде искаженного гневом прекрасного лица Майнау.
Гофмаршал внешне никак не выказал своего волнения, кроме того что выставил вперед подбородок, а его пальцы судорожно сжимали пунцовый носовой платок.
— Могу ли я, по крайней мере, узнать, что побудило тебя так внезапно… совершить государственный переворот? — спросил он.
— Ты сам бы мог ответить на этот вопрос, дядя, — сказал Майнау, сдерживая гнев. — Я уезжаю надолго, как уж давно известно всем и каждому; баронесса едет в Рюдисдорф, она не будет больше заниматься с Лео. — Последние слова Майнау произнес с такой холодностью, что герцогиня подняла глаза и бросила торжествующий взгляд на молодую женщину, которая продолжала спокойно стоять на прежнем месте. — И, что для меня всего важнее, — продолжал Майнау, — мы не можем требовать от господина священника и зимой так же часто посещать Шенверт, чтобы давать Лео уроки Закона Божия.
— Ну, уж этого я понять не могу! Да, я думаю, ты и сам не считаешь эту причину главной! Ты отлично знаешь, что его преподобие совсем недавно соглашался обучать Лео и другим предметам.
— О, это я хорошо помню! — сухо отозвался Майнау. — Но я так боюсь неправильного преподавания всеобщей истории и естественных наук, что лишь выскажу ему свою благодарность за его доброту и самопожертвование.
— Господин барон! — воскликнул священник, вскочив с места.
— Что угодно вашему преподобию? — медленно, с презрением, спросил Майнау и смерил его гневным взглядом.
Презрение в его голосе прозвучало до того ясно, что придворный священник в бешенстве сделал резкое движение, но гофмаршал схватил обеими руками его руку, стараясь снова усадить его.
— Рауль, я не понимаю тебя! Как можешь ты так оскорблять духовника ее высочества, да еще в присутствии самой герцогини! — воскликнул старик, задыхаясь.
— Оскорблять? Разве я говорил о подложных векселях или о чем-нибудь подобном?.. Неужели ты считаешь, что католический богослов может представлять вещи такими, какими они являются на самом деле? Не должен ли он категорически отрицать многое, что ясно как день и непреложно, как дважды два четыре, чтобы остаться верным своему учению?
Гофмаршал всплеснул руками и откинулся на спинку кресла.
— Бога ради, Рауль, я еще никогда не слыхал от тебя ничего подобного!
— Ну да, — отозвался, пожимая плечами, Майнау, — ты прав: я в это никогда не вмешивался. Но мне представляются очень слабыми доводы и оружие противника, который в крайнем случае укрывается за своим щитом с девизом: «Для Бога нет ничего невозможного». Да и что за охота умышленно раздражать себя, когда любишь Божий мир и хочешь наслаждаться им? Я решился пойти на радикальные меры вследствие неудавшейся попытки уничтожить колдунью в индийском саду — попытки, едва не лишившей зрения моего сына. Я не доверяю такому преподаванию Закона Божия, которое приводит к столь плачевным последствиям, и нахожу, что нужно, не теряя времени, заняться серьезным образованием молодой головы, потому что старых голов, не одна тысяча которых тяготит нашу землю, уже невозможно переделать.
— Как вы несправедливы, барон Майнау! Неужели вы в самом деле так думаете о святой простоте? — воскликнула святоша фрейлина, не будучи более в состоянии удержаться, чтобы не вмешаться в разговор. — Не сами ли вы недавно заявляли, что цените ее в женщинах?
— Я подтверждаю это и сегодня, фрейлейн, — ответил он своим обычным небрежным тоном. — Прекрасное, ясное, обрамленное шелковистыми кудрями чело, которое не мудрствует, беззаботно болтающий коралловый ротик, — как это все привлекательно для нас, мужчин!.. Да, я люблю таких женщин, но не отдаю им предпочтения.
— А когда локоны поседеют и на коралловых губках перестанет играть беззаботная улыбка, тогда игрушку бросают в угол, не так ли, барон Майнау? — резко спросила герцогиня, небрежно играя своим хлыстиком, при этом бриллиантовые глаза на тигровой головке сверкали всеми цветами радуги.
— А разве эти женщины желали бы чего-нибудь другого, ваше высочество? — спросил Майнау с холодною улыбкой.
— Да, теперь понятно, почему многие из женщин берутся за латынь, ботанику и химию, которыми так мучили нас в юном возрасте, — резко засмеялась герцогиня. — Говорят, что я все-все очень легко схватываю, а может быть, это следствие с летами пробуждающегося во мне внутреннего стремления самой все испробовать… Что бы вы сказали, барон Майнау, если бы я по вашему возвращению с Востока встретила вас латинской речью, повела бы вас в лабораторию и угостила бы разными образчиками моих ученых занятий?
— Фу! «Синий чулок» в неряшливой одежде с непричесанными волосами! — воскликнул, засмеявшись, Майнау. — Ваше высочество, я питаю к таким женщинам врожденную антипатию; но мне иногда кажется, что могут быть женщины, которые, подобно мужчинам, собственным разумом стараются изучить тайны и чудеса природы, которые самостоятельно думают и следят за всеми явлениями на нашей планете, причем эти занятия для них вторичны, а главная задача их жизни состоит в том, чтобы охранять спокойствие «семейного очага» и держать бразды домашнего правления нежными, милостивыми, но твердыми руками.
— Дорогой барон Майнау, может быть, найдется великий художник, который нарисует вам такую женщину! — воскликнула фрейлина и принялась насмешливо хихикать, между тем как герцогиня резко поднялась с места.
Как только Майнау и священник заспорили, Лиана обняла Лео и отошла с ним в нишу самого отдаленного окна. Буря разразилась проливным дождем, который немилосердно хлестал в окна; сквозь пелену дождя виднелись вершины деревьев, которые, подобно прикованным привидениям, гнулись под напором ветра, а на лужайках стояли огромные лужи воды. Молния уже давно перестала сверкать, а вот у стола, к которому теперь молодая женщина стояла спиной, собралась страшная гроза: Майнау, этот необыкновенный человек, вдруг восстал против незримой опеки, которую до сих пор молча игнорировал, потому что хотел невозмутимо наслаждаться жизнью. И он пошел еще дальше — он отказался от прежних воззрений, и кто знает, было ли то следствием такого же каприза, по которому он избрал себе в жены бедную протестантку, или же в нем действительно совершился внутренний переворот?
Молодая женщина не обернулась даже тогда, когда услышала шум отодвигаемых стульев и твердые шаги священника, величественно направившегося к стеклянной двери; вслед за этим Майнау подошел к письменному столу и громко задвинул ящик. Почти в тот же момент зашелестело платье, нежный запах жонкиля — любимых духов герцогини — повеял в нише, и чья-то рука обняла талию молодой женщины.
— Ваш образ пленителен, прекрасная женщина, — прошипела ей на ухо герцогиня, — но вы напрасно хлопочете — я берусь устроить этими белыми, нежными, но твердыми руками все так, что все ваши старания окажутся тщетными, особенно учитывая предстоящее путешествие.
Губы, произносившие эту угрозу, были бледны и судорожно дергались, и молодая женщина буквально окаменела при виде искаженного гневом лица герцогини.
— Оставь мою маму! Ты делаешь ей больно! — крикнул Лео, протиснувшись между женщинами, но герцогиня уже отступила.
— Не бойся, голубчик, я на это не способна! — сказала она с веселым смехом и подошла к зеркалу, чтобы поправить шляпку и подколоть распустившиеся от ветра локоны; фрейлина поспешила ей на помощь.
Между тем Лиана, отойдя от окна, подошла к Майнау; ее сердце еще трепетало от испуга.
— Никогда не позволяй этой женщине дотрагиваться до тебя, я этого не хочу, — потребовал он мрачно и таким глухим голосом, что только она одна могла его слышать.
— Боже мой, что за несносная погода! Моему Арминиусу придется переночевать в Шенверте, — воскликнула герцогиня; она стояла спиной к залу, но в зеркале были видны ее сверкающие глаза. — Будьте так добры, барон Майнау, отправьте меня домой! Я должна ехать, уже поздно.
Майнау вызвался сам отвезти ее, так как никому не доверял своих бешеных серых рысаков. Он вышел, чтобы отдать приказания относительно отъезда герцогини и заодно поздороваться с новым наставником Лео.
Герцогиня как ни в чем не бывало подсела к сердито молчавшему гофмаршалу и начала с ним болтать, стараясь вовлечь в разговор и священника, пока не возвратился Майнау в дождевике и рысаки не подъехали с громким ржанием к крыльцу, где ожидали ее выхода два лакея с раскрытыми зонтами.
— Хотите поехать со мной? — спросила она священника.
Он сослался на то, что обещал сыграть вечером партию в шахматы с гофмаршалом, и спокойно отступил назад, когда Майнау резко и с шумом распахнул стеклянную дверь, возле которой стоял священник.
Прекрасная герцогиня, всем поклонившись, выпорхнула из зала под руку с Майнау, а гофмаршал, кряхтя, возвратился к своему креслу.
— Пожалуйста, закройте дверь, — сказал он брюзгливо священнику, опускаясь на подушки. — Вы бы не должны были и давеча отворять ее, дорогой друг; я не смел протестовать, потому что, кажется, герцогиня этого желала, но сырой воздух свинцом лег на мои ноги, и завтра я буду совершенно нездоров; к тому же гнев и досада сдавливают мне горло… Пожалуйста, отвезите меня в мою теплую спальню; там я отдохну и подожду, пока затопят камин, а то здесь стало ужасно холодно… Ну, Лео, ты пойдешь со мною! — крикнул он мальчику, прижавшемуся к молодой женщине.
— Я хотел бы остаться с мамой, она совсем одна, — сказал ребенок.
— Мама никогда не бывает одна: с нею «духи природы», и она не нуждается в нас, — ответил, лукаво подмигнув, старик. — Пойдем со мной!
Он схватил за руку сопротивлявшегося мальчика и потащил его за собой, сидя в кресле, которое священник вывозил за дверь.
Глава 20
Молодая женщина снова подошла к окну. Стук колес отъехавшего экипажа замирал вдали. Теперь он уже ехал по лесу. Чудные рысаки бежали крупной рысью и уносили дорогой экипаж, в котором, утопая в мягких белых атласных подушках, сидела прелестная женщина с лицом медузы. Она любила этого мужчину со всем пылом безумной страсти, забывая о герцогском достоинстве и своей гордости; возле него она была всего лишь женщиной, терзаемой ревностью… Зачем связал он свою судьбу с судьбой бедной девушки из Рюдисдорфа? Почему не искал он ее царственной руки? Он был бы принят с распростертыми объятиями, и они могли бы быть счастливы вместе, так как и он не был равнодушен к ней. Встреча в лесу в день свадьбы живо предстала пред внутренним взором молодой женщины, она не сомневалась: тут была какая-то тайна. «Ваши старания окажутся тщетными, особенно учитывая предстоящее путешествие», — шепнула ей герцогиня, и Лиана еще чувствовала на своей шее и щеке ее горячее дыхание… Какое же старание будет тщетным? Она ответственно выполняла свои обязанности, но, благодарение Богу, гордость не изменила ей: она и пальцем не шевельнула, чтобы завоевать любовь Майнау. Думая так, герцогиня ошиблась, но была права, предполагая, что путешествие окончательно порвет тонкую нить, даже если бы Лиана отказалась от своего решения уезжать отсюда… Каким ужасным было ее положение! Когда он после продолжительного отсутствия вернется домой, никто и не вспомнит, что когда-то была привезена сюда графиня Трахенберг, чтобы терпеть ежедневные пытки и оскорбления; он сам, путешествуя, стряхнет с себя тягостные воспоминания и овладеет наконец рукой, которая тянулась к нему с таким страстным томлением.
Молодая женщина невольно прижала судорожно сжатую руку к сердцу: отчего же оно вдруг болезненно заныло? Неужели так ужасно быть отвергнутой ради другой?.. Ей вспомнилось, что Майнау велел ей не подпускать герцогиню к себе, но почему? Конечно, причиной тому была ревность. Он просто не мог выносить того, что ей, его жене, выказывали благоволение… Она закрыла лицо руками и вдруг ощутила необъяснимую слабость. Медленно отошла она от окна, чтобы идти в свою комнату. Проходя мимо письменного стола, она остановилась как вкопанная: ключ был еще в замочной скважине ящика! Майнау забыл вынуть его, а разгневанному и раздосадованному гофмаршалу и в голову не пришло потребовать его вернуть… Сердце молодой женщины сильно забилось: там лежала бумажка, от которой зависела судьба Габриеля; ей захотелось еще хоть раз взглянуть на нее, так как она знала, что такие документы недостаточно бегло просмотреть невооруженным глазом — их нужно изучать с помощью микроскопа. Но чтобы взять эту бумажку в руки, нужно было забраться в ящик с редкостями, а это была чужая собственность, и ключ остался здесь случайно… Не совершит ли она бесчестный поступок? Но она же потом положит ее невредимой на прежнее место! Не сам ли Майнау попросил ее хорошенько вглядеться в написанное и не для этой ли цели взял у гофмаршала бумаги? Наконец решившись, она выдвинула ящик: розовая записка ее матери лежала перед ней, и, нечаянно коснувшись ее, она, как ужаленная змеей, отдернула руку. Юлиана взяла лежавшую сверху бумажку: это была именно та, которую она искала.
Едва переводя дух, сбежала она вниз, в свои комнаты, и положила бумажку под микроскоп, который был ей верным помощником… И невольно содрогнулась: под неумолимым увеличительным стеклом стало ясно как день, что это ужаснейший подлог. Каждая старательно выведенная буква была сперва прорисована карандашом, чего нельзя было заметить невооруженным глазом, а теперь это не вызывало сомнений. Работа была нелегкая — обманщик должен был срисовать каждую букву, чтобы составить необходимые слова… Но кто бы мог это сделать? И для чего? Записка не была никем засвидетельствована, значит, подлог был сделан, чтобы заставить молчать человека, имевшего сильный голос, и это был Майнау. Он сам говорил ей, что сначала пытался соблюсти интересы мальчика… Сделано это из корыстных побуждений или тут не обошлось без религиозного фанатизма, сказать было трудно. Но в записке было написано еще: «Женщина непременно должна принять святое крещение для спасения ее души».
Молодая женщина бросилась на кушетку. Ее сердце усиленно билось, по телу пробегала нервная дрожь. Ей нужно было успокоиться — в таком состоянии ее никто не должен был видеть… Майнау был человеком благородным, и, чтобы он не поступил по совести, прибегли к подлогу, зная, что никаким другим путем им не удалось бы добиться своего. Прежде всего надо было положить бумагу на место; о своем открытии она могла бы только тогда сообщить Майнау, если бы на его глазах вынула бумажку из ящика. Лиана горько усмехнулась; он скорее заподозрил бы ее, чужую здесь всем и всеми нелюбимую, нежели поверил бы, что в его Шенверте, этом оплоте рыцарского благородства и строгих правил, могли происходить подобные вещи… Но рано или поздно Майнау должен будет узнать всю правду — это было необходимо для спасения Габриеля.
Тихонько прокралась она в зал. Там уже затопили камин. Тяжелые штофные портьеры на окнах были задвинуты, а стеклянная дверь закрыта дубовыми ставнями. Тишина нарушалась только не утихавшим дождем. Чайный стол был уже приготовлен, посредине него стояла зажженная лампа под зеленым колпаком. Просторное помещение тонуло в полумраке; лампа освещала только стол и небольшое пространство вокруг него, да, кроме того, отблески огня в камине падали на паркет. В углах же комнаты был полный мрак.
Молодая женщина робко осмотрелась: в комнате никого не было. Успокоенная, она подошла к столу, выдвинула ящик, развернула, не вынимая из него, сверток и положила сверху записку. В эту минуту кто-то схватил ее за руку, удерживая ее в ящике. Ужас сковал Лиану; она не имела силы даже вскрикнуть — вся кровь прилила ей к сердцу. Почти лишившись чувств, она пошатнулась, и перед ее помутившимся взором возникло лицо придворного священника. Он принял беспомощную женщину в свои объятия и, прижав к груди, стал покрывать ее руку страстными поцелуями.
— Успокойтесь, ради бога! Я один это видел, кроме меня, никого нет в зале, — шептал он ей нежно.
Этот голос мгновенно привел ее в чувство, она вырвалась и оттолкнула его руку.
— Что вы видели? — спросила она едва слышно и горделиво выпрямилась. — Разве в этих ящиках золото или серебро? Разве я хотела что-то украсть?
— Как мог я предположить, что такая мысль возникла в вашей божественной головке? Скорее я запятнал бы память моей матери таким позорным подозрением, нежели вашу ангельски чистую душу, — верьте мне!.. Вы не поймете, конечно, что я имел в виду, потому что именно любовь к матери и привела вас сюда… Баронесса, кто может осудить вас за желание уничтожить маленькую записочку, которая оскорбляет и унижает вас? — Он вынул из ящика записку. — Сожжем же вместе это розовое свидетельство материнских заблуждений!
Быстрым движением вырвала она у него письмо и бросила на прежнее место.
— А это разве не кража? Разве оно мне адресовано? — вскричала она гневно. — Оно останется там, где было. Нечестным поступком я не могу смыть пятна с репутации моей матери.
Она отступила от него и стала по другую сторону письменного стола: ей хотелось увеличить расстояние, отделявшее ее от священника, дерзнувшего дотронуться до нее. Зеленый свет лампы падал на ее прелестный благородный профиль; гордая посадка головы делала его похожим на камею… Священник хотел накинуть ей петлю на шею, и, будь она безвольной, неминуемо попала бы в его сети. Но он убедился лишь в том, что она его насквозь видит.
— Как вы осмелились склонять меня на такое темное дело?
— Вы преднамеренно не хотите понять меня и чаще всего относитесь ко мне враждебно, — сказал он с горечью; в его голосе звучала страсть, в этом не было никаких сомнений, — и все-таки у вас нет на земле более преданного друга, чем я.
— У меня два друга: брат и сестра, другой дружбы я не ищу, — заявила она.
Это было сказано таким враждебным тоном, что священник прижал обе руки к груди, точно получил смертельный удар. Глаза его вспыхнули зловещим огнем, и он подошел к ней ближе.
— Баронесса, здесь, в Шенверте, вам не пристало говорить так оскорбительно и быть такой гордой, потому что вам здесь не на кого опереться и, подобно пушинке, вы зависите от дуновения ветра.
— Слава Богу, он не отнес меня за ограничительную линию моих правил.
— Свету до этого нет дела; все видят, насколько фальшиво ваше положение здесь и, зная побудительную причину, по которой сделали вас баронессой Майнау, насмешливо улыбаясь, шепотом высказывают самые унизительные предположения.
Юлиана стала еще бледнее.
— К чему вы все это говорите мне? — спросила она нетвердым голосом. — Я прекрасно знаю побудительные причины, вследствие которых я здесь: я должна быть матерью Лео и хозяйкой осиротевшего дома. Такое положение отнюдь не оскорбляет моего женского достоинства, — прибавила она гордо и с холодным спокойствием, что, видимо, еще больше огорчило его.
— Да если бы вы были ею на самом деле! — сказал он торопливо. — Но в Шенверте вряд ли когда-либо чувствовалось отсутствие хозяйки. Присутствие здесь преклонных лет и весьма почитаемого гофмаршала делают хозяйку дома совершенно лишней во время празднеств, а хозяйство он умеет контролировать лучше всякой женщины. Предназначение Лео — военная служба, он должен будет рано оставить Шенверт и выйти из-под опеки матери, так что едва ли эти причины существенны. Главной причиной вашего появления здесь была неутолимая жажда мести. Боюсь, будет оскорблено чувство достоинства женщины, если она узнает, что ее избрали единственно для того, чтобы нанести другой женщине смертельный удар, и притом с самой утонченной жестокостью.
Большие серо-голубые глаза молодой женщины пристально вглядывались в лицо говорившего, но именно ее молчание и этот взгляд, полный нескрываемого страха, и побуждал его безжалостно продолжить:
— Тем, кто знает барона Майнау, известно, что все поступки и действия его рассчитаны на эффект. Выслушайте, как было дело. В молодые лета он страстно любил высокопоставленную женщину, и она так же пламенно отвечала на его любовь; близкие принудили ее отказать ему, чтобы она могла взойти на трон. Барон Майнау, может быть, и прав, называя ее поступок предательством, но в глазах приближенных это не более как страшная жертва, принесенная из чувства долга… Смерть мужа сделала эту женщину, не перестававшую любить Майнау, свободной. Для бедной страдалицы в порфире и короне могла взойти новая заря; она мечтала сбросить с себя тяжесть герцогского блеска и величия и хотя бы теперь сделаться любящей и любимой женой, но разве можно было предположить, каковы настоящие намерения барона Майнау?.. Пока герцогиня соблюдала траур, он был с ней чрезвычайно любезен, но лишь до той минуты, когда она, сгорая от любви и сладостной надежды, рассчитывала услышать из уст его предложение. Вместо этого он в присутствии всего двора объявил ей о своей помолвке с Юлианой, графиней фон Трахенберг. Это, конечно, произвело невероятный эффект, Майнау мог торжествовать.
Молодая женщина оперлась на высокую заднюю стенку письменного стола обеими руками и прижалась к ним лицом. Ей хотелось провалиться сквозь землю, только бы не слышать более этого безжалостного голоса. Страдали не только ее фамильная гордость и ее достоинство, но и ее бедное сердце.
— Что будет после этой комедии, его мало волновало, — продолжал священник с возрастающим жаром; казалось, он дорожил каждым мгновением, когда мог находиться с этой женщиной один, без всяких свидетелей. — Чувству долга нет места в душе этого человека; он и к своей первой жене, очень привлекательной, любезной и благородной женщине, выказывал полное пренебрежение.
Последние слова заставили Лиану поднять голову. Священник лгал: первая жена Майнау не отличалась благородством, она при малейшем противоречии топала и швыряла ножами и ножницами в прислугу. А священник не унимался:
— Он и женился на ней единственно для того, чтобы доказать герцогине, что ее предательство мало его трогает… Но участь первой жены была завидной по сравнению с участью второй, которую он безжалостно принес в жертву своему тщеславию. На стороне первой был ее отец, а против второй жены настроен и сам Майнау — он ее непримиримый враг… Он-то знает, что второй брак — не что иное, как образчик самой неслыханной мести и что герцогиня не остановится ни перед чем, чтобы хоть теперь одержать победу, а он — верный ее союзник. Царственное имя добавит величия дому Майнау.
— Я спрашиваю вас еще раз: к чему вы мне все это говорите? — прервала его вдруг Юлиана, гордо выпрямившись. — Я добровольно удаляюсь, что всем известно, и не доставлю хлопот ни герцогине, ни ее союзнику, но, пока еще ношу имя Майнау, я никому не позволю в своем присутствии дурно отзываться о человеке, с которым повенчана, даже если бы он был в десять раз виновнее. Прошу вас не забывать этого, ваше преподобие! Впрочем, не берусь решать, что более достойно осуждения: легкомыслие светского человека или суетность священника, который, зная о совершаемом святотатстве, в трогающей душу молитве призывает благословение Божие на недостойных комедиантов. Светский человек топчет женское сердце, как большинство знатных молодых мужчин, священник же, превращая алтарь в сцену, становится на ней даровитым актером и тем самым совершает страшный грех!..
Лиана говорила громко, горячо, забыв о предосторожности и теряя самообладание.
— Этот Шенверт — омут, и, к чести Майнау, он этого не знает и потому проходит мимо темных дел, которые даже витают в воздухе в этом замке. Он и не предполагает, что документы, на которые он, по простоте душевной полагается, подделаны…
Не договорив, она вдруг испугалась и замолчала. Священник сделал выразительный жест, как будто ему внезапно пришла в голову мысль. С быстротой молнии выхватил он из ящика лежавшую сверху бумажку и поднес ее к лампе.
— Вы говорите об этом документе? Ученая мыслительница исследовала его под микроскопом и обнаружила…
— Что он писан предварительно карандашом, — сказала она твердо.
— Совершенно справедливо. Каждая буква срисована на стекле карандашом и потом обведена пером, — подтвердил он спокойно. — Я знаю это очень хорошо, знаю даже и то, что это очень трудная и неприятная, действующая на нервы работа; а знаю я это потому, что сам сочинял и писал этот документ… О, не смотрите же на меня с таким отвращением! Разве для вас ничего не значит то, что я так унижаюсь и так искренне каюсь перед вами? Вы можете спокойно коснуться этой руки: не ради денег, не ради земной власти и величия действовала она так, но для осуществления высших целей… Разве я не мог с тем же успехом выдать за последнюю волю и распоряжение пожертвовать какую-то сумму или недвижимое имущество в пользу нашего ордена? Барон Майнау уверен в неподдельности этого документа, он поверил бы и такой приписке, а старик гофмаршал… Ну, он по уважительной причине должен бы был поверить. Но я не грабитель, я только хотел приобрести две души: языческую душу матери для крещения и душу мальчика для исполнения миссии… В наш век считают фанатизмом самоотверженное, преданное служение Господу человека, ставшего священником по призванию, но никто не думает, что, заключив горячее вещество в железный сосуд, он тем самым заставляет его высвобождаться и…
— Сжигать еретиков, — добавила она ледяным тоном и отвернулась.
Священник нервно скомкал в руке записку.
— Но это пламя уже более не пылает, — проговорил он глухо, видимо отчаянно борясь со страшным волнением. — Ни самая усердная молитва, ни бичевания не в состоянии снова раздуть его. Меня пожирает другой огонь. — Тут он протянул к ней руку с измятой бумажкой. — Вы можете обвинить меня в подлоге, можете изменить судьбу Габриеля, можете лишить меня моего положения, возбуждающего всеобщую зависть, и влияния, которое я имею на высокопоставленных лиц, — сделайте это, и я буду молчать, даже глазом не моргнув. Отдайте меня в руки моих многочисленных врагов, только позвольте мне, когда вы оставите Шенверт, жить вблизи вас!
Лиана посмотрела на него изумленно, подумав, что он сошел с ума… Она снова гордо выпрямилась перед ним во весь рост.
— Вы забываете, ваше преподобие, что мой брат, владелец Рюдисдорфа, может предоставить место приходского священника духовному лицу только протестантского вероисповедания, — сказала она ему через плечо слегка дрожащим голосом, но с насмешливой улыбкой.
— Психологи правы, говоря, что светловолосые женщины очень жестоки и холодны. — Он буквально прошипел эти слова. — Вы умны и так высокомерны, как ни одна аристократка, даже та, в жилах которой течет герцогская кровь. Один поворот вашей головы — и вы возвышаетесь над многими. От другого вам, может быть, удалось бы избавиться, но не от меня. Я буду следовать за вами всюду по пятам, никогда не уберу я руки, которую раз протянул к вам, даже если бы мне пришлось ее лишиться! Бейте меня, попирайте ногами, я все вынесу молча, терпеливо, но вы от меня не освободитесь… Моя церковь требует от священника, чтобы он бодрствовал и постился, чтобы он работал без устали, тут вел бы подземный ход, подобно кроту, там соединял бы мостом берега… Вот с какой фанатической энергией буду я добиваться того, чтобы вы стали моею.
Неведомый до сих пор ужас объял Лиану. Теперь она поняла, что не душу ее он хотел приобрести для своей церкви: этот клятвопреступник любил в ней женщину. От этого открытия кровь застыла в ее жилах, и она содрогнулась. Но, как ни отвратителен был грех, эти пылкие, потрясающие душу слова, передававшие всю борьбу, все бури и муки души, произвели отталкивающее и вместе с тем магнетическое действие на молодую женщину: она еще никогда не слыхала от мужчины речей, побуждаемых испепеляющей страстью… Прочел ли он это в ее прелестном побледневшем лице или еще почему-либо догадался, только он вдруг приблизился к ней и, резко запрокинув голову, бросился к ее ногам, чтобы обнять колени молодой женщины. Зеленоватый свет лампы ярко освещал его бледное лицо и тонзуру, резко выделявшуюся среди темных кудрявых волос. Лиане показалось, будто невидимая рука указала ей на это пятно как на знак, каким отмечен был Каин; она сделала шаг назад и вытянула перед собой свои красивые руки, как бы защищаясь от стоявшего перед ней на коленях священника.
— Лицемер! — воскликнула она хриплым голосом. — Я скорее брошусь в пруд в индийском саду, нежели позволю вам хоть одним пальцем дотронуться даже до моего платья.
Юлиана боязливо прижала руки к груди, как дитя, которое, страшась ужасного прикосновения, не имеет, однако, сил сдвинуться с места. Она не могла уйти, пока документ находился в его руках, иначе она стала бы соучастницей злодеяния.
Священник медленно поднялся. В это время среди наступившего безмолвия вдруг раздался стук колес подъехавшего экипажа, который, скрипя по мокрому гравию, остановился затем у крыльца. То возвратился Майнау, он, должно быть, ехал с невероятной быстротой. Священник в сердцах топнул и с бешенством повернулся к окну; было видно, что ему хотелось бы иметь под рукой какой-нибудь тяжелый предмет, чтобы бросить им в экипаж и в сидящего в нем ненавистного ему человека.
Молодая женщина вздохнула с облегчением, однако же нельзя было терять ни минуты.
— Я попрошу вас, ваше преподобие, положить бумагу на место, — сказала она, стараясь придать твердость своем у голос у.
— Неужели, баронесса, вы думаете, что я способен на… такое бессмысленное простодушие? — воскликнул он с хриплым смехом. — Вы полагаете, что ваша смертельно раненная жертва больше не в состоянии защитить себя? О, я могу еще мыслить здраво, могу объяснить вам ваши намерения. Вы пришли сюда, чтобы раскрыть важную тайну: с помощью микроскопа доказали бы вашему супругу и гофмаршалу, что в доме Майнау совершен бессовестный подлог документа, имеющего силу завещания. Конечно, после этого вас не отпустят в Рюдисдорф, а попросят остаться… Но чего вы этим добьетесь? Барон Майнау не любит вас и никогда не будет любить: его сердце все еще принадлежит герцогине. Теперь он совершенно равнодушен к вам, а после раскрытия тайны будет просто ненавидеть вас, а я — видите, как самоотверженна моя любовь, — я хочу не допустить этого.
И не успела Лиана что-либо предпринять, как он, завладев розовой запиской графини Трахенберг, стоял уже у камина. С громким криком бросилась она к нему и, не помня себя, обеими руками схватила руку человека, который никогда не должен был дотрагиваться до нее, но и документ, и письмо уже превратились в пепел.
— Теперь обвиняйте меня, баронесса! Кто станет искать документ, обнаружит пропажу письма графини Трахенберг, и никто не поверит, что я его сжег.
Говоря это, он левой рукой все еще заслонял камин, хотя в нем уже не осталось и следа сожженной бумаги.
Руки молодой женщины безвольно опустились; она стояла как пораженная громом, освещенная ярким пламенем камина. Эту сильную, но слишком чистую, девственную душу потрясло коварство священника. Нежная, стройная, беспомощная, с испуганными глазами, устремленными на огонь, она была как бы парализована и, сама того не замечая, склонила голову к его плечу, и ему показалось, что она в его руках. Но лишь прерывистый вздох вырвался из ее груди и коснулся щеки монаха.
— Еще есть время, — сказал он, впав в оцепенение после этого ощущения. — Будьте сострадательны ко мне, и я сразу же пойду к хозяину Шенверта и покаюсь ему во всем.
Она отступила назад и смерила его с головы до ног презрительным взглядом.
— Поступайте, как сочтете нужным! — сказала она резким тоном. — Я искренне желала спасти Габриеля и скорее решилась бы ради доброго дела пасть к ногам герцогини, но действовать сообща с… иезуитом я не намерена. Мальчика спасти я уже не могу — видно, такая у него жестокая судьба! Но германцы правы, изгоняя из своей страны лицемерное братство Иисуса и вооружаясь против этого непримиримого врага патриотизма, духовного развития и свободы вероисповедания… Это мои последние обращенные к вам слова, ваше преподобие. А теперь вы можете начать интриговать против меня относительно сгоревших документов, тонко и с неподражаемой уверенностью, как и подобает ученику Лойолы.
Повернувшись к нему спиной, она хотела поспешно удалиться, но в это время отворилась боковая дверь и из нее, опираясь на костыль, выглянул гофмаршал.
— Где же вы, почтенный друг? — воскликнул он, окинув взглядом зал. — Бог мой, разве так много времени надо, чтобы вынуть ключ?
При его появлении молодая женщина остановилась и повернулась к нему лицом; священник же продолжал неподвижно стоять у камина, протянув к огню свои белые полные руки, как бы грея их.
Гофмаршал вошел в зал и даже забыл затворить за собой дверь — до того он был поражен.
— Как, и вы здесь? — обратился он к Юлиане. — Или вы все время были здесь впотьмах? Но нет, при вашей мещанской привычке ни минуты не оставаться в бездействии этого не может быть!
Вероятно, в его голову закралось подозрение, и он повернулся к столу с редкостями: один из ящиков был так выдвинут, что, казалось, вот-вот упадет на пол.
Продолжительный вздох вырвался у старика.
— Баронесса, неужели вы изволили тут рыться? — спросил он со злобной усмешкой, но кротко — так судья обращается к обвиняемому, лишившемуся последней точки опоры. Он важно покачал головой. — Impossible, что я говорю! Женщина с такими прекрасными аристократическими ручками, имеющая счастье быть внучкой герцогини фон Тургау, не могла унизиться до того, чтобы рыться в столе, ей не принадлежащем… Fi done! Извините меня, я позволил себе неприличную шутку!..
Он побрел к столу и, опираясь левой рукой на костыль, правой стал перебирать бумаги.
Лиана судорожно скрестила руки на груди: она чувствовала приближение грозы. А человек в черной одежде так равнодушно смотрел на огонь, как будто не слыхал того, о чем говорилось за его спиной; конечно, он давно уже обдумал план своих действий.
Гофмаршал наконец повернулся к Лиане, лицо его было белым как снег.
— Вы также пошутили, баронесса? — воскликнул он, посмеиваясь. — Вас можно понять: я был немного неправ, в присутствии герцогини заведя разговор об известных вам обстоятельствах, но впредь я буду осторожнее, обещаю вам. А теперь, пожалуйста, возвратите мне billet doux, к которому, как вам известно, я привязан всем сердцем! Как! Вы не соглашаетесь? А я готов побожиться, что у вас из кармана выглядывает уголок розового письма. Нет? Где же письмо графини Трахенберг, спрашиваю я вас? — Он вдруг совершенно переменил тон.
В порыве бешенства он до того забылся, что угрожающе поднял свой костыль.
— Спросите у его преподобия! — бросила ему Лиана срывающимся голосом.
— У его преподобия? Да разве графиня Трахенберг его мать? Гм! Да, может быть, он стал свидетелем вашего смелого поступка, и теперь вы апеллируете к его рыцарскому благородству и христианскому великодушию и ищете у него защиты? Но не рассчитывайте на это, прекрасная баронесса. Я хочу услышать именно из ваших уст, куда подевалось письмо.
Молодая женщина указала на камин.
— Оно сожжено, — сказала она едва слышно, но твердым голосом.
В эту минуту священник наконец обернулся; он искоса бросил смущенный, почти безумный взгляд на Лиану, которой и в голову не пришло искать спасения во лжи.
У гофмаршала вырвался хриплый крик бешенства, и он бессильно опустился в ближайшее кресло.
— Вы были свидетелем, ваше преподобие? И вы спокойно смотрели, как совершился такой безбожный поступок? — проговорил он сквозь зубы.
— В данную минуту я ничего не стану отвечать вам, господин гофмаршал: вы должны прежде успокоиться. Все не так, как может показаться на первый взгляд, — возразил уклончиво священник, подходя к гофмаршалу неверным шагом.
— Ну, право, недоставало только, чтобы и вы сошли с пути истинного! Неужели еретические мысли, гнездящиеся под этими огненными косами, заражают все мужские головы? Раулю я уже давно не доверяю…
Старик закусил губу, видимо, последние слова вырвались против воли, но на священника они подействовали, как неожиданный удар. Бросив испуганный и в то же время гневный взгляд на Лиану, он поднял руку, как будто желая зажать рот неосторожному старику.
— Я не понимаю вас, господин гофмаршал, — проговорил он, предостерегающе чеканя каждое слово.
— Боже мой, да я говорю не о его католическом вероисповедании! — воскликнул тот с досадой.
Человек, о вере которого теперь шла речь, поднимался в это время по покрытой византийскими коврами парадной лестнице. Лиана стояла лицом к отворенной двери; ярко освещенный коридор выходил в вестибюль, также залитый огнями. На верхней ступеньке Майнау, закутанный в темный дождевой плащ, остановился на минуту. Неизвестно, увидел ли он светлое платье своей жены в полумраке зала, но только, вместо того чтобы пройти, как сначала намеревался, в свои комнаты, вдруг пошел по коридору.
— А, вот и он! Очень кстати! — сказал гофмаршал, злорадно прислушиваясь к приближавшимся знакомым шагам племянника.
Он удобнее устроился в кресле, как бы готовясь к схватке, и, покряхтывая, начал потирать свои сухие костлявые руки.
— Господин гофмаршал, я убедительно прошу вас не говорить пока ни слова! — воскликнул священник повелительным полушепотом, в котором, однако, улавливалась тревога.
Но Майнау уже был на пороге.
— Я не должен чего-то знать? — спросил он резко.
Слова священника не укрылись от его острого слуха. Он перенес огненный, пронзительный взгляд со священника на лицо Юлианы.
— Значит, между его преподобием и моей женой существует тайна? Тайна, которую ты не должен открывать мне, дядя? — сказал он, четко выговаривая слова. — Должен сознаться, что это возбуждает во мне живой интерес. Тайна между католическим священником и «еретичкой» — как пикантно!.. Должно быть, я угадал, дядя: очередная попытка обратить в свою веру, не так ли?
— Не думай так, Рауль: его преподобие слишком умен, чтобы понапрасну тратить время и слова, к тому же баронесса даже и не вполне протестантка… Нет, мой друг, тайна касается исключительно баронессы, а его преподобие только невольный свидетель происшедшего. Он так рыцарски благороден и великодушен, что не хочет компрометировать твою жену… Я бы и сам, пожалуй, смолчал бы, да и что я тебе скажу? Я слишком стар, чтобы быстро придумывать сказки…
— Не томи, дядя! — воскликнул Майнау сурово.
Его лицо было страшно, губы крепко сжаты, а глаза горели лихорадочным огнем.
— Ну да рассказ будет коротким. Ты оставил в столе ключ, в том ящике, где лежало письмо графини Трахенберг. Я должен сознаться, что слишком часто дразнил баронессу этим занятным документом, и вот она решила, что хорошо было бы, если бы он в один прекрасный день исчез навсегда… Оставшись одна в зале, она воспользовалась удобным случаем, чтобы бросить в огонь мое любимое розовое письмецо… А? Что ты на это скажешь?.. Я вдруг заметил, что при мне нет ключа; его преподобие вызвался сходить за ним, и таким образом его любезная услужливость стала причиной того, что он сделался невольным свидетелем этого «аутодафе». Когда же я, встревоженный его долгим отсутствием, вдруг вошел сюда, мой почтенный друг еще стоял, потрясенный, у камина, а баронесса, увидя меня, хотела скрыться, но было уже слишком поздно… Посмотри туда! Открытый ящик подтверждает сказанное мною.
Молодая женщина, видя, что буря готова разразиться над ней, опустила платок, который прижимала к губам, и, бледная как воск, сделала шаг по направлению к мужу.
— Оставь это, Юлиана! — сказал он ледяным тоном, отступив назад и подняв руку, как бы приказывая ей молчать. — Дядя относится к тебе с предубеждением: ты не дотрагивалась до письма, я знаю это, и горе тому, кто осмелится повторить подобное обвинение!.. Однако же я удивился, увидев тебя здесь в этот час.
— Ага! В этом пункте мы совершенно сходимся, — засмеялся гофмаршал.
— До чаю еще далеко, — продолжал Майнау, не обратив внимания на замечание дяди, — при этом тусклом освещении ты не могла вышивать, да я и не вижу здесь ни твоей рабочей корзинки, ни книги, которые могли бы свидетельствовать о твоих занятиях… Обыкновенно ты первая удаляешься отсюда, а приходишь сюда всегда последней. Повторяю, что все эти факты вызывают у меня крайнее удивление, и я только так могу объяснить твое присутствие здесь: под каким-нибудь предлогом тебя вызвали сюда, и ты, Юлиана, поддалась искушению. Птичка попала-таки в силок, и я считаю ее пропавшей, безвозвратно пропавшей. Ты прикована теперь к той руке, которая — разумеется, без твоего согласия и к твоему невыразимому ужасу, — оказала тебе любезное одолжение: сожгла компрометирующее твою матушку письмо… Ты еще не погибла, но все-таки пропала… Зачем ты пришла сюда?!
— Что это значит, Рауль? Что за бессмыслицу ты говоришь? — воскликнул гофмаршал.
Майнау засмеялся так горько и так громко, что его смех отозвался эхом.
— Попроси святого отца объяснить тебе это, дядя! Он так долго загонял жирных карпов в обширные римские сети, что никто не решится осудить его за то, что он раз в жизни пожелал заполучить в свою собственную сеть прекрасную золотую рыбку… Ваше преподобие, святой орден, к которому вы принадлежите, не приемлет часто приводимое в наше время правило «цель оправдывает средства». Может быть, из предосторожности оно нигде не записано, но тем оно действеннее, как на ухо сказанный призыв, и я не могу не поздравить вас с тем, что вы эту сделку с совестью умеете применять и к частным интересам… И правда, разве эти уста должны только творить молитву, перебирая четки?
— Признаюсь, я не понимаю, что вы этим хотите сказать, господин барон, — проговорил священник весьма непринужденно.
У него было время принять спокойную и даже вызывающую позу, хотя по его горевшим жаждой мести глазам и бледному лицу было видно, что он вовсе не так равнодушен, как желал казаться.
— Глупости!.. Я решительно не понимаю, с какой целью ты все это говоришь, — заметил старик, нетерпеливо ворочаясь в своем кресле.
— Зато я понимаю, Майнау, — проговорила молодая женщина упавшим голосом.
Потом она молча воздела руки к небу: ей казалось, что после признания падет огонь на ее голову.
— Комедия! — крикнул гофмаршал своим пронзительным голосом и с негодованием отвернулся.
Священник подошел к нему неверным шагом.
— Не грешите, господин гофмаршал! — сказал он строго и повелительно. — Эта бедная, измученная женщина находится под моим покровительством. Я не допущу, чтобы небесную чистоту ее души…
— Ни слова больше, ваше преподобие! — воскликнула возмущенная Лиана с глазами, пылающими огнем. — Вы ведь знаете, что я «одним поворотом головы возвышаюсь над многими», знаете, что я «высокомерна, как ни одна аристократка, даже та, в жилах которой течет герцогская кровь»! Эти слова недавно были произнесены вами! И вы, непрошеный, все-таки осмеливаетесь защищать меня? Разве вы не знаете, что графиня Трахенберг не потерпит такой навязчивости, а с достоинством отвергнет ее? Пред вами, господин гофмаршал, стоит комедиант, неподражаемый актер! — Она указала на священника. — Поступайте с ним как знаете. Пусть он объяснит вам все, что случилось здесь, в зале, как вам и ему будет удобнее. Я считаю напрасным трудом и унижением своего достоинства сказать хоть одно слово в свое оправдание.
Она быстро повернулась и подошла к мужу; теперь они стояли друг против друга.
— Я удивляюсь, Майнау, — сказала она; как ни твердо и энергично звучал за минуту до этого ее голос, теперь он срывался на рыдания. — Несколько дней тому назад я могла бы оставить Шенверт, не сказав и тебе ни слова в свое оправдание; но с тех пор как я глубже заглянула в твою душу, я лучше узнала ее. Я с большим уважением отношусь к тебе, но, к моему глубокому сожалению, сегодня снова убедилась, насколько ты можешь быть слабым и ослепленным и как искажен твой взгляд на вещи, если ты сам веришь тому, что говоришь… Сама я, конечно, не могу ни устно, ни письменно открыть тебе истинное положение дел, но у меня есть сестра и брат, от них ты услышишь обо мне.
Она направилась к выходу.
— Ради бога, Рауль, не надо скандала! Надеюсь, ты не поверишь этой хитрой интриганке! Заклинаю тебя памятью твоего отца, не позволяй настраивать себя против верного друга нашего дома! О боже! Дорогой, достойнейший святой отец, уведите меня поскорей отсюда, скорее в мою спальню! Мне очень худо! — слышала Лиана громкие тревожные возгласы гофмаршала, затворяя за собою дверь.
На самом же деле один актер стоил другого: это мнимое нездоровье было только предлогом, посредством которого гофмаршал хотел избавить своего друга и свое доверенное лицо от выяснения отношений с раздраженным Майнау.
Глава 21
С горькой улыбкой, едва сдерживая душившие ее слезы, сходила молодая женщина по ступеням лестницы. Три человека, оставленные ею наверху, может быть, будут в течение нескольких дней враждовать между собою, но время и этикет в конце концов их примирят. Бездна же, в какую ввергли несчастную женщину, скоро, очень скоро поглотит ее, и кто тогда вспомнит о разведенной жене? В высшем свете неприятные происшествия необыкновенно быстро порастают травой забвения.
В гардеробной перед трюмо горели лампы. Ганна полагала, что ее госпожа захочет переодеться к чаю и заменит легкое летнее платье более теплым, так как на дворе стало холодно и сыро. Белая фарфоровая печка, топившаяся исключительно в это время года, распространяла приятную теплоту, а сквозь отверстие в ее медной дверке падал на ковер красноватый отблеск горевшего в ней угля. И в этот уютный, приветливый уголок вошла в последний раз молодая женщина с разбитым сердцем и помутившимся взглядом, чтобы приготовиться к отъезду… Она отпустила горничную в людскую ужинать и заперла за ней дверь, которая выходила к колоннаде.
Почти все окна были уже закрыты ставнями, только в голубом будуаре оба окна остались отворенными. Лиана всегда сама закрывала их из предосторожности, чтобы чужие, неумелые руки не повредили ее прекрасных азалий… Дождь шумными потоками лился на землю. Холодный сырой воздух, врываясь в открытое окно, веял на атласные стены. По временам буря выла еще яростнее, и дождь лился тогда с удвоенною силой. Эоловы арфы то сильнее звучали от порывов ветра, то шум дождя заглушал эти звуки и они затихали.
С минуту Лиана постояла у открытого окна; она невольно содрогнулась при мысли, что в такую ужасную погоду и притом ночью ей приходится покинуть замок и идти пешком. Она хотела уйти из Шенверта тихо и незаметно, чтобы никто не мог знать, когда она ушла. Она ни одной ночи не могла более оставаться под кровлей этого дома, раз его хозяин считал ее неверной и пропавшей безвозвратно. Множество обрушившихся на нее оскорбительных обвинений и вероломный поступок священника лишили ее всякой возможности доказать свою невинность. Пожалуй, только опытная интриганка, хитрая и коварная, могла бы выпутаться из этой ситуации; ей же, беспомощной в силу чистоты ее души, оставался только один выход: бежать к Магнусу и Ульрике, под их защиту.
Она закрыла окно и опустила штору. Вдруг раздались торопливые шаги в передней, и сильная рука взялась за ручку двери голубого будуара, но она была заперта изнутри… Лиана прижала руки к сильно бьющемуся сердцу. Майнау стоял в передней и требовал, чтобы его впустили… Нет, ни за что на свете она не будет говорить с ним! Он сделал эту встречу невозможной.
Майнау стал громко стучать в дверь.
— Юлиана, отвори! — крикнул он повелительно.
Она словно окаменела; не было слышно даже ее дыхания, только глаза тревожно бегали по платью — Юлиана опасалась, что какая-нибудь складка шевельнется и выдаст ее присутствие.
Два раза он позвал ее, сильно дергая за дверную ручку. Потом он пошел назад и с силой распахнул обе створки большой двери, выходящей на колоннаду; но Лиана не слыхала, чтобы она снова затворилась, — очевидно, негодующий Майнау удалился.
Облегченно вздохнув, Лиана снова вошла в гардеробную. Но о чем она плакала? Ей стало стыдно своих слез. Есть ли на свете что-нибудь непоследовательнее и загадочнее женской души? Ее сердце было теперь готово разорваться от невыносимой муки. Она закрыла лицо руками, как будто чей-нибудь насмешливый взгляд мог заглянуть в ее душу, но себя не обманешь. Если бы он теперь вошел к ней, то, пожалуй, Юлиана, проявив слабость, сказала бы ему: «Я удаляюсь, но знаю, что никогда не забуду тебя…» Как бы он торжествовал, этот мужчина демонического нрава! Значит, правда то, что ни одна женщина не смогла устоять перед ним. Даже она, с которой он был так холоден, чтобы не допустить никакого сближения, на которой женился только для того, чтобы жестоко отомстить другой, все еще горячо любимой, и которой хотя и дал свое имя, но предоставил в своем доме лишь место гувернантки, — даже и она, позабыв о своей гордости и женском достоинстве, готова была сказать ему: «Я никогда не забуду тебя…» Нет, слава Богу, он ушел. Он никогда не узнает о своей победе. Ее лицо вдруг приняло суровое, чуждое ей до сих пор выражение. Юлиана мысленно представила себе серых рысаков, остановившихся у герцогского дворца; видела Майнау, смело правившего ими и потом стоявшего у подножки кареты, и эту высокопоставленную, самую гордую женщину в государстве, выходившую из кареты и опиравшуюся на его руку… Может быть, ее решение определило судьбу этих двоих. Молодая женщина огорчилась еще больше, когда у нее возникло подозрение, что Майнау намеренно, хотя и против своих убеждений, обвинил ее в неверности, чтобы ускорить развод… О боже! Но к чему же эти убийственные мысли? Ведь не любовь же терзает ее сердце — от этого чувства ее уберегла фамильная трахенбергская гордость. Однако она не могла в эту минуту отказаться от его дружбы, но уверяла себя, что, как только вернется домой, быстро сладит с собой… Лиана открыла ларчик с бриллиантами, чтобы еще раз проверить их по описи, заодно пересчитала свертки с золотом — она не дотронулась ни до одного из них. Потом положила оба ключа в конверт, запечатала его, надписала на нем имя Майнау и оставила на письменном столе. Некоторые вещи она уложила в маленький ящик, так как не хотела, чтобы к ним прикасались чужие руки, остальное же предоставила переслать горничной.
За этими приготовлениями прошло около двух часов. Она отодвинула штору в голубом будуаре — на дворе было совершенно темно. Свет от стоявшей сзади лампы падал на усыпанную гравием площадку и отражался в лужах, вода которых была покрыта дождевыми пузырями. Дождь утих, но буря свирепствовала с удвоенной силой по дворам, дворикам и колоннадам огромного замка, точно стремясь вырваться на простор, чтобы завывать в огромных шенвертских парках.
Пора было идти. Лиана надела темное платье и черное бархатное пальто с капюшоном, который накинула на голову. С горькими слезами вошла она в спальню Лео и склонила голову на его подушку. Здесь она сидела каждый вечер, пока сладкий сон не смыкал живых глаз ее резвого любимца. Он был теперь у деда и не догадывался, что ее слезы орошали его подушку и что она, которую он боготворил и любил всем своим пылким сердцем, готовилась в бурную ночь покинуть Шенверт, чтобы никогда более не возвращаться сюда.
Неслышно отодвинула Лиана задвижку на двери голубого будуара и вышла, но тотчас же с испугом отступила назад; она думала, что окажется в совершенно темной передней, а между тем здесь горела большая висячая лампа и в широко растворенную парадную дверь врывались целые потоки света из освещенной газом колоннады… Она остановилась, едва дыша от страха; яркий свет и темная бархатная одежда придавали ей волшебную прелесть, но выражение, появившееся сегодня вечером на ее обычно кротком лице, стало еще суровее, когда она увидела Майнау, стоявшего, скрестив руки на груди, в нише окна.
— Ты заставила меня долго ждать, Юлиана! — сказал он спокойно, как будто речь шла об условленной поездке в театр или на концерт.
При этом он быстро подошел к дверям и захлопнул их. Было ясно, что он оставил их отворенными для того, чтобы видеть колоннаду и таким образом помешать жене незаметно уйти через гардеробную.
— Ты хочешь прогуляться? — Он задал этот вопрос со свойственным ему сарказмом, но глаза его горели зловещим огнем.
— Как видишь, — ответила она холодно и шагнула в сторону, чтобы пройти в дверь.
— Странное желание в такую погоду! Слышишь, как воет буря? Ты не дойдешь и до первой лужайки в саду, не сомневайся в этом. Все дороги затоплены, Юлиана! Из-за этого каприза ты непременно заработаешь насморк или ревматизм.
— К чему эта комедия? — сказала она совершенно спокойно. — Ты очень хорошо знаешь, что никакой это не каприз. Я тебе еще наверху сказала, что сегодня же хочу уехать, и ты видишь меня собравшейся в путь…
— В самом деле? Ты хочешь как есть, в бархатном пальто и с дождевым зонтиком в руках отправиться пешком в Рюдисдорф?
Она слабо улыбнулась.
— Да нет, в столицу поезд отходит в девять часов.
— Ах да! Отлично! В Шенверте в конюшнях полно лошадей, а в сараях — удобных и красивых экипажей, но госпожа баронесса предпочитает отправиться пешком, потому…
— С той минуты, как я ушла из зала наверху с намерением никогда больше не входить туда, я уже не член семейства в этом доме, а потому и не признаю за собой права распоряжаться чем бы то ни было.
Холодно улыбнувшись на ее возражение, Майнау возвысил голос:
— Уж не хочешь ли ты, чтобы завтра утром в столице передавался из уст в уста горестный и волнующий душу рассказ: «Бедная молодая баронесса фон Майнау! Ее до того измучили в Шенверте, что она ночью оставила его; в бурю блуждала она по лесу, пока не упала без чувств у самой дороги, с окровавленным, бледным, страдальческим лицом и с растрепавшимися великолепными золотыми косами…»
Не докончив фразы, он заступил ей дорогу, потому что она, возмущенная его словами, в негодовании сделала быстрое движение, чтобы пройти мимо него в дверь.
— При такой рассудительности и зрелом уме, как у тебя, при таком взгляде на вещи — и вдруг такая невероятная наивность, Юлиана! — продолжал он, но ни в его лице, ни в голосе не было и следа прежней насмешки. — Ты мыслишь, как мужчина, а поступаешь, как испуганное дитя. Когда нужно сказать правду или помочь другим, ты преисполнена героизма и твой язык подобен острию меча, а защищая себя, уподобляешься страусу, который при виде опасности прячет голову в песок. Ты чувствуешь себя невинной, однако же хочешь бежать! Разве ты не знаешь, что этим поступком ты настраиваешь против себя все светское общество? Женщину, которая одна ночью навсегда покидает дом своего мужа, будут всегда считать бежавшею! Это звучит резко и оскорбительно для тебя, не правда ли?.. А все-таки я иначе выразиться не могу.
Он хотел взять Юлиану за руку, но ее пальцы так крепко вцепились в ручку двери, что он не смог их оторвать. Лицо его вдруг приняло какое-то своеобразное выражение: он будто чего-то ожидал и вместе с тем был так разгневан, что она испугалась, однако это не помешало ей сказать твердо и спокойно:
— Не забывай, что я при двух свидетелях предупредила тебя о том, что покидаю замок, а потому о «бегстве» не может быть и речи… Злые же языки могут говорить, что им угодно… Боже мой! Что свету до меня? Я не так тщеславна, чтобы воображать, что общество долго будет занимать моя особа, да это и невозможно: я схожу со сцены… А теперь прошу тебя, пропусти меня! Прощаться с тобой еще раз я не стану, мы оба не сентиментальны.
— Да, это так… но только у меня, несчастного, есть в груди вздорное и беспокойное «нечто», и оно возмущается.
Он отступил от двери.
— Дорога свободна, Юлиана, то есть она свободна для нас обоих. Ты, конечно, не думаешь, что я отпущу тебя одну, чтобы ты предстала пред судией, который будет на стороне обвинительницы? Ты намерена поручить наш развод сестре и брату — хорошо, но я хочу быть при этом… Я велю заложить карету, потому что поеду с тобой, — пусть рассудительная и мудрая Ульрика решит…
— Как, Майнау, ты отваживаешься на это? — воскликнула она с испугом.
От резкого движения капюшон соскользнул с ее головы, растрепавшиеся волосы блестящими волнами рассыпались по черному бархату, зонтик упал на пол. Она сложила руки и прижала их к груди.
— Много пережила я горя в твоем доме, однако не хотела бы видеть тебя пред строгим судом Ульрики: я не вынесла бы этого… Что ответишь ты ей, когда она спросит тебя, для чего ты искал руки ее сестры? Что затеял все это, чтобы отомстить другой женщине, что своей помолвкой с графиней Трахенберг хотел при всем дворе поразить герцогиню в самое сердце?
Майнау стоял пред ней мрачный и очень бледный. Он машинально медленно поднял правую руку и заложил ее за борт сюртука. Его молчание и поза говорили о том, что он считает себя погибшим и с притворным спокойствием ожидает решения своей участи.
— И что же дальше? — неумолимо продолжала Юлиана. — Вот что ты должен будешь сказать: «После бракосочетания привез я несчастную статистку, с которой ради приличия нельзя было скоро развязаться, в свой дом, навьючил на нее дорогие убранства, начертал ей программу действия — так заводят часы — и вменил в обязанность неуклонно следовать ей в мое отсутствие… Я знал, что руководит моим домом больной, ожесточенный старик и что относительно него исполнение моих предначертаний представляет собой невыполнимую задачу, что для этого нужно беспримерное самопожертвование, полное отсутствие гордости и чувствительности, и все это, само собой разумеется, присуще кукле, носящей мое имя, живущей под моею кровлей и обедающей за моим столом».
Она замолчала, задыхаясь, приоткрыла рот и откинула назад голову, как бы освободившись от тяжелого бремени и невыразимого горя, терзавшего ее сердце все время, проведенное ею здесь.
— Ты кончила, Юлиана? И, конечно, позволишь теперь мне ответить Ульрике? — спросил он тихо, с невыразимою нежностью в голосе, что приводило всех женщин в «трепет».
— Нет еще, — сурово ответила молодая женщина.
Она в первый раз испытала сладость мести, поняла, как приятно платить холодностью за холодность, презрением за пренебрежение. Она невольно увлеклась и не предполагала, что сквозь это горячее чувство мести проглядывает безнадежная страсть…
— «Этот бедный автомат со своим вечным вышиванием и вокабулами на устах против собственного желания поступил бестактно, слишком задержавшись в доме Майнау, — продолжала она запальчиво. — Он упустил подходящий момент, когда мог с достоинством удалиться, а потому заставил других прибегнуть к крайнему средству — к оскорбительным обвинениям, чтобы поскорее от него избавиться».
— Юлиана!.. — Майнау наклонился к ее лицу и заглянул ей в широко раскрытые глаза, смотревшие на него неподвижно, как это бывает при перевозбуждении. — Как горько мне осознавать, что твой светлый разум впал в такое ужасное заблуждение! Но я сам виноват: я слишком долго оставлял тебя одну, и хотя за все прочее готов отвечать перед Ульрикой, но не за это… Юлиана, не смотри на меня так пристально, — сказал он, беря ее руки в свои, — ты слишком взволнована и можешь заболеть.
— Тогда оставь меня — ведь ты не можешь видеть больных людей.
Она старалась высвободить свои руки, между тем как губы ее дрожали от невыносимых страданий.
Майнау в отчаянии отвернулся. Куда ни обращал он свой мысленный взор, всюду с неумолимой жестокостью, как в зеркале, видел в неприглядной наготе выходки, свойственные его дурной, испорченной натуре. Лиана помнила все его жестокие выражения. Он так умел блеснуть ими в разговоре! В обществе он не видел перед собой преград: он все бичевал, используя свое колкое остроумие, свою едкую насмешку. Но вот, столкнувшись с чистой, но по его вине ожесточившейся душой, этот блестящий светский человек потерпел полнейшее поражение. Молча протянул он руку к звонку, но Юлиана быстрым движением попыталась его остановить.
— Не делай этого, Майнау! Я не поеду с тобой, — сказала она мрачно и решительно. — К чему везти все эти неприятности в Рюдисдорф? Я не должна допустить этого хотя бы ради моего милого робкого Магнуса, которого эти отвратительные сцены сильно огорчили бы. А мама?.. Мне предстоит по моем возвращении вступить в жестокую борьбу с ней, но я предпочитаю, чтобы это не происходило в твоем присутствии. Она, конечно же, примет твою сторону, и в ее глазах я останусь виновной до конца жизни; ты, которому все завидуют и кого все носят на руках, — владелец Шенверта, Волькерсгаузена и прочего, и я — девушка из обедневшей семьи, едва ли имеющая право на каноникат. И ведь я сама виновата в том, что не сумела сохранить завидного положения! — При этих словах горькая, раздирающая душу улыбка мелькнула на губах молодой женщины. — Вот именно поэтому-то мама употребит все усилия, чтобы воспрепятствовать нашему разводу, а ведь мы оба только того и добиваемся.
— В самом деле, Юлиана? — Он нервно засмеялся. — Если я захочу силой получить то, чего мне ни за что не хотят дать добровольно, то поручу твоей матери рассудить нас, но пока пусть Ульрика останется высшей инстанцией… Я открою ей во всех подробностях свою неизмеримую вину. Я расскажу ей, как царственная кокетка играла мной и как ее предательство сделало меня таким, каков я теперь, — легкомысленным насмешником, бессовестно играющим чувствами женщин, беспокойным бродягой, который бросался в вихрь недостойных наслаждений, чтобы забыть об оскорблении, нанесенном его самолюбию и мужской гордости. Пусть Ульрика узнает также и то, что я не имел ни малейшего сочувствия к предательнице и жаждал мести. Может быть, Ульрика разглядит что-то другое в душе раздраженного и глубоко оскорбленного человека… Я скажу ей: «Это правда, Ульрика, я действительно женился на твоей сестре для того, чтобы отплатить герцогине ее же монетой и удовлетворить жажду мести, но также и для того, чтобы избавиться наконец от ненавистной страсти, которую питала ко мне эта женщина».
Он замолчал в надежде услышать хоть одно одобряющее слово, но губы молодой женщины не шевельнулись — казалось, она окаменела, услышав эти признания.
— «Да, я был совершенно равнодушен к молодой девушке, которую едва разглядел при первой встрече, — продолжал он взволнованным голосом. — Если бы я тогда заметил ее красоту и ум, я тотчас бы удалился. Я не хотел заковывать себя в новые цепи, я искал кроткую женщину, которая могла бы представлять мой дом, терпеливо ухаживала бы за больным брюзгливым дядей, занималась бы воспитанием моего сына и сумела бы приспособиться к раз и навсегда установленному порядку в доме. Признаю, я был жестоким эгоистом… Во мне снова проснулась страсть к путешествиям, жажда всевозможных приключений, в том числе и с хорошенькими и пикантными женщинами. Как же я был слеп! Белая рюдисдорфская роза уже в первый день показала мне свои острые шипы непреодолимой гордости, которых я испугался. Но она была еще и умна и намного превосходила меня в благоразумии; она умела скрывать свою телесную красоту точно так же, как и свой возвышенный ум. Ей не пришло на ум даже пальцем шевельнуть, чтобы расположить к себе человека, который пренебрегал ею. Так и жил он вдали от нее, хотя и под одной кровлей, равнодушный, насмешливый, и только по временам чувствовал на себе ее молниеносные взгляды. Я должен бы смеяться над такой шуткой Немезиды, когда бы мне не было так невыносимо горько!.. Не ужасно ли, Ульрика, — скажу я, — что человек, который в своем непростительном ослеплении мог сказать: „Любить ее я не могу“, готов теперь преклонить перед твоей сестрой колени и просить прощения? Не смешно ли, что он вымаливает и добивается того, от чего сам с пренебрежением отказался? Она хочет покинуть мой дом и, преисполненная справедливого негодования, совершенно не понимает меня. Другая, более опытная женщина давно бы поняла, что со мной делается, и, великодушно простив вероломного, избавила бы его от тягостного осознания своего полнейшего поражения. Но она невозмутимо проходит мимо, не замечая, что именно попирает ногами, и мне ничего более не остается, как сказать ей прямо, что мои и душа и тело будут жестоко страдать, если Юлиана покинет меня!»
Еще в начале своей исповеди он вдруг отошел к окну и за все время ни разу не взглянул на молодую женщину. Теперь он обернулся к ней.
Прикрыв правой рукой глаза, она опиралась на спинку ближайшего кресла, как будто от изумления готова была лишиться чувств.
— Велеть подавать карету? — спросил он, подходя ближе; его губы были бледны, он едва переводил дух. — Или, может быть, Юлиана слышала меня и сама решит…
Крепко сжала она руки и затем бессильно опустила их. Неужели не обрушится на нее потолок при таком неожиданном повороте?
— Скажи только «да» или «нет», положи конец мучению! Ты останешься со мной, Юлиана?
— Да.
Это едва слышное «да», слетев с ее уст, произвело магическое воздействие на Майнау. Молча взглянув на нее и разом избавившись от смертельного страха, он заключил в объятия трепещущую молодую женщину, расстегнул на ней пальто, швырнул его на пол и поцеловал ее в губы.
— Это наша помолвка, Юлиана. Я прошу твоей руки, испытывая глубокую, искреннюю любовь! — сказал он серьезно и торжественно. — Теперь делай из меня что хочешь. У тебя будет достаточно времени, чтобы понять, сможешь ли ты когда-нибудь полюбить того, кого уже сейчас прощаешь по своему женскому великодушию… Если бы кто-нибудь полгода назад сказал мне, что женский характер пересилит мой!.. Слава Богу, я еще довольно молод, могу изменить свой жизненный путь и быть счастливым. Теперь, когда я обнимаю твой стан и ты не отталкиваешь меня ни взглядом, ни движением, ты моя, Лиана.
Он завел ее в голубой будуар.
— Боже, какое волшебство! — воскликнул он, окинув взглядом атласные стены будуара и с восторгом остановив его на милом лице своей молодой жены. — Неужели и в самом деле это та самая ненавистная комната, пропитанная одуряющим запахом жасмина, с мягкой мебелью, приют беспечности и лени?
На столе горела только одна лампа под красным абажуром, розовые блики слабо отражались от атласных складок драпировки. Прежде Майнау видел эту комнату совершенно иной, ярко освещенной. Лиана слышала от Лео, что комнаты «первой мамы» были всегда залиты целым морем огней. С сильно бьющимся сердцем сказала она себе, что это в заре нового счастья все ему представляется волшебным. Ей и самой казалось, что даже от чашечек азалий в темной нише окна исходит магическое сияние и они как будто шепчутся между собой. Цветы, которые она лелеяла, несмотря на свои мучения, пожалуй, понимали лучше, чем он, считавший себя нелюбимым, насколько она счастлива.
— Еще один и последний вопрос относительно происшедшего, Лиана, — сказал он со страстной мольбой, прижимая к своей груди ее руки. — Ты знаешь, что стало причиной моей жестокой, безумной несправедливости к тебе сегодня там, наверху; ты знаешь, что на самом деле я никогда не считал тебя виновной, иначе я не был бы теперь здесь!.. Ядовитое дыхание ненавистного черноризца не должно было коснуться тебя, а между тем… Я не могу быть покоен, Лиана! У меня перехватывает горло, когда я, такой счастливый теперь, вспоминаю, как в ту страшную минуту увидел тебя с испуганным лицом, стоящую в полумраке, и услышал, как он просит дядю молчать… Что привело тебя в необычный час в полутемную комнату?
И она, задыхаясь от волнения, рассказала ему о происшедшем, ничего не скрывая. Она описала ему, как, с подачи Лен, раскрыла подлог.
Узнав об обмане, которому он невольно столько лет способствовал, Майнау окаменел: он был бессовестным образом одурачен. Интриган иезуит шутя водил его на помочах и заставлял действовать по своему усмотрению. А бедный мальчик, отвергнутый на основании записки как незаконнорожденный, как человек самого низкого происхождения, жил, всеми презираемый, в замке, принадлежавшем человеку, единственным сыном которого он был!..
Лиане показалось, что она слышит скрежет зубов — такой необузданный гнев исказил лицо Майнау: это было слишком жестокое пробуждение!
Но вот дошла очередь до того момента, когда священник бросил письмо и записку в огонь. Скромность не позволила ей повторить его страстные излияния, и она только вскользь упомянула о причине столь вероломного поступка. Майнау вышел из себя: он как бешеный бросился в соседний зал и зашагал там взад и вперед, потом вернулся и заключил молодую женщину в свои объятия.
— И я, несчастный, оставил тебя одну в когтях тигра, чтобы сопровождать эту презренную женщину! — сетовал он.
Она кротко успокаивала его, и с этого момента и начала она выполнять миссию жены и верного друга. Вдвойне отрадно звучал успокаивающий женский голос в тех самых комнатах, которые не раз были свидетелями горячих супружеских размолвок. Как стыдливо сдержанна и вместе с тем как ласкова была эта вторая жена и как непохожа на капризное существо, которое то лежало здесь целыми днями на мягких подушках, свернувшись, подобно котенку, то, как грациозный, но злобный гений, порхало тут, топча цветы своими маленькими каблучками или расправляясь аристократическими ручками с провинившейся женской прислугой…
Возможно, эти картины промелькнули перед мысленным взором Майнау, он был счастлив, что все это в прошлом.
— Вообще-то была у меня мысль тотчас же перевезти тебя и Лео в Волькерсгаузен, а самому вернуться в Шенверт и навсегда изгнать из него нечистый дух, — сказал он, и в его голосе звучали еще отголоски внутренней бури. — Вся кровь кипит во мне, как подумаю, что этот негодяй спокойно сидит теперь в спальне дяди, тогда как, несмотря на ночь и ветер, его следовало бы вытолкать за дверь… Но я знаю, что с такими людьми ничего не добьешься, действуя напрямую: он человек пропащий, хотя его и защищают законы. Видишь, моя любимая, дорогая Лиана, вот уже и сказывается твое влияние: я сдерживаюсь, и тем не менее черноризец за это поплатится: око за око, зуб за зуб, святой отец! Хочу и я раз в жизни схитрить, в память о дяде Гизберте, перед сыном которого я безмерно виноват. Даже дядя гофмаршал, этот старик с незаурядным умом и придворной проницательностью, был одурачен, как и я, — принял записку за подлинный документ, что меня, конечно, немного утешает.
Майнау непоколебимо верил в честность больного старика. Лиана трепетала: теперь, когда Майнау стал защитником Габриеля, ничто не могло заставить Лен молчать… Какое горькое разочарование придется пережить ему!
— Если бы я теперь захотел изложить ему настоящее положение дел, то он просто осмеял бы меня и потребовал бы неопровержимых доказательств, — продолжал Майнау. — А потому я возьмусь за это дело иначе… Лиана, как ни тяжело мне, а нам придется некоторое время сохранять видимость прежних отношений. Сможешь ли ты завтра снова выполнять свои обязанности, как будто ничего не случилось?
— Попробую. Ведь я твой верный товарищ.
— О нет! Наше товарищество в прошлом, условие, которое мы заключили вскоре после нашей свадьбы, давно нарушено, стало недействительным. Товарищи всегда должны иметь друг к другу снисхождение, а я сделался нестерпимым и в товарищи не гожусь. Даже Лео возбуждал во мне порой враждебное чувство, когда так мило говорил «моя мама», а имена Магнуса и Ульрики в твоих устах вызывали во мне самую настоящую ревность. Мне казалось, что я никогда не смогу спокойно слышать эти имена. Но будь уверена, я стану оберегать тебя не хуже твоего ангела-хранителя и ни на минуту не оставлю тебя, пока не избавлюсь от хищника, который добирается до моей стройной лани.
Прислуга, видевшая его через несколько минут в коридорах замка, не заподозрила, что на его строго сжатых губах еще горели поцелуи и что вызывавшая у них сочувствие вторая жена только что сделалась «полноправной госпожой его дома»… А когда, полчаса спустя, несмотря на дождь и бурю, священник решился обойти вокруг замка, он увидел тень Майнау, ходившего взад и вперед по ярко освещенному кабинету, а внизу, в будуаре, сидела Лиана за письменным столом и что-то писала… Значит, эти двое не испытывали потребность объясниться. Священник, который, подобно осторожному хищному зверю, жадным взглядом искал за слегка притворенными ставнями роскошные золотистые косы, решил, что победа осталась за ним.
Глава 22
Буря, превратившаяся в ураган, свирепствовала далеко за полночь. Почти никто из прислуги замка не ложился спать: боялись, что может сорвать даже тяжелую мозаичную крышу замка, что уж говорить о легкой тростниковой крыше индийского домика — ее буря разметала!
Наутро солнце весело взошло на безоблачное небо, ярко освещая землю, истерзанную бурей; деревья стояли неподвижно, прямо, но были печальны — им жаль было обломанных и далеко отброшенных ветвей, старых снесенных гнезд, укрывавшихся среди густой листвы, а теперь валявшихся на земле. Их листья шелестели, колеблемые легким ветерком…
В кухне замка собралась прислуга, и все соглашались, что Лен похожа на привидение. Страшная буря объяла ужасом даже эту суровую женщину, которую ничто на свете не могло смутить: она всю ночь не спала в индийском домике и была свидетельницей того, как снесло крышу. Только звезды освещали комнату сквозь пробитые в потолке дыры, потому что по случаю сильного ветра всю ночь не удавалось зажечь огня: ветер сразу же тушил его. Но в доме нельзя было наводить порядок, потому что малейший шум мог потревожить умирающую индианку… Истинно верующие говорили, что это и была причина страшного урагана: когда отходит некрещеная душа, в природе всегда начинается страшная борьба.
Лиана тоже не спала всю ночь. Но не буря, конечно, не давала ей спать — ее охватило лихорадочное состояние. Она испытывала несказанное блаженство, сознавая себя так горячо любимой. Она торопливо распаковала маленький ящик и положила каждую вещь на свое место, вынула ключи из адресованного Майнау конверта, который тотчас же сожгла, так как никто не должен был знать о том, что она хотела бежать отсюда… Потом она написала Ульрике, рассказав вкратце обо всех своих неприятностях и страданиях вплоть до счастливой развязки.
Она заснула только под утро, но короткий сон необыкновенно освежил ее. Когда горничная раздвинула шторы и отворила ставни, Лиане показалось, что она никогда в жизни не видела такого синего неба и не дышала таким бальзамическим воздухом, даже в Рюдисдорфе, где она проводила утра с дорогими ее сердцу Магнусом и Ульрикой. Она намеренно надела фиолетового цвета платье, которое, по словам Ульрики, было ей к лицу… О, она сделалась за ночь кокеткой, ей хотелось нравиться Майнау!
Как всегда, держа Лео за руку, вошла она в столовую, где уже был готов завтрак. Лиана знала, что ее ожидают оскорбления гофмаршала, к которому она вчера повернулась спиной, выказывая свое презрение, а сегодня вдруг опять явилась поить его утренним шоколадом. Необходимо было собрать все свое мужество и терпение… Ей, конечно, не было известно, что говорил вчера вечером священник гофмаршалу в спальне, как он выпутался из этой ситуации. В девятом часу Ганна привела Лео, который до этого времени находился в комнате дедушки, но из его болтовни она узнала только, что между священником и гофмаршалом не было никакого оживленного разговора, все обошлось мирно и тихо, и они даже играли в шахматы.
Входя в столовую, Лиана невольно вспомнила первое утро, проведенное ею в Шенверте. Гофмаршал сидел у камина, а только что, по-видимому, вошедшая Лен стояла в нескольких шагах от него. Не обратив внимания на неловкий поклон ключницы, он оперся обеими руками на ручки кресла, наклонился вперед и смотрел на вошедшую Лиану щурясь, как будто не веря своим глазам.
— Ах, это вы, баронесса! — воскликнул он. — Я еще вчера подумал, когда вы так… так невежливо оставили нас, объявив о своем намерении отправиться в такую непогоду в давно задуманное путешествие, домой, что, успокоившись, вы наверняка примете другое решение… Еще бы, в такую бурю! Ну и, конечно, вы подумали о том, что, так внезапно покинув наш дом, без всякого судебного решения, вы много потеряете в финансовом отношении. Вы очень умны, баронесса.
Она хотела было молча выйти, чувствуя, что ей не хватит терпения. Где же Майнау? Он обещал не оставлять ее ни на минуту… Лео с удивлением отметил ее нерешительность; ребенок не понимал, что вместо утреннего приветствия его матери были сказаны оскорбления. Заметив, что она колеблется, он схватил обеими руками ее правую руку и, смеясь, потащил ее в глубину столовой.
— Вот так, вот так, милый мальчик! — весело засмеялся гофмаршал. — Веди маму к чайному столу и попроси дать дедушке чашку шоколада: он всего охотнее пьет из ее прекрасных рук, пусть от них и пахнет жженой бумагой… Что, Лен, — быстро обернулся он к ключнице, не давая молодой женщине ответить, — правду говорят, что ночью снесло бурей всю крышу с индийского дома?
— Да, барон, правда, как есть всю снесло.
— И потолок поврежден?
— Да, барон, там такие дыры, что не знаю, что с нами и будет, если снова пойдет сильный дождь.
— Очень печально!.. Но в индийском саду ничего не будет ни восстанавливаться, ни подправляться: чем скорее исчезнет эта забава, тем лучше! Позаботьтесь о том, чтобы больную перенесли в маленький круглый павильон.
Услышав это приказание, Лиана взглянула на ключницу. Люди были правы, говоря, что «суровая женщина» походила на привидение. И отвечала она коротко и резко, чтобы не было заметно, как дрожит ее голос.
— В этом нет надобности, барон: больная сама отправится! — сказала Лен в ответ на его приказание, как обычно устремив в пространство неподвижный взгляд.
— Как? Что? Вы с ума сошли? — воскликнул гофмаршал, и Лиана в первый раз увидела, как на этом старческом лице вспыхнул яркий румянец. — Глупости! Не хотите ли уверить меня, что ее разбитые члены могут двигаться, а парализованный язык — говорить?
— Нет, барон, что умерло, то и останется мертвым… С заходом солнца ее не станет.
Лен произнесла это ровным голосом, но ее слова пронзали душу.
Гофмаршал отвернулся и стал смотреть в топившийся камин.
— В самом деле? — воскликнул он нервно.
Лиана, готовившаяся подать ему чашку шоколада, поставила ее опять на стол; она не могла принудить себя подойти теперь к убийце, который вел себя странно: то открывал рот, то, словно забывшись, снова устремлял взгляд на свои болезненно скрюченные пальцы, сжимавшие костыль… Не видел ли он теперь перед собой изувеченный, умирающий «цветок лотоса», указывающий на синие пятна на своей нежной белой шейке?
Старик вдруг поднял голову, будто чувствуя на себе взгляд молодой женщины, причем его взгляд был колючим.
— Ну-с, баронесса! Вы видите, я жду своего шоколада, зачем вы опять поставили его на стол? Может быть, потому что я немного задумался? Ба! Мне показалось, что из золы выглядывает маленький клочок розовой бумажки.
Это было выше сил Лианы, но она воспрянула духом, услышав приближающиеся шаги Майнау.
Он быстро вошел в комнату. Какая разница между первым и сегодняшним утром! Не мельком взглянул он на нее, как тогда, но, забыв всякую предосторожность, устремил свой огненный взгляд на ее лицо и смотрел так, как будто не мог оторваться. Больной старик в своем кресле этого не видел — он сидел спиной к двери, но Лен была поражена; она вдруг стала резко одергивать своею огрубевшей рукой туго накрахмаленный передник и потупила глаза.
— Ты уже здесь, Юлиана? — произнес Майнау небрежно и посмотрел на часы, как будто уточняя время. — Вот зачем вызывали меня, дядя, — обратился он к гофмаршалу, подавая ему карточку. — Герцогиня прислала конного с приглашением на концерт сегодня вечером; он ждет внизу ответа… Герцогиня еще вчера говорила, что ее любимая примадонна проездом в столице и согласилась петь при дворе. Она приехала на один день и завтра уезжает, так что концерт этот незапланированный. Ты, конечно, примешь приглашение?
— Разумеется! Я уже давно изнываю в этой глуши. Ты знаешь, что я всегда готов явиться, когда меня зовут ко двору, хотя бы мне пришлось тащиться туда на четвереньках.
Насмешливо улыбаясь, отворил Майнау дверь и велел лакею передать ответ.
— Это развлечение будет очень кстати, — добавил гофмаршал. — Опустошения, произведенные бурей в садах, расстраивают меня, а кроме этого есть и другие неутешительные вещи… Вот Лен, — он указал, не оглядываясь, туда, где стояла ключница, — докладывала мне сейчас, что с «той», в индийском доме, сегодня все будет кончено… Я всегда чувствую себя нехорошо, когда знаю, что у нас в замке покойник, оттого я два года назад тотчас же отправил в город, в покойницкую, убившегося работника. Но как поступим мы в этом случае?
— Признаюсь, дядя, это ужасно — слышать от тебя такой вопрос! Он в высшей степени возмущает меня! — вскричал раздраженный Майнау. — Как можешь ты так говорить о человеке, который еще дышит? Послали за доктором, Лен? — обратился он к ключнице.
— Нет, барон, к чему? Он помочь ей не может, а только будет мучить ее разными пустяками… Я говорю: ее души уже нет более на земле, иначе она не смотрела бы такими спокойными и неподвижными глазами на Габриеля, который горько рыдает над ней.
— Убирайтесь вы с вашими жалобными причитаниями, Лен! — воскликнул раздраженно гофмаршал. — Если бы вы знали, как не пристало вашему грубому голосу это жалобное нытье, вы и сами замолчали бы. Возмущаешься ты этим, Рауль, или нет, мне все равно, — сказал он, с возрастающим волнением обращаясь к Майнау. — В подобном случае я не стану скрывать своего отвращения. Как говорится, своя рубашка ближе к телу. При подобных обстоятельствах я с ужасом вдыхаю воздух… Я совсем расхвораюсь, если ты не позаботишься, чтобы тотчас же после катастрофы останки были отправлены туда, где им место, то есть на городское кладбище.
Лиана понимала, почему старика охватил ужас, проявившийся и в его голосе, и в нервной дрожи, пробегавшей по его телу. Он не боялся замученной им души, пока она была прикована к изувеченному телу, но как только она отлетит, то, по народному поверью, будет парить над местом своего пристанища до тех пор, пока тело не будет погребено.
— Женщина будет покоиться в могиле под обелиском, — сказал Майнау серьезно и с чувством. — Дядя Гизберт лишил ее отечества, и она была единственной женщиной, которую он любил. Так что по справедливости она должна лежать рядом с ним. А теперь давайте закончим этот печальный разговор.
— Она по справедливости должна лежать рядом с ним? — повторил старик и хрипло захохотал. — Осмелься только, Рауль, и ты узнаешь, на что я способен!.. Я ненавижу эту женщину даже мертвую. Она не должна лежать рядом с ним, хотя бы мне самому пришлось лечь между ними!
Что же это такое?.. Майнау смотрел широко раскрытыми глазами на старика, о котором он сказал: «Дядя скуп, в высшей степени одержим бесом высокомерия, он имеет свои недостатки, но при его благоразумии и холодной натуре никогда не был игрушкой страстей…» Что же, как не долго сдерживаемая безумная страсть, прорывалась теперь в этих резких протестующих жестах, в этих лихорадочно горящих глазах?
Гофмаршал встал и довольно твердым и скорым шагом подошел к ближайшему окну. Он близко прошел мимо Лен, почти касаясь своего тайного беспощадного врага. Глаза его смотрели в пространство; ему и в голову не приходило, что на этом суровом, бесстрастном лице тоже могли отражаться чувства, что эта женщина выследила высокорожденного гофмаршала.
Утренний ветер, врываясь в приоткрытое окно, поднимал надо лбом его тщательно причесанные седые волосы, но он, обыкновенно избегавший малейшего дуновения ветерка, как злейшего врага, теперь не замечал его.
— Я не понимаю тебя, Рауль, — сказал он, стараясь справиться с волнением. — Неужели ты хочешь осрамить моего давно упокоившегося брата?
— Если он не считал срамом приблизить к себе индийскую девушку и боготворить ее… — Тут гофмаршал громко засмеялся. — Дядя! — воскликнул Майнау, нахмурив брови, напоминая ему, что он вышел за границы приличия. — Я только один раз при его жизни был в Шенверте, но помню, что рассказы людей в замке заставляли тогда лихорадочно биться мое сердце. Человек, который бережет предмет своей страсти с такою боязливой нежностью…
Он невольно замолчал при виде зловещего огня, грозно вспыхнувшего в обычно холодных, бесстрастных глазах гофмаршала. Он ведь не подозревал, какой раны касался неосторожной рукой. Соблазнительная оболочка несчастного «цветка лотоса» с тихими, неподвижными глазами готовилась умереть и превратиться в прах, человек же, который когда-то «с боязливою нежностью» нес ее на руках через сады, чтобы ни один камешек не обеспокоил ее дивных ножек, давно уже спал под обелиском вечным сном, а он, отвергнутый, все еще мучился бешеной ревностью и до сих пор не мог простить умершему того, что женщина, внушившая ему безумную страсть, принадлежала брату…
— Эта «боязливая нежность», к счастью, недолго его томила, — сказал он хрипло. — Добрый Гизберт вовремя образумился и отверг этот хваленый «цветок лотоса» как недостойный его.
— У меня нет оснований считать так, дядя.
Как будто вчерашняя буря снова ворвалась в окно и подхватила сухую фигуру придворного гофмаршала — так внезапно отскочил он от окна и теперь стоял перед племянником.
— Нет оснований, Рауль? А разве не основание то, что лежит в белом зале, в ящике стола редкостей, который, к сожалению, кое-чего и лишился? Мне нет надобности напоминать тебе, что это последняя воля и желание, ясно выраженные дядей Гизбертом, были вчера после обеда у тебя в руках.
— И эта записка — единственный документ, на который ты опираешься? — спросил Майнау сурово.
Вспомнив о вчерашней дерзкой выходке старика по отношению к Лиане, он вспыхнул.
— Да, единственный. Но что с тобой, Рауль? Что же может быть более значимым собственноручной подписи умирающего?
— Ты видел, как он писал ее, дядя?
— Нет, сам я не видал: в то время я тоже был болен, но есть свидетель, который присягнет, что каждая буква написана в его присутствии, — жаль, что час тому назад он уехал в город!.. Ты за последнее время стал весьма странно относиться к нашему придворному священнику…
Майнау почти весело засмеялся.
— Любезный дядя, твоего свидетеля я отвергаю и здесь, и перед законом. Так знай же: я объявляю этот документ недействительным и подложным. О да, я верю, что святой отец готов присягнуть, — он поклялся даже спасением своей души, что сам обмакивал умирающему перо в чернила, отчего же ему не поклясться? Господа иезуиты всегда сумеют найти лазейку на небо, даже если не удостоились быть торжественно принятыми туда в числе святых… Я и на самого себя сержусь, что поступал не так, как должны поступать люди с совестью. Меня тут не было, когда умирал дядя. Как один из наследников его огромного состояния я должен был бы действовать вдвойне осмотрительно, а не руководствоваться тем, что написано на клочке бумажки и что не было официально засвидетельствовано. В подобном случае можно и должно основываться только на положениях закона.
— Хорошо, мой друг, — согласился гофмаршал. Он вдруг сделался спокойнее, но было в этом спокойствии что-то зловещее; опираясь обеими руками на костыль, он устремил свои маленькие блестящие глазки на прекрасное лицо племянника. — Так потрудись назвать мне закон, защищающий права женщины из индийского домика! Она свободна как птица, потому что не была законной женой моего брата… Если бы мы стали придерживаться положений закона, то имели бы право тотчас же выставить ее за порог, потому что не было законного завещания, в силу которого она имела бы право на кусок хлеба или приют в Шенверте. Если мы в этом случае не придерживались буквы закона, то и в другом случае не обязаны делать это.
— Да разве это логично, дядя? Значит, потому что мы не были дьявольски жестоки, нам представляется право поступить жестоко в силу незасвидетельствованного последнего распоряжения?.. Положим, дядя Гизберт действительно написал документ, в котором отверг женщину, потому что Габриель не его сын. Что же, спрашиваю я, давало ему право самовольно распорядиться судьбой чужого ребенка? Я еще был молод и неопытен, когда умер дядя Гизберт, так что тогда не думал о законе и тщательном расследовании дела. Для меня довольно было и твоих слов, чтобы поверить, что индианка осмелилась изменить дяде. Я возненавидел ее, потому что искренне любил дядю… Только это некоторым образом и извиняет меня. Впоследствии мальчик своей рабскою покорностью утвердил меня в мысли, что в его жилах нет ни капли гордой, властной крови Майнау; я, как собаку, отталкивал его ногой со своей дороги и всегда одобрял решение определить его в монахи. Теперь же я каюсь в том, что жестоко заблуждался.
После этих торжественных слов воцарилась глубокая тишина. Даже маленький Лео почувствовал, что через минуту произойдет разрыв в доме Майнау, и, прижавшись к молодой женщине, склонил головку набок и устремил широко открытые глаза на серьезное лицо своего отца.
— Не будешь ли ты так добр высказаться яснее? Я стал стар и не могу быстро соображать, особенно когда высказываются новомодные идеи, — проговорил гофмаршал.
Старик гордо выпрямился, и на лице его появилось выражение ледяной неприступности. В эту минуту ему не нужен был костыль — нетерпеливое ожидание придало ему сил и бодрости.
— С удовольствием, любезный дядюшка. Я заявляю коротко и ясно: Габриель не будет ни монахом, ни миссионером.
Он вдруг замолчал и быстро подошел к ключнице — эта крепкая, здоровая женщина вскрикнула и пошатнулась, как от удара. Лиана успела ее поддержать и довела до стула.
— Вам дурно, Лен? — спросил заботливо Майнау, наклонившись к ней.
— О, Боже избавь, барон. Еще ни разу за всю мою долгую жизнь мне не было так хорошо, как сейчас, — пробормотала Лен, полуплача, полусмеясь. — У меня только немного потемнело в глазах, и по глупости своей я решила, что небо должно разверзнуться… О Господи, Отец небесный! — Она глубоко вздохнула и закрыла передником свое сильно покрасневшее лицо.
Гофмаршал бросил на нее сердитый взгляд. Даже будучи сильно взволнованным, он не мог допустить, чтобы служанка осмелилась сесть в его присутствии, тем более что она заявила, что ей хорошо.
— Итак, Габриель не будет ни монахом, ни миссионером? — спросил он насмешливо и отвернулся, чтобы не раздражаться бестактностью ключницы. — Могу ли я узнать, каково высокое предназначение этого драгоценного экземпляра человеческого рода?
— Дядя, этот тон меня больше не смущает. Долго имел я слабость опасаться твоего «милого тона»; я разыгрывал роль холодного насмешника только для того, чтобы не сделаться, как «человек сентиментальный», сам предметом насмешек. Но теперь я отрекаюсь от тех из моих товарищей, для которых приемлем этот тон… Я твердо убежден в том, что Габриель — мой двоюродный брат. Если ты, как первый наследник необъятного состояния дяди Гизберта, не захочешь выделить ему часть своего богатства, что ж, не надо. Принудить тебя никто не может, потому что Габриель — незаконнорожденный… Но я не стану придерживаться положений светского правосудия, а буду руководствоваться собственною совестью: я дам мальчику имя его отца и средства, приличные его положению, и усыновлю его.
Разрыв совершился, а также и отречение. Но изворотливый придворный, который в серьезных диспутах бывал весьма запальчив, когда его ставили перед фактом, демонстрировал внешнее спокойствие, чтобы получить перевес над противником.
— Всему этому могут быть только две причины, — сказал он холодно и резко, — или ты болен, — тут он порывистым движением указал на лоб, — или ты, как я уже давно догадываюсь, попал в сети красных кос. Скорее можно предположить последнее — и это твое несчастье. Горе тебе, Рауль! Я знаю женщин этого сорта, но, слава Богу, они редко встречаются. От огненных волос и белоснежной кожи их исходит фосфорический огонь, как от русалок; своим дыханием они зажигают огонь, который не умеют погасить… Они сильны духом, но у них не пылкая душа. Они блещут красноречием, но их сердцу незнакомы безумие любви и страстная преданность. Еще на земле ты будешь гореть в огне и вспомнишь мои слова! Ну вот, ты уже побледнел…
— И неудивительно! Кровь стынет в жилах от твоих слов! Хотя, к сожалению, я не слишком к этому чувствителен, но в этом случае каждое слово равняется пощечине… Должен ли я напомнить тебе о твоих сединах?
— Не беспокойся. Я хорошо знаю, что делаю и говорю. Я предостерегал тебя относительно мачехи моего внука. А теперь лелей ее в своем сердце, которое никогда не могло понять набожной, благочестивой, горячо любившей тебя моей дочери Валерии! Что же касается твоего нового протеже — я говорю о мальчишке из индийского домика, — то я не буду даром тратить слова — это дело церкви. Его душа и тело — ее неразделимая собственность, и она сумеет ответить тебе, если ты осмелишься заявить на него свои права. Слава и честь Господу, которому она служит! С Его всесильной помощью она всегда укрощала непокорных, как отдельных лиц, так и целые нации; ты проиграешь, как и все те, кто вооружается против нее и венчает ее слуг мученическим венцом. В конце концов мы все-таки одержим верх.
Он повернулся к Майнау спиной и хотел было уйти, но, сделав шаг, остановился и стукнул о паркет костылем.
— Ну, Лен, вы все еще не отдохнули? Не правда ли, в мягких шелковых креслах замка сидится очень покойно? — насмешливо проворчал он.
Ключница, с напряженным вниманием следившая за происходящим, так увлеклась, что позабыла обо всем, но, услышав стук костыля, она испуганно вскочила.
— Поставьте мой завтрак на поднос, — приказал гофмаршал, — и несите за мной в мой рабочий кабинет: я хочу побыть один.
Он вышел. Костыль его стучал о паркет, а связка ключей у пояса Лен и посуда на серебряном подносе звенели ему в такт. Душа гофмаршала кипела гневом; женщина же, покорно и молча следовавшая за ним, трепетала от радости, но и от негодования. Охотнее всего она вылила бы шоколад под ноги этому «желтому скелету» во фраке, который осмелился так дурно отозваться о чистом ангеле.
В ту минуту, когда за вышедшими захлопнулась дверь, Лиана, стоявшая все время в оконной нише, быстро подбежала к Майнау и, взяв его правую руку, поднесла ее к губам.
— Что ты делаешь, Лиана! — воскликнул он, отнимая руку.
Но вдруг лицо его просветлело, он раскрыл объятия, и молодая женщина в первый раз доверчиво прижалась к его груди.
Лео, бледный от удивления, стоял, сцепив за спиной руки; он, который всегда свободно высказывал свое мнение, безмолвно смотрел теперь на эту необыкновенную сцену. Лиана с улыбкой притянула его к себе, и он и ревниво, и ласково обнял маленькими ручонками ее за талию. Эти три прекрасные фигуры представляли группу, достойную служить олицетворением семейного счастья, мира и согласия.
— И все-таки мне завтра же придется расстаться с вами, — уныло сказал Майнау. — После всего, что произошло, ты не можешь оставаться здесь, Лиана, а я не могу оставить Шенверт, пока не будут решены насущные вопросы и не окончится борьба.
— Я останусь с тобой, Майнау, — сказала она решительно. Лиана знала, что его неминуемо ожидают ужасные открытия, а потому в эти тяжелые минуты ее присутствие было необходимо. — Ты говоришь о борьбе, но неужели я должна оставить тебя одного? Я и здесь могу жить так же изолированно, как и в Волькерсгаузене; с гофмаршалом мне нет более надобности встречаться.
— Один раз тебе все-таки придется с ним встретиться, — прервал он ее и с любовью убрал с ее лба прядку. — Ты слышала, он собирается сегодня ко двору, хотя бы даже ему пришлось ползти на четвереньках. И я поеду, но это в последний раз. Лиана, можешь ли ты преодолеть себя и поехать со мной, если я буду очень просить тебя об этом?
— Я поеду с тобой куда угодно, — сказала она твердо, хотя выражение испуга промелькнуло на ее нежном лице. Сердце молодой женщины тревожно забилось при мысли, что она еще раз должна предстать пред той, кого считала своим злейшим врагом, поскольку она готова была настроить против нее все силы природы, чтобы только лишить ее занимаемого ею положения, отобрать у нее сердце, которое отдалось ей вчера навеки.
Глава 23
Гофмаршал оставался весь день в своей комнате, обедал один и ни разу не позвал к себе даже Лео. Прислуга замка была поражена, потому что молодой барон обедал с Лео и его новым наставником на половине баронессы… Он послал в город за доктором и сам пошел с ним в индийский домик к умирающей, и в его присутствии, со всею осторожностью и стараясь поменьше шуметь, прикрыли потолок поврежденного бурей домика, чтобы жгучие лучи солнца не падали на больную. Различные животные, населявшие «Кашмирскую долину», были заперты в их зимних помещениях, и молодой барон собственноручно перекрыл воду, с шумом струившуюся в фонтане: даже малейший шум не должен был тревожить больную.
Этого было достаточно, чтобы изменилось настроение прислуги. Умирающая женщина, которую столько лет обзывали бесполезной нахлебницей, вдруг сделалась несчастной страдалицей. Когда же барон Майнау, серьезный и довольный собой, возвратился из индийского сада, лакеи стали ходить на цыпочках по коридорам, а в конюшнях и сараях умолкли песни и смех, как будто умирающая лежала в самом замке…
Ганна тоже ходила с красными от слез глазами. Она пережила сегодня два необыкновенных события. Первое: она видела в замочную скважину, как господин барон поцеловал ее госпожу; второе: она была первый раз в жизни в индийском домике. Ее послали с чашкой бульона для Лен, не отходившей от умирающей. После этого Ганна плакала не переставая, говоря, что живет среди варваров и невежд, потому что никто, кроме суровой, грубоватой Лен, не заботился о больной, которая, что образованному человеку ясно с первого взгляда, не кто иная, как чужестранная принцесса.
Такое же потрясающее впечатление произвел индийский домик на Майнау. Лицо, которое он в детстве, сгорая от любопытства, жаждал увидеть украдкой, а потом с отвращением избегал, думая, что оно должно носить печать ужасного падения, а его черты обезображены безумием, — это лицо видел он теперь пред собой на белых подушках, бледное, спокойное, сохранившее свою дивную красоту. Это была не неверная возлюбленная дяди Гизберта, не мать Габриеля, а непорочное умирающее дитя, лепесток белой розы, отделенный дуновением ветерка от родной чашечки и сброшенный на землю на погибель… Проницательный, неподкупный ум второй жены пролил яркий свет на непроглядную тьму прошедшего, но еще более яркий свет исходил от этого кроткого личика. Теперь Майнау знал, что в его безупречном благородном Шенверте также совершались преступления, только он не находил нужным замечать и тщательно расследовать их, хотя много странного подмечал тогда его неокрепший ум. Он чувствовал себя безмерно виноватым, так как по своему легкомыслию слепо доверился дяде, считая его неподкупным и честным человеком. Майнау не предпринимал скучных расследований, поскольку это помешало бы ему наслаждаться жизнью… Теперь же он потерял доверие к дяде, однако должен был, к своему стыду, сознаться, что, случись все это несколькими месяцами раньше, он и не подумал бы вмешаться в эту неприятную историю… Но теперь, подвигнутый женщиной с сильным характером, он понял, что уже не изменить того, что допустил своим равнодушием и эгоизмом. Потухающие глаза умирающей под опущенными веками не видели, как он привлек к своему сердцу несчастного ребенка, в немом отчаянии ловившего последнее дыхание матери; она не слыхала, как бедного «незаконнорожденного» нежно называли «милый сын»; она понимала это так же мало, как и сам мальчик, который не хотел быть ничьим сыном, кроме как ее, этой умирающей, сердце которой согревало его, отвергнутого холодным, беспощадным светом… Пока Майнау мог упрекнуть гофмаршала только в том, что и он слепо верил своему брату. Конечно, в подлоге документа, которого более не существовало, гофмаршал не принимал участия — уж слишком спокойно ссылался он на него сегодня. Священник преследовал свои цели, как и в истории с письмом, которую он сумел по-своему преподнести гофмаршалу, не открывая ему, однако, истины. Этим успокаивал себя Майнау, хотя твердо знал, что честное имя Майнау пострадает, если продолжить расследование событий прошлого.
Поздно вечером отправилась и Лиана в индийский домик. К Майнау прибыл посланец из Волькерсгаузена по спешному делу, и он надолго засел с ним в кабинете. Лео прекрасно чувствовал себя в обществе нового наставника — он очень скоро привязался к нему… Непривычная, могильная тишина поразила молодую женщину, когда она оказалась за проволочной оградой, будто темная сила, парившая над бамбуковым домом, поглотила все живые существа в воздухе и на земле. Удивительным было то, что любимцы дяди Гизберта умирали все вместе. Его чудная муза, эта великолепная «Кашмирская долина», пышно расцветавшая под северным небом, имела теперь жалкий вид. «Чем скорее исчезнет эта забава, тем лучше», — сказал гофмаршал… Молодой женщине пришлось идти то по дорожкам, заваленным отломанными сучьями, то по осыпавшимся лепесткам роз, а там, где на больших лужайках красовались штамбовые розы, стояли только их стволы, верхушки же были сломаны, подобно тому, как своевольная рука ребенка срывает чашечки цветов, оставляя голые стебельки. Везде, куда ни взглянешь, опустошение, только индийский храм после дождя блистал еще ярче, а синее безоблачное небо ясно отражалось в спокойной поверхности пруда, будто его волны, гонимые вчера ураганом, не заливали мраморные ступени, доставая до средины стен храма. На его затопленных берегах расцвели за ночь сотни белых лилий, северных «водяных роз», покачивающихся на широких листьях, между тем как индийские цветы уныло склоняли свои увядающие головки.
Что произошло бы в душе убийцы из Шенвертского замка, если бы он мог бросить хоть один взгляд на эту кровать? О, он всячески старался избежать этого! Лиана видела, что окна его комнаты, выходившие на индийский сад, были наглухо закрыты. Красота баядерки в последние минуты ее жизни была даже ослепительнее, чем в то время, когда возбудила в сухой душе придворного всепоглощающую страсть. Лен снова облачила это легчайшее тело, эту «снежинку», в кисейное облако, потому что «она всегда это любила». На незаметно дышавшей груди лежало ожерелье из монет, а левая рука ее сжимала висевший на цепочке амулет. Синеватые полупрозрачные веки слегка приподнялись, и стали видны ее потухающие глаза. Но блаженная улыбка, замершая на ее полуоткрытых устах, будет унесена ею под красный обелиск.
— Не думайте, баронесса, что я плачу об этой несчастной душе, — сказала Лен глухим голосом, когда Лиана ласково взглянула на нее. — Я любила ее, — продолжала Лен, — так искренне любила, как будто она была моим ребенком, и именно потому я и крещусь, говоря: «Слава Богу, страдания ее закончились!» Это и было причиной того, что сегодня утром я готова была заплакать и, наверное, задохнулась бы от радости, если бы не вскрикнула. Потом я пришла в этот домик, где видела столько горя и страдания, и наплакалась вдоволь — тут я могла плакать! Не для чего больше продолжать комедию, можно сбросить с себя маску и не смотреть почтительно мошеннику и негодяю в глаза, которые с превеликим удовольствием выцарапала бы. Не гневайтесь на меня, баронесса, но я должна наконец высказаться. Я иногда задаюсь вопросом: наяву ли все это происходит? А потом мною овладевают сомнение и страх: что, как тот, с бритой головой, опять перевернет все по-своему, несмотря на желание барона? Надо поторопиться и опередить его. Да что тут говорить, баронесса! Вы, воистину, добрый ангел, которого Бог послал нам. Его долготерпению пришел конец, и наш молодой барон прозрел. Когда он сегодня утром вошел в столовую и взглянул на вас, я тотчас поняла, что пробил час… Короче говоря, Габриель обязан вам своим счастьем, вашему уму и вашему доброму сердцу, так кому как не вам следует довести это дело до конца? Молодой барон тут ничего не сделает — не прогневайтесь, баронесса. Он слишком долго был суров к Габриелю, чтобы наши сердца — то есть мое и его — так скоро расположились к нему. Сегодня утром я попыталась поговорить с ним, но ничего не вышло: доктор был рядом, и я стояла, как немая… Габриель, выдь-ка на минуту! Свежий воздух необходим тебе, как хлеб, а мне надо кое-что сказать доброй баронессе.
Мальчик, на плечо которого Лиана покровительственно положила руку, встал, вышел в сад и сел там на скамейку под розовым кустом, откуда мог сквозь разбитые стекла видеть тростниковую постель.
— Значит, молодой барон больше не хочет признавать действительной записку, которую будто бы писал покойный барон? Что тому причина, я не знаю. Я только могу благодарить за это Бога, — продолжала ключница. — Хуже всего то, что завяжется беспощадная война, прости Господи, с попом и что мы ее проиграем — это верно, как то, что солнце сияет на небе. Вы видели сегодня гофмаршала: он засмеялся молодому барону в лицо… Но и я кое-что знаю. — Она понизила голос до шепота. — Вот тут, баронесса, тоже есть записка, написанная покойным бароном, в которой каждая буква действительно писана им — это происходило на моих глазах. — Старушка указала на левую руку умирающей: — Она держит ее в руке, вернее серебряный медальон в виде книжки, и в нем лежит записка… Бедное, несчастное создание! Неужели у этих чудовищ не разрывается сердце? Они твердят, что она изменила своему возлюбленному, а она тринадцать лет лежит и бережет заботливее, чем собственное дитя, маленькую записочку, невзирая на боль в пальцах, которыми она судорожно сжимает свое сокровище из страха, что его отнимут у нее. А ведь это единственное, что у нее осталось от него, и потому она думает, что каждый, кто приближается к ней, хочет непременно отнять его.
Молодая женщина вспомнила момент, когда священник протянул руку к медальону, вспомнила, как охватил ужас больную женщину, как тут же вмешалась Лен, как она стала между священником и больной. Нервная дрожь пробежала по ее телу при мысли, что в этих бледных, похолодевших детских пальчиках находится доказательство, ожидающее своего часа. Священник, сам того не зная, чуть не завладел им, но лукавый не шепнул ему в тот момент на ухо: «Уничтожь его!»
— Видите, баронесса, только когда случилась беда, эта несчастная увидела меня в первый раз, и то мельком, и не обратила на меня внимания, — продолжала ключница. — Я всегда была некрасивой грубой женщиной, а потому и не могла рассчитывать на большее. Когда покойный барон привез ее в Шенверт, то никому не позволил приближаться к индийскому домику. Барон вел себя как сумасшедший и требовал того же от прислуги. Она не должна была ни смотреть на нас, ни говорить с нами. Бывало, она, как малое дитя, бегает по коридорам замка и не дается в руки своему драгоценному, а когда он бросится за ней бежать, она вдруг повернется и вмиг повиснет у него на шее. Верите ли, баронесса, бывало, так бы и заключила в свои грубые объятия это воздушное существо в красной кофточке и белой кисейной юбочке, да и задушила бы ее от избытка чувств. Посмотрите-ка на нее! Такая прелесть не скоро еще родится на свет!
Ее голос вдруг оборвался; она встала и нежно, с гордостью матери поправила синевато-черные косы, лежавшие с обеих сторон на едва вздымавшейся груди.
— Да, не раз взвешивал он на руке эти волосы и целовал их, — вздохнула она и остановилась у кровати. — Он, может быть, как и я, думал, что они тяжелее самой этой маленькой девочки. Только они всегда были украшены жемчугом, рубинами и золотыми монетами. Все это я должна была отдать господину гофмаршалу… У нее была ученая камеристка, которую барон вывез из Парижа или уж не знаю откуда, и она прислуживала ей. Она была добра с ней, как ангел, но желтокожая ведьма худо отплатила ей!.. Раз утром барон упал замертво, и его часа два не могли привести в чувство, а когда он пришел в себя, у него началось помешательство, по-ихнему меланхолия, признаки которой уже замечали за ним. С этой минуты гофмаршал и капеллан, теперешний придворный священник, сделались хозяевами в замке. Я уже говорила вам, что все в замке были заодно с этими двумя негодяями. Не хочу вас еще больше расстраивать, баронесса, но что сотворила эта камеристка! Она выдумала постыдную сказку, будто бедная женщина влюбилась в красивого берейтора Иосифа, и рассказала об этом больному барону. За это она, уезжая домой, увезла с собой не одну тысячу талеров… Вот я и пришла в индийский домик потихоньку, чтобы мой муж этого не знал. Вижу, сидит тут она на корточках на этой самой кровати, голодная, одичавшая. Она так боялась гофмаршала, что предпочитала голодать и спать на несвежей постели, только бы не отодвигать задвижек… Я до сих пор не понимаю, как он не заметил, что я ее поддерживала. Может быть, я вовсе не так глупа, как он всегда говорит… Шесть месяцев сидела она, как пленница, в этом домике. Она томилась по человеку, который не хотел больше о ней и слышать; а жалоб ее и слез я до конца своих дней не забуду… Потом родился Габриель, и с той минуты приставили сюда «суровую и грубую Лен»… Иногда бывала я и у больного барона, когда мой муж страдал припадками головокружения. Тогда я должна была прислуживать барону и знаю, что это было ему приятно… Сколько раз ее имя было у меня на языке, сколько раз хотелось сказать ему, что у него есть сын и что все, что ему наговорили, — бессовестная ложь! Но я должна была молчать, потому что если бы он и поверил мне, то в минуту слабости рассказал бы все капеллану, и тогда меня тотчас же выгнали бы, а у двух несчастных в индийском домике не осталось бы никого в целом свете, кто был бы добр к ним.
Лиана горячо пожала ей руку. Эта женщина обладала такой бездной любви и так самоотверженно заботилась о двух несчастных, как ни одна мать не станет заботиться о собственной плоти и крови…
Старушка покраснела и испуганно опустила глаза, когда прекрасная ручка Лианы сжала ее огрубевшую руку.
— Когда стало ясно, что барон вот-вот умрет, — продолжала Лен, еще больше волнуясь, — господин гофмаршал и капеллан не оставляли его ни на минуту. Они по очереди стерегли его, опасаясь, что все может пойти не так, как они спланировали. И все-таки случилось так, что гофмаршал, где-то простудившись, заболел, а капеллан должен был ехать в город причащать католического принца Адольфа — это была Божья воля. Все должно было так случиться, потому что, как только бритая голова выехала из ворот, у моего мужа так сильно стала кружиться голова, что он не мог встать с дивана. И вот меня призвали в красную комнату! Когда я подавала лекарство больному барону, он велел раздвинуть тяжелые шторы на окнах. Солнце осветило его кровать, и точно завеса упала с его глаз: он взглянул на меня так выразительно и вдруг погладил мою руку, точно благодарил за услугу. Молнией блеснула у меня в голове мысль: «Надо рискнуть!» И я выбежала из комнаты. Минут через десять пробралась я с бедной женщиной на руках через заросли можжевельника к маленькой двери правого флигеля, за которой начиналась винтовая лестница. Никто не видел нас, никто и не подозревал, что произошло то, за что гофмаршал переколотил бы всю прислугу, если бы узнал. Я отворила дверь в красную комнату, и сердце замерло у меня от страха: она вырвалась и побежала вперед с криком, которого я никогда не забуду. Бедняжка! От ее гордого и прекрасного возлюбленного осталась одна только тень. Она бросилась рядом с ним на кровать… Ах! Возле его желтого худого лица она казалась еще свежее и прекраснее, напоминая нежный лепесток яблоневого цветка на фоне зеленого шелкового одеяла. Сначала он строго смотрел на нее, пока она, как прежде, не обвила руки вокруг его шеи и не прижалась своим личиком к его лицу. Тогда он стал гладить ее волосы, а она начала говорить с ним на своем языке, так что я ни слова не поняла. Она говорила скоро-скоро, словно торопилась высказать ему все, что томило ее сердце. По мере того как она говорила, его глаза делались все больше и горели все ярче — кровь бросилась ему в лицо… Тут и я рассказала ему все, что было у меня на душе… Господи Боже мой! Как я испугалась: я думала, что он сейчас же умрет. Он хотел что-то сказать и не мог. Тогда он написал на бумажке: «Можете ли вы найти законных свидетелей?» Я покачала головой: это было невозможно, да, я думаю, что он и сам это понимал. Тогда он опять начал писать и, как мне показалось, очень долго. Пот выступил у него на лбу; в его глазах я видела страх и поняла его: это был страх за прекрасное любимое существо. А эта женщина не переставая гладила его и была так счастлива тем, что могла опять находиться около него… Наконец он закончил писать, и я должна была зажечь свечку и принести сургуч. Он поставил две большие печати на записке своим дорогим перстнем, который потом подарил гофмаршалу, и все это сделал он сам. Но так как силы его были слабы, мне пришлось крепко прижать его руку, чтобы герб вышел яснее на сургуче. Потом он посмотрел на печать через стекло, и, должно быть, вышло очень хорошо, потому что он одобрительно качнул головой. Он показал мне записку, и я должна была прочитать вслух, кому она адресована. Я прочла по слогам: «Барону Раулю фон Майнау». Он передал было мне записку на сохранение, но она вскочила, вырвала ее у меня из рук и начала целовать; потом выбросила из маленькой серебряной книжечки на пол все, что в ней было, и положила в нее записку… Нечто вроде улыбки мелькнуло на его лице, и он сделал мне знак, точно хотел сказать, что записка пока надежно спрятана. Потом опять начал ласкать и целовать ее последний раз в своей жизни; он это знал, но она не догадывалась об этом… Она не хотела уходить от него, когда он подал мне знак унести ее обратно в домик. Она расплакалась, как ребенок, но, будучи кроткой и послушной, как только он серьезно посмотрел на нее и поднял палец, она вышла… Если бы она всегда была так послушна! Но, повидавшись с ним, она стала еще сильнее тосковать по нему; она даже не смотрела на маленького Габриеля, так сильно томила ее разлука. Вот тут-то и случилось несчастье. Она ускользнула от меня и побежала в замок, и там, в коридоре, перед комнатой больного, поймал ее гофмаршал… Что потом случилось — этого никто не знает и не узнает никогда. Хотела ли она кричать и поэтому он вцепился ей в горло, или от бешеной ревности хотел задушить ее — мне неизвестно. Но что он душил ее, я знаю от нее самой, потому что понимала ее взгляд так же ясно, как будто она высказывала мне это словами. Сначала ее рассудок был совершенно здоров, пока придворный священник не начал ей проповедовать. Наконец однажды она так ужасно закричала, как только может кричать человек, подвергнувшийся пытке… Господи, как он пустился тогда бежать! Больше он уж и не являлся, но этого было достаточно — бедный мозг ее был поражен окончательно… Теперь я все сказала вам, баронесса; прошу вас, возьмите эту цепочку с серебряной книжкой.
— Не сейчас же! — с ужасом воскликнула Лиана.
Она подошла к кровати и наклонилась над умирающей, приоткрытые глаза которой уже стали застывать, хотя грудь ее все еще едва заметно поднималась и опускалась.
— Я никогда себе не простила бы, если бы ее глаза еще раз открылись в ту минуту, когда я дотронусь до ее талисмана, и она унесла бы это последнее впечатление с собой в могилу, — сказала молодая женщина, отступая. — Когда все кончится, придите за мной, хотя бы это случилось посреди ночи. Вы правы, я должна забрать из ее руки документ. Но пока она жива, не следует трогать эту бедную ручку… Лен, мне жаль, что приходится вас упрекнуть: вы должны были еще тогда, несмотря ни на что, отдать записку тому, кому она была предназначена.
— Баронесса!.. — воскликнула ключница. — Вы говорите это теперь, когда все так счастливо устроилось, но тогда!.. Я была совершенно одна, все были против меня. С такими сильными противниками, как гофмаршал и священник, мне одной не справиться. Человек и искуснее меня не знал бы, что делать. А молодой барон! Да разве он тогда взялся бы расследовать это дело? Господи Боже мой! Ведь это не башмак, который можно поставить под стекло, а потом это стекло снять!..
Густая краска разлилась по лицу молодой женщины, и испуганная ключница замолчала.
— Ах, что я болтаю! — сказала она немного погодя. — Теперь, конечно, все изменилось. Вы сегодня сами слышали, баронесса, что он пинал этого ребенка, как собаку, которую хотят убрать со своей дороги… Я скажу вам, что тогда вышло бы: барон взял бы у меня записку, показал бы ее обоим господам, те громко рассмеялись бы и заявили, что им лучше знать, как все было, потому что дни и ночи проводили у кровати больного. Меня же обвинили бы в обмане — это так же верно, как то, что дважды два — четыре, — и выгнали бы за ворота… Нет, нет, тогда надо было наблюдать и выжидать… К тому же я не знала, что в той записке, я ведь стояла далеко, когда покойный писал; а когда он подал мне бумагу, то велел прочесть лишь кому она предназначалась… Недавно, когда она крепко заснула после большой дозы морфия, я взяла у нее книжку и хотела заглянуть в нее, но не могла открыть — она точно запаяна со всех сторон: не видно ни замка, ни пружины. Я думаю, что ее придется сломать.
— Тем лучше, — сказала Лиана.
Она подошла к двери и позвала Габриеля. Было уже поздно, слишком поздно, чтобы рассказать обо всем Майнау, прежде чем они поедут во дворец, — он сказал ей, что на этот раз он должен непременно принять приглашение. Да ей и самой пора было одеваться. Ее возмущала мысль, что она должна наряжаться, стоять перед зеркалом в эти ужасные минуты, когда в индийском домике умирает несчастная женщина… Она торопливо ушла оттуда, чтобы успеть еще отыскать Майнау и хоть в двух словах сообщить ему самое главное, но она не нашла его, а один из лакеев доложил ей, что барон вследствие известий, полученных из Волькерсгаузена, вышел неизвестно куда, может быть, к садовнику. Расстроенная, пошла она в свои комнаты.
Глава 24
На обширном дворе Шенвертского замка стоял экипаж, запряженный серыми рысаками, а у самого подъезда — карета гофмаршала. Его толстому кучеру не составляло никакого труда управлять лошадьми. Это были прекрасные смирные животные; они стояли покорно, как овцы, между тем как серые рысаки фыркали и нетерпеливо били копытами.
— Бестии! — буркнул гофмаршал, спускаясь в своем кресле по ступеням лестницы.
Он мог бы и сойти, но берег свои силы, зная, что во дворце ему придется немало стоять в присутствии высочайших особ.
Внизу, в вестибюле, в ожидании прохаживался Майнау, и в ту минуту, как лакеи спускали кресло со ступенек на мозаичный пол, из бокового коридора вышел человек. Увидев гофмаршала, он ускорил шаг и вышел в стеклянную дверь.
Гофмаршал выпрямился в своем кресле, точно не верил своим глазам.
— Это, кажется, негодяй Даммер, которого следовало бы давно прогнать? — обратился он к Майнау.
— Да, дядя.
— Так как же он смеет здесь так sans façons прогуливаться? — обратился он раздраженно к лакеям.
— Он ужинал в людской, барон, — нерешительно ответил один из них.
Гофмаршал мгновенно встал на ноги.
— В моей людской, за моим столом?
— Любезный дядя, и на людскую, и на стол, мне кажется, и я имею некоторое право, не так ли? — сказал спокойно Майнау. — Даммер привез мне известие из Волькерсгаузена и может возвратиться туда только завтра. Неужели же вынудить его голодать в Шенверте? Он сделал глупость, попавшись тебе на глаза, но здесь он с моего позволения.
— А, понимаю! Ты ведь филантроп и, верно, устроил в Волькерсгаузене исправительный дом, нечто вроде колонии преступников. Очень хорошо!..
Гофмаршал опять опустился в свое кресло.
— Даммер забылся пред тобою. Само собой разумеется, его тотчас же удалили из Шенверта. — Майнау говорил с невозмутимым спокойствием. — Но ведь ему многое пришлось терпеть. Мы не должны забывать, что имеем дело с людьми, а не с собаками, которых наказывают кнутом за естественное для них поведение… — Густая краска, залившая его лицо, свидетельствовала о том, что у него воскресла в памяти сцена, когда он, вспылив, забылся до того, что поднял руку на человека. — Вместе с ним пострадал бы и его невинный старый отец. Даммер получил строгий выговор и переведен в Волькерсгаузен. Вот мы и квиты!
— В самом деле? Ты думаешь? Заключен мир между гофмаршалом фон Майнау и негодяем! Ну, хорошо, хорошо, пусть все идет своим чередом, но и у самой длинной нитки есть конец… Потрудись на этот раз выехать первым: я не желаю, чтобы твои бешеные животные скакали за мной.
— Я жду жену, дядя.
Почти одновременно с этими словами послышался шелест шелкового платья, и Лиана сошла в вестибюль.
Майнау предупредил ее, что дамы должны быть в бальных туалетах, и она надела свое затканное серебром подвенечное платье. Большие изумруды из ее ожерелья блестели в волнах ее роскошных золотистых волос, придерживая цветки белых фиалок.
— Ах, какой сюрприз нашему двору! — воскликнул гофмаршал. Он был взбешен: ему и в голову не приходило, что она тоже поедет. — Allez toujours, madame! — сказал он, быстро отодвинувшись с креслом, чтобы пропустить ее.
Лиана, видимо, колебалась: ей не хотелось проходить мимо разволновавшегося старика.
Майнау подал ей руку и вывел из вестибюля.
— Моя невеста мила, как Белоснежка, но прекрасное лицо ее печально, — шепнул он ей нежно на ухо.
— Мне многое надо рассказать тебе; мне кажется, что я ступаю по раскаленным углям. Если бы мы поскорее могли вернуться домой!
— Терпение! Я постараюсь побыстрее соблюсти формальности при дворе, а потом умчусь оттуда, держа в объятиях свою возлюбленную.
Он помог ей сесть в экипаж. Серые рысаки рванули с места, а за ними крупной рысью поскакали гнедые лошади гофмаршала.
В столице привыкли смотреть на второй брак Майнау, несмотря на знатное происхождение молодой женщины, как на мезальянс. Многие полагали, что ее взяли в замок в качестве ключницы и гувернантки, а кто-то рассказывал, что она в черном шелковом переднике, со связкой ключей в руках прохаживается по кухне, погребам и прачечным… И это баронесса фон Майнау, супруга самого богатого человека в государстве!.. Все были возмущены этим. Боже, как очаровательно наивна и неопытна была в подобных вещах первая жена, как неотразимо привлекательна и с каким достоинством умела она держать себя! Она была не госпожой, а феей, благородной лилией своего аристократического дома! Она явилась на свет только для того, чтобы для нее плелись дорогие кружева, приготовлялось лучшее шампанское и чтобы осчастливливать тех, кто будет носить ее на руках, украшать ее стройную фигурку и служить ей. Если бы кто-нибудь спросил ее, где находится кухня в Шенверте, то она, прелестная и в гневе, ударила бы дерзкого хлыстом. А вот в конюшне она была как у себя дома, как в своем будуаре, и даже знаменитые жасминовые духи не могли иногда заглушить запаха конюшни, которым пропитывались ее платья; но это было так аристократично и так оригинально! Второй жены барона никто в столице не видел; знали только, что она высокого роста и рыжая, а воображение дорисовывало и широкие плечи, и большого размера ноги, и красные руки, и неизбежные веснушки… К тому же все привыкли к тому, что барон Майнау живет в столице холостяком, и на последнем большом приеме на лукавый вопрос, как поживает его молодая жена, он ответил, пожав плечами: «Я думаю, что хорошо; я три дня не был в Шенверте…» В довершение всего, никто не сомневался, что его отъезд означает, что развод — дело решенное… И вдруг он входит в концертный зал герцогского дворца под руку с молодой женщиной, одетой во все белое, — платье, белые атласные туфельки, цветы в волосах. Все существо ее дышало такой белоснежной, строгой и такой холодной красотой, как будто это была ледяная королева со снежных гор.
Герцогиня желала придать особый блеск этому вечеру. Это был первый придворный концерт после смерти герцога и, как предполагали, первый маленький, по-видимому, импровизированный, бал, которым она хотела повеселить придворную молодежь. В концертном зале и прилегавших к нему других залах было светло как днем. Все люстры и канделябры проливали ослепительный свет, а в зимнем саду, замыкавшем анфиладу комнат, искрились огненные фонтаны из колоссальных лилий и ландышей белого стекла, возвышавшихся над массой тропических растений. Туалеты дам отличались особенной роскошью и разнообразием. Драгоценные камни сверкали в волосах, на белых шеях, на тяжелом атласе и воздушном газе платьев; блестящие веера трепетали, и со всех, как молодых, так и старых, прекрасных и безобразных уст звучало злоречие, слова лести, тайной любви и скрытой зависти. И весь этот говор мгновенно стих при появлении «владельцев Шенверта». Так вот какова сделавшаяся почти мифом вторая жена Майнау! Так горда и спокойна! И она нисколько не смущена и не взволнована, представ перед этим блестящим придворным обществом! И что же это за новая прихоть чудака, что вел ее под руку? Своим фиктивным браком, заключенным по известному лишь ему расчету, он поставил графиню Трахенберг в щекотливое положение. Как будто стыдясь этого, он прятал ее до сих пор ото всех; при дворе она была предметом насмешек, и все считали, что прошение о разводе было уже на пути в Рим. И как раз теперь, когда это ни у кого не вызывало сомнений, он вдруг явился с ней ко двору и с таким видом, точно хотел сказать: «Полюбуйтесь, мой вкус еще совсем не дурен! Даже для своей комедии я не мог отказаться от пристрастия к изящному. Посмотрите-ка на осмеянную вами, прежде чем я отправлю ее домой!» Мужчины думали, что тщеславие окончательно свело его с ума: нельзя было представить себе ничего гармоничнее этих двух высоких, стройных фигур, шедших рядом! Первая его жена, как бабочка, всегда летала впереди него, а когда случалось, что она, соблюдая правила этикета, клала свои хорошенькие пальчики на его руку, чуть ли не смешно было видеть рядом с ним ее миниатюрную фигурку. Еще вторая жена не пересекла огромный зал, как уже сложилось мнение, что она Лорелея, а он — слепой глупец.
Никто, конечно, не заметил, что он вдруг крепче прижал к себе ее белую руку, как будто раскаиваясь, что выставил свою молодую жену перед этими жадными взглядами. Никто не услышал нежных слов, исполненных внезапно вспыхнувшей ревности, которые он шептал ей; никто не понял его, когда он торжественно представил свою жену нескольким пожилым дамам, — все воспринимали это как очередной фарс, в котором он, по своему обыкновению, заставил принимать участие как бедную жертву, так и всех присутствующих.
Вдруг оркестр замолк; все остановились и устремили взгляды на боковую дверь, из которой должна была выйти герцогиня. Дверь торжественно распахнулась, и в зал вошла герцогиня в сопровождении обоих маленьких принцев, нескольких дам и кавалеров.
В эту минуту Лиана невольно взглянула на Майнау. Его лицо вспыхнуло ярким румянцем, и злая улыбка заиграла на его губах.
— А! В палевом платье, и гранатовые цветы в локонах! — сказал он тихо, не отвечая на взгляд молодой женщины. — Лиана, посмотри-ка на прекрасную герцогиню! Такой она была на том балу, когда дала мне слово стать моею. Блаженные воспоминания! И вот их-то она и хочет сегодня во мне пробудить!
И в самом деле, герцогиня была ослепительно хороша. Необыкновенный палевый цвет платья с глубоким вырезом и короткими пышными рукавами, яркие, пунцовые цветы, небрежно ниспадавшие на лоб с ее черных волос, придавали ее восковому, бескровному лицу какую-то демоническую красоту. А грациозные движения, необыкновенно радостная улыбка на бледно-розовых губах, слегка раздувавшиеся ноздри и большие огненные глаза невольно заставили Лиану вспомнить о мифических существах, которые насмерть затанцовывают своих возлюбленных… Что, если Майнау опять попадет под ее очарование?.. Молодая женщина внутренне затрепетала и так крепко прижалась к нему, что он мог слышать ускоренное биение ее растревоженного сердца.
— Рауль! — шепнула она, напоминая ему о своем присутствии.
Он невольно вздрогнул: этот нежный звук, казалось, исходил из самого сердца и первый раз коснулся его слуха; в первый раз вся душа Лианы отразилась в больших серо-голубых глазах, искавших его взгляда, и на виду у входившей герцогини и у всего двора этот взгляд сказал ему, что он любим.
Герцогиня замедлила шаг. Точно темное облако спустилось на ее сияющее лицо, а красиво очерченные брови нахмурились. Белое, затканное серебром платье, сиявшее, подобно лунному лучу, среди разноцветных платьев, казалось, изумило ее. Она, по-видимому как и все, была удивлена появлением молодой женщины на сегодняшнем вечере, но быстро овладела собой и пошла вперед, благосклонно кланяясь на обе стороны, отличила особенным вниманием гофмаршала, которого давно не было видно при дворе, милостиво протянув ему для поцелуя руку и коротко поприветствовав его. Медленно проходя мимо длинного ряда приглашенных, она каждого осчастливила ласковым словом. Ее веер, осыпанный бриллиантами, сверкал разноцветными огнями, палевый газ, покрывавший атласное платье, походил на облако, освещенное золотистыми лучами солнца. Наконец она остановилась перед Лианой.
— Что я вижу! Мы думали, что ученая отшельница Шенверта питает отвращение к развлечениям, а потому и не решились послать лично вам приглашение на наш музыкальный вечер, — сказала она холодно и как бы извиняясь.
Лиана вспыхнула и посмотрела на мужа, но Майнау, похоже, не замечал досады герцогини, ставшей причиной такой неделикатности с ее стороны.
— Ваше высочество, ввиду предстоящего продолжительного путешествия можно сделать исключение, — сказал он своим обычным, пропитанным насмешкою тоном. — Я потому предложил сегодня баронессе сопровождать меня, что мы через несколько дней уезжаем.
— В самом деле, барон Майнау? — воскликнула герцогиня с радостным изумлением. — Это путешествие на Восток, подобно лихорадке, волнует вашу кровь. Мне кажется, вы не отложили бы его даже и в том случае, если бы все вокруг пылало… Хорошо же! Придет время, когда вы устанете путешествовать и возвратитесь к нам, может быть, более обходительным, чем теперь.
Лицо ее преобразилось: она услышала подтверждение, что страстно желаемая ею катастрофа неминуемо произойдет через несколько дней. Однако ее возмутили гордое спокойствие и уверенность этой молодой женщины, стоявшей рядом с Майнау. Разве не собралась она ехать к себе домой и оставить Шенверт навсегда? Однако ей даже в голову не приходило убрать свою руку, которая как бы по праву продолжала лежать на его руке.
— Вы будете рады снова увидеть ваш тихий Рюдисдорф? — спросила она, искоса враждебно взглянув на ненавистную руку.
— Я отложила свою поездку в Рюдисдорф, ваше высочество, — смущенно призналась Лиана: ей тяжело было выговорить это, но нельзя было не ответить на прямой вопрос.
Герцогиня невольно отступила; грациозно поднятая рука ее, державшая веер, бессильно опустилась, скользнув по атласному платью.
— Как! Вы остаетесь? — И вдруг ироническая улыбка мелькнула на ее побледневших губах. — А, понимаю! Вы так великодушны, что не хотите покидать нашего доброго гофмаршала, — проговорила она быстро, благосклонно кивнув подошедшему гофмаршалу.
В зале стоял шум, и он с напряженным вниманием ловил каждое слово.
— Осмелюсь сообщить вашему высочеству, что ваш старый верный гофмаршал никак не участвовал в принятии этих решений, — пояснил он, торжественно приложив руку к сердцу.
— Это правда: дядя ничего не знает о моих намерениях, — подтвердил Майнау. Он сказал это совершенно спокойно и довольно громко, как будто говорил для окружающих. — Как бы ни желал я оставить его в заботливых руках, но в этом случае я себе ближе всех. Я не могу решиться на разлуку с женой, и она, по своей бесконечной доброте, согласилась ехать со мной.
Это было сказано так серьезно, как будто эти уста никогда не открывались для оскорбительных насмешек, как будто он никогда безжалостно не способствовал пересудам и злоречию беспощадных языков, обсуждавших стоявшую рядом с ним стройную, молчаливую молодую женщину. Герцогиня начала вдруг нервно обмахиваться веером, как будто в зале стало невыносимо душно.
— Опять новый каприз, барон Майнау? — сказала она, напрасно стараясь, чтобы это прозвучало весело и насмешливо. — До сих пор вы ревниво устраняли все, что могло хоть сколько-нибудь затмить личность самого путешественника, — вы один хотели быть сказочным принцем… И вдруг появление возле вас современной леди Стэнхоуп! Недурно! Это возбудит громадный интерес и толки в свете.
— Ненадолго, ваше высочество, — сказал Майнау со спокойной улыбкой, — потому что я еду не на Восток с моей леди Стэнхоуп, а во Францию, в мое уединенное имение Бланкано.
Герцогиня отвернулась и подала знак начинать концерт. Те, которые знали ее ближе, затрепетали: неестественно широко открытые глаза, мертвенно-бледное лицо и выдвинутый подбородок свидетельствовали о том, что пощады от нее не стоило ждать никому.
Глава 25
Придворный оркестр играл виртуозно, примадонна пела великолепно, и герцогиня сама подала сигнал аплодировать, а во время антракта осыпала иностранную певицу знаками своего благоволения. Все шло как по писаному, гости держались непринужденно. Все требования этикета исполнялись так строго, что Лиана думала, что только ее одну терзает тревога, заставляющая болезненно сжиматься сердце. Она не могла без страха смотреть на медузин профиль герцогини. Там, среди офицеров, сидели резко выделявшиеся своими парадными одеяниями две черные фигуры — то были гофмаршал и придворный священник. Лиана по выражению лица гофмаршала ясно поняла, о чем именно он с таким волнением шептал своему соседу, и с гневом отвела от них взгляд. Священник без стеснения смотрел на нее с таким демоническим выражением, как будто мысленно повторял ужасные слова: «Я буду все выносить, молча и терпеливо, и вы не избавитесь от меня никогда…» Но теперь она больше не боялась его. Человек, стоявший возле ее кресла, скрестив руки на груди и прислонясь к стене, охранял ее; он был достаточно силен и телом и духом, чтобы раздавить ехидну, которая пыталась разрушить его семейное счастье… Если бы только скорее покинуть этот зал и этих нарядных людей! Но час освобождения еще не пробил.
Невероятное известие, что Майнау хочет переселиться со своей молодой женой во Францию, переходило из уст в уста, и после концерта толпа любопытных окружила его, чтобы услышать подтверждение этой новости от него самого. Затем на долю Майнау выпало счастье открыть с герцогиней бал.
— Проводите меня, пожалуйста, в соседний зал, — потребовала она, прерывая вальс. — Здесь слишком светло и многолюдно! Настоящая тропическая жара.
Они вышли из большого зала, а прочие пары унес вихрь вальса.
— Вы неподражаемо играете вашу новую роль, барон Майнау, — вполголоса сказала герцогиня, проходя мимо буфета, к которому подошли некоторые из гостей, вскочившие со своих мест при ее уходе, но она милостиво кивнула им, предлагая не церемониться.
— Могу я узнать название пьесы, которую играет двор и в которой я, сам того не зная, принимаю участие? — отозвался Майнау в том же тоне, каким заговорила с ним герцогиня.
— Мефистофель!.. — Она грациозно погрозила ему веером. — Не мы играем — мы для этого слишком угнетены и утомлены внутренней борьбой. К тому же мы не одарены гениальным талантом барона Майнау, который так мастерски умеет выводить на сцену внутреннее побуждение… Ну что же, я скажу вам: в зале все перешептываются о том, что сегодня разыгрывается второе действие драмы «Месть».
С этими словами она вошла в зимний сад. Быстро проходя по анфиладе комнат, они оба не заметили, что в соседнем с зимним садом, как им показалось, пустом зале сидели двое мужчин: гофмаршал и его друг — придворный священник. Перед ними стояло фруктовое мороженое и шампанское; но наблюдательный глаз заметил бы, что мороженое таяло, а нетронутое шампанское перестало уже искриться.
Майнау резко опустил свою руку, так что рука герцогини, потеряв опору, бессильно повисла. Они стояли одни под широкими листьями пальмы. Над их головами спускались со стеклянного потолка бесчисленные ветки ползучих тропических растений; при ослепительном свете газа палевое атласное платье прекрасной, но бледной герцогини отливало каким-то металлическим блеском, и она походила на сказочную Золушку, осыпанную золотым дождем.
— Совершенно удовлетворенная месть не нуждается во втором действии: она, подобно пчеле, умирает в то мгновение, как вонзает жало, — сказал Майнау, слегка побледнев.
Герцогиня бросила на него огненный взгляд.
— О, pardon! Значит, там, в зале, ошиблись, — сказала она, пожимая своими красивыми плечами. — Ну, так есть какая-нибудь другая причина! То, в чем вы хотите уверить нас по своей мимолетной прихоти, так же невероятно, как и предположение, что гранатовое дерево со своими пурпурными цветами может расти на леднике… Пусть эта рыжеволосая графиня Юлиана со своею неизменной глубокомысленной миной, с сомнительной ученостью внушает вам уважение, но ведь любить такую женщину нельзя.
— Вы говорите о такой страсти, какую и я когда-то испытывал, — отметил Майнау ледяным тоном: его возмутило то, что она произнесла дорогое ему имя. — Что в ней было мало силы, доказывает то, что она бесследно исчезла.
Герцогиня отшатнулась от него со стоном, как будто в нее вонзили смертоносное оружие.
— Если действительно, как вы говорите, — продолжал он неумолимо, — такая женщина редко бывает любима, то и слава Богу! Тогда я, может быть, понемногу избавлюсь от мучительной ревности, которую прежде никогда не испытывал и которая так часто терзает меня теперь… Я объясню вашему высочеству, почему я сегодня здесь в сопровождении золотоволосой графини Юлианы. Это не второй акт «Мести», но раскаяние, публичное извинение перед моей оскорбленною женой.
Герцогиня захохотала так громко и истерично, точно у нее начался нервный припадок.
— Извините! — воскликнула она, как бы задыхаясь от смеха. — Но все это настолько невероятно! Отважный дуэлянт, неугомонный забияка… — pardon! — храбрый воин, беспощадный насмешник, не признающий женских добродетелей, раскаявшись, извиняется перед графиней с рыжими косами! Никогда люди не перестанут смеяться над львом, смиряющимся перед пряхой!
Он сделал шаг назад. Ее голову украшала корона, от этой женщины, управлявшей государством от имени малолетнего сына, зависело благоденствие подданных, а она стояла перед ним, безумно хохоча, забыв о достоинстве, которое стремится сберечь даже простолюдинка.
— Ваше высочество! Дуэлянту и неугомонному забияке не занимать мужества, — проговорил он, слегка нахмурив брови, — но насмешнику Майнау, легкомысленному преследователю женщин, нужна гораздо большая сила воли, чтобы признаться перед «добрыми людьми» в своем внутреннем перерождении и показать, что ревностный сторонник браков по расчету имеет одно только желание — снискать любовь собственной жены. Но я должен хоть чем-нибудь искупить свою вину перед золотоволосой графиней Юлианой, чистой девушкой с пылкой, артистической душой, со смелыми, независимыми взглядами… Я решился наложить на себя эту епитимью, прежде чем позволю себе вкусить нового счастья.
Веер выскользнул из рук герцогини и, сверкая, повис на тонкой цепочке, прикрепленной к поясу. Повернувшись к Майнау спиной, она остановилась перед чудным, во всем цвету, померанцевым деревом и начала торопливо обрывать его цветки, как будто не желая, чтобы эти роскошные ветки украсил хотя бы один плод… Она молчала. Ни один звук не слетел с ее похолодевших губ, только нервные движения рук выдавали ее отчаяние, и он посочувствовал ей.
— Я желал бы, насколько это возможно, искупить все безумства моей жизни, — продолжал он. — В ней так много того, чего я должен стыдиться, потому что нередко я совершал поступки, забывая о чести и благородстве… Натуры своей я, конечно, переделать не могу. Я ненавижу тех, кто ненавидит меня, и обуздать свой нрав я не в состоянии, но раскаиваюсь в том, что был слишком жесток в своем стремлении отомстить… Ваше высочество, я искренне желаю, чтобы счастье и спокойствие водворились там, где некогда я старался поселить несчастье и страдание.
Герцогиня обернулась к нему с совершенно изменившимся лицом.
— Да кто же вам говорит, барон Майнау, что я несчастлива? — спросила она холодно и насмешливо.
Она вдруг выпрямилась, как будто стояла на ступенях трона и давала аудиенцию подданному. Принять гордую, повелительную осанку ей вполне удалось, но не так вышло с ее взглядом: черные глаза горели диким огнем оскорбленной женщины.
— Я счастлива! Я могу одной ногой раздавить тех, кого ненавижу, потому что я имею власть! Я могу разрушить надежды тех, кто мечтает о счастье и блаженстве, потому что и на это у меня хватит власти! Для гордой, честолюбивой женщины иметь власть — значит быть счастливой. Заметьте это, барон фон Майнау! Ваше скромное желание совершенно излишне, и вы сами в этом убедитесь.
С этими словами герцогиня направилась к двери, но на пороге остановилась и, указывая на ряд отворенных дверей, посмотрела на него через плечо.
— Вот идет она, кроткая и бледная, как холодная лунная ночь, — произнесла она с дьявольской улыбкой, показывая свои маленькие белые зубы. — Право, барон Майнау, вам можно позавидовать… Но один совет я дала бы вам: не ездите во Францию! Пожалуй, только температура Сицилии может растопить холод такой строгой добродетели и самонадеянной женственности.
Лиана шла неторопливо под руку с камергером, с которым танцевала вальс. Герцогиня вышла из зимнего сада, а Майнау остановился в дверях в ожидании своей жены. Приближающаяся пара задержалась у противоположной двери, чтобы пропустить шедшую с гордо поднятой головой герцогиню, но та остановилась прямо перед молодою женщиной.
— Любезная баронесса Майнау, — начала она твердо, но несколько глуховатым голосом, — вас увозят от нас… Вы действительно призваны держать дом и мужа в «нежных, но крепких руках». Держите их покрепче, чтобы призрак не исчез в ту минуту, когда вам будет казаться, что он никуда не денется. Мотылек должен порхать — это его жизненная потребность… А пока счастливого пути, прекрасная невеста!
Она грациозно подняла судорожно сжатые руки и, раскрыв их, осыпала плечи и грудь молодой женщины дождем измятых, неузнаваемых померанцевых цветов и опять взяла в руку веер.
— Господин Ливен, я желаю танцевать галоп с графом Брандау, — обратилась она громко к камергеру.
Тот полетел передать стройному лейтенанту повеление герцогини. Слегка кивнув поклонившейся Лиане, герцогиня прошла в концертный зал.
— Мотылек не улетит больше, будь спокойна, — сказал Майнау с веселой улыбкой, привлекая к себе Лиану через порог зимнего сада и страстно и нежно прижимая ее к груди. — Он никогда не был мотыльком по своей сути и если бы раньше нашел свою Лиану, то ему не пришлось бы теперь сожалеть о стольких безрассудных поступках.
Ничего не отвечая, она робко высвободилась из его объятий и указала на соседний зал, где видела сидящих в углу друзей. Теперь они встали и последовали за герцогиней в зал.
— А, вот и вы! Где же вы прятались, господин гофмаршал? — спросила герцогиня. Граф Брандау стоял перед ней, склонившись чуть ли не до земли, а гофмаршал, явно смущенный, подошел ближе. — Что за чудеса! Барон Майнау намерен переселиться во Францию! Вы тоже поедете туда?
Гофмаршал отскочил в ужасе.
— Я, ваше высочество?! — воскликнул он дрожащим голосом. — Скорее в могилу! Лучше я буду скитаться из дома в дом, нежели проведу хотя один день с моим… развращенным племянником!.. Я остаюсь в Шенверте, и если вы, ваше высочество, соблаговолите хотя бы изредка пролить милостивый луч света на одинокую жизнь своего верного слуги, то пусть по-прежнему Шенверт будет целью ваших прогулок верхом…
— Господин фон Майнау, — прервала она его холодно и сурово, принимая почтительно предложенную ей графом Брандау руку, — я слышала, что буря сломала и вашу великолепную музу, а она-то преимущественно и привлекала меня в «Кашмирскую долину». Теперь же все в прошлом, в прошлом! К тому же я должна сознаться, что до сих пор прихожу в ужас, вспоминая о происшествии с порохом, которое чуть не стоило зрения наследному принцу и его брату. Вы понимаете, что нужны годы, чтобы такие ужасы изгладились из материнского сердца.
С эстрады зазвучали звуки галопа, и прекрасная герцогиня понеслась со своим кавалером, высокомерно кивнув совсем уничтоженному гофмаршалу. «Необычайно раздраженная и взволнованная», — шептали между собой некоторые жаждущие скандала дамы. Гофмаршал с минуту постоял с дрожавшими коленями, мрачно глядя вслед удалявшейся герцогине… Непонятно, неслыханно! Уж не встают ли предки из своих могил и не указывают ли они пальцами на него? Неужели вот-вот разверзнется земля, чтобы поглотить злополучного, заклейменного?.. Он впал в немилость — он, который скорее желал бы умереть, чем пережить такое несчастье! И все это произошло не по его вине, вдруг, точно набежало грозовое облако. А минут через десять поразительная новость будет переходить из уст в уста, и сотни взглядов и пальцев будут со злорадством устремлены на впавшего в немилость гофмаршала… Он торопливо вышел из зала.
Вскоре после кареты гофмаршала подъехал к порталу герцогского дворца экипаж, запряженный серыми рысаками.
— Моя миссия выполнена — я могу наконец увезти невесту домой, — шепнул Майнау Лиане, помогая ей сесть в экипаж.
Глава 26
Майнау опять сидел на козлах и правил лошадьми, а Лиана устроилась в углу кареты, но теперь это была не «серая монахиня» с холодной решимостью в сердце, некогда всеми осмеянная, но счастливая женщина в дорогом подвенечном платье, тяжелый шлейф которого расстилался на белых атласных подушках экипажа. В волосах ее сверкали изумруды, а прекрасные умные глаза молодой женщины восторженно следили за каждым движением красавца мужа, для которого она навсегда распрощалась со своей холодной замкнутостью и забыла оскорбления, нанесенные ее гордости.
Была тихая теплая ночь… Бледная луна плыла по темному безоблачному небу, освещая землю мягким серебристым светом. В парке за неподвижным прудом величественные липы Майенфеста слились в одну бесформенную массу; в их тени бесследно растворилась рыбачья деревня, как будто исполинская рука погрузила в воду эту герцогскую игрушку… Лиана не знала, что там в первый раз было названо герцогине ее имя, что графиню с рыжими косами призвали под липы только для того, чтобы использовать ее для осуществления давно задуманной мести. Но она, тем не менее, с содроганием отвернулась: огромная темная масса деревьев, мертвая неподвижность поверхности пруда имели какой-то зловещий вид. Молодой женщине и без того приходилось бороться с тяжелыми ощущениями. Она знала, что в ехавшей перед ними карете сидел также и придворный священник, который как тень всюду следовал за гофмаршалом. Она видела из гардеробной, как он сел в карету и захлопнул дверцу… Этот ужасный священник был уже в Шенверте, когда она входила в замок перед поездкой. Он на самом деле имел отвагу и настойчивость хищного зверя, преследующего намеченную им жертву… Сильный страх овладел ею, когда они выехали из леса и стали спускаться в живописную, освещенную луной Шенвертскую долину. Там, внизу, ехала карета гофмаршала; было видно, как сверкнули стекла, прежде чем она исчезла за можжевеловыми кустами. Лиане потребовалось все ее мужество, чтобы не попросить мужа везти ее прямо в Волькерсгаузен, не заезжая в Шенверт…
В ту минуту, когда серые рысаки как вкопанные остановились у подъезда замка, точно из земли выросшая Лен уже стояла у подножки экипажа.
— Час тому назад все кончилось, баронесса, — шепнула она задыхаясь. — Тот, с бритой головой, тоже приехал, как раз перед вами. Он вполне может еще сегодня ночью потребовать от меня все ее украшения для передачи их гофмаршалу, как уже было в тот раз.
— Я скоро приду, — сказала Лиана.
Она выпрыгнула из кареты, а Лен тем временем возвратилась в индийский домик. Теперь для молодой женщины наступил тяжелый, ужасный момент: она должна была рассказать Майнау о случившемся у смертного одра Гизберта, рассказать ему все, что знала. А потом они с ним пойдут в индийский домик и он сам возьмет злополучную маленькую серебряную книжечку.
Майнау не заметил ключницу и спокойно повел Лиану в ее комнаты. Они оба невольно отступили назад, когда перешли из голубого будуара в соседний зал: на столе посреди комнаты горела лампа, а рядом стоял гофмаршал, выпрямившись и слегка опираясь правой рукой о край стола.
— Извините, баронесса, что я явился в ваши комнаты, — сказал он с холодною вежливостью. — Но уже одиннадцатый час, и я сомневался, что ваш супруг согласится переговорить со мною еще сегодня; а поскольку это крайне необходимо, я предпочел подождать его здесь.
Майнау оставил руку жены и твердым шагом подошел к старику.
— Вот он я, дядя! И охотно пришел бы к тебе наверх, если бы ты этого потребовал. Что ты хочешь сказать мне? — спросил он спокойно, но с видом человека, который не собирается выполнять несообразные требования.
— Что я хочу сказать тебе? — повторил гофмаршал, сдерживая гнев. — Прежде всего я желал бы запретить тебе называть меня дядей. Ты сегодня сказал, что решил распрощаться с прежними друзьями. Я же с ними и душой и сердцем, плотью и кровью, значит, этот разрыв разлучает тебя навсегда и с братом твоего отца.
— Я сумею перенести эту потерю, — сказал Майнау, побледнев, но ровным голосом. — Будущее покажет, выиграл ли ты, все поставив на карту. Один из так называемых друзей поспешил сообщить мне, когда я уезжал из герцогского замка, что ты из-за меня попал в опалу. — При роковом слове «опала» гофмаршал поднял руки, как бы не желая слышать его. — Такая жалкая, мелочная месть человеку, не причастному к этому делу, может вызвать только отвращение. Неужели тебе не остается ничего иного, как поскорее отделаться от своих единственных родных людей, отказаться от всего, что на самом деле могло стать целью твоей жизни, и обречь себя на одинокое будущее? Наверное, это должно было непременно случиться сейчас, в эту же ночь, чтобы ты мог уже завтра утром известить о своем полном разрыве с падшим племянником и именем Бога молить о возвращении герцогского благоволения? Чего же лишаешься ты…
— Чего я лишаюсь? — крикнул гофмаршал. — Солнечного света, необходимого мне, чтобы жить! Я умру, если эта опала продлится хотя бы месяц… Что ты об этом думаешь, меня не заботит.
Проговорив последние слова, он пошатнулся и, чувствуя, что не в силах более стоять на ногах, опустился в ближайшее кресло. Майнау с презрением повернулся к нему спиной.
— В таком случае я не буду напрасно тратить слова, — проговорил он, пожав плечами. — Я считал своим долгом еще раз напомнить тебе о твоих родственных чувствах к Лео.
— Ага! Вот мы наконец и добрались до того пункта, который вынудил меня искать встречи с тобой… Мой внук, сын моей единственной дочери…
— Мой сын, — прервал его Майнау все так же совершенно спокойно. Повернув голову, он посмотрел на старика. — Само собой разумеется, он останется при мне.
— Ни за что! На какое-то время ты сможешь утащить его во Францию — я, конечно, не в силах этому воспрепятствовать. Но не далее как через несколько месяцев ты поймешь, что значит дерзко бросать вызов всесильной светской и духовной власти.
— Я мог бы испугаться, — сказал Майнау с иронией, — если бы не стоял крепко на ногах… Я знаю, какой удар ты готовишься нанести. Ты думаешь, что если у моего сына-католика мать протестантка и если я выбрал для него законоучителем либерального богослова, то церковь считает себя вправе потребовать принадлежащую ей душу, чтобы спасти ее. Разумеется, права отца не принимаются в расчет папской властью. Да и кто же станет спорить о такой мелочи в то время, когда приговоры светской власти и решения представителей народа считаются в Риме мыльными пузырями!.. Я мог бы перейти на сторону врагов клерикальной партии, если бы не предпочитал один ожидать на своем рубеже нападения толпы черных. Пусть приходят.
— И придут, будь в этом уверен! Твое отступничество будет наказано, как и должно быть! — воскликнул гофмаршал желчно. — Пеняй на себя, на свой строптивый дух, на свою беспокойную голову, с которой ты рассчитываешь одержать победу; но из-за нее-то ты и потерпишь фиаско! Спроси завтра у любого придворного, и он скажет тебе, что ты этим вечером был не в своем уме. Человек в здравом рассудке…
— Не несет высоко поднятой голову, а пресмыкается перед власть имущими, хочешь ты сказать?
— Я хочу сказать, что твои поступки и вообще твое поведение в последние дни так странны, что требуют оценки медиков! — заключил старик, будучи вне себя от клокотавшей в нем ярости.
— А! Так вот брешь, в которую хочет ворваться светская власть! — Мертвенная бледность залила прекрасное лицо Майнау. Он был невероятно зол, но, скрестив на груди руки, проговорил небрежно, хотя и едко: — Удивляюсь тебе: ты, такой опытный дипломат и придворный, — и вдруг в гневе выдаешь тайно обдуманный план действий… Так значит, когда борьба с клерикалами счастливо завершится, тогда выступит на сцену суд и объявит человека безумным только потому, что он отстаивал свои интересы и что многочисленное придворное общество, конечно же, с герцогиней во главе, подтвердит под присягой, что он однажды вечером был не в своем уме.
Гофмаршал поднялся с места.
— Я попрошу в моем присутствии не злословить о герцогине! — отчеканил он отвратительно резким голосом. — Впрочем, я намеренно открыл тебе так называемый план действий. Ты должен его знать, потому что я не хочу доводить дело до крайности и, как Майнау, считаю своим долгом, насколько возможно, избежать скандала. Но я не отступлю ни на йоту от своих требований в память о моей усопшей, истинно веровавшей дочери, а потому спрашиваю тебя коротко и ясно: отдашь ли ты добровольно мне Лео, на которого я имею такое же святое право, как и ты?
Далее он не мог продолжать, так как Майнау прервал его речь громким смехом. В этот момент молодая женщина проскользнула в уборную, а оттуда вышла к колоннаде. Нельзя было медлить ни минуты. Беспримерная выходка гофмаршала свидетельствовала о том, что, выдвигая несправедливые требования, он рассчитывает на могущественную поддержку. Уверенный в победе гофмаршал, этот жалкий убийца, должен был вторично пасть, и на этот раз по своей вине! Как же болело ее сердце за Майнау! Как любила она его, выдержавшего так мужественно неизбежные последствия своей любви к ней!
Она забыла, что оставила в зале накидку с капюшоном; не заметила, как прислушивавшиеся к спорящим лакеи отступили перед ней, когда она, с непокрытой головой и обнаженными плечами, в роскошном бальном наряде выбежала из замка.
Индийский сад предстал перед Лианой опять в том же волшебном виде, освещенный серебристыми лучами бледной луны, как и в первую ночь, проведенную ею в Шенверте; но как эти ночи отличались одна от другой! Еще сегодня, несмотря на поздний час, суждено было карающей руке Немезиды совершить переворот в доме Майнау столь же молниеносно, как буря сокрушила могучую банановую пальму.
Лиана шла так быстро, как будто не касалась земли, однако среди ночной тишины шелест ее длинного шлейфа казался очень громким. Войдя в густую аллею, любимое место попугаев и обезьян, она вздрогнула и остановилась, так как услышала звук чьих-то шагов.
— Кто тут? — спросила она, из предосторожности отступая к началу аллеи.
— Егерь Даммер, баронесса, — ответил человек, явно смутившись.
Она свободнее вздохнула и пошла вперед, а он, почтительно поклонившись, прошел мимо и остановился у противоположного конца аллеи. Бросив взгляд в сторону, она поняла, что привело сюда Даммера: опустив глаза и пряча вспыхнувшее лицо, сделала книксен одна из хорошеньких служанок замка. У молодых людей, разлученных переводом егеря в Волькерсгаузен, здесь было свидание. У Лианы точно гора свалилась с плеч при мысли, что поблизости находятся живые люди.
Дверь индийского домика была заперта, окна завешены, а разбитые стекла двери заменены досками. Лиана тихо постучала, и осторожная рука чуть отодвинула в сторону одну из плетеных шторок. Вслед за тем дверь бесшумно отворилась.
— Если бы черный пришел, так не попасть бы ему сюда, — шепнула Лен, опять закрывая дверь на задвижку.
Покойница лежала на своей тростниковой кровати, покрытая белым полотном, а в кресле полулежал утомленный Габриель — он спал крепким сном. Ключница прикрыла его теплым одеялом. Его печальное личико казалось еще бледнее на фоне темной обивки кресла. Эта картина освещалась трепещущим пламенем восковых свечей, горевших в серебряном канделябре.
— Тоже остаток прежнего величия, который мне удалось спасти от жадного старика, — сказала ключница, указывая на великолепный канделябр. — Бедняжка была такой же госпожой в замке, как и другие, — пусть же будут отданы ей последние почести.
Лен осторожно откинула покрывало. Сердце бедного «цветка лотоса» перестало биться, а между тем казалось, что прекрасная белая «водяная роза» на ее груди мерно поднимается от дыхания. Подушка и платье покойницы были усыпаны этими цветами.
— Их принес Габриель, — сказала Лен. — Это были ее любимые цветы, и бедный мальчик не раз получал за них побои от садовника, когда попадался ему у пруда.
С этими словами она нежно приподняла голову умершей, а Лиана дрожащими руками сняла с шеи цепочку; также легко вынула она и книжечку из похолодевших пальцев: они не оказывали уже ни малейшего сопротивления… Молодая женщина надела на свою шею цепочку, а злополучную книжечку спрятала на груди.
— До завтра, — сказала она Лен тихо и вышла из домика.
Какое-то необъяснимое чувство стеснило ей грудь и заставило замереть сердце, как будто, надев на себя серебряную цепочку, она приближала собственную смерть. Напрасно всматривалась она с веранды в темноту, напрасно прислушивалась, затаив дыхание, к малейшему шороху — не было ни единого признака присутствия поблизости живого существа. Егерь и его невеста, испуганные ее появлением, наверняка ушли уже из сада. Но, сходя со ступенек веранды, она невольно содрогнулась — ей было страшно идти одной, но она постеснялась снова постучаться в запертую дверь и попросить Лен проводить ее. Медлить тоже было нельзя: на ней лежала ответственность за каждую лишнюю минуту борьбы Майнау за своего сына.
Она быстро сбежала по ступенькам и миновала кусты роз, но тут увидела того, чье присутствие предугадывала; лицо его было бледно и расстроено, и белое пятно тонзуры как-то странно выделялось на его темных кудрявых волосах, когда он, торжественно кланяясь, наклонил голову.
В первую минуту кровь молодой женщины застыла в жилах от страха, но затем ее охватил такой гнев, какого она до этого момента никогда еще не испытывала. И это чувство одержало верх — оно сделало ее суровой, беспощадной… Подобрав платье, чтобы и край его не коснулся заграждавшего ей дорогу человека, Лиана стала обходить его, не отвечая на поклон. Но он снова загородил ей дорогу и даже осмелился коснуться ее обнаженных рук, желая удержать ее. При этом прикосновении Лиана побледнела и с силой оттолкнула его руку. Она несколько раз вытерла кружевным рукавом то место, которого коснулись его пальцы.
— Безжалостная! — воскликнул он. — Вы выходите от умирающей…
— От умершей… от умершей в язычестве, то есть, как мы, христиане, говорим, умершей телом и душой. Вам лучше знать, принимает ли Бог душу только из рук священника, хотя бы эти руки и совершили подлог и другие преступления против совести. Уйдите с дороги! — потребовала она гордо и запальчиво. — Настоящим священникам я уважительно уступаю дорогу, и, слава Богу, у нас еще есть такие! А вы открыли мне свои карты, и я вижу, что в вас нет и капли благочестия, так что меня не удивляют театральные фразы, которые я слышала из ваших уст. Пропустите меня!
— Куда вам спешить? — спросил он насмешливо, но голос его выдавал сильнейшее волнение. — Вы успеете увидеть, как произойдет окончательный разрыв между дядей и племянником, как распрекрасный господин фон Майнау разорвет все свои прежние связи и отношения, чтобы принадлежать исключительно вам.
Значит, он опять подсматривал, притаившись за колоннами у стеклянной двери, а потом последовал за ней, как и в первую ночь. Ей наконец удалось пройти мимо него, но она вынуждена была идти по берегу пруда, так как он снова нагнал ее.
— Да, исключительно вам, баронесса! Ваша угроза покинуть Шенверт, без сомнения, бросила его к вашим ногам. Но как и когда это произошло? Я отдал бы полжизни, чтобы узнать это… Сегодня в концертном зале вы торжествовали: вы гордитесь своим мужем, но долго ли так будет? «Мотылек должен порхать», — сказала герцогиня, и я добавлю: яркий мотылек должен порхать, чтобы свет мог удивляться радужной расцветке этого исключительного существа. Вы можете рассчитывать самое большее на один год безоблачного счастья и ни одним днем более.
— Ну и замечательно! — воскликнула она, подняв голову. Невольно отступая перед священником, Лиана была уже у самой кромки воды. Тут она остановилась, скрестив на груди руки, а прекрасное лицо ее, освещенное луной, излучало неподдельный восторг. — Один только год? Нет, целый год невыразимого счастья! Я люблю его, люблю всей душой и буду вечно любить, и за этот год взаимной любви я буду благодарна ему всю жизнь.
Сдавленный крик бешенства и отчаяния вырвался из груди священника.
— Вы клевещете на себя, — воскликнул он, — чтобы ублажить вашу трахенбергскую гордость осознанием того, что этот Майнау действительно хоть на мгновение, но у ваших ног… Вы не можете любить того, кто при мне и многих других обходился с вами с такой ледяной холодностью, который всему свету демонстрировал, что ему неприятно даже прикасаться к вам. Он оскорблял вас так, как может мужчина оскорбить женщину, желая сделать ей больно, и вы хотите уверить меня, что не чувствовали боли, не замечали оскорблений и не краснеете сейчас при воспоминании о них? Посмотритесь в это прозрачное зеркало! — Он указал на неподвижную поверхность воды. — Взгляните в ваши собственные глаза там! Вы ведь не сможете еще раз сказать, что за минутную прихоть осчастливите его упоительным блаженством любви!
Она действительно взглянула на воду, испытывая неописуемый страх, который вызывал в ней устремленный на ее лицо огненный взгляд священника.
— Вы ведь любите этот пруд, прекрасная баронесса, — сказал он негромко, как будто открывал ей тайну. — Вы как-то сказали, что предпочитаете его нежные волны моему прикосновению. Посмотрите, как он манит вас!
Она содрогнулась и с ужасом взглянула на него.
— Вы боитесь меня? — спросил он с сардонической улыбкой. — Ведь я ничего от вас не требую, кроме признания пред этим неподвижным зеркалом, что вы не настолько чувствуете влечение к «тому» и отвращение ко мне, как стараетесь уверить меня.
Она призвала на помощь все свое мужество и всю силу воли.
— Это неслыханно!.. По какому праву требуете вы от меня объяснений? Я протестантка, а не ваша духовная дочь; я — госпожа в Шенверте, а вы гость; я — женщина, свято хранящая верность, а вы — клятвопреступник. Я могла бы, продемонстрировав вам, что есть моя гордость, молча уйти, но так как вы угрожаете мне, знайте же: я не боюсь вас и презираю до глубины души уже потому, что вы осмеливаетесь так дерзко обсуждать и опошлять первую и единственную любовь женщины.
Лиана хотела было уйти, но сильные руки обхватили ее.
— Если я не могу, то и он не должен прикасаться к вам! — прокричал он.
Она хотела позвать на помощь, но горячие губы прижались к ее губам… затем толчок — и стройная женская фигурка мгновенно полетела в расступившиеся воды пруда… Страшный крик пронесся над водой, но это был голос не утопавшей, а бежавшей из аллеи служанки. Следом за ней бежал егерь.
— Мы все видели, бессовестный убийца! — крикнула девушка и не помня себя протянула руки, чтобы удержать убегавшего священника. — Спасите, спасите! Держите его!
Он оттолкнул девушку и как безумный бросился бежать и вскоре скрылся из виду.
Между тем Даммер добежал до пруда и сбросил с себя верхнюю одежду. В этом месте берег был не топкий и почти отвесно уходил в воду, а глубина здесь была большой. Вода у берега была неподвижна и прозрачна, как и на середине пруда. Сначала вода сомкнулась над головой Лианы, но вскоре на поверхность всплыло ее белое платье. Оно, подобно блестящим крыльям сказочного лебедя, широко раскинулось по поверхности воды, а затем показалась и откинутая назад женская головка. С нее струилась вода, в волосах при лунном свете сверкали изумруды. Это было волшебное зрелище! Вскинутые над водой белые руки напрасно искали точку опоры, и только теперь из уст молодой женщины вырвался крик о помощи. Тяжелая ткань, не пропускавшая воду, пока держала ее.
Егерь хорошо плавал, но ему пришлось проплыть порядочное расстояние — толчок священника был настолько силен, что несчастную женщину отнесло далеко от берега. Даммеру, однако, удалось поймать ее за руку в тот момент, когда она снова начала погружаться в воду. Он подхватил ее и медленно доплыл с нею до берега. Не успел он стать на землю, как уже бежали к ним по разным тропинкам люди. Жуткий крик девушки был слышен как в индийском домике, так и в вестибюле замка. Лен, прибежавшая не разбирая дороги, видела, как ее госпожа чуть не погрузилась в воду второй раз; лакеи же из замка примчались как раз вовремя, чтобы вытащить на берег лишившуюся чувств Лиану.
Глава 27
Лен стояла на коленях на траве и поддерживала голову молодой женщины. Она громко кричала и плакала, в то время как девушка прерывающимся от рыданий голосом рассказывала лакеям о случившемся. Девушка сняла свой нарядный белый батистовый передник и нежно отирала им воду с лица и плеч своей госпожи. Это освежающее прикосновение и громкий плач ключницы постепенно привели в чувство Лиану.
— Тише, тише, Лен! — прошептала она, приподнимаясь. — Не нужно тревожить барона!
С приветливой улыбкой протянула она руку своему избавителю, и он помог ей подняться на ноги. У нее кружилась голова.
Лиане казалось, что деревья гнутся под напором сильного ветра, дорожки изгибаются причудливыми зигзагами, а кругом нее стелется густой туман, и она не решалась идти. Однако Лиана пересилила себя и направилась к замку. Дорогой она испуганно нащупала книжечку на цепочке: слава Богу, важный документ не остался в пруду!
Головокружение прошло, и она чувствовала себя все лучше и лучше. Лиана шла теперь быстрым шагом и время от времени оборачивалась к сопровождавшим ее людям и прикладывала палец к губам, когда слышала возглас негодования.
В вестибюле суетилась прислуга. Все знали, что случилось что-то неслыханное, но никто не мог сказать, что именно и где. Лакеев не было в вестибюле, страшный отдаленный крик был слышен в кухне и коридорах, кучер гофмаршала клялся, что видел собственными глазами, как его преподобие «точно бешеный» пронесся через усыпанную гравием площадку и исчез за северным флигелем… Ко всему этому из комнат баронессы беспрерывно доносился взволнованный, дрожащий от гнева голос гофмаршала, временами прерываемый молодым бароном, который говорил то убеждающе, то грозно.
И вот Лиана вошла в вестибюль. Ее лицо было бледно и неподвижно, как у восковой фигуры; с кос на мокрое платье капала вода, а длинный шлейф оставлял за собой темную полосу на мозаичном полу. Она походила на русалку, явившуюся с морского дна за человеческой душой…
Она скрылась между колоннами, направляясь в уборную, и Ганна бросилась за ней; у девушки от страха волосы стали дыбом. До ее слуха долетели только обрывки того, что вошедшие с Лианой люди рассказывали другой прислуге, слыша в ответ гневные восклицания.
Лиана переоделась с невероятной поспешностью. Она ничего не говорила, только зубы ее стучали — ее трясло как в лихорадке. Из дверей соседней комнаты доносился резкий, крикливый голос неутомимого гофмаршала; можно было расслышать каждое его слово… Он с наслаждением высмеивал своих умерших братьев и их «бродяжническую» жизнь. Гофмаршал коснулся и отдаленного прошлого, чтобы показать, сколько горестей и оскорблений он, истинный сын своего отца, олицетворение добродетелей, присущих истинному дворянину, вынес по милости этих двух «сумасшедших».
На все возражения Майнау он отвечал презрительным смехом: что мог ему сделать этот раздраженный молодой человек, безостановочно шагавший взад и вперед по комнате?
Завтра он должен будет оставить Шенверт, и хотя они оба имели на него одинаковые права, но после всех тех обидных слов, которые злой язык дяди высказал ему, они не только не могли жить вместе, но не могли даже дышать одним воздухом. А что гофмаршал, как старший представитель рода Майнау, не уступит — в этом сомнений не было.
Ганна, насколько возможно, старалась высушить густые косы своей госпожи, помогая ей надеть черное домашнее платье. Взглянув на Лиану, она испугалась и задрожала — таким жутким стало оттененное черным платьем ее бледное лицо с судорожно сжатыми синеватыми губами.
— Баронесса, не ходите туда! — умоляла ее со страхом горничная и невольно схватилась за платье молодой женщины, которая уже подходила к двери соседней комнаты.
Дрожащие, но горячие пальцы коснулись удерживавшей руки и указали на дверь, выходившую на колоннаду. Горничная вышла и слышала, как за ней заперли дверь на задвижку.
— Надеюсь, ты не станешь отрицать, что у Лео чувствуется порядочная доза этой дурацкой крови. Он, к моему отчаянию, нередко пытается демонстрировать этот «гениальный шик», который, к несчастью, как-то прилепился к нашему когда-то почтенному и доблестному имени, — говорил гофмаршал. — Только строгое, благоразумное и богобоязненное воспитание может тут помочь. Еще раз повторяю: только железная рука деда может спасти его, и это так и будет! И хотя бы ты стал заявлять о своих родительских правах во всевозможных судах, Лео мой и останется моим! Впрочем, у тебя есть кем заменить его — твоим приемным сыном Габриелем! Ха-ха-ха!
В этот момент дверь отворилась, и Лиана вошла в зал; остановившись перед креслом, в котором сидел старик, она сказала:
— Мать Габриеля умерла.
— Пусть она низвергнется в адскую пропасть! — крикнул взбешенный гофмаршал.
— У нее была душа, как и у вас, а Бог милосерден! — воскликнула Лиана, и лицо ее немного порозовело. — Вы истинно верующий, господин гофмаршал, и знаете, что Он — справедливый судия… Если бы вы положили на весы ваше знатное происхождение, строгое исполнение вами своих обязанностей, то всего этого было бы недостаточно… Где требуется приговор судьи, там есть и обвиняющий, а она предстоит теперь пред Ним, указывая на следы пальцев на своем горле…
Гофмаршал сначала подался вперед и смотрел на молодую женщину с насмешливой улыбкой, а при ее последних словах откинулся на спинку кресла; от овладевшего им ужаса лицо его исказилось: нижняя челюсть отвисла, рот открылся — он походил теперь на умирающего человека…
Майнау, стоявший на противоположном конце комнаты, подошел к Лиане; он, по-видимому, не разобрал ее последних слов — изменившееся лицо и голос молодой женщины до того поразили его, что он забыл о борьбе за своего сына и кипевший в нем гнев ослаб… Он обнял ее и, подведя ближе к лампе, хотел приподнять ее голову, но, коснувшись ее волос, с ужасом отдернул руку.
— Что это? — воскликнул он. — Твои волосы совершенно мокры! Что случилось с тобой, Лиана? Я хочу это знать.
— Баронесса больна! — воскликнул слабым голосом гофмаршал; он уже выпрямился и выразительным жестом указал на лоб. — Я сразу это заметил по ее театральным движениям, а последние слова подтверждают, что твоя жена перевозбуждена и подвержена галлюцинациям. Пошли за доктором!
Лиана отвернулась и с презрительной улыбкой взяла руку Майнау.
— Ты все узнаешь, Рауль, но позднее… Еще сегодня утром я намекнула, что хотела бы о многом тебе рассказать. Покойница в индийском домике…
— А, вот и опять галлюцинация! — весело засмеялся гофмаршал. — Но где же именно явилось вам это привидение?
— Перед дверью красной комнаты, господин гофмаршал. Один человек охватил руками тоненькую шейку бедной баядерки и сдавил ее так сильно, что она замертво упала на пол.
— Лиана! — воскликнул Майнау в страшной тревоге.
Он привлек ее к себе и положил ее голову себе на грудь; он и теперь еще скорее готов был предположить внезапное помешательство у дорогого ему существа, нежели… допустить возможность покушения на убийство в его «благородном Шенверте».
Гофмаршал встал:
— Я ухожу, я не могу видеть помешанных людей.
В его голосе и движениях сквозило отвращение. Но он не мог держаться на ногах и неверной рукой оперся о спинку ближайшего кресла.
— Успокойся, Рауль! Я докажу тебе, что я не помешана, — сказала Лиана.
Отстранившись от мужа, она подошла к старику. В эту минуту миловидное ее лицо выражало суровую решимость.
— Господин гофмаршал, — продолжала она, — человек этот гонялся за прелестной индианкой ночью по всему саду, чтобы отнять ее у умирающего в красной комнате, так что та принуждена была запереться от него… Посмотри на него, Рауль, — прервала она свою речь, указывая на гофмаршала, который стоял с поникшей головой, — барон фон Майнау хочет отнять у тебя сына под тем предлогом, что только он, как единственный истинно честный и благородный представитель рода, имеет право воспитывать его наследника, но по его вине чуть не угасла человеческая жизнь, а интрига, с помощью которой он вынудил брата отвергнуть Габриеля и его мать, ложится позорным пятном на его «ореол дворянина». Ты можешь не обращать внимания на его угрозы — никогда не отдадут ему Лео!
Но Лиана горько ошибалась, если думала, что при таких обвинениях неминуемо заговорит у гофмаршала совесть. Он быстро пришел в себя. Когда она говорила о Габриеле и его матери, он самодовольно покачивал головой и наконец разразился громким смехом.
— Картина моих преступлений очень искусно составлена, прекрасная баронесса… Ведь я говорил, что женщины с рыжими волосами обладают дьявольской способностью к интригам. Какой пикантный рассказ!.. Но вам понадобился театральный эффект, и вы наскоро набросили на себя траурное платье, которое, замечу мимоходом, делает вас бледной и некрасивой, похожей на привидение.
— Дядя, ни слова больше! — воскликнул разозлившийся Майнау, в первый раз указывая гофмаршалу на дверь.
— Я уйду, когда мне вздумается! — заявил тот. — Но теперь и я считаю своим долгом пролить свет на эту историю… Я понимаю, баронесса, отчего вы вдруг заговорили со мной таким вызывающим тоном. Пока мы тут спорили, вы, сгорая от вполне простительного любопытства, отправились в индийский сад, чтобы присутствовать при кончине «несчастной женщины». Подобное зрелище, ясное дело, возбуждает нервы, приятно щекочет жаждущую ужасов сатанинскую сторону женской натуры…
— Прошу тебя, Рауль, не делай ничего, в чем бы потом тебе пришлось горько раскаиваться! — воскликнула Лиана, обняв обеими руками Майнау, который хотел броситься на ядовитого старика.
— Женской натуры, — повторил старик, злобно ухмыльнувшись, так как разгневанный Майнау, топнув, повернулся к нему спиной. — Может быть, к разбитой параличом «бедной баядерке» ненадолго возвратилась способность говорить и она в предсмертном бреду несла всякую чушь, но кто же из людей здравомыслящих поверит в эти несообразности и сочтет их серьезными обвинениями? Попробуйте рассказать эти интересные новости моим друзьям и знакомым — вам никто не поверит! Меня все знают, а про вторую жену моего зятя всякий скажет, что она мастерица строить козни…
— Продолжай, Лиана! Я боюсь, что его друзья и товарищи услышат такие вещи, которые сильно поколеблют мнение о его «врожденном благородстве», — сказал Майнау. — Но говори мне: ведь ты слышала, что господину гофмаршалу нет до этого дела, а я, напротив, глубоко заинтересован.
— Женщина в индийском домике умерла до моего прихода. Ее уста не разверзались тринадцать лет, и даже перед смертью она не проронила ни слова, — пояснила Лиана.
Она вдруг замолчала и закрыла глаза, потому что опять почувствовала головокружение; опершись о край стола, она торопливо продолжила:
— То, что мне известно, я узнала от свидетеля, который не покидал Шенверта со дня возвращения твоего дяди Гизберта из Индии, этот свидетель не бредит, он знает это наверняка и может под присягой подтвердить свои слова.
Лиана обращалась исключительно к Майнау, как будто гофмаршала и не было в комнате. Она рассказала, как с помощью придворного священника сделался он господином Шенверта, как с утонченной жестокостью разлучил дядю Гизберта с женщиной, которую тот любил до последнего вздоха…
Время от времени слышалось хихиканье гофмаршала или с его уст слетало проклятье, но Лиану это не смущало. Когда же она в первый раз произнесла имя Лен, ей пришлось остановиться.
— Бестия! Змея! — прервал ее гофмаршал, злобно посмеиваясь. — Так вот кто ваша поверенная, баронесса! Вы слушали сплетни самой грубой, самой неотесанной женщины из всей шенвертской прислуги и, основываясь на ее показаниях, нападаете на меня!
— Дальше, Лиана! — потребовал Майнау, бледнея. — Не слушай его! Я теперь все понимаю!
— Да, вы попытаетесь опровергнуть свидетельства Лен, полагая, что в то время даже незначительное событие в Шенверте не могло ускользнуть от вашего внимания, однако кое-чего вы не знаете, — обратилась еще раз молодая женщина к гофмаршалу. — Несмотря на вашу бдительность, индианка виделась с дядей Гизбертом за несколько дней до его смерти, и он умер с убеждением, что ее безвинно оклеветали!
— Ба! Вы рисуете слишком яркими красками, милая баронесса. Вы должны бы знать, что доверия заслуживает лишь то, что основывается на фактах, — возразил гофмаршал с хорошо разыгранным равнодушием, хотя голос его еще никогда не звучал так глухо. — Я, конечно, не знаю об этой чувствительной сцене — и это неудивительно! Она, как и все прочее, — плод вашей фантазии… Впрочем, зачем же так долго и терпеливо выслушивать ваши жалкие бредни? Я всегда дома, и вы можете во всякое время прислать ко мне наверх приказного служителя, которого вы так любезно желаете навязать мне на шею… Ха-ха-ха!.. Отправляйтесь-ка теперь спать, баронесса! Вы ужасно бледны и, кажется, едва держитесь на ногах. Да, да, говорят, что импровизации истощают физические силы… Покойной ночи, моя прекрасная неприятельница.
— Нет, дядя! — воскликнул Майнау, став перед дверью, к которой торопливо направился гофмаршал. — Я слишком долго терпеливо слушал, как ты поносил моих родных, и теперь требую, чтобы ты остался тут до конца рассказа Лианы, если не хочешь лишиться в моих глазах остатка твоей «рыцарской чести».
— Poltron! — прошипел гофмаршал и упал в кресло.
Молодая женщина рассказала о событиях у смертного одра дяди Гизберта. В комнате царила мертвая тишина, но когда она описала, как умирающий особенно тщательно приложил к записке две печати, то оба слушателя встрепенулись.
— Ложь! Бессовестная ложь! — прокричал гофмаршал.
— А! — воскликнул Майнау, как будто светлый луч вдруг блеснул среди мрака ночи. — Дядя! Герцогиня и ее свита засвидетельствуют, что видели у тебя перстень с изумрудом, а ты сам рассказал, что дядя Гизберт торжественно вручил его тебе при свидетелях десятого сентября… А записка, которой он таким образом хотел придать силу официального документа, — существует ли она еще, Лиана?
Молодая женщина молча, дрожащими руками сняла с шеи цепочку с книжечкой и отдала все это мужу.
Маленький медальон был как будто спаян — ни единого признака какого-нибудь механизма нельзя было обнаружить. Майнау пропустил свой острый карманный ножик между половинками книжечки, и одна из них сломалась… но так удачно, что обе печати остались невредимыми. Записка лежала в том же самом виде, как положила ее туда индианка, покрыв поцелуями.
— Эти оттиски, которым так умно придана законная сила, служат неопровержимым доказательством не только для меня, но и для тебя, дядя, так как ты заявил, что приложение этой печати важнее самой подписи.
В ответ — молчание.
— Мнимая царапина на камне проступает тут отчетливо. Завтра, при дневном свете, мы можем полюбоваться в лупу на красивую мужскую голову… А вот внизу и число, подчеркнуто два раза: «Писано 10 сентября».
Он на мгновение закрыл рукой глаза, а потом развернул бумагу.
— Она мне адресована! Мне! — воскликнул он, чрезвычайно взволнованный.
Подойдя ближе к лампе, он громким голосом прочитал содержание записки.
Сначала умирающий объяснял, что вследствие своей физической и умственной слабости он находился как бы в плену у своего брата и у священника. Хотя его и уверили в измене индианки, он все-таки хотел упомянуть о ней в своем духовном завещании; но они всеми средствами препятствовали ему в этом. Даже доктор был подкуплен ими и просьбу его — пригласить следственную комиссию — называл лихорадочным бредом. В такие минуты все старались описывать ему в самых черных красках проступок и нравственное падение отвергнутой женщины, преступность его прежних отношений с ней, и он, тревожимый галлюцинациями, сильно ослабевший, покорялся им… Но потом он узнал, что был бессовестно обманут ими, что у него есть сын, существование которого от него тщательно скрывали. Он знал еще, что брат его преследовал любимую им женщину, воспылав к ней неистовой страстью, и хотел лишить ее всякого наследства, чтобы заполучить несчастную хоть таким способом. Его окружали одни негодяи, не нашлось ни одного человека, которому было бы знакомо чувство сострадания. В минуты отчаяния он вспомнил о своем юном племяннике «с пылкой буйной головой, но с великодушным сердцем». Ввиду приближающейся смерти, ежечасно ему угрожающей, он обратился к нему со своей последней просьбой. Он считал своей обязанностью смыть пятно с репутации индианки — пятно, которым заклеймила ее клевета: никакая она не баядерка и была чиста и непорочна, когда согласилась стать его подругой. Затем он признавал маленького Габриеля своим сыном и заклинал племянника взять под свое покровительство обоих несчастных, помочь им предъявить свои права, чтобы получить третью часть наследства. Он очень хотел, чтобы ребенок носил его имя… Лен, эта преданная душа, должна была лично вручить племяннику эту записку, достоверность которой дядя засвидетельствовал тем, что тотчас же после приложения печати передал перстень с изумрудом своему «развращенному» брату, предавшему его.
— Прекрасно! Прекрасно! Нечего сказать, лестной характеристики удостоил меня этот «господин бродяга»! Достойная благодарность за все бессонные ночи, которые я провел у его постели, ухаживая за ним во время его болезни! — сказал гофмаршал, при этом у него нервно подергивалось лицо, между тем как Майнау прятал бесценный документ в боковой карман. — Он до самой смерти был бесхарактерным человеком и растаял, слушая сплетни двух лживых женщин… Но вот что больше всего бесит меня: эта коварная Лен хотела провести меня!
Майнау подальше отошел от гофмаршала, стараясь показать, что не имеет ничего общего с этим «благороднейшим и честным представителем своего рода».
— Могу ли я завтра же, как уполномоченный моего дяди, Гизберта фон Майнау, передать это в суд? — спросил Майнау, указывая на свой боковой карман.
— Не торопись, мы еще подумаем… У нас тоже есть кое-какие документы. Посмотрим еще, кто победит: ты со своею запиской, или церковь с документом, который лежит в ящике стола редкостей? Придворный священник еще здесь, а это не такой свидетель, как Лен… Гм! Мне кажется, злополучная записка, которую ты поместил у самого сердца, обойдется тебе дороже, нежели ты думаешь… А пока обрати внимание на свою супругу! Недостойная интрига, которую она с таким наслаждением разыграла здесь, произвела, кажется, и на нее довольно сильное впечатление.
Еще во время чтения Майнау Лиану сотрясала нервная дрожь. Ей казалось, что комната наполнилась подвижным, красным, как кровь, туманом, в котором прыгало искаженное лицо гофмаршала… Потом в глазах у нее совершенно потемнело. С бессознательной улыбкой протянула она обе руки к Майнау, и едва он принял в свои объятия молодую женщину, как она с тихим вскриком лишилась чувств… Через пять минут летел в город экипаж, чтобы привезти докторов для серьезно занемогшей владетельницы Шенверта.
Глава 28
Над Шенвертской долиной стояли ясные осенние дни. Теплый воздух был пропитан ароматами резеды и созревших плодов; дикий виноград густо заплел серую стену башни и величественные колонны открытых галерей.
В двух окнах нижнего этажа были задвинуты голубые шторы; одно окно было отворено, и ароматный послеполуденный воздух, врываясь в комнату, колебал тяжелые шелковые шторы и время от времени узкий луч света проникал в голубоватый полумрак комнаты, играя на золотистых волосах, рассыпавшихся по белой подушке… Не одну неделю длилась ожесточенная борьба между жизнью и смертью в этой изнуренной, бессознательно лежавшей в постели молодой женщине… Но со вчерашнего дня доктора стали надеяться на выздоровление, и вот теперь, когда дрожащий солнечный луч коснулся спокойно дышавшей груди, поднялись темные ресницы и большие серо-голубые глаза бросили первый сознательный взгляд, который остановился на муже, сидевшем в ногах кровати. Это было его постоянное место с тех пор, как он принес сюда бесчувственную Лиану; тут впервые за всю свою веселую, беззаботную жизнь испытал он невыразимую тревогу, которая заставляет нас желать себе смерти у постели больного, потому что сердце разрывается при виде страданий дорогого существа и кажется, что с последним его вздохом наступит вечная ночь.
— Рауль!..
Разве мог он подумать, когда в церкви Рюдисдорфского замка с таким равнодушием услышал «да», произнесенное этими устами, что в скором времени один слабый звук, слетевший с них, заставит его сердце затрепетать от блаженства!.. Он взял маленькую ручку жены, покрыл ее поцелуями и приложил палец к губам. Лиана обвела взглядом комнату, и глаза ее радостно заблестели: от стола к ней направлялась, держа ложку с лекарством в руке, некрасивая девушка с покрытым веснушками лицом и жесткими огненными волосами — то была Ульрика! Еще в ту страшную ночь Майнау вызвал телеграммой ее сестру, и эта девушка с решительным характером и сильной волей, с сердцем, преисполненным нежности и материнской любви к его молодой жене, сделалась его другом, его опорой. Никто, кроме нее, не смел приближаться к Лиане. Нелегко ей было заботиться об этих двоих, но Ульрика с радостью делала это.
И Майнау, и Ульрика знаками просили больную не говорить, но она улыбнулась и прошептала:
— Что делает мой мальчик?
— Лео здоров, — сказал Майнау. — Он пишет ежедневно по полдюжины нежных писем своей больной маме — вон там они все собраны.
— А Габриель?
— Он живет в замке, в своей комнате, рядом с комнатой наставника, который занимается с ним, и с величайшим нетерпением дожидается той минуты, когда позволят ему с благодарностью поцеловать руку своей прекрасной и мужественной защитницы.
Глаза больной снова закрылись, и она погрузилась в глубокий сон, свидетельствующий о скором выздоровлении.
Спустя восемь дней Лиана под руку с мужем прошлась в первый раз по своим комнатам. Это случилось в последний день сентября, но небо было еще синим и безоблачным, и пожелтевший лист лишь изредка падал на землю. Верхушки штамбовых роз были усеяны множеством цветов, трава на лужайках зеленела, как весной. День был такой светлый и теплый, как будто никогда не могли наступить ни ночь, ни зима.
Молодая женщина остановилась у стеклянной двери, ведущей в гостиную.
— Ах, Рауль, какое блаженство жить и…
— И что, Лиана?
— И любить! — сказала Лиана и прижалась к его груди.
Но почти в ту же минуту она вздрогнула и стала прислушиваться к глухому стуку колес.
— Это Лео катается в галерее на своих «козликах», — объяснил Майнау. — Будь спокойна, кресло, которое и днем и ночью преследовало тебя в лихорадочном бреду, давно уже не ездит по Шенвертскому замку… — В первый раз он напомнил ей о роковом происшествии и тотчас же закусил губу. — Я должен объяснить тебе многое и прежде всего хочу успокоить мою милую женушку. Доктор позволил теперь говорить с тобой обо всем, но я еще не могу этого сделать, как и не в состоянии войти в индийский сад, где случилось с тобой несчастье. Ульрика, наша мудрая, благоразумная Ульрика, расскажет тебе в голубом будуаре обо всем, что ты желаешь и должна узнать.
Лиана снова легла на кушетку в будуаре, голубая драпировка которого прихотливыми складками свисала над ее головой. Того, что она пережила и выстрадала с той минуты, как в первый раз переступила порог этой маленькой голубой комнаты, хватило бы на целую жизнь, а ей пришлось испытать это за несколько месяцев. А между тем нельзя было выбросить ни одного звена из цепи обстоятельств, воспламенивших двух сначала равнодушных друг к другу, а потом так быстро сблизившихся людей. Лиана еще не могла легко и без опаски заглядывать в прошлое, не зная, что произошло после того, как она, падая в обморок, видела гофмаршала, дерзко и надменно смотревшего на Майнау. Она помнила, что тогда с его уст слетали то угрозы, то насмешки… Эта картина так глубоко врезалась в ее память, что и в горячечном бреду преследовала ее и не давала ей покоя, подобно неотвязным жасминовым духам, которыми по временам точно обрызгивала ее невидимая рука оценивающе посматривавшей на нее из-под тяжелых атласных складок покойницы, этой «сотканной из кружев души».
Ульрика сидела возле нее, когда вошла Лен, — она принесла корзинку винограда, собственноручно срезанного для дам и Майнау.
— Это со шпалер, к которым гофмаршал никому не позволял прикасаться, — сказала она. — Это лучший виноград из всего сада; самые красивые гроздья он всегда посылал герцогине, а остальные продавал за большие деньги, даже маленькому барону Лео не давал ни одной ягодки!
Очевидно, это Майнау предупредил ее: она так свободно говорила о прежних порядках, хотя совсем недавно не смела помыслить об этом.
— Когда старый барон уехал из Шенверта? — спросила Лиана, не оборачиваясь.
— На следующий же день, баронесса. Он ночью прошел через колоннаду, где мы все еще стояли. Таким злым я никогда в жизни не видала его. Ну да я знала, что было этому причиной. «Что вы все собрались тут и подслушиваете? — крикнул он. — Смотрите-ка, да их здесь целая компания! Ступай к его преподобию и скажи, что я убедительно прошу его прийти ко мне в спальню», — приказал он Антону. Тот как привидение подошел к нему, а мы разбежались в разные стороны. «Ну, что еще?» — рявкнул гофмаршал, и Антон рассказал ему обо всем, что случилось, и добавил, что не может просить придворного священника выполнить просьбу господина барона, потому что тот давно уже убежал неизвестно куда. Я стояла за лестницей и все видела и слышала, и выражение его лица, мне кажется, я никогда не забуду. Антон должен был помочь ему подняться по лестнице. Спать он совсем не ложился — всю ночь укладывал вещи. Раза два отворял дверь в темную комнату священника и заглядывал туда, думая, что этот, с бритой головой, вернулся… Утром, ровно в семь часов, он выехал за ворота Шенвертского замка.
— Жалкий человечишка этот гофмаршал, — сказала Ульрика, когда Лен понесла остальной виноград на усыпанную гравием площадку, где Лео катался на своих «козликах», исполняя роль кучера, а Габриель сидел «в экипаже». — Он даже не простился со своим внуком, как будто забыл о нем… Через несколько дней после отъезда он напомнил о себе, прислав адвоката, чтобы получить третью часть наследства дяди Гизберта… Шенверт будет продан. Покинув его, Майнау никогда уже не захочет вернуться сюда. При виде пруда он страшно волнуется… Во Францию он решил не ехать, потому что хочет по возможности сам управлять своими имениями, но впоследствии вы побываете там непременно… Знаешь ли, душа моя, где в этом году зажжется для тебя елка? В белом зале Рюдисдорфского замка, на том самом месте, где зажигал ее для нас покойный папа: Майнау арендовал у кредиторов замок и парк на несколько лет; там ты окончательно выздоровеешь. Я уеду отсюда раньше вас, чтобы все приготовить к вашему приезду. Новая мебель уже заказана… Магнус пишет, что Лена как сумасшедшая носится по замку и не помнит себя от радости, что возвращается «знатное» время… Мама, разумеется, не будет жить с нами. Она счастлива не меньше Лены, потому что Майнау предложил ей выбрать между Рюдисдорфом и продолжительным пребыванием в Дрездене, конечно, за его счет. Понятно, что она ни минуты не колебалась и останется в Рюдисдорфе лишь до вашего приезда — хочет как полагается встретить тебя и твоего мужа, а потом, как она пишет мне, «проникнет луч счастья в одинокую жизнь безвинно страждущей женщины». Ну, к этому, положим, можно по-разному относиться, дитя мое… Лен едет с нами. Майнау хочет, чтобы она была постоянно при тебе, так как это безукоризненно честная и преданная женщина. Ему также не хочется разлучать ее с Габриелем, который еще некоторое время будет заниматься с наставником, а потом, как новый барон фон Майнау, отправится в Дюссельдорф, чтобы развивать и совершенствовать свой замечательный художнический талант. Твой спаситель, егерь Даммер, назначен главным лесничим в Волькерсгаузене и через два месяца привезет туда свою храбрую молодую жену… Вот почти и все, что я должна была рассказать тебе по желанию твоего супруга; он радуется тому, что устроил все так, как тебе хотелось… Знаешь, дорогая моя, я не из числа слишком чувствительных душ, но готова петь благодарственные гимны, видя, как любят мою любимицу. А что ты скажешь на это: я, графиня фон Трахенберг, арендовала у кредиторов хозяйственное здание Рюдисдорфского замка, чтобы организовать цветочное хозяйство. Майнау одобряет мое намерение и уже выделил мне, конечно взаимообразно, капитал на обзаведение всем необходимым и надеется, как и я, что это дело будет прибыльным и нам удастся постепенно выкупить то, что из-за тщеславия и расточительности подверглось секвестру. Укрепи меня, Господи, в этом деле!
Она замолчала. А Лиана со счастливой улыбкой закрыла глаза, скрестила руки на груди и затаила дыхание, как бы боясь спугнуть упоительные видения счастливой будущности. Вдруг темное облако набежало на ее лицо.
— А черный, Ульрика? — воскликнула она.
— Он исчез бесследно, — отвечала сестра. — Все думают, что он укрылся в каком-нибудь монастыре, где, конечно, будут ему покровительствовать. Он уже не сможет преследовать тебя. Он никогда не посмеет появиться в обществе: то происшествие наделало столько шуму, что все протестантское население взволновалось, и даже сама покровительница этого священника, герцогиня, сочла за лучшее удалиться на продолжительное время в Меран «для поправления своего расстроенного здоровья».
Вошел Майнау, а за ним оба мальчика.
— Рауль, как мне благодарить тебя? — воскликнула Лиана.
Он улыбнулся и сел возле нее.
— Тебе благодарить меня? Смешно! Я, как закоренелый эгоист, устроил все так, чтобы обеспечить себе счастливую будущность, а осуществление моих сладостных надежд зависит от моей второй жены.