Город Б. не был столицей герцогства, но красивое, здоровое местоположение делало его любимым летним местопребыванием правителя страны, несмотря на то, что дворец не имел внушительного вида и даже не был пригоден для широкой придворной жизни. В последние три года высоким гостям не надо было больше так тесниться во дворце, так как обе прекрасные принцессы, едва выросшие, вышли замуж, причем сделали блестящие, даже для принцесс, партии; наследный же принц находился в отъезде.

Независимо от того, оправдывал ли «душистый месяц май» свое название, или напоминал собою скорее ветреные апрельские дни, каждый год аккуратно пятнадцатого мая из столицы выезжал длинный ряд экипажей, направляясь в Б., и вскоре после того трубы во дворце начинали гостеприимно дымиться, на улицах появлялись знакомые ливреи герцогских слуг, а пред самыми знатными домами время от времени останавливался экипаж; придворные дамы делали визиты. Семья Лампрехтов принадлежала к числу немногих недворянских семей, на долю которых выпадало это отличие. Советница Маршал была до сих пор хорошо принята при дворе, как и десять лет тому назад. Да, да… ведь прошло уже целых десять лет с того злополучного дня, когда маленькая Маргарита из страха пред институтом убежала в Дамбах.

Конечно, лучи герцогского благоволения озаряли также всех, кто был близок старушке Маршал; так, например, главой фирмы «Лампрехт и Сын» являлся теперь коммерции советник, единственный во всем городе Б., потому что его светлость скупо награждал этим чином. Балдуин Лампрехт вовсе не остался равнодушным к этому редкому отличию; все его товарищи утверждали, что он так задрал нос, что с ним стало трудно вести дела. Раньше он хоть отличался предупредительностью, но последняя сменилась теперь отталкивающим, мрачным высокомерием. Уже в течение многих лет его никто не видел улыбающимся; он часто уезжал и проявлял гораздо более активную деятельность, чем в первые годы своей самостоятельности. Когда же он возвращался, то в доме наступал форменный мрак; голоса подчиненных понижались до шёпота, на всех лицах было заметно боязливое напряжение, все старались заглушать шаги, словно боясь вспугнуть злого духа, таящегося где-нибудь в углу.

— Настоящая ипохондрия, лампрехтская наследственность, — пожимая плечами, говорил домашний врач, видя мрачное настроение возвратившегося хозяина, который иногда по целым дням запирался в своей комнате. — Ему следовало бы пить воду да некоторое время порубить дрова.

Советница в ответ усердно кивала головой. Конечно, это был только наследственный недуг, и больше ничего. Тетя София, слушая эти соломоновы изречения, насмешливо улыбалась.

— Конечно, больше ничего, — обыкновенно иронически подтверждала она, — во всяком случае это — не тоска по семейной жизни, сохрани Бог! Он должен благодарить Бога, что когда-то у него была жена, и по гроб жизни мучиться воспоминаниями о ней. Злоба покойной Юдифи, вероятно, очень нравилась Фанни, потому что она поступила точно так же; я, пожалуй, еще ничего не сказала бы, если бы она оставила отцу парочку здоровых мальчуганов, но Рейнгольд, такой заморыш…

Над Рейнгольдом до сих пор все тряслись в доме; он страдал пороком сердца, вследствие чего ему были запрещены всякие душевные и телесные напряжения. Сам он вряд ли чувствовал тягость лишения всех удовольствий юности, потому что все его помыслы и чувства были заняты торговым делом. Однако когда коммерции советник видел своего бледного, худощавого сына, с холодной педантичностью старика стоявшего у конторки и совершенно безразлично относившегося к тому, цветут ли в саду деревья, или густыми хлопьями падает снег, по его лицу пробегало выражение гнева и злобы, и он окидывал презрительным взглядом этого заморыша, который со временем должен стать главой фирмы Лампрехт. Однако Балдуин никогда не говорил об этом. Он только безмолвно сжимал кулаки, когда советница радовалась тому, что благородное спокойствие покойной Фанни всецело перешло к сыну. По ее утверждению, наследник Лампрехтов вовсе не был болезнен, вовсе нет, — сохрани Бог! — Он был только более нежного сложения; такая женщина, как Фанни, конечно, не могла быть матерью грубых деревенских мальчишек; Маргарита ведь тоже была бледна и хрупка, но отличалась прекрасным здоровьем; стоило только почитать ее письма, написанные во время путешествия. Девушка переносила трудности и лишения, как мужчина! Однако подобная бравада была вовсе не в духе старой дамы.

Вообще воспитание внучки совершенно не нравилось ей. Продолжительное пребывание в благородном пансионате, затем представление ко двору, потом несколько лет триумфа и в виде заключения блестящая партия, — вот как должна была, по ее мнению, протекать юность единственной дочери богатой семьи. Однако план относительно института должен был потерпеть поражение благодаря упрямству Маргариты, и, к великой досаде бабушки, Маргарита до четырнадцати лет оставалась в своем «возмутительном первобытном состоянии». Но тут внезапно наступила перемена.

Младшая сестра советницы была замужем за профессором университета, имя которого пользовалось большой известностью. Он был историком и археологом и, обладая значительными средствами, много путешествовал, собирая материалы для своих научных трудов, причем его жена была ему верным товарищем; детей у них не было. После продолжительного пребывания в Италии и Греции они вернулись на родину, и советница сочла за счастье пригласить их к себе на несколько дней, так как очень гордилась славой своего зятя.

В первый день грозная бабушка нигде не могла отыскать «невоспитанную Грету». Да, впрочем, кто захотел бы подвергнуться неприятному допросу? Знаменитый ученый дядя из Берлина с давних пор нагонял ужасный страх на Маргариту. По ее мнению, он был один из тех, которые хватают несчастных школьников, зажимают их между коленами и экзаменуют до тех пор, пока с них не покатится градом пот. Она его никогда не видела, но, конечно, он был длинный, сухой, как палка, никогда не смеялся и смотрел строгими, проницательными глазами сквозь большие круглые очки. На второй день она запряталась за буфет, стоявший в сенях против дверей. Профессор и его жена завтракали у папы. Девочка от изумления вытаращила глаза, так как красивый старик умел смеяться и смеялся от души, у него была длинная, совсем белая борода, ниспадавшая на грудь, и прекрасные, светлые глаза без всяких очков; он, как молодой человек, поднял стакан с искрящимся вином и произнес шутливый тост. Затем он начал рассказывать о раскопках Шлимана на горе Гискарлик, причем было очень удивительно, что его жена тоже поддерживала разговор, и притом с тем же пониманием, как и всякий ученый. Пред девочкой раскрылся удивительный мир, полный старых, забытых и снова воскресших тайн; она невольно вышла из своего уголка за буфетом; а потом, затаив дыхание и прижав руки к груди, с неуверенным взором подошла к двери гостиной.

— Моя Грета… Дикая птичка, как видите, — сказал папа, указывая на нее.

Но этим он нарушил все очарование. В паническом ужасе «дикая птичка» убежала прочь, преследуемая громким, веселым смехом, и, захлопнув дверь, слетела с лестницы.

Однако бегство и упорное сопротивление не помогли. Птичка залетела в новый мир. В ее душе проснулись любознательность и жажда знания, и когда через неделю к дому Лампрехтов подъехал экипаж, чтобы отвезти отъезжающих на вокзал, то из подъезда вышла также и «невоспитанная Грета» в дорожном костюме. Правда, у нее были заплаканные глаза, а на устах — последние слова тяжелого прощания, но ее вовсе не пришлось тащить в экипаж, и она не кричала «так, что на площади сбежались люди»; она поехала добровольно, в твердой решимости поселиться у дяди и тети, у них учиться и сопровождать их в путешествиях.

С тех пор прошло пять лет. Маргарите пошел девятнадцатый год. За все это время она ни разу не была в родительском доме. Своих родных, главным образом отца, она часто видела то в Берлине, то во время путешествий в заранее условленных местах. В последние два года визиты бабушки в Берлин становились все чаще; она хотела взять внучку домой, однако дядя и тетя дрожали при мысли о разлуке, и сама молодая девушка не испытывала ни малейшего желания быть представленной ко двору.

Тетя София была единственным в семье человеком, которому пришлось совершенно отказаться от свиданий с Гретель. Никто никогда не мог упрекнуть ее в том, что она ради своего удовольствия бросила хозяйство хотя бы на несколько дней. Этого совершенно нельзя было допустить, а потому ее глупое старое сердце должно было молчать. Однако же с течением времени стало необходимым приобретение новых ковров и портьер для парадных комнат, да и шуба тети Софии, несмотря на перец и другие снадобья, стала сильно линять и просила отставки. Но новая шуба стоила много денег, ее нельзя было выписать заглазно, точно так же, как и дорогие ковры и портьеры. На основании этого тетя София гораздо поспешнее, чем это требовалось, но исключительно из «хозяйственных соображений», отправилась в Берлин, и внезапно, обливаясь слезами радости, очутилась в комнатке Маргариты. Чего не достигли все просьбы, сладкие и строгие слова советницы, к тому привело свидание Маргариты с незабвенной воспитательницей. Девушкой овладела неудержимая тоска, ей захотелось домой. Было условлено, что она в скором времени последует за теткой, но совсем потихоньку, чтобы это было сюрпризом папе и дедушке.

Таким образом случилось, что в тихий теплый вечер в конце сентября молодая девушка, придя пешком со станции, затворила за собою калитку в воротах пакгауза и на мгновенье с улыбкой остановилась под темными воротами, как бы прислушиваясь к скрипу старой деревянной калитки, хотя он уже замолк. Эти самые звуки она постоянно слышала в детстве, сколько помнила себя.

В ином свете представился ей теперь этот тихий двор после того, как у нее открылись глаза благодаря науке и поучительным путешествиям! Сделав несколько шагов с сильно бьющимся сердцем, она остановилась, как очарованная. Под ее ногами шуршали сухие листья. Сильно выросшие милые липы уже почти скинули свою листву, между их стволами темнели стены старой-престарой ткацкой. Сегодня, как и каждый вечер, из кухонного окна пробивалась широкая полоса света большой стенной лампы; она тянулась по двору, ярко освещая большой кусок прилегавшего «таинственного флигеля», и резко выделялся из вечернего сумрака каменный бассейн колодца. Освещенная часть флигеля, втиснутого между пакгаузом и большим главным зданием, оказалась, к удивлению Маргариты, выстроенной в чистейшем стиле Возрождения, а возвышавшаяся над колодцем каменная фигура, в которую Герберт, а позднее Рейнгольд, бросали камешки, была прекрасной нимфой, и подобное вандальское обращение задним числом возмутило молодую девушку. С фигуры над колодцем ее взгляд перешел на кухонные окна; она ощутила сильную радость свидания и рассмеялась про себя; тут конечно не могло быть и речи о греческих линиях. Из глубины кухни появилась Варвара и вступила в полосу света; тоненькая седая косичка, закрученная у нее на затылке вокруг гребня, в точности сохранила свое положение, а язык работал с прежней неутомимостью.

В кухне вообще было заметно большое оживление; по-видимому, много рук было занято мытьем посуды, потому что раздавались непрерывный звон и грохот. Варвара и работник вытирали тарелки, а парень в нарядной ливрее хлопотливо бегал взад и вперед.

В доме, без сомнения, давали большой обед. Маргарита, выйдя из ворот, уже видела, что наверху в бельэтаже, в большом зале горела люстра. Это ее не удивило; тетя София уже в Берлине говорила ей, что теперь дома постоянно «что-нибудь затевают». Между двором и «советниками» большая дружба, и папа, благодаря этому, занимает видное положение. Теперь Маргарите, не показываясь самой, как будто из глубины театральной ложи, представлялся прекрасный случай рассмотреть все это великолепие. Можно было попробовать!..

Она прошла через сени в столовую. Там было почти темно; свет газа слабо пробивался в окна, освещая более ярко только одну стену, а также циферблат больших красивых, хорошо знакомых ей часов. Почтенное, медленное тиканье их тронуло Маргариту, подобно приветствию дорогого человеческого голоса.

Тети Софии не было; у нее, конечно, наверху был «хлопот полон рот»; зато ее большая комната была пропитана ароматом ее любимых цветов; на обеденном столе стоял громадный букет левкоев и резеды, вероятно, последний в этом году, из собственного садика тети Софии. Как все это было знакомо!

Маргарита бросила пальто и шляпу на стул, вскочила на высокий подоконник и посмотрела вниз на ярко освещенную газом базарную площадь. Все, как раньше, когда она была еще ребенком. Пред нею было собрание нескольких улиц, ревниво охраняемое стеной, оставшейся с древних времен; все это называлось городом Б. и раньше являлось для нее целым миром, в котором она хотела жить и умереть. Все, как раньше; поросший мхом Нептун над фонтаном, напротив угловой дом с каменной фигурой над сводчатыми дверями, маленький колокол на башенке ратуши, бивший как раз половину восьмого, отдаленный звон различных колокольчиков, прикрепленных к дверям лавок, благородная любознательность баб, собравшихся целой толпой на углу и державших на руках спящих детей, — они не могли досыта наглядеться на люстру, горевшую в зале Лампрехтов, и усердно перешептывались друг с другом.

Молодая девушка соскочила с подоконника и засмеялась. Она поступила не лучше, чем вся эта болтливая толпа на улице; она также собиралась пойти наверх, чтобы посмотреть, что именно освещала ярко горевшая люстра.