Графиня Гизела

Марлитт Евгения

Часть вторая

 

 

Глава 17

Графиня прошла по одной из тех дорожек, на которые ей указал Зиверт. Все они вели к Аренсбергу.

Все больше краснея от стыда и смущения, глядела она на свои белые гибкие руки, к которым первый раз прикоснулись губы мужчины. При других обстоятельствах, переступи кто-нибудь границы, очертанные ею вокруг себя, она, наверно, без дальнейших размышлений окунула бы руку в воду, – на этот раз ей и в голову не пришло подобное «очищение». Где был в эту минуту ее пытливый ум, с которым она привыкла глядеть на вещи?..

Она шла не с поникшей головой – взор ее устремлен был вверх. Между ветвями деревьев мелькало синее небо, золотистые лучи солнца скользили вдоль толстых стволов, теряясь в свежем пестреющем мхе.

Светило ли солнце ярче, чем прежде? Лучше ли пели птицы, перепархивающие над ее головой? Нет, все было по-прежнему, все было так же старо, как и тот источник чувств, волновавших молодую душу, так же старо, как и сама любовь!

«Ах, как прекрасен мир!» – думала молодая графиня, идя по тропинке.

Когда Гизела пришла на луг, там уже никого не было, кроме старого Брауна, который укладывал в корзину посуду. Он доложил своей госпоже, что его превосходительство получил телеграмму и с обеими дамами ушел в Белый замок.

Гизела первый раз в жизни посмотрела на старого служителя. Она очень хорошо помнила, что раньше у него были черные волосы, а теперь он сед как лунь – эта перемена совершалась на ее глазах, постепенно, без того, чтобы она когда-нибудь ее заметила… И у папа много было седых прядей на голове и в бороде, но об этом она подумала, нисколько не расстраиваясь, тогда как вид седой головы старика вдруг пробудил в ней чувство какого-то участия к нему.

– Милый Браун, пожалуйста, дайте мне стакан молока, – сказала она так мягко, что самой показался странным тон ее голоса.

Старый слуга в недоумении поглядел ей в лицо.

– Что, молоко все выпито? – спросила она, ласково улыбаясь.

Человек бросился со всех своих старых ног к импровизированному буфету и принес оттуда на серебряном подносе стакан молока.

– Скажите, Браун, есть у вас семейство? Я до сих пор этого не знаю, – продолжала она, поднося к губам стакан.

– О, ваше сиятельство, не извольте беспокоиться, – проговорил старик, недоумевая все более и более.

– Но мне хотелось знать это.

– Если вы желаете знать, ваше сиятельство, – проговорил он, поднимая глаза, – у меня есть жена и дети. Двое из детей живы, четверых похоронил… Была еще у меня внучка, ваше сиятельство, славная девочка, радость всей моей жизни…

И вдруг старик заплакал.

– Бога ради, Браун, что с вами? – вскричала пораженная девушка. – Нет, нет, останьтесь! – продолжала она, когда старик, видимо встревоженный невольно нарушенным им этикетом, хотел удалиться. – Я желаю знать, что так глубоко огорчает вас.

– Вот уже три недели, как мы похоронили нашего ребенка, – произнес он дрожащими губами, стараясь принять снова почтительный вид. Гизела побледнела.

Правду сказал старик на террасе Лесного дома! Сердце ее как камень, она бесчувственна к людям, окружающим ее! Этот человек, который век свой являлся перед ней ежедневно в своей пестрой ливрее, не снял ее и в тот день, когда дорогое его сердцу существо лежало в гробу, как машина, исполняя свою ежедневную службу, в то время как сердце его разрывалось от горя!

Она подумала, что прислуга долгое время должна была носить глубокий траур по бабушке… Что дает право знатным людям ставить других людей в такое неестественное положение?.. С высоты своего холодного, изолированного величия они бросают бедному люду кусок хлеба и за это требуют полнейшего самоотречения от человека! И в эту-то жестокую игру барства играла и она до сих пор, да еще почище других!

Со всей искренностью и чувством, каким обладало ее сердце, стала она утешать старика.

Но луч света, осветивший ее душу, потух.

В ушах ее раздавались мрачные обвинения старого солдата, и весь обратный путь она не переставала думать, с какой это потерянной, проклятой женщиной сравнивал ее старик? Разгадка была далеко-далеко от нее! Каким образом могла она применить эти слова к своей дорогой покойной бабушке, как можно ее высокое положение в свете назвать «пронырством»?

Мрачная и расстроенная, вошла она в Белый замок.

Начавшаяся в нем вчера суетливая деятельность, казалось, достигла теперь какого-то лихорадочного возбуждения. Суета не ограничивалась покоями, приготовляемыми для его светлости, но распространялась по всему дому, с верхнего этажа до нижнего.

Наверху, в первой комнате, в которую вошла молодая графиня, стояла Лена с пылающими щеками среди целой груды белья и платья и укладывала их в чемоданы.

Прежде чем Лена успела что-либо сообщить своей госпоже, с удивлением остановившейся у порога, из боковой двери показался министр в сопровождении госпожи фон Гербек. Он был очень взволнован; в руках его был карандаш и записная книжка, очевидно, как вспомогательное средство при таких неожиданно нахлынувших занятиях.

– Ах, милое дитя, – обратился он к девушке; голос его был нежен. Это был прежний снисходительный папа! – Я в ужаснейшем затруднении относительно тебя! Полчаса тому назад я получил телеграмму от князя, где он извещает меня, что завтра вечером он прибудет в Аренсберг, и со свитой, несравненно более многочисленной, нежели он предполагал!.. Я положительно вне себя, ибо нахожусь в необходимости… Ах, Боже мой, как неприятна мне вся эта история! – прервал он сам себя, с выражением нетерпения махнув рукой в воздухе.

Госпожа фон Гербек очень кстати подоспела к нему на помощь.

– Но, Боже мой, ваше превосходительство не должны по этому поводу так беспокоиться! – вскричала она. – В подобных вещах наша графиня очень благоразумна.

И, обратясь к девушке, она продолжала, указывая в то же время на Лену:

– Вы легко догадаетесь, в чем дело, милая графиня!.. Прошу вас, успокойте папа, видите, в каком он затруднении, что должен с вами расстаться на несколько дней, отпуская вас от себя! Замок слишком мал и тесен, чтобы можно было многим в нем поместиться. Не правда ли, мы от всей этой суматохи, которая наступает с прибытием сюда высокого гостя, уедем, и сегодня же, в Грейнсфельд?

Гизела почувствовала что-то вроде ужаса… Почему вдруг ее сердце заныло при мысли, что она должна покинуть Аренсберг?.. И вот в душе ее, почти бессознательно, пронеслась мысль о Лесном доме.

– Я, папа, готова ехать хоть сию минуту, – сказала он спокойным тоном.

– Ты понимаешь, дитя мое, что я уступаю лишь самой настоятельной необходимости? – спросил министр ласково.

– Совершенно понимаю, папа!

– О, как я тебе благодарен, Гизела!.. Но уже доверши свою дружбу и любезность – извини меня и мама, что мы не можем оставить тебя сегодня обедать. Мама с мадемуазель Сесиль завалены туалетами и держат совет – мама будет обедать у себя в комнате, а мне едва ли останется время, чтобы сесть за стол… Я уже отправил повара в Грейнсфельд, – ты найдешь там комфорт, какой только возможен при подобной поспешности.

– Итак, остается только приказать заложить экипаж, – сказала девушка. – Лена, не будете ли вы так любезны распорядиться этим?

Горничная почти поражена была этой просьбой быть «любезной», госпожа фон Гербек стояла буквально разинув рот и бросая в то же время уничтожающие взгляды на «обласканную ни с того ни с сего» субретку.

Гизела спокойно надела шляпу и перчатки, которые она только что сняла, войдя в комнату.

– Но ты, разумеется, сходишь к маме, не правда ли, мое дитя? – спросил министр, полностью игнорируя эту мгновенную перемену в обращении своей падчерицы. – Подумай, милочка, очень возможно, что князь пробудет здесь более недели, и все это время мы не будем тебя видеть!

– Но это от тебя лишь зависит, пап, а, от желания совершить прогулку в Грейнсфельд! – возразила девушка. – Госпожа фон Гербек рассказывала мне, что князь нередко заезжал туда к бабушке.

Сонливые веки вдруг глубоко опустились, скрыв совершенно выражение глаз его превосходительства, губы же сложились в насмешливо-сострадательную улыбку.

– Милочка, это опять одна из твоих ребяческих фантазий, – сказал он. – С какой стати его светлость пойдет в дом семнадцатилетней девочки, которая – извини меня – не представлена еще ко двору?

– Визит этот дает мне случай быть представленной ко двору, – проговорила, несколько оживляясь, Гизела. – Бабушка, так строго державшаяся привилегий нашей касты и исполнявшая соединенные с ними обязанности, была бы очень удивлена, что это до сих пор не исполнено, – ей не было еще и шестнадцати лет, когда она была уже при дворе.

Министр пожал плечами – приближенным его было очень хорошо известно: это призрак того, что его превосходительство выходит из терпения, хотя он и казался спокойным.

– Рассуди сама, мое дитя, какую бы роль, в твои шестнадцать лет, ты играла при дворе? – произнес от холодно. – Кроме того, я должен тебе сознаться: меня удивляет смелость, с которой ты ставишь себя наряду с бабушкой – блестящей, прославленной графиней Фельдерн!

Он поднял веки и бросил выразительный, чтобы не сказать враждебный, взгляд на девушку.

– Ты не имеешь и понятия, какие препятствия заграждают тебе путь туда! – прибавил он еще с большим ударением. – Со временем ты узнаешь, только…

Вошел слуга и доложил, что присутствие его превосходительства необходимо в приготовляемых для князя комнатах.

– Итак, да хранит тебя Господь, милое дитя! – проговорил поспешно министр, совершенно изменив тон, обращаясь к Гизеле. – Смотри же, не соскучься в Грейнсфельде.

И он наклонился, чтобы поцеловать в лоб девушку, но она быстро отшатнулась и смерила его суровым, испытующим взглядом.

– Дурочка, – усмехнулся министр, ласково дотронувшись пальцем до щеки девушки, острые белые зубы как-то хищнически мелькнули за бледными, искривившимися губами, глаза, точно пламя маяка во время бури, сверкали из-под опущенных век.

Он вышел, а Гизела с госпожой фон Гербек отправилась проститься с прекрасной мачехой.

Баронесса занимала покои, в которых жила молодая графиня, еще будучи ребенком, и из окон которых представлялся самый лучший вид на окрестности.

Ее превосходительство приняла падчерицу в своей уборной. Девушка с гувернанткой на одну минуту в нерешимости остановилась у дверей, ибо на самом деле было трудно пробраться к хозяйке. Вся комната заставлена была картонками, ящиками с разными принадлежностями туалета, целое облако газа расстилалось по мебели и по полу.

Баронесса стояла перед трюмо и примеряла новый туалет – занятие, во всяком случае, нельзя сказать чтобы легкое, ибо на лице камеристки выступили крупные капли пота.

Парижский портной желал, очевидно, как нельзя более угодить вкусу красивой барыни – головной убор, украшавший ее волосы, представлял свежую зелень, весенние цветы; зеленая шелковая материя заткана была желудями и шуршаньем своим напоминала отдаленный шелест священных дубов. На лице ее играла торжествующая, самодовольная улыбка.

– Ах, душечка моя Гизела, благодари Бога, что ты не на моем месте! – воскликнула она, обращаясь к падчерице. – Посмотри только, что я должна терпеть, – мадмуазель Сесиль целый час мучает меня, бедное созданье! Я еле держусь на ногах!

Однако маленькие ножки еще совсем не были так утомлены, как уверяла их прекрасная обладательница, ибо она, грациозно приподнимая платье, кокетливо вытягивала то одну, то другую ногу.

– Не правда ли, какой великолепный туалет? – обратилась она с улыбкой к госпоже фон Гербек.

Гувернантка восторженно начала восхищаться мастерским произведением парижского художника. Между тем обе дамы кое-как пробрались ближе к баронессе.

– Что скажешь ты на то, моя милочка, что мы принуждены отпустить тебя от себя в Грейнсфельд? – спросила она. Гизела ничего не отвечала.

– Ты оскорбилась, мое сердце? – продолжала она жалостным и вместе с тем досадливым тоном. – Но иначе как было нам поступить?.. Мы и без того будем как сельди в бочонке в этом противном гнезде, которое на взгляд кажется таким просторным и вместительным, а на самом деле так тесно и представляет так мало комфорта!

Между тем камеристка открыла различные футляры и начала буквально осыпать бриллиантами волосы и платье своей госпожи.

Это было поистине колоссальное количество драгоценностей, накоплению которых способствовали многие члены какой-нибудь фамилии, затрачивая на это баснословные суммы денег.

– А, бабушкины бриллианты! – вскричала с простодушным изумлением Гизела при виде камней.

Вслед за этим восклицанием баронесса вдруг слегка вскрикнула, приподняла плечи и топнула ножкой.

– Сколько раз я вам говорила, мадемуазель Сесиль, чтобы вы не дотрагивались до моих плеч своими пальцами! – проговорила она с неудовольствием, обращаясь к француженке. – Ваши руки холодны, как лягушка! Опытная камеристка должна уметь одевать так, чтобы почти не касаться того, кого одевает!

Как бы для того, чтобы выручить из беды бедную горничную и отвлечь внимание от ее рассерженной барыни, Гизела взяла в руки осыпанный бриллиантами браслет. Действительно, если это было сделано с намерением, то она вполне достигла своей цели.

Делая выговор, баронесса ни на минуту не теряла из виду падчерицы и бабушкиных бриллиантов и теперь с обжигающим взором следила за движением руки девушки.

– Ах, душечка, это причиняет мне сердцебиение! – проговорила она нервно-дрожащим голосом, протягивая руку к браслету. – Ты можешь спорить сколько тебе угодно, но руки твои, к несчастью, еще очень слабы, и, уронив браслет, ты испортишь мне драгоценность.

Гизела с удивлением устремила свои спокойные карие глаза на мачеху.

– Но, мама, – сказала она улыбаясь и жестом руки как бы защищая взятый ею браслет, – если папа доверил тебе на время бриллианты, то, полагаю, это обстоятельство не отняло у меня еще права брать их в свои руки. К тому же я положительно не понимаю, каким образом камни находятся здесь. Сколько раз я просила у папа медальон с портретом моей покойной мамы, который бабушка носила на бархатной ленте. Папа постоянно отказывал мне в этом под предлогом, что по завещанию бабушки все бриллианты должны находиться под замком до моего совершеннолетия.

– Совершенно верно, мое сокровище, – возразила баронесса медленно, с язвительностью. – Эта статья завещания имеет силу для тебя, но не для меня, и потому ты позволишь мне положить браслет на его место, чтобы таким образом последняя воля графини Фельдерн была в точности исполнена.

Несколько озадаченная, Гизела, ничего не возражая, отдала браслет; она была еще так неопытна, и ее права в отношении собственности до сих пор очень мало ее интересовали. Потому в настоящую минуту она не могла судить об образе действий своей мачехи; лучшим же помощником ее превосходительства в этом случае было непобедимое отвращение падчерицы к тяжелым холодным камням, от прикосновения к которым у девушки пробегала дрожь по всему телу.

Между тем экипаж был подан.

Госпожа фон Гербек глубоко, с облегчением, вздохнула, когда молодая графиня церемонным поклоном простилась с мачехой. Ее прощание с баронессой, наоборот, было очень словообильно.

– Кстати, еще словечко, малютка! – вскричала ее превосходительство, когда Гизела была уже у дверей.

Девушка остановилась, нисколько не желая, по-видимому, вторично преодолевать мишурные препятствия, разбросанные на полу. Свет из углового окна падал прямо на нее и освещал эту юную, полную решимости и смелости женскую фигуру.

– Зная, что ты ездишь верхом, я не буду иметь ни минуты покоя, когда тебя не будет здесь, – сказала баронесса. – Не правда ли, ты дашь мне слово не садиться на лошадь все время, пока будешь в Грейнсфельде?

– Нет, мама, я не могу этого обещать, ибо не могу исполнить.

Баронесса закусила губу.

– Ах, дитя, как ты жестока! – пожаловалась она. – Таким образом, при всех беспокойствах, которые мне предстоят, я буду еще постоянно мучиться, что ты в один прекрасный день сломаешь себе шею, скача по горам и долинам!

– Я езжу совсем не так дико и необузданно, мама, и Сара очень доброе животное!

– Я бы охотно этому поверила, но это может успокоить меня лишь ненадолго. Как только подумаю о неровной дороге между Аренсбергом и Грейнсфельдом, так меня мороз по коже пробирает! Что касается лично меня, я всегда отказывалась сопровождать верхом папа куда бы то ни было.

На жирном лице гувернантки появилась двусмысленная улыбка.

– Успокойтесь, ваше превосходительство, – сказала она, выразительно взглянув на баронессу. – Наша милая графиня, без всякого сомнения, будет избирать другое место для своих поездок – я не думаю, чтобы она особенно стала настаивать на этой местности между Аренсбергом и Грейнсфельдом, ибо действительно, как вы изволили сказать, ваше превосходительство, дорога эта очень ухабиста.

Баронесса благосклонно поблагодарила ее кивком.

– Ну, хоть это по крайней мере утешение! – проговорила она со вздохом. – Хоть это дает мне надежду не встретить тебя когда-нибудь мчащуюся по этой ужасной дороге, недобрая, маленькая упрямица! Так ты обещаешь мне это, моя дорогая Гизела?

Девушка согласилась с видимым нетерпением.

Эта нежность, не вызывавшая с ее стороны ни искры сочувствия, была для нее невыносима.

– Ну, так с Богом, мое дитя! – проговорила баронесса, обращая снова лицо свое к зеркалу.

Гизела вышла. За ней последовала гувернантка, еще раз почтительно склонившись пред ее превосходительством.

Дверь затворилась, и баронесса, как бы в утомлении, опустилась на кресло и закрыла глаза рукой. При этом элегантной парижской куафюре грозила опасность быть окончательно смятой, что, казалось, нисколько не заботило в эту минуту ее превосходительство.

Камеристка с отчаянием сложила руки, причем взор ее со злобой остановился на госпоже.

Баронесса оставалась в прежней позе. Два года тому назад ее обворожительное немецкое превосходительство, буквально осыпанное бриллиантами, появилось впервые на одном парижском балу и с той незабвенной минуты прозвано было в высшем свете «бриллиантовой феей».

Какие триумфы, сколько небесно прекрасных часов связано с этими ослепительными сокровищами! С их помощью красота ее совершала такие победы. Блеск их так напоминал пылкие взгляды побежденных, которых очаровательная бриллиантовая сирена заставляла испытывать все мучения страсти для того, чтобы потом оттолкнуть с высокомерной улыбкой.

И теперь ей предстояло расстаться с этой блистающей броней кокетства, расстаться для того, чтобы отдать ее другому существу, обладающему молодостью.

Между тем графиня Штурм оставила Белый замок. Все эти приготовления к празднествам, которые она оставила за собой, нимало не интересовали ее, – покидая замок, она не чувствовала никакого сожаления. Какое значение могло иметь для нее лицезрение князя? Она, разумеется, питала безграничное уважение к его высокому положению; уважение это, как она себя помнила, старались в ней развить чуть ли не заботливее, чем самое почитание Бога, но тем не менее она была далека от той ребяческой веры большинства, которая позволяла в коронованной особе видеть печать чего-то божественного. Она выразила желание быть представленной князю, это правда, но этого она желала из уважения к традициям древнего рода Штурм и Фельдерн. Ее предки в продолжение столетий появлялись при дворе, окружали престол, занимали высокое общественное положение, на которое давало им право как их происхождение, так и отличие государей. И этот блеск, и эти права должна была поддерживать и последняя Штурм до последнего издыхания – это была ее священная обязанность.

Не эта ли мысль о долге побудила ее сегодня выразить свое желание?

Яркий румянец разлился по лицу девушки – в глубине души ее лежала тайна, открыть которую она не желала бы никому на свете.

Экипаж медленно продвигался вперед.

Между позолоченными солнцем листьями буков виднелся Лесной дом, на террасе стояла величественная фигура португальца. Тут же был и старый солдат, и обезьянка, приютившаяся на плече одного из каменных юношей, и попугай, раскачивающийся на своем кольце.

…Человек этот будет в Белом замке. Его представят князю, он будет окружен придворными дамами, с ним будет говорить ее красавица мачеха в своем нарядном парижском туалете…

Руки девушки бессильно опустились на колени, и голова ее поникла на грудь…

 

Глава 18

Три дня уже гостил светлейший гость в Белом замке. Сюда снова возвратились прежние роскошь и блеск, которыми принц Генрих окружал обожаемую им графиню Фельдерн. Князь прибыл в сопровождении многих кавалеров и дам. Все обладающее молодостью и красотой при дворе в А. было приглашено сюда; больная княгиня, не будучи в состоянии сопровождать своего супруга, как особое доказательство своей благосклонности и милости к владетелю Белого замка, отпустила сюда свою любимую фрейлину, известную красавицу, «чтобы придать больший блеск собравшемуся обществу».

На второй день своего приезда князь уже посетил нейнфельдский завод. Со своими могучими дымящимися трубами, вновь выстроенными домами, массой рабочих, заведение это представляло слишком импозантный вид и пользовалось такой славой, что высокий гость не мог не обратить на него своего внимания.

При этом случае был представлен князю новый владелец завода Оливейра. Он сам водил высокого гостя по всему заведению, и его светлость был очарован красивым, изящным мужчиной, «который так счастливо сумел соединить в себе интересную строгость с элегантными манерами светского человека». Само собой разумелось, что Оливейра должен был представиться его светлости и в Белом замке; сам князь назначил ему для этого следующий день.

Было два часа пополудни. Лучи солнца обливали нейнфельдскую долину, но под тенью вязов аренсбергского сада было свежо и прохладно. Благоуханный воздух так и манил в широкие тенистые аллеи.

Глубоко взволнованный, с бледным лицом, стоял португалец у железной решетки входа в сад.

Бледность не покидала его прекрасного смуглого лица, когда он вошел в аллею, которая прямо вела к замку. Шаги его были медленны, взор бродил по сторонам, точно он должен был увидеть здесь что-то, что причиняло ему это волнение и делало лихорадочным его пульс…

Стоявшие у подъезда и болтавшие между собой лакеи сейчас же смолкли, завидя португальца, и приняли почтительные позы, склонившись чуть не до земли; выражение презрения и сарказма промелькнуло на губах иностранца. Один из лакеев бросился вперед с докладом и повел его не в покои, занимаемые князем, но в апартаменты баронессы, где только что встали из-за завтрака.

Перед ним открылся длинный ряд комнат, в которых жила Гизела, будучи ребенком. В огромном зале прислуга прибирала стол, сиявший серебром и хрусталем, на котором только что завтракали. На полу валялись пробки от шампанского, что положительно говорило за приятное настроение общества. Он вошел в комнату, двери и окна которой были убраны фиолетовым плюшем, глаза его невольно обратились в угол – чужой человек, южноамериканец, никоим образом не мог знать, что там в былое время на шелковой подушке нежился единственный нежно любимый друг маленькой графини Штурм, Пус, белый ангорский кот! Во всяком случае, одна из оконных ниш комнаты представляла гораздо более интереса в эту минуту, чем пустой угол. Там из-под белых кружев, окаймлявших плюшевую гардину, выглядывала смуглая кудрявая головка знаменитой красавицы фрейлины; она болтала с другой молодой девушкой, и появление португальца вызвало румянец на щеках обеих – может статься, их прелестные губки только что шептали имя прекрасного иностранца, столь обворожившего его светлость.

Доложив о прибывшем, лакей вернулся и с глубоким поклоном остановился у дверей, чтобы пропустить гостя. Странное дело, эта величественная фигура, с гордо поднятой головой, вдруг как бы приросла к земле – на лбу снова обозначилась глубокая складка, и этот прекрасно очерченный лоб вместе с нервно дрожащими губами в эту минуту придавал почти дьявольское выражение классическому профилю. А в комнате, в дверях которой стоял португалец, разливался волшебный зеленый свет, падавший и на белые мраморные группы, и на ее превосходительство, восхитительно раскинувшуюся на козетке в белом утреннем платье; грациозно подобранные волосы падали на зеленую подушку, а крошечные ручки механически играли великолепным букетом из цветов гранатового дерева.

– Странно… – прошептала с удивлением красивая фрейлина своей соседке, когда португалец, точно вследствие внезапного толчка, наконец скрылся за плюшевой портьерой. – Человек этот точно боялся переступить порог этой комнаты, как говорится в тюрингенских повериях о ведьмах, я это очень хорошо видела!

– Это очень понятно! – произнесла бледная, нежная блондинка. – Это зеленое призрачное освещение причиняет мне головокружение – идею кокетливой графини Фельдерн я нахожу положительно ужасной!

Ее превосходительство со своей стороны тоже как нельзя лучше объяснила себе эту нерешительность португальца: она усмехнулась, положила со смущением свой букет на стол и невольно поднялась.

Приход нового гостя прервал что-то вроде спора между князем, министром, многими кавалерами из свиты и некоторыми придворными дамами. Его светлость стоял у стены и оживленно говорил о чем-то. Он приветствовал вошедшего дружеским взглядом и милостивым движением руки.

– Не одна восхитительная свобода деревенской жизни, – обратился он к нему благосклонно и с достоинством, – при которой я охотно отбрасываю в сторону всякий этикет, но главным образом уважение к вам заставляет меня дать вам аудиенцию прямо здесь… Но будьте осторожны! Комната эта обладает опасным очарованием… – Он смолк и, выразительно улыбаясь, указал на стоящую рядом с ним группу дам, к которым присоединилась также и баронесса.

– Я знаю, ваша светлость, что русалки всегда топят тех, кто их полюбит, и потому я осторожен, – прибавил Оливейра.

Эти почти с мрачной строгостью сказанные слова как-то странно звучали среди этого общества. Баронесса, отшатнувшись назад, изменилась в лице и боязливо, вскользь, посмотрела на обращенное к ней в профиль лицо португальца.

– Вы слишком строги, – возразила ему одна пожилая дама, графиня Шлизерн, которой португалец был представлен вчера, при осмотре завода князем. – И я хочу попытаться бросить вам перчатку, хоть ради маленьких моих протеже, там, – и, улыбаясь, она указала своим тонким белым пальцем на придворную красавицу и воздушную блондинку, которые, привлеченные замечательно звучным голосом португальца, остановились в дверях.

Две грациозные воздушные женские фигурки, в светлых благоухающих утренних туалетах, действительно представляли в эту минуту что-то неземное.

– Вы должны согласиться со мной, господин фон Оливейра, – продолжала графиня, – что зеленая комната выигрывает от их присутствия… Неужели вы можете предполагать такие убийственные намерения в этих детских головках?

– Как бы то ни было, – весело проговорил князь, – спор об этом невозможен – кто знает, какую опытность приобрел господин фон Оливейра относительно жестоких русалок лагуны дос Натос или озера Мирим!.. Я не разрешал вам объявления войны, милая графиня, но был бы вам очень обязан, если бы вы взяли на себя труд познакомить фон Оливейру с дамами.

На устах баронессы снова заиграла обворожительная улыбка, и, когда очередь представления дошла до нее, она напомнила ему о недавней встрече в лесу. Ее гибкий голос звучал чуть ли не меланхолически, когда она заговорила о застреленной собаке, – прелестное ее превосходительство могла также изображать и сострадание. Глаза гостя и хозяйки встретились – лоб португальца вспыхнул, а взгляд сверкнул диким пламенем. Баронесса скромно опустила веки под вспышкой такой сильной, никогда не виданной страсти.

Умная, утонченная кокетка скрывает свою новую победу еще тщательнее, чем стыдливая девушка свою первую любовь… Ее превосходительство скромно удалилась со своим триумфом, поместившись сзади молоденьких фрейлин, которые при всей прелести молодости все-таки не могли ей быть опасны.

– Теперь я хочу представить вас одной даме, – сказал князь, обращаясь к португальцу, когда процесс представления был окончен. Он кивнул на единственный висевший на стене женский портрет: – Она моя протеже и останется ею, хотя эти дивные формы уже давно сокрыты землей и моя фамилия имеет все причины дуться на нее… Тем не менее эта графиня Фельдерн была божественно прелестная женщина… Лорелея, восхитительная Лорелея!

Он послал воздушный поцелуй портрету.

– Не правда ли, – продолжал он, – если взглянуть на этот портрет, становится понятно, что человек, даже на смертном одре, может отказаться от своих лучших намерений ради этих обольстительных глаз?

– Я не в состоянии представить себя в подобном положении, ваша светлость, ибо надеюсь привести в исполнение все свои намерения, – отвечал спокойно Оливейра.

Маленькие серые глазки его светлости расширились от изумления – этот простой, неподслащенный язык драл непривычно ухо, он положительно шел вразрез с изысканным тоном коронованной особы. Как бы то ни было, к этому чужеземному чудаку, распоряжающемуся миллионами, и владельцу в Южной Америке таких пространств, которые вдвое более его государства, – к подобному оригиналу приходится быть снисходительным, да и к тому же человек этот, при всем своем гордом достоинстве, все же почтителен относительно его, князя. Неприятное изумление на лице его светлости, вследствие этих соображений, сменилось лукавой улыбкой.

– Вслушайтесь хорошенько, mesdames! – обратился он к окружавшим его красавицам. – Может быть, вам первый раз в жизни приходится испытать этот печальный опыт – могущество прекрасных глаз не столь безгранично, как вы могли бы предположить… Что касается меня лично, я не принадлежу к этим неумолимым сердцам из стали и железа – они для меня непонятны, но для моего княжеского дома было бы гораздо выгоднее, если бы мой дядя Генрих держался тех суровых взглядов, которых держится наш благородный португалец. – Как вы думаете, барон Флери?

Министр, до сих пор безмолвно, со сложенными руками, стоявший рядом с князем, скривил губы:

– Ваша светлость, всему свету известно и не требует более никаких доказательств, что добрые намерения принца Генриха на смертном одре касались единственно примирения сердец, но никаким образом не уничтожения его посмертных распоряжений, – проговорил он; помимо его воли, в голосе слышалась неприятная нота. – Точно так же очень хорошо известно, что графиня Фельдерн, единственно по какому-то необъяснимому предчувствию, в ту ночь вдруг оставила маскарад для того, чтобы принять последний вздох своего высокого друга… Кто может оспаривать те таинственные симпатии, которые в момент, когда дух покидает тело, вспыхивают и призывают к себе родную ему душу!.. И в-третьих, также всем известно, что принц Генрих до последнего вздоха находился в полном сознании, что графиня, стоявшая у одра его на коленях, вполне сочувствовала его идее примириться с двором в А., – она и секунды не оставалась с ним наедине: Эшенбах и Цвейфлинген все время не покидали комнаты. Принц разговаривал с графиней, выражал горесть разлуки с ней, но о распоряжениях своих относительно наследства он не проронил ни единого слова… Я, конечно, был в заблуждении, отправившись в А., я думал…

– Доставить княжескому дому наследство, – перебил его князь, продолжив красноречивые доказательства министра. – Как можете вы так трагически принимать шутку, милейший Флери?.. Мог ли я допустить вторичное появление графини при моем дворе, если бы не был убежден, что лишь ее обольстительные глаза, но никак не злонамеренные нашептывания, взяли верх над нашими правами?.. Ах, оставим в покое эти старые, ни к чему не ведущие истории!.. Как, господин фон Оливейра, вы уже находитесь под впечатлением очарования? Всю прекрасную защитительную речь его превосходительства вы пожирали глазами нарисованную там сирену?

Если бы его сиятельство обладал большей наблюдательностью, то от внимания его не ускользнула бы перемена в бронзовом лице португальца, В продолжение всей речи министра оно выражало то волнение, то гнев.

– В эту минуту я, без сомнения, нахожусь во власти очарования, – возразил он слегка дрожащим голосом. – Вашей светлости не случалось слышать, что бывает с маленькими птицами, когда они находятся вблизи змеи?.. Они цепенеют перед смертельным неприятелем, который под своей блестящей гладкой кожей скрывает дьявольскую измену.

– О, mon dieu, какое сравнение! – вскричала графиня Шлизерн. – Но вы неминуемо погибнете, вы осмеиваете женщину потому только, что вы покорены!

Сардоническое выражение скользнуло по губам португальца, но он ничего не отвечал.

– Гм, сравнение тем не менее небезосновательно, – усмехнулся князь. – Господин фон Оливейра не хочет быть побежденным, и я не могу с ним не согласиться, если он свое поражение будет извинять необъяснимыми змеиными чарами.

Он снова подошел к портрету.

– И не жалость ли, что с этой женщиной угасает знаменитая красота Фельдернов?.. Кстати, что поделывает желтое, хилое созданьице, маленькая Штурм? – обратился он к министру.

– Гизела, как и прежде, живет в Грейнсфельде, припадки ее усиливаются, и мы в постоянной заботе о ней, – отвечал его превосходительство. – Боязнь за этого ребенка ложится тяжестью на всю мою жизнь.

– Боже, как много времени нужно этому бедному, злополучному созданию, чтобы умереть! – вскричала графиня Шлизерн. – Это жалкое, крошечное существо представляло когда-то для меня проблему… Каким образом такие замечательно красивые родители произвели на свет такое уродство?.. Но я должна прибавить, – продолжала она после минутного размышления, – что, вопреки всему, я странным образом находила всегда в этой маленькой некрасивой физиономии некоторое сходство с тем лицом. – Она указала на портрет графини Фельдерн.

– Что за идея! – вскричал князь, положительно возмущенный этим сравнением.

– Я говорю лишь «некоторое сходство», ваша светлость! Во всем остальном, само собой разумеется, там отсутствует все то, что именно делало обворожительными Фельдернов. У ребенка была единственная прелесть – глаза, прекрасные, выразительные.

– Боже сохрани, графиня! – вскричала почти с испугом фрейлина. – Глаза эти были ужасны!.. Будучи семилетним ребенком, я часто виделась с маленькой графиней Штурм – мама очень желала этого общества для меня.

И, с лукавой усмешкой обратясь к министру, она продолжала:

– В то время, ваше превосходительство, я с большим неудовольствием поднималась по ступеням министерского отеля. Я постоянно возмущена была этой маленькой особой, которая боязливо отталкивала меня, когда я подходила к ней близко. Она ненавидела все, что я любила: наряды, детские балы и кукольные свадьбы… Пускай извинит меня ваше превосходительство, но это было презлое созданье, которое я когда-либо видела! У меня очень хорошо осталось в памяти, как однажды прелестную пару маленьких бриллиантовых серег, которые вы ей привезли из Парижа, она привесила к ушам своей кошки.

– Ну, тут я не вижу злобы, а скорее оригинальность! – смеясь, проговорила графиня Шлизерн. – Надо полагать, это был неглупый ребенок… A кстати, не совершить ли нам прогулку в Грейнсфельд? Подобная вежливость очень будет кстати относительно графини Штурм, что же касается бедняжки Гербек, то она будет рада увидеть общество.

До сей поры баронесса Флери держала себя совершенно пассивно. При вопросе князя о падчерице она взяла букет и занялась исключительно им – теперь же она с жаром вступила в разговор:

– Ради Бога, Леонтина, об этом нечего и думать! – вскричала она. – Доктор именно на этих днях ждет возвращения сильных приступов болезни и главным образом приказал удалять все, что хоть мало-мальски может причинить малейшее волнение пациентке. И к тому же ты только что слышала, как своевольна была Гизела еще ребенком. Она желчного темперамента, который, само собой разумеется, при ее одинокой жизни, которую она принуждена вести, не мог стать мягче и миролюбивее. Гербек и та с трудом переносит ее безграничное своеволие и разные неприятные выходки, к которым, как известно, так склонны озлобленные характеры!.. Я далека от того, чтобы осуждать поведение Гизелы, – напротив, никто более меня не желал бы так извинить ее, как я, – она слишком несчастна!.. Но, во всяком случае, я не могу допустить, чтобы мои гости подвергались неприятностям в Грейнсфельде, и, в конце концов, дитя это мне слишком дорого, чтобы я решилась выставлять напоказ его страдания любопытным взорам…

Графиня Шлизерн закусила губу.

Его светлость, казалось, встревожился, как бы не расстроить настроение общества после столь резкого тона сиятельной красавицы.

Он быстро подошел к Оливейре.

В момент, когда упомянули первый раз имя молодой графини Штурм, португалец незаметно отошел к окну. Взгляд его блуждал по окрестности, он ни разу не повернул головы к присутствующим – видимо, он скучал, и его светлость очень хорошо видел всю неуместность разговора, предмет которого был совершенно неинтересен для нового гостя.

– Вас тянет в ваш прохладный зеленый лес, не так ли, мой милейший фон Оливейра? – сказал он милостиво. – Да и мне хотелось бы освежиться… Милая Зонтгейм, – обратился он к фрейлине, – пойдите принесите вашу шляпку – мы пойдем к озеру!

Дамы немедленно оставили комнату, в то время как мужчины тоже пошли искать свои шляпы.

 

Глава 19

– Господи, что за человек! – сказала фрейлина, идя по коридору. – Всем нашим господам ничего не остается, как попрятаться!

– Он внушает мне ужас, – проговорила бледная, нежная блондинка, останавливаясь и складывая на груди свои худенькие ручки. – Человек этот ни разу не улыбнулся… Клеманс, все вы ослепли! Этот не из наших, он принесет нам несчастье – я это чувствую!

– Благородная Кассандра, это и нам известно, бедным, ослепленным смертным! – с насмешкой проговорила фрейлина. – Конечно, немалую беду он нам готовит, делая народ слишком умным; но подождем, дай время освоиться ему в нашем кругу!.. Это правда, он угрюм, разговор его слишком суров сравнительно с элегантным тоном нашего светлейшего… Но, милочка Люси, заставить улыбнуться этот рот, пробить эту гордую броню, вышвырнуть за окно все эти пресловутые намерения и единственно с помощью любви – вот было бы блаженство!

– Попробуй только побожиться! – возразила блондинка, исчезая за дверью своей комнаты; фрейлина, зарумянившись, отправилась далее.

Баронесса Флери, незамеченная, шла за ними по мягкому ковру и окидывала девушку долгим насмешливо-сострадательным взглядом.

Прекрасная баронесса быстро снарядилась для прогулки и вместе с кавалерами направилась в переднюю. Двери музыкального салона были открыты. Она быстро вошла туда с сердито нахмуренным лбом – сегодня она внезапно отозвана была от своих обычных утренних занятий музыкой и забыла закрыть флигель.

– О нет, моя милейшая, – возразил князь, когда она взялась за крышку, – минута слишком удобна для меня, флигель открыт и ноты на пюпитре, – прошу вас, только одну пьесу, вам известна моя слабость к Листу и Шопену!

Баронесса усмехнулась, сдернула перчатки, бросила на стул шляпу и села за рояль. Она отложила в сторону ноты и начала прелюдию.

Ослепительно красива была в это время эта женщина. Гибкие руки ее быстро летали по клавишам, голова откинута была назад, глаза сияли обворожительным блеском.

Мужчины тихо столпились в дверях. Португалец оставил комнату и, спустившись со ступеней подъезда, остановился под померанцовыми деревьями, украшавшими усыпанную песком площадку. Руки его были сложены и грудь высоко поднималась… Место, где он стоял, аллея, тянувшаяся и за решетку сада, и далее, по ту сторону стены, низменные луга, поросшие кустарником, и эта цепь отвесных утесов, позлащенных заходящим солнцем, – вид всей этой местности пробуждал в душе его горькие, тяжелые ощущения. И вспомнилось ему, как, обвиняемый в поджоге, дерзкий демагог, шел он по этим местам и рядом с ним – величественная молчаливая фигура его несчастного брата, несшего уже смерть в своей груди.

…Немало времени пронеслось с того дня, но ничто в мире не изгладит из сердца его той ночи, когда таким ужасным образом надсмеялись над любовью дорогого ему существа… И тогда неслись по воздуху переливающиеся аккорды Шопена, и такой же толпе жалких холопов, подобострастно гнущих перед ним теперь свою спину, отдан был приказ отправить обоих братьев!

А бездушная кокетка, на совести которой смерть человека, как ни в чем не бывало наслаждается себе жизнью; и сама история эта, разрушившая все счастье другого, делает ее еще пикантнее в глазах модного света. У этих, так восхищающихся ею блестящих господ бывали, конечно, связи, прежде чем они вступали в соответствующие их положению браки, но смешно было бы придавать этим связям серьезное значение и из-за подобной шутки примешивать демократический элемент к благородной крови! Последняя Цвейфлинген с замечательным тактом и чувством своего дворянского достоинства поняла все унижение от своего так называемого сватовства и вполне была вправе разорвать цепь, которой ее хотели увлечь в чуждую ей среду. До того, кто при этом пострадал, ей не было никакого дела. «Зачем он был так прост!» – сказано было с пренебрежением.

По лицу португальца пробежала горькая, мрачная улыбка, рука его судорожно сжалась, и он взмахнул ею в воздухе, но этот самый жест пробудил в нем воспоминание о таком же движении, которым когда-то отшвырнул он медные монетки из рук хилого ребенка, предлагавшего ему их в простоте своего детского бесхитростного сердца… И воображению его нарисовался милый образ девушки со светлыми распущенными волосами, сказавшей ему со своей доброй улыбкой и с серьезно-простодушным взором: «Дурное время позади меня!»

Поднятый кулак его разжался, и рука поднялась к глазам, как бы защищая их от солнца.

Он не заметил, как кончилась музыка, как общество вышло на прогулку и как чья-то рука слегка опустилась на плечо мечтателя.

– Ну что, мой милый Оливейра? – сказал министр.

При звуке этого голоса португалец отступил назад, точно рука, прикоснувшаяся к нему, была из раскаленного железа. Он выпрямился, принял свой обычный величавый вид и смерил гордым взглядом с головы до ног изволившего пошутить господина.

– Что вам угодно, Флери? – спросил он, не украшая фамилии титулом.

Щеки министра вспыхнули бледным румянцем, а широко раскрытые глаза метнули гневную искру; по лицам окружающих его кавалеров пробежало что-то вроде злорадства. Все они были креатуры министра и при всем чванстве своими старинными аристократическими именами без всякого с их стороны видимого неудовольствия терпели, когда всемогущий министр в разговоре с ними игнорировал их сословные атрибуты, между тем как «ваше превосходительство» в их устах было нераздельно с именем барона Флери, все равно как «светлость» с достоинством князя. У них хоть и скребло сердце, но они, несмотря на это, очень любезно улыбались, ибо его превосходительство, случалось, бывал при этом в добром расположении и доступен был иной просьбе… Но в эту минуту коса нашла на камень.

Однако министр не доставил им удовольствия дальнейшим выражением своего недоумения – его превосходительство никогда не замечал оскорбления, отомстить за которое сейчас же было не в его власти; он не понял ответа и с достойным удивления спокойствием предложил руку смущенной этой сценой графине Шлизерн.

Князь под руку с баронессой, не обратив внимания, прошел мимо и пригласил жестом Оливейру идти с ним рядом, и в то время как общество медленно продвигалось по тенистой аллее, португалец, с заметным любопытством расспрашиваемый его светлостью, рассказывал о своем бразильском отечестве. Все молча прислушивались, ибо рассказ был слишком интересен. Первое впечатление, произведенное этим чужестранцем как человеком, находящимся постоянно настороже, совершенно исчезло. Дамы были очарованы звучностью его голоса, а у иного барина, не имевшего ничего, кроме своей придворной должности и связанных с ней незначительных доходов, просто кружилась голова при описании величественных железных рудников, которые при правильно устроенном производстве должны были принести португальцу громадные суммы.

На вопрос князя, почему он оставил Бразилию и избрал именно Тюринген своим местопребыванием, Оливейра с минуту помолчал, затем твердо, с совершенно особым выражением, хотя голос его звучал как-то странно-загадочно, отвечал, что причины этому он сообщит его светлости при особой аудиенции.

Министр с изумлением поднял глаза, его глубоко недоверчивый взгляд остановился на профиле португальца, и хотя в эту минуту князь и назначил ему аудиенцию, но всякий мало-мальски знакомый с выражением лица министра, наверно, знал, что день, когда должна состояться «особая аудиенция», никогда не наступит.

По ту сторону садовой решетки князь остановился под тенистыми кленами и начал смотреть на вновь выстроенное здание довольно обширных размеров, окруженное лесами. Оно стояло хоть и не на дальнем расстоянии от Нейнфельда, но все же было достаточно изолированно и покоилось как бы на вытянутом склоне противолежащей горы. Оно должно было уже близиться к завершению, ибо на верхней балке лесов сидел человек и прикреплял к ним, по тамошнему обычаю, ель, на верхушке которой развевались пестрые ленты.

– Да это просто небольшой замок, – проговорил его светлость. – Что это, приют для бедных детей? – спросил он португальца.

– Я построил его для этой цели, ваша светлость.

– Гм… Я боюсь только, что эти бедняжки, раз попав туда, не захотят выйти, да оно и понятно, – заметил один из кавалеров.

Графиня Шлизерн как бы в предостережение подняла палец.

– Только не балуйте их, добрейший господин фон Оливейра! – сказала она. – Я предостерегаю вас единственно в видах гуманности. Возвышая его умственный уровень, удержаться на котором он все же не может по своему прирожденному состоянию, люди делают очень несчастным этот класс.

Темные глаза Оливейры с саркастическим выражением остановились на лице гуманной дамы.

– Почему же это прирожденное состояние или, иначе, другими словами, нужда, нищета и лишения должны быть причиной, по которой все угнетаемое произволом ныне должно и остаться таковым навсегда? – спросил он. – Люди эти разве не такие же, как и мы все? Получив правильное воспитание и направление, они застрахованы уже одним тем, что вы, сударыня, называете прирожденным состоянием… Да и к тому же, скажу я далее, в Нейнфельде они всегда будут иметь хлеб и кров, если позже не захотят устроиться где-либо, избрав другой путь к существованию.

Никто не возразил ни слова на это прямое объяснение. Князь отправился далее, без всякого следа неудовольствия на сухощавом лице, которое, возможно, желала увидеть графиня Шлизерн. Она, очевидно, была одной из тех энергичных женщин, которые привыкли, чтобы их слова принимались без возражения, и за раз выраженное мнение держались тем упорнее, чем неожиданнее встречали противоречие.

– Без сомнения, сооружая это здание, вы имели в виду наши знаменитые евангелические приюты? – снова обратилась она после небольшой паузы к португальцу.

– Не совсем, – возразил он спокойно. – В основном принципе я совершенно расхожусь с ними, ибо не хочу касаться различия вероисповеданий. У меня, например, там будет четверо еврейских детей, сироты двух отличных работников.

Ответ этот, точно электрическая искра, пробежал по всему дамскому обществу.

– Как, вы принимаете евреев? – сорвалось одновременно с нескольких прекрасных уст.

В первый раз строгое, суровое лицо чужестранца осветилось веселой усмешкой.

– Вы, вероятно, считаете евреев за особенных избранников неба, которые должны не так сильно чувствовать голод, как христиане? – спросил он.

Дамы, которых окинул он проницательным взором, опустили глаза.

– Те два работника-еврея горячо просили меня перед смертью не отчуждать детей от веры отцов их, – продолжал он глубоко серьезным тоном. – Я уважаю их последнюю волю и не допущу, чтобы детей перекрестили.

– О Боже мой! – вскричала графиня Шлизерн с досадой. – Неужели еще не достаточно этой переступившей границы веротерпимости, которой как бы пропитан воздух нейнфельдской долины?.. Там протестантский духовник без устали твердит: «Любите друг друга», ни мало не заботясь о том, к кому он обращается, к туркам, язычникам или евреям, а вы… Ах, извините я забыла – как португалец вы, вероятно, католик?

Насмешливо-веселое выражение все еще светилось в глазах Оливейры.

– Ах, вы желаете знать мое вероисповедание, графиня? – спросил он. – Извольте, я твердо и непоколебимо верую в мое призвание как человека, которое налагает на меня обязанности быть полезным моим ближним, насколько это в моей власти… Что же касается того протестантского духовника, то я просил бы вас быть осторожнее в вашем приговоре о нем – человек этот истинный христианин.

– В этом мы вполне уверены, – проговорил министр любезно и вместе с тем с едкостью в голосе: веки его опустились и вся физиономия дышала презрением. – Но он самый жалкий проповедник, и его болтливое изложение служит соблазном для вверенной ему паствы. Мы были вынуждены удалить его с кафедры.

Хотя слова эти и имели целью пленить слушателя, однако не произвели желанного действия: смуглое лицо португальца вспыхнуло, а его обычная величавая сдержанность, казалось, должна была ему изменить в эту минуту.

– Очень хорошо знаю, – проговорил он, овладевая собой, – его превосходительство поступает по своему благоусмотрению… Но, несмотря на это, я позволил бы себе обратиться к благосклонности его светлости и просить, чтобы обстоятельство это рассмотрено было еще раз… При более близком ознакомлении с делом соблазн ограничивается единственно одной властолюбивой женщиной и некоторыми рабочими, исключенными своими товарищами из своей среды за нечестное поведение.

– В другой раз, милый господин Оливейра! – заговорил быстро князь, замахав рукой.

Его маленькие тусклые глаза с беспокойством устремлены были на лицо министра, которое выражало глубокое негодование.

– Я здесь для того, чтобы отдохнуть, – продолжал он, – и убедительно должен вас просить не упоминать о делах! Расскажите лучше о вашей чудесной Бразилии.

Португалец снова пошел рядом с князем.

– Удаление этого неисправимого, углубленного в свои нелепые мечтания священника – одно из ваших лучших мероприятий, ваше превосходительство; этот факт будет украшением летописей нашей страны! – произнесла графиня Шлизерн, обращаясь к министру. Женщине этой невозможно было не сказать последнего слова, и оно предназначалось единственно для ушей Оливейры.

Человек этот стоял как бы среди взбудораженного роя ос, которые жужжали над его головой.

В тоне голоса его слегка проглядывала насмешка, когда он продолжал рассказывать несколько встревоженному князю о великолепии бразильских бабочек и о драгоценных, известных породах дерева, о топазах и аметистах, найденных в его собственных владениях в значительном количестве; разговор принял снова тот невинный характер, который единственно и был у места на этой тощей почве, способной производить лишь то жиденькое растеньице, которое называется «не тронь меня».

 

Глава 20

Дамы сначала решили было покататься по озеру, однако князь, погруженный в описания Оливейры, пройдя вдоль берега, продолжал идти по дороге, которая вела к Лесному дому. Дамы шли за ними, как бы повинуясь очарованию голоса рассказчика. Войдя в лес, они сняли шляпы и стали украшать лесными цветами свои прически… Как невинны казались эти создания в своих безукоризненно белых одеждах, с полевыми цветами в волосах, а между тем эти на вид детские, простодушные сердца, согласно феодальным правилам, были уже в совершенстве вышколены и изощрены, и между ними и остальным, не способным к придворной жизни человечеством лежала целая бездна льда и черствого равнодушия.

Когда общество остановилось на лесной полянке, одна хорошенькая молоденькая дама, жена одного из придворных, украсила гирляндой шляпу своего супруга. Князь заметил это и протянул, улыбаясь, свою шляпу – это было сигналом приняться за шляпы всех находившихся здесь кавалеров. Дамы начали порхать, как бабочки, и рвать цветы; много было шуток и смеха – невиннее и наивнее не могли быть и деревенские дети, разбегавшиеся в свежем и зеленом лесу.

Португалец повернулся спиной к этой суматохе и, отойдя в сторону, остановился перед отлитым из металла бюстом принца Генриха, изучая, как казалось, с большим интересом черты покрытой ржавчиной княжеской головы.

То, на что не решилась ни одна из молодых дам относительно такого сурово строгого человека, как Оливейра, не замедлила исполнить красавица фрейлина. Она тихо подошла к нему и со страстно умоляющим и в то же время застенчивым видом протянула ему свою узкую белую руку с цветами. Это, конечно, был момент, долженствовавший бы вызвать улыбку на эти серьезные уста и осветить приветливым светом этот строгий взор, но ничего подобного не случилось; бронзовое лицо не изменило своего выражения, хотя с безупречно рыцарским поклоном португалец снял шляпу и протянул ее молодой девушке. Она побежала к группе дам, и португалец медленно последовал за ней. Все общество находилось на средине луга, и с этой точки взор легко проникал во все скрытые, темные аллеи парка.

Шляпа Оливейры переходила из рук в руки, каждая из дам украшала ее цветами, наконец она очутилась в руках баронессы Флери. Улыбнувшись португальцу, стоявшему неподалеку от нее, прикрепила она к ней великолепные лазоревые колокольчики и только что намеревалась возвратить шляпу, как вдруг остановилась как вкопанная и стала прислушиваться. Мгновенно смолкла болтовня, и среди всеобщего безмолвия послышались глухо раздававшиеся удары копыт мчавшейся во весь опор лошади… Уж не испугалось ли чего животное, которое неслось по лесу?.. Не успела мысль эта мелькнуть в голове присутствующих, как по Грейнсфельдской дороге действительно промчалась лошадь. По спине ее, точно легкое летнее облачко, расстилалось белое женское платье, и над высоко поднятой головой животного развевались распущенные светлые волосы. Золотистые лучи солнца, проникавшие кое-где между вершинами, бросали сверкающие пятна на коня и всадницу, и это делало почти ужасающе прекрасным и без того поразившее всех явление. Дамы с криками бросились в стороны.

– Боже мой! – вскричал князь, положительно испуганный.

Баронесса Флери, как обезумевшая, простерла вперед руки.

– Воротись, Гизела, я заклинаю тебя! – вскричала она вне себя. – Я не могу этого видеть!.. Страх убивает меня!

Но лошадь, прекрасный, благородный арабский скакун, стояла уже как вкопанная среди луга; пена покрывала удила, и ноздри ее раздувались.

– Грейнсфельд горит! – вскричала всадница, не обращая внимания на восклицания и жесты мачехи, – ее прекрасное лицо было бледно как смерть.

– Замок? – спросил португалец. Он один, по-видимому, сохранил спокойствие, все остальные стояли совершенно потерянные, застигнутые врасплох.

– Нет, в селении горит сразу несколько домов! – отвечала девушка, едва переводя дыхание и откидывая назад свои великолепные волосы, ниспадавшие ей на грудь.

– И ради чего мчалась ты таким бешеным образом?.. Сумасшедшая!.. – вскричал министр, совершенно возмущенный.

Между тем португалец сказал несколько слов его светлости и, поклонившись ему, немедленно скрылся в лесу.

Казалось, девушка из всех присутствовавших заметила только этого человека; при его вопросе по бледному лицу ее разлился нежный румянец, который исчез снова, едва португалец ушел.

Наконец оцепеневшее общество пришло в себя – кавалеры, а вместе с ними графиня Шлизерн поспешно окружили коня и амазонку. Молодые дамы в нелюбезном изумлении со слегка объяснимым неудовольствием держались поодаль, не спуская, однако, своих прекрасных глаз с лица юной отшельницы, которая так неожиданно расстроила веселое собрание… Как, это воздушное существо, так грациозно державшееся на коне, такой смелой и сильной рукой управляющее лошадью, то самое хилое, желтое созданьице, которое, по словам родственников его, умирало такой медленной смертью в своем уединении?.. Как, этих прекрасных девственных карих глаз когда-то боялась хорошенькая фрейлина? И в этой прекрасной, украшенной роскошными сияющими волосами головке таилась злоба?..

– Милая Ютта, ты с нами сыграла отличную шутку! – проговорила графиня Шлизерн своим едким тоном, обращаясь к баронессе. – К удовольствию твоему, признаюсь тебе, я удивлена так, как никогда не удивлялась за всю свою жизнь… Твои нападки на «мои любопытные глаза» также как нельзя более удачны.

Баронесса не возразила ни слова на эти колкие слова. Она была бледна как смерть, хотя уже и овладела собой; глаза ее с упреком устремлены были на падчерицу.

– Милое дитя, да простит тебя Бог за то, что ты мне сделала, – сказала она мягким тоном. – Я никогда не забуду этой минуты!.. Ты знаешь, какая невыразимая боязнь овладевает мной, когда я вижу тебя на лошади! Ты знаешь, что я дрожу за твою жизнь!.. Вспомни, что ты мне обещала?

Взор Гизелы на минуту застенчиво остановился на чужих лицах, но теперь карие глаза смотрели смело и решительно.

– Я обещала не показываться тебе на глаза на лошади, мама, – сказала она, – но должна ли я на самом деле оправдываться за то, что не могла сдержать своего обещания, когда приехала сюда за помощью для бедного селения?.. Все наши люди на ярмарке в А., только старик Браун, который не может ездить верхом, да хромой конюх Тиме дома… В селении нет ни единого мужчины – все на работе в Нейнфельде; женщины и дети бегают с воплями вокруг своих пылающих домов. – Она замолкла – в голове ее пронеслась та ужасная картина отчаяния, которая заставила ее мчаться по горам и лесам на неседланной лошади, и хотя пребывания ее здесь, на лугу, и продолжалось лишь несколько минут, но и эти минуты были потеряны. Она должна ехать далее, прочь от этих людей, из которых ни один не шевельнет пальцем, чтобы помочь несчастным, прочь от этих знатных особ, которые, казалось, или не слыхали, или сейчас же забыли, что там, за лесом, горят человеческие жилища… Презрительная усмешка, характеризовавшая когда-то прекрасное лицо графини Фельдерн, запечатлелась на устах девушки. Взор ее устремлен был на нейнфельдскую дорогу, и она, по-видимому, намерена была направить туда своего коня.

Если бы глаза присутствующих не были устремлены на молодую графиню, то придворные льстецы имели бы случай насладиться зрелищем, для них, может быть, более интересным, чем красота юной амазонки. Министр, этот идеал дипломата, его превосходительство с медным лбом, от которого отскакивали все стрелы противника, этот субъект с сонливыми веками, которые поднимались и опускались, подобно театральному занавесу, давая возможность видеть лишь то, что он хотел – могущественный, внушающий страх государственный человек, – вдруг изменил себе, как и его супруга: он тщетно старался овладеть собой и принять свой обычный равнодушно-спокойный вид, но не в его власти было стереть со смертельно побледневшего лица выражение отчаяния и злобы.

Едва девушка собралась двинуться с места, как он грубо схватил рукой лошадь за повод и устремил на падчерицу дикий, угрожающий взор.

– Папа, ты позволишь мне ехать в Нейнфельд, – сказала она решительно, энергичным движением руки притягивая к себе поводья и поднимая хлыстик.

Лошадь взвилась на дыбы – стоявшие поблизости в ужасе разбежались.

В эту минуту послышался глухой выстрел.

– А-а, в Нейнфельде ударили в набат! – вскричал князь. – Господин фон Оливейра, как кажется, не шел, а летел!.. Успокойтесь, прекрасная графиня Фельдерн! – обратился он к Гизеле.

– Вам не нужно ехать далее. Неужели вы думаете, что я оставался бы так спокоен, если бы не знал, что там, – он указал по направлению к Нейнфельду, – готовится самая скорая помощь?

Только теперь заметила Гизела пожилого господина, самого невзрачного и сухощавого из всего собрания. Он обратился к ней, называя ее именем бабушки. Это хотя и показалось ей странным, так как она не подозревала, что в ней он видел несравненные черты своей «протеже», но голос его был так добродушен, и это знакомое ей лицо с маленькими серыми глазками – у гувернантки были фотографии, и литографии, и масляные изображения этого лица – казалось таким приветливым рядом с враждебностью отчима, что сердце ее невольно смягчилось.

– Очень благодарна вам, ваша светлость, за это успокоение, – сказала она, улыбаясь и склоняя свой грациозный стан.

Она, очевидно, хотела прибавить еще несколько слов, но министр снова овладел поводом и на этот раз уже не выпускал его из рук. В эту минуту он уже вполне владел собой и способен был изобразить сострадательную и в то же время извиняющуюся улыбку, с которой он взглянул на князя, когда тот быстро отшатнулся в сторону при движении лошади. Он повелительным жестом указал на аллею.

– Ты сию же минуту вернешься в Грейнсфельд, дочь моя, – сказала он холодно и резко. – Надеюсь сегодня же найти случай объясниться с тобой по поводу сделанного шага, которому нет ничего подобного в летописях фамилии Штурм и Фельдерн.

Гордая кровь имперской графини Штурм и Фельдерн, к которой он только что апеллировал, ударила в лицо девушки. Гизела гордо выпрямилась, и хотя сжатые тонкие губы ее не проронили ни слова, но легкое, выразительное пожатие плеч отразило едкое замечание его превосходительства с большей силой и достоинством, чем могло бы вызванное раздражением слово.

– Но, мой милый Флери! – заговорил князь оживленно и с сожалением.

– Ваша светлость, – перебил его министр с покорным видом и почти набожно опущенными ресницами – выражением, которое очень хорошо было известно князю и которое означало непреклонную волю, – в эту минуту я поступаю как преемник моей тещи, графини Фельдерн. Она никогда бы не простила своей внучке такой фантастической цыганской выходки… Я знаю, к несчастью, очень хорошо страсть моей падчерицы к приключениям, и если не в состоянии был отвратить это тягостное для меня положение, то и не хочу, по крайней мере, продолжить скандала, который падает на меня. – Гизела продолжала гордо держать голову. С тем глубоко испытующим выражением, которое страстно ищет истинную причину действий в душе другого, она твердо и проницательно смотрела в лицо человеку, который, бывало, чуть ли не с обожанием носил жалкого, умирающего ребенка на руках и воспитывал с такой систематичностью и который вдруг, несколько дней тому назад, стал выказывать ей такую холодность и отчуждение.

Она далеко не похожа была на обвиняемую, скорее это была обвинительница в своем спокойном молчании, с полной достоинства осанкой. Гордо вскинув голову, откинула она назад волосы и, поклонившись обществу, слегка коснулась хлыстиком лошади. Конь стрелой помчался к аллее, и через несколько мгновений воздушное, белое видение с развевающимися золотистыми волосами исчезло в зеленой лесной чаще.

Минуту присутствующие молча глядели вслед девушке, затем снова поднялся всеобщий разговор.

Князь послал одного из кавалеров в Белый замок за экипажами; он желал, в сопровождении министра и кавалеров своей свиты, лично посетить пожарище. Почтенный господин вдруг ни с того ни с сего заюлил и засуетился.

– Но, мой милый барон Флери, не были ли вы слишком жестоки относительно вашей восхитительной питомицы? – обратился он с упреком к министру, приготовляясь оставить луг, чтобы отправиться по грейнсфельдской дороге, где должен был догнать его экипаж.

Холодная усмешка мелькнула на губах его превосходительства.

– Ваша светлость, в моем официальном положении я привык носить на себе панцирь – и был бы давно уже трупом, если бы дозволил уязвлять себя стрелой осуждения, – возразил он с оттенком шутливости. – Но совершенно иначе, напротив, организован я как обычный человек, – прибавил он несколько строже. – Упрек из уст вашей светлости, признаюсь, огорчает меня. В эту минуту я вполне сознаю, что любовь и ослепление заставляли меня беспечно относиться к моей обязанности как воспитателя моей дочери.

– И не одного себя обвиняй, мой друг, – прервала его супруга нежно-слабым голосом, – и я много виновата. Зная все сумасбродства, которые Гизела позволяет себе в стенах замка, мы были слишком слабы, продолжая держаться с прежней беспечностью, и именно еще недавно я имела крупный разговор с Гербек, которая высказала намерение обращаться с ней несколько строже.

– Но я не понимаю, какие нелепости видите вы в поведении Гизелы? – проговорила графиня Шлизерн. – Несколько отважная езда, и ничего более… К тому же прелестная малютка, видимо, и не подозревала нашего присутствия здесь, на лугу.

– Но я тебе говорю, милейшая Леонтина, что она в состоянии так, как мы ее теперь видели, явиться на площади в А. среди белого дня! – возразила баронесса. – Одна нелепость у нее следует за другой, и, к сожалению, я должна сознаться, очень часто с намерением досадить Гербек… Сегодня, например, она настаивает на том, что намерена вступить в свет, что при ее болезни по меньшей мере смешно, – час спустя…

– Объявляет свое непоколебимое намерение идти в монастырь, – перебил министр, продолжая описания характера падчерицы.

Все дамы засмеялись, только графиня Шлизерн оставалась серьезна. На лице ее появилось то строгое и суровое выражение, которого так боялись придворные, ибо оно всегда было предвестником великих событий для них. – Ты только что опять упоминала о болезненном состоянии твоей падчерицы, Ютта, – сказала она, не меняя предмета разговора. – Скажи мне по правде, ты в самом деле веришь словам доктора, что к этому прелестному созданию, с таким свежим цветом лица и с такими здоровыми и сильными движениями, могут снова вернуться прежние припадки?

Темные глаза прекрасной баронессы с уничтожающей ненавистью остановились на холодно улыбающемся лице приятельницы.

– Снова вернутся прежние припадки? – повторила она. – Э, милая Леонтина, если бы дело было только в этом, то я не так бы беспокоилась, но, к несчастью Гизела, никогда от них не освобождалась.

– В этом я уверена! – с жаром вскричала красавица фрейлина. – У графини правая рука подергивается так же судорожно, как и прежде, когда она внушала мне такую боязнь.

– Это неприятное движение и меня также напугало, – произнесла бледная воздушная блондинка.

Все дамы в один голос подтвердили печальную истину.

– Вы, может быть, и правы, – сказала графиня Шлизерн с иронией, обращаясь к ним. – Но, вероятно, вы согласитесь со мной, что юная графиня очень элегантно и свободно держится на лошади и своими белыми маленькими дрожащими руками в совершенстве умеет управлять пылким животным, а держать веер, право, не требует особого мышечного напряжения… Я уверена, восхитительные ножки, которые проглядывали из-под белого платья, могут отлично танцевать… Не правда ли, эта вновь открытая красота будет великолепным приобретением для наших придворных балов?

И, не ожидая ответа от покрасневших, как пионы, дам, она обратилась к князю, шедшему впереди:

– Могу я просить, чтобы отдана была должная справедливость моим искусным глазам, ваша светлость? – спросила она шутливо. – Час тому назад я удостоилась очень немилостивого взгляда за то, что в некрасивой детской головке маленькой Штурм находила знакомые линии знаменитого своей красотой лица… Не гордая ли графиня Фельдерн была сейчас пред нами? Те же черты, те же движения!

– Я признаю себя побежденным, – возразил князь. – Прекрасная амазонка затмевает мою протеже – она обладает двумя очарованиями, которых у нее не было: молодостью и невинностью.

Слабый возглас баронессы Флери прервал разговор.

Ее превосходительство, неосторожно зацепившись за дикий шиповник, уколола себе руку, кровь просачивалась через тонкий батистовый платок – это казалось таким ужасным событием для всех юных, чувствительных девичьих сердец, что они никак не понимали, как его светлость может находить важнее этот пожар там, за лесом, и покидать их в эту минуту, да еще уводя с собой всех кавалеров.

 

Глава 21

Между тем животное мчалось по лесу. Как бы чувствуя, что там, на лугу, остались недоброжелатели его молодой госпожи, оно своим быстрым бегом словно старалось увеличивать пространство между ними. Легкие копыта его едва касались мшистой почвы.

Гизела представила возможность бежать животному, как оно хотело. Лицо ее выражало гордость и презрение, как будто она все еще находилась под уничтожающим взглядом своего отчима.

В то время как общество уже потеряло ее из виду, ее зоркому глазу представилась далекая, залитая лучами солнца картина в конце аллеи, миниатюрное изображение на золотом фоне… Действительно, это была миниатюра! Нарядненькие фигурки, элегантные и гибкие, но уж никак не герои, не рыцари с непреклонным взором владыки и с неизгладимым отпечатком благородства на челе, как рисовала ей детская фантазия не только в ребяческие годы, но еще так недавно.

Так вот он, этот придворный круг, эта квинтэссенция высокопоставленных лиц в государстве, а между ними властелин, разум которого должен обладать мудростью, а сердце – возвышенностью чувств; он отмечен перстом провидения, он царствует милостью Божией и его приговор над жизнью и смертью подданных, над благосостоянием и нищетой страны вполне основателен… Но природа самой невзрачной оболочкой наградила все это могущество власти; портреты в комнате госпожи фон Гербек лгали, величие и блеск высоких умственных качеств озаряли на них худощавое лицо, тусклые глаза которого в действительности могли выражать лишь одно добродушие. И чтобы заполучить благосклонный взгляд этих глаз, чего бы ни сделала ее гувернантка; каждое слово, слетевшее с этих уст, когда-то, «в блаженное время ее пребывания при дворе», и обращенное к ней, свято сохранилось в ее сердце… И бабушка, дозволявшая тяжелым камням отягчать свое блистательное чело, делала это ради того, чтобы с достоинством появляться в этом избранном кругу, и она сама свою юную, одинокую душу питала блестящими картинами придворной жизни; она выросла с мыслью, что когда-нибудь должна стать наряду с этими избранниками, даже выше их… Какое разочарование!.. Этот круг был исключителен лишь строго соблюдаемыми законами этикета, но не каким-либо отпечатком внешнего превосходства – какое-нибудь общество обыкновенных смертных нисколько бы не отличалось от него.

Только один из них не походил на прочих – но и он играл с ними ребяческий пасторальный фарс, и на его строгой смуглой голове красовались лесные цветы, цветы, которые теперь ей стали так постылы. В минуту появления ее на лужайке он принимал шляпу свою из рук прекрасной мачехи, увенчавшей ее цветами.

А рядом с ним стояла красавица фрейлина – она знала эту девушку: это был тот самый ребенок, который ей был когда-то так противен, потому что в этих темных локонах вечно пестрели самые яркие ленты и эта хорошенькая головка ни о чем ином не могла думать, как о нарядных платьях, детских балах и кукольных свадьбах. При этом маленькие, старательно ухоженные нежные ручки самым изменническим образом, исподтишка, щипали бедного Пуса и очень ловко, за спиной госпожи фон Гербек, спроваживали в свой карман разные сладости… Теперь девушка эта была статс-дамой и прославленной остроумной красавицей при дворе, как часто уверяла гувернантка.

…Каким образом маленькая неутомимая пустомеля со своей пошлой болтовней вдруг оказалась наделенной небесным даром, который Гизела называла разумом?.. Прекрасной, ослепительно прекрасной стала она теперь и, за исключением красавицы-мачехи, была одна под стать высокой величавой фигуре чужестранца… Случайно ли она стояла рядом с ним? Или оба они нашли, что должны принадлежать один другому?

Девушка, всегда чуждавшаяся строптивости, вдруг сильно рванула поводья, так что лошадь высоко взвилась на дыбы.

И позлащенная солнцем миниатюра в лесу на лужайке, и само горящее селение, к которому спешила всадница, исчезли из ее мыслей при воспоминании об этих двух фигурах, стоявших рядом.

Она подъезжала уже к опушке леса, и далее дорога шла открытым полем.

Впереди лежали громадные каменоломни, мимо которых предстоял ей путь, если она хотела сократить дорогу. Узкая, довольно опасная для верховых прогулок тропинка вела вдоль пропасти. Мысль об опасности не приходила на ум Гизеле, она была неустрашима и могла положиться на верный шаг и сметливость мисс Сары.

За каменоломнями начинался снова лес, и над ним носились густые облака дыма.

В то время, когда Гизела выезжала в поле, на окраине леса показался другой всадник.

Португалец ехал из Лесного дома, и если его внезапное появление и напоминало шутливое замечание князя, что Оливейра может летать, то теперь эту волшебную быстроту можно было объяснить прекрасным быстроногим скакуном, на котором он ехал и который был предметом удивления и восхищения для всей окрестности.

Мисс Сара испуганно попятилась в сторону при неожиданном появлении его из лесной чащи – девушка же точно окаменела в немом испуге. Не мыслью ли о нем была наполнена вся душа ее… Даже в это самое мгновение со страстной боязнью она следила за каждой чертой его лица и за каждым его движением, чтобы по ним угадать отношение, которое он мог иметь к красавице, стоявшей рядом с ним.

…Чувство отвращения к очаровательной фрейлине при этом исследовании перешло в сильнейшее ожесточение, когда она с унынием увидела, что гнев должен касаться и его, или же она должна была изгнать мысль о нем из своего сердца… И все эти ощущения он мог прочесть на ее лице?..

Чувство уничтожающего стыда охватило все ее существо; щеки ее вспыхнули предательским румянцем – если она не убежит сию же минуту, тайна ее не скроется от этих темных проницательных глаз.

Никогда спина мисс Сары не подвергалась таким энергичным ударам хлыста, как в эту минуту, – она как стрела помчалась по полю.

Она не слышала за собой ни единого звука, и только удары копыт ее лошади раздавались в ушах. Но вот открытое поле было уже за ней, и, въезжая снова в лес, она приближалась к каменоломням. За спиной она услышала догоняющего ее всадника.

Конечно, мисс Сара не могла соперничать с конем Оливейры – минуту спустя португалец оказался рядом с девушкой и поспешно рукой схватил поводья ее лошади.

– Ваша боязнь ослепляет вас, графиня! – с сердцем проговорил он.

Она не в состоянии была произнести ни слова. Руки ее, без сопротивления отдавшие поводья, медленно опустились на колени. В своем белом платье, с испуганным, побледневшим лицом она похожа была на голубку, которая, оцепенев от ужаса, не могла улететь от настигшего ее врага.

Может быть, это самое сравнение пришло на ум и этому человеку – скорбное выражение мелькнуло на его губах.

– Я был слишком резок? – спросил он с большей мягкостью, не выпуская из рук поводья и еще более притягивая их к себе, так что лошади пошли рядом.

Гизела ничего не отвечала.

– Вы мне недавно сказали, что вы меня боитесь, – начал он снова. – Чувство это, которое инстинктивно предостерегает вас относительно меня как вашего противника, я вовсе не желаю, чтобы вы преодолевали; да, я не желаю этого, и, часто гладя на ваше невинное лицо, я хочу сказать вам: «Бегите от меня как можно далее!» Мы представляем с вами два существа, которым с самого рождения как бы предназначено бороться друг с другом всеми силами. – Он остановился.

Широко раскрыв глаза, Гизела с ужасом смотрела на него… Уста эти, несмотря на едкую иронию, проглядывавшую в них, со сдержанной скорбью смело произносили слова вечной вражды, а между тем как светились эти строгие глаза, когда они встречались с ее взором!

Она не могла вынести этого взгляда. Он вызывал наружу все, что так сильно она желала покорить в себе. Ей стало понятно, что бороться с ним она не может, что она любит его вечной любовью. Она готова была отдать за него жизнь свою, а он отталкивал ее от себя, а значит, он ничего никогда не должен знать о ее чувстве к нему…

С невыразимой тоской в сердце она вырвала из его рук поводья. Тело ее качнулось в противоположную от него сторону, в то время как глаза боязливо искали пропасть.

Лицо Оливейры покрылось бледностью.

– Графиня, вы не поняли меня, – сказал он с дрожью в голосе.

Но тут на лице его мелькнула саркастическая усмешка.

– Разве я так похож на разбойника? – спросил он. – Я способен кого бы то ни было столкнуть туда? – И он указал на каменоломни.

Но она оставалась безмолвной, не зная, что придумать, чтобы объяснить свое движение.

Но он не дал ей на это времени.

– Отправляйтесь далее, – сказал он, поднимая глаза к горизонту.

Облака дыма сгущались все более и более – видимо, пламя достигало больших размеров.

Оливейра снова посмотрел на девушку – лицо его вновь приобрело то строго решительное выражение, которое производило на нее такое впечатление.

– У меня боязливая натура, графиня, – продолжал он далее, – я не могу видеть, когда лошадь идет по такой узкой тропинке по краю пропасти… Прошу вас, сойдите с лошади.

– О, у Сары твердая поступь! Она не боязлива! – возразила Гизела с улыбкой. – Я и прежде проезжала с ней по этому месту, оно совсем не опасно.

– Я прошу вас, – повторил он вместо ответа. Она соскользнула со спины мисс Сары, и в ту же минуту и он сошел с лошади. Когда она, не оглядываясь, пошла по тропинке, он принялся привязывать обеих лошадей.

Гизела слегка вздрогнула, когда он вдруг очутился рядом с ней на тропинке. По правую ее руку возвышалась отвесная скала, по левую, по самому краю пропасти, шел он.

Взор ее робко скользил по величественной фигуре – в действительности такое ничтожное пространство лежало между ними, а между тем какая-то таинственно-роковая бездна, которую знал он один, должна разлучить их навеки. Когда-то холодный, все взвешивающий ее рассудок, строго державшийся так называемых светских порядков, был бессилен теперь против приговора ее сердца. Если бы этот человек, шедший с ней рядом, сказал ей: «Иди за мной, оставь все, что они называют своим и что ты никогда не любила, иди за мной в неведомую даль и в темное будущее», – она пошла бы за ним, не говоря ни слова.

Они шли молча.

Лицо Оливейры казалось как бы отлитым из металла – взор его не обращался более к девушке, но она видела, как смуглые щеки его вспыхивали всякий раз, когда нога ее, спотыкаясь о камень, заставляла покачнуться ее тело.

Таким образом они достигли того места, где тропинка становилась еще у же. Сердце Гизелы забилось тревожно, ноги Оливейры, казалось, скользили по краю пропасти. Среди царствовавшей тишины она слышала, как камни, потревоженные его ногой, падали с шумом на каменистое дно. Всегда сдержанная, девушка вдруг схватила руку его обеими руками.

– Я боюсь за вас, – тихо проговорила она с умоляющим взглядом.

Он стоял как прикованный, как бы окаменев от прикосновения этих маленьких ручек, под впечатлением этих слов. Гизела не видела его лица, но слышала, как грудь его тяжело вздымалась.

Она не знала, какое чувство волновало этого человека, она не успела об этом и подумать.

Оливейра тихо освободил свою руку из ее рук, причем мощная рука его дрожала.

– Ваша заботливость не к месту, графиня Штурм, – сказал он твердым, но совершенно ровным голосом. – Идемте далее… Моя обязанность провести вас по этой дороге, чтобы вы никогда впоследствии не вспоминали о ней с ужасом.

Но этого он был не в состоянии сделать – всю свою жизнь она с ужасом будет вспоминать чувства, пережитые ею в этом месте. Она изменила себе пред человеком, который менее всех должен был читать в ее сердце… И если в его словах и звучала горесть, если на самом деле и он охранял каждый ее шаг, все же это не примиряло ее с собой.

Она пошла далее, опустив голову, с тупым отчаянием на душе, как будто бы для нее все было потеряно в жизни, все, что есть в ней доброго и благородного, – любовь, надежда и собственное достоинство. Опасный путь был пройден, и португалец поспешил назад, чтобы привести лошадей. В то время как он отвязывал животных, шляпа его упала, а с нее слетели все цветы, которые Оливейра отбросил от себя движением, полным заметного отвращения.

Он сел на своего коня и взял мисс Сару за повод.

Гизела вздохнула свободнее, когда увидела перед собой свою лошадь. Поднявшись на обломок скалы, она легко вскочила на спину животного, и оба всадника помчались к лесу.

 

Глава 22

Немного времени спустя они выехали на проезжую дорогу, которая соединяла Нейнфельд с Грейнсфельдом.

Вдруг они услышали быстро приближающийся стук колес. Оливейра поехал несколько тише, и вскоре их догнали телеги с нейнфельдскими рабочими и два пожарных насоса.

Как приветливо раскланивались эти люди с португальцем! Какое расположение к нему выражалось на этих сильных лицах!.. На этих-то людей жаловалась госпожа фон Гербек, сетуя, что они раскланиваются с ней не столь подобострастно, как прежде, и что они не стоят с открытыми головами все время, пока она мимо них проходит.

…И что сделала эта женщина, чтобы требовать от этого класса людей такого почтения к себе? Представляла ли она тот сильный разум, который дает миру новые идеи, расширяет мировоззрение людей? Стремилась ли, каким бы то ни было образом, доставить благосостояние этому классу? Была ли она одной из тех одаренных природой натур, которые обладают непреодолимым могуществом таланта? Совершенно наоборот. Она приходила в ужас от новых идей, считая их проповедников всех сплошь революционерами, а ее собственный умственный кругозор был ограничен законом ее узкого и черствого сердца – она пальцем не шевельнула ради пользы ближнего и довольствовалась тем, что воссылала свои молитвы небу, прося ниспослать милость благочестивым верующим и проклятие и кару на головы богоотступников; занятие искусствами она находила «неприличным» для высокорожденных людей – всегда во всем требовала она рабской покорности остального человечества относительно ее собственной персоны, единственно ради того лишь, что родители, произведшие ее не свет, ставили «фон» перед своими именами.

Гизела покраснела от негодования, подумав о том выводе, который неизбежно следовал из этого критического анализа, – первый раз она испытующе взглянула на свою воспитательницу… С какой необычайной быстротой под благотворным воздействием гуманности развилась способность к проницательному суждению в этой юной, скрытной, предоставленной самой себе натуре, и в то же время какой недюжинной силой обладало это сердце, если все это могло сказываться в нем в такую минуту, когда ему нанесена была такая глубокая рана.

Вскоре мимо них пронеслась еще телега с рабочими, лица которых были встревожены и бледны.

– Это нейнфельдцы, – сказал Оливейра.

– Их-то не постигло несчастье, – проговорила Гизела тихим голосом. – Новые дома, которые вы построили для всех нейнфельдских рабочих, стоят в противоположной стороне селения, а горит целый ряд изб поденщиков, которые нанимаются на полевые работы. Все эти избы с драными крышами, с жалкими, выветрившимися глиняными стенами, с поломанными оконными рамами, заклеенными бумагой…

Оливейра посмотрел на нее с удивлением – слова эти слишком резко звучали в устах девушки.

– И в них живут люди, которые обязаны работать для нас, а мы в награду за это платим им презрением; мы едим хлеб, возделанный их руками, и смотрим, как они сами голодают; мы ублажаем себя, а они рождены для нищеты, они в глазах наших что-то, что никогда не может быть сравнимо с нами; по нашему мнению, они какие-то низшие создания… Я знаю, мы ужасные эгоисты, но я узнала об этом совсем недавно.

Она остановилась.

Все это Гизела проговорила с какой-то поспешностью, в то время как Оливейра молча ехал с ней рядом. Они ехали шагом, потому что мисс Сара была испугана грохотом пронесшихся мимо телег. Португалец и теперь протянул руку, чтобы придержать лошадь, которую Гизела хотела пустить вскачь.

– Подождите еще, – проговорил он. – Нам не следует здесь спешить.

– Так поезжайте вы вперед! Ваша лошадь не боится.

– Нет, я не сделаю этого. Я не могу оставлять здесь на произвол случая человеческую жизнь, чтобы там спасти жалкие пожитки. Вы утверждаете, что ваша лошадь надежна, а между тем каждую минуту она подвергает вас опасности – и при этом вы ездите безрассудно смело, графиня. Я предвидел, что вы сломаете себе шею в каменоломне на обратном пути. На месте его превосходительства я бы не медля отобрал у вас этого коня.

При этих словах Оливейра надвинул шляпу на лоб, так что Гизеле, следившей за выражением его лица, невозможно было уловить его взгляда… Его появление в каменоломнях не было, стало быть, случайностью? Он явился туда единственно для того, чтобы оберегать ее? Сердце девушки дрогнуло.

– Да и к тому же, – продолжал он, указывая по направлению пожара, – там нечего более и спасать – такое старье и гниль, как эти лачуги, горят быстро, а группа домиков, о которых вы упомянули, стоит одиноко… Вместо этого надо будет позаботиться о другого рода помощи и деятельности. Я хочу сказать, что надо будет поискать пристанища для лишенных крова, а так как вы находите ужасным эти крыши и вымазанные глиной стены…

– О, поверьте, – перебила его Гизела, – они навсегда должны исчезнуть из Грейнсфельда. Никто не должен более терпеть нужды – все должно быть иначе!.. Старый строгий человек в Лесном доме был прав – я была бесчувственной, как камень. Я сознательно находила, что рабочие классы должны оставаться в жалком и беспомощном состоянии, – ни единым словом не протестовала я нелепым разглагольствованиям госпожи фон Гербек и грейнсфельдского школьного учителя, по понятиям которого следует поддерживать невежество в народе; мне, видевшей чуть ли не каждый день, во время своих прогулок в карете, ободранных и одичалых крестьянских детей, и в голову не приходило одеть их и осветить их душу… Вы сами произнесли надо мной приговор, я знаю, и, как бы слова ваши ни были жестоки, я заслужила их.

Опустив голову, Оливейра ни единым словом не прервал этого уничтожающего самоосуждения, которое она произносила против самой себя; он тихо выжидал, как врач, когда перестанет идти кровь из пораненного места; но этот врач не мог хладнокровно видеть страданий своего пациента; человек этот сам должен был бороться с собой, чтобы не выдать своего горячего, страстного участия.

– Вы забываете, графиня, – сказал он после минутного молчания, между тем как губы Гизелы дрожали от волнения, – что ваш прежний образ мыслей обусловливается двумя влияниями – той средой, которая исключительно одна окружает вас, и затем вашим воспитанием.

– Положим, какая-то часть падает и на них, – возразила она взволнованно, – но это не оправдывает моего праздномыслия и черствости сердца!

И она посмотрела на него с печальной улыбкой.

– Но я все-таки должна вас просить не осуждать этот образ воспитания, – продолжала она далее. – Мне ежедневно твердят, что я строго воспитана – в духе моей бабушки.

Лицо Оливейры омрачилось.

– Я оскорбил вас этим? – спросил он, и голос его вдруг сделался жестким.

– Мне было горько… В эту минуту я почувствовала, как порицают мою покойную бабушку… Этого никогда еще не бывало. Да и как же это возможно? Она была образцом возвышенной женской натуры.

Неописуемая смесь иронии и бесконечного презрения промелькнула на лице португальца.

– И поэтому вы сознательно будете гнушаться того, кто осмелился коснуться памяти этой благородной женщины?

Он проговорил это тихим голосом; слова эти не должны были выражать вопроса, хотя во взоре его проглядывало страстное желание ответа.

– Совершенно верно, – произнесла она быстро, смело вскинув на него свои карие глаза. – Я так же мало ему могу простить, как и тому, кто бы захотел на моих глазах втоптать в грязь самые святые для меня убеждения.

– Даже и в том случае, когда бы убеждения эти были ложны?

Поводья выпали у нее из рук, и глаза с мольбой устремились на него:

– Я не знаю, какие причины имеете вы высказывать подобное сомнение! – проговорила она дрожащим голосом. – Может быть, вы многое испытали от людей и потому вам трудно верить в незапятнанную память усопшей… Вы чужой здесь и можете не знать о моей бабушке, но пройдите всю страну, и вы убедитесь, что имя графини Фельдерн произносится не иначе как с уважением… Разве вы никогда не теряли дорогого вам существа? – спросила она после небольшого молчания, тихо покачивая своей прелестной головкой. – Следует потому так строго оберегать имена умерших, что они сами уже не могут защищать себя.

Она опустила голову, и по ясному лбу пробежала тень горечи.

– Воспоминание о моей бабушке есть единственная вещь, которая мне дорога в той сфере, в которой я родилась, – проговорила она тихо. – И как многое должна я в ней презирать!.. Я хочу сохранить вечно, что могла бы уважать, и кто попытался бы у меня отнять это, тот взял бы на себя тяжелый грех – он сделал бы меня нищей.

Она поехала далее, не замечая, что португалец оставался позади. Между тем лицо его выражало борьбу с горьким отчаянием, которое заставляло судорожно дрожать его губы.

Через несколько мгновений он снова уже ехал рядом с ней. Следов внутренней бури как бы никогда не существовало на этом лице… Кто мог бы предположить при этом отпечатке железной решимости и энергии, который характеризовал эту гордую голову и всю эту мощную фигуру, что и для этого человека бывали минуты внутренней неуверенности и сокрушения!

Они продолжали молча свой путь. Ветром доносило до них запах горелого, и облака дыма были уже над их головами.

Оливейра был прав – пламя пожирало лачуги с невероятной быстротой. Когда они выехали из леса, глазам их представилось пожарище: три дымящиеся кучки – четвертый дом был объят пламенем, а на пятом, последнем в ряду, начинала загораться крыша.

Пожарные насосы между тем хорошо делали свое дело; эти усилия казались просто смешными при виде тех жалких предметов, которые хотели спасти.

…Неужто на самом деле эти четыре покривившиеся стены с заклеенными бумагой оконными отверстиями можно назвать человеческим жилищем? И неужто должны были сохраниться эти признаки человеческой несправедливости для того, чтобы нищета продолжала гнездиться, для того, чтобы снова служить приютом Богом и людьми отверженной касте?

Все пять хижин едва занимали столько пространства, сколько занимала зала в прекрасном, гордом замке Грейнсфельд. Пять семейств помещались в этих полуразвалившихся стенах, которые сильный порыв бури мог бы превратить в кучу развалин, – в этой горсти спертого, нездорового воздуха и летом и зимой едва теплилась жизнь, отцветающая раньше своего расцвета… А в большой зале замка, которая видна была издали в эту минуту, стояли мертвые бронзовые фигуры на своих мраморных пьедесталах, и хрустальные украшения покачивались в воздухе, которым некому было дышать; а когда буря бушевала за стенами, штофные занавеси окон оставались неподвижны, крепкие ставни оберегали бронзовые фигуры, люстру и гардины от малейшего бурного дуновения непогоды…

Ужасный шум слышался в этом доселе тихом селении. Португалец сопровождал Гизелу до самых ворот замка, по-прежнему готовый схватить повод пугавшейся мисс Сары, затем он простился с ней молча, низким наклоном головы.

Оттуда он как вихрь понесся к месту пожара. Гизела поднесла руку к бьющемуся сердцу; в первый раз с тех пор, как она перестала быть ребенком, глаза ее затуманились слезами. Она даже не имела мужества поблагодарить его за услугу; она как бы оцепенела от его придворно-рыцарского поклона, который запечатлевал в ее памяти на всю жизнь неизгладимо горестное воспоминание… Вероятно, он вздохнул свободно, что роль его, как защитника, была окончена! И когда пожар будет потушен, он снова вернется в круг придворных… Прекрасная, с черными локонами фрейлина, верно, не рвала тех цветов, которые увядали сейчас в каменоломне, – с ней, вероятно, он будет говорить еще сегодня же; они будут гулять вдоль озера, и среди разговора он расскажет ей, как спас от пламени какую-нибудь жалкую рухлядь и не дал сломать шею бешеной, неразумной девушке…

 

Глава 23

Гизела въехала в сад, спрыгнула с мисс Сары и привязала ее к ближайшей липе. Из прислуги никто еще не вернулся с ярмарки в А., кругом была мертвая тишина. Только издали, ближе к замку, мелькало между кустарников светлое женское платье и соломенная мужская шляпа. Гизеле показалось, что это была госпожа фон Гербек в сопровождении доктора, прохаживающегося быстро взад и вперед.

Она вышла из ворот и пошла по верхней улице селения.

Там, по обе стороны дороги, стояли вновь выстроенные дома нейнфельдских чернорабочих.

Еще никогда нога девушки не ступала на это место – более чуждым, чем чувствовала себя владелица поместий среди этих жилищ и жизни, которая представилась ее глазам, не мог бы чувствовать себя и посетитель Помпеи.

Все имущество из горящих домов принесено было сюда… Какая жалкая куча! И этому источенному червями, негодному к употреблению хламу, к которому она едва могла прикоснуться ногой, давали громкое название: собственность!

Группа женщин стояла возле и с волнением и вздохами рассуждала о пожаре. Дети, напротив, радовались необычайному происшествию и его последствиям. Вытащенные столы, скамейки и грязная постель, очевидно, представлялись им привлекательнее здесь, под открытым небом, чем в темной каморке; маленькие головки, вполне счастливые и довольные, выглядывали из импровизированного «домика», в котором они копошились.

Гизела подошла к женщинам – они испуганно смолкли и боязливо отошли в сторону.

Если бы луна спустилась с неба и стала разгуливать по деревне, их, кажется, это менее бы смутило, чем эта белая фигура, так внезапно появившаяся среди них; ибо луна была их старым добрым другом, на приятный лик которого они привыкли глядеть безбоязненно с самых малых лет, а эту знатную девушку они видывали лишь издалека, и то покрытую вуалью, верхом на лошади или в карете.

– Не ранен ли кто-нибудь при пожаре? – спросила Гизела ласково.

– Нет, милостивая графиня, до сих пор – слава Богу – никто!

– Только у ткача сгорела коза, – сказала одна старая женщина. – Он стоит там – чуть не выплакал все глаза с горя.

– А нам негде будет ночевать сегодня ночью, – жаловалась другая. – Три семейства могут поместиться в новых домах, не более, – нам нет места, а у нас ребенок, у которого прорезываются зубки.

– Так пойдемте со мной, – сказала Гизела. – Я могу всех вас поместить.

Женщины стояли как вкопанные, боязливо переглядываясь.

…Им идти в замок! Спать там с больным ребенком, который кричит день и ночь! Да все бы это ничего, но злющая старая барыня, от которой прячутся даже мужчины на селе!

Гизела не дала им времени долго раздумывать.

– Берите вашего ребенка, милая, – сказала она женщине, – и пойдемте со мной. У кого еще нет приюта на ночь?

– У меня, – нерешительно произнесла одна девушка. – Наш домишко стоит еще пока, и люди говорят, что могут его и отстоять – нейнфельдские пожарные трубы поспели вовремя, – но войти в него нельзя будет, он промокнет насквозь… Но, милостивая графиня, у меня дедушка да отец с матерью, брат, сестры и старая слепая тетка.

Гизела улыбнулась. Какой утешительной и освежительной прелестью веяло от этого молодого и чистого существа!

– Ну, вам всем будет у меня место, – сказала она. – Ведите все ваше семейство – я пойду позабочусь о жилище.

Девушка радостно вскочила, женщина же взяла на руки своего больного ребенка, а двое других уцепились за ее юбку. Она попросила соседку сказать ее мужу, который еще не вернулся из А. с ярмарки, где она будет, и с бьющимся сердцем последовала за молодой графиней.

Гизела отвязала лошадь, взяла ее за повод и пошла по аллее, которая вела в замок.

В это время на дороге показалось светлое женское платье, которое она видела прежде и которое летело к ней, как бы гонимое ветром. Девушка почувствовала некоторый род сострадания к маленькой толстой женщине, вся фигура которой носила на себе отпечаток ужаса и отчаяния.

Сначала она бежала с распростертыми руками, причем широкая мантилья ее надувалась как парус, потом всплеснула руками и опустила их.

– Нет-нет, милая графиня, это уж слишком, этого я не могу вынести! – вскричала она, задыхаясь. – Селение горит, наша безбожная прислуга, кажется, забыла вернуться домой, и вы исчезаете на целый час!.. Я нередко выношу ваши капризы – любовь и привязанность облегчают мне все, – но эта выходка, которую устроили вы сегодня, уже переходит за пределы всего! Извините меня, но с этим надо покончить!.. Не успела я на минуту закрыть глаза, как вы сейчас же воспользовались моей слабостью, чтобы без моего ведома оставить замок. Нет-нет, это непростительно!.. Меня будит шум и беготня, первая моя мысль о вас, я бегаю по всему дому и саду, бегу в горящее селение – но никто не видел вас… Спросите доктора, что было со мной!

Господин в соломенной шляпе, который пришел с нею, подтвердил ее слова, кивая и с почтением раскланиваясь с молодой графиней.

– Чрезвычайно, чрезвычайно беспокоились! – произнес он жалостным тоном.

– Скажите на милость, что за идея пришла вам в горящий полдень кататься верхом? – допрашивала возмущенная гувернантка. – Где ваша шляпа?.. Как, без перчаток?

– Не думаете ли вы, что я каталась ради удовольствия и имела время соображать, какой цвет перчаток более подходящ к моему туалету? – прервала ее нетерпеливо девушка. – Я ездила за пожарными инструментами.

Госпожа фон Гербек отступила назад и снова всплеснула руками.

– И где вы были? – спросила она, едва переводя дыхание, дрожащим голосом.

– Я хотела проехать в Нейнфельд, но в лесу, на лугу, встретила мама и папа.

Ответ этот поразил гувернантку как молния, хотя у нее и хватило духу прибавить:

– Их превосходительства были одни?

– Откуда я знаю? Может, там было все придворное общество! – ответила Гизела, пожимая плечами. – Князя я узнала.

– Всемогущий Боже, князь видел вас? – закричала гувернантка вне себя. – Это моя смерть, доктор!

Она действительно была бледна как смерть, но и доктор также изменился в лице.

– Ваше сиятельство, – заикаясь, проговорил он, – что вы сделали!.. Это чрезвычайно огорчит его превосходительство!

Гизела смолкла и минуту задумчиво смотрела перед собой.

– Можете вы мне сказать, госпожа фон Гербек, почему князь не должен меня видеть? – вдруг спросила она, быстро взглянув в лицо гувернантке.

Этот прямой вопрос привел гувернантку в себя.

– Как, вы еще спрашиваете? – вскричала она. – Да разве вы не можете понять, в каком вы странном костюме?.. Я могу представить себе положение их превосходительств – они будут неутешны. Ваш странный поступок никогда не простят вам при дворе, графиня! Будут шептаться и подсмеиваться всякий раз, как станут произносить имя Штурм… Милосердный Боже, а как это сойдет с рук мне, несчастной!

– И мне это чрезвычайно горестно, ваше сиятельство, убеждаться всякий раз, что все мои медицинские наставления уносит ветер, – проговорил врач. – Неужели я должен начать снова объяснять вам, что дамоклов меч ежеминутно висит над вами?.. Легко могло случиться, что ваши ужасные припадки разразятся на глазах всего двора. Какой бы это был скандал, ваше сиятельство! – добавил он, поднимая вверх указательный палец.

Человек этот дрожал от злобы, и можно было только удивляться, с какой мягкостью и покорностью он мог в это время опускать свои вытаращенные, слезившиеся глаза.

– Мне кажется чудом, что после такой разгоряченной езды я вижу вас стоящей предо мною без нервного волнения, – продолжал он.

– И я также считаю это чудом, – прервала его девушка, стоявшая до сих пор с нахмуренным лбом и очень равнодушно принимавшая сыпавшиеся на нее упреки. – Однако, казалось бы, это не должно вас удивлять более, господин доктор, ибо вы видите меня такой ежедневно уже полгода.

В это время где-то неподалеку раздался детский плач. При виде гувернантки бедная женщина с детьми скрылась в ближайшем кустарнике. Она предпринимала возможные усилия, унимая детей, чтобы их не заметила злая барыня. В эту минуту от нее вырвался ее младший мальчик. Он выскочил на дорогу и старался беспрестанным «ну, ну!» вывести из себя мисс Сару.

– Что это значит? Как ты сюда попал, мальчик? – спросила с удивлением госпожа фон Гербек.

В этот момент из-за кустарника выступила с озабоченным лицом мать мальчика.

– Женщина эта погорела, – объяснила Гизела.

– А, очень жаль, милая, – сказала гувернантка более мягким тоном. – Рука Господня тяготеет над вами, и, к несчастью, вам это самим хорошо известно, это нельзя назвать незаслуженным испытанием… Вспомните только, как часто я вам говорила, что наказание Божие не замедлит; вы все живете в нечестии изо дня в день, и никогда у вас нет времени для молитвы… Ну, я не буду более говорить, вы и так довольно наказаны… Идите с Богом, я посмотрю, можно ли для вас что сделать.

– Куда она пойдет, госпожа фон Гербек? – спросила Гизела спокойно, хотя щеки ее слегка покраснели. – Вы слышали, что дом у этой женщины сгорел и потому она лишена всякого пристанища.

– Но, Боже мой, как я могу знать, куда она может идти? – возразила госпожа фон Гербек с нетерпением. – В селении немало домов.

– Но не для пяти бесприютных семейств, – проговорила девушка, ее прекрасный гибкий стан выпрямился, во всем облике чувствовалась власть. – Женщина останется в замке со своим мужем и детьми, – объявила она решительно. – И не только она одна, но сюда придет еще второе семейство… Поди сюда, малютка! – И, взяв за руку ребенка, она была готова продолжать свой путь.

– Праведный Боже, какое сумасшествие!.. Я протестую! – вскричала госпожа фон Гербек и, вытянув руки, преградила девушке дорогу в замок.

Испуганная этим движением, мисс Сара взвилась на дыбы и бросилась в сторону. Гувернантка с криком пустилась прочь, а за нею и доктор, но Гизела не выпустила из рук поводьев. Ее присутствие духа и ласковые, успокаивающие слова усмирили, наконец, испуганное животное.

Старик Браун, услышав, вероятно, крики госпожи фон Гербек, прибежал из замка. Гизела передала ему лошадь и, приказав послать к себе ключницу, немедленно вернулась к погорельцам.

Она пришла вовремя, ибо быстро пришедшая в себя госпожа фон Гербек с выговором указывала женщине на выход, а доктор с сердцем толкал туда же мальчика.

– Вы останетесь! – вскричала Гизела, хватая за руку женщину, хотевшую уже удалиться вместе с детьми.

Девушка едва переводила дух, и не только от усталости, но и от ожесточенности. Первый раз она испытывала глубокое негодование, внезапно овладевшее ею.

– Госпожа фон Гербек, чья это земля, на которой мы стоим? – спросила она, теряя спокойствие.

– О, милая графиня, я это с удовольствием вам разъясню!.. Мы стоим на земле старинных имперских графов Фельдерн!.. Там, под той крышей, не раз в качестве гостей находили себе ночлег коронованные особы, но никогда людям темного происхождения не было там места… Графы Фельдерн никогда не допускали себя до обращения с простым народом – они издавна были грозой докучливых и бесстыдных… И теперь эта священная земля будет опошлена?.. Никогда и никогда!.. До тех пор пока язык мой будет двигаться, я не перестану протестовать!.. Милейшая графиня, уже не говоря о примере, который вам оставили ваши сиятельные предки, – подумайте ради вашего собственного интереса, какое к вам будет уважение…

– Мне не нужно такого уважения, какое разумеете вы, – я хочу любви.

Гувернантка насмешливо улыбнулась:

– Любви, любви? От этих-то? – вскричала она, переходя в дерзость и указывая на семейство поденщика. – Бесценная мысль!.. Если бы ее слышала бабушка!

– Она ее слышала, – произнесла Гизела спокойно. – С тех пор как я себя помню, вы уверяли меня беспрестанно, что дух моей бабушки не покидает меня – она управляет моими делами и поступками. В эту минуту она должна быть довольна мной.

– Вы думаете?.. Вы жестоко заблуждаетесь… Для величественной графини Фельдерн этот класс людей не существовал, и если когда и приближались к ней подобные нахалы, я была свидетельницей, я слышала, как она угрожала затравить собаками «эту сволочь».

– Да-да, покойная графиня недолго раздумывала в подобных случаях, – подтвердил доктор. – У нее было чрезвычайно развитое аристократическое чувство!

Гизела побледнела как смерть… Эти люди безжалостно втаптывали в грязь ее святыню, защищая ее в то же время с самым горячим рвением.

…Она также знала, что бабушка ее находилась на недоступной высоте, от которой веяло таким холодом на ее детское любящее сердце, но она никогда не сомневалась, что эта сдержанность происходила от строгости нравов и возвышенности гордой женской души. И вот это обожаемое существо называют бесчеловечным!

Госпожа фон Гербек сильно ошибалась, надеясь, что все пойдет прежним порядком, – она сама неосторожно разрушила очарование, под которым находилась эта юная душа.

Карие глаза девушки потухли, но в то же время с глубокой строгостью смотрели в лицо гувернантки.

– Госпожа фон Гербек, вы сейчас сказали, что пожар в селении есть наказание неба, – сказала она. – А этот дом еще стоит, – она указала на замок, – дом, в котором целое столетие скрывалась такая ужасная ложь… Бог не того хочет, что вы говорите, – он не наказать хочет, а благословлять: жалкие хижины должны сгореть, с тем чтобы бедному, угнетенному люду стало лучше!

Ключница поспешно пришла из замка.

– Отоприте сейчас же комнаты нижнего этажа левого корпуса! – приказала Гизела.

– Боже мой, ваше сиятельство, вы хотите, несмотря на все протесты с нашей стороны, поступить по-своему? – вскричал доктор; достойный посредник между жизнью и смертью внутренне дрожал от гнева, владея, однако, собой, между тем как гувернантка в безмолвном негодовании судорожно теребила носовой платок.

– Так послушайтесь, по крайней мере, разумного совета! – упрашивал он девушку. – Устройте этих людей не в самом замке – это никоим образом невозможно… Я предлагаю вам павильон – он вместителен.

– Вы, верно, забыли, – возразила ему с досадой Гизела, – как еще вчера отказались провести в нем несколько минут, потому что его сырой воздух мог вызвать у вас ревматизм? Вы сказали, что это помещение в высшей степени нездоровое.

– Да, по стенам течет вода, – подтверждала ключница, не обращая внимания на змеиный взгляд доктора. – Вся мебель покрыта толстой плесенью.

Не произнося более ни единого слова, молодая графиня отвернулась от этих двух людей, гнусные души которых предстали пред ней во всей своей ничтожности.

– Пойдемте, добрая женщина, вы будете иметь солнечную комнату для своего больного ребенка, – обратилась она к бедной женщине, которая, дрожа всем телом, стояла возле нее.

Взяв за руки обоих детей, испуганно цеплявшихся за юбку матери, Гизела пошла с ними к замку.

Ключница побежала вперед.

– Госпожа Курц, я советую вам, желая добра, подождать специального приказания его превосходительства! – крикнула ей вслед гувернантка задыхающимся голосом.

Однако смелая женщина не обратила внимания на это предостережение – довольно похозяйничала брюзгливая старуха, и давно уже пришла пора, чтобы настоящая госпожа Грейнсфельда взяла в свои руки управление.

– Боже, Боже, какие сцены меня ожидают! – стонала гувернантка, хватая себя за голову. – Он снова будет говорить: вы состарились, госпожа фон Гербек!.. При одной мысли об этом дерзком голосе меня кидает в дрожь, я готова провалиться сквозь землю!.. Да и на вашу долю достанется, доктор, будьте уверены!

Советник медицины не сказал на это ни слова. Он поднес к тонким губам превосходной работы набалдашник своей трости и начал насвистывать, а это всегда означало, что он «чрезвычайно расстроен».

 

Глава 24

– Все по-прежнему, мой милый Флери! – вдруг раздалось за купой деревьев, растущих перед входом в главную аллею, ведущую к замку…

Свист смолк, и трость выпала из рук доктора.

– Все по-прежнему, – продолжал голос, – и если теперь молодая графиня Штурм показалась бы там на балконе, тогда невольно пришла бы мне мысль, что последние пятнадцать лет были не более как сон.

Советник медицины тихонько поднял свою трость, быстро смахнул пыль с воротника, пощупал затылок, на месте ли жидкие остатки его белобрысых волос, искусно разделенных пробором, и встал радом с госпожой фон Гербек, которая, едва дыша от волнения и недоумения, оставалась на краю дороги, по которой должен был пройти князь.

Через несколько мгновений действительно показалась невзрачная фигура его светлости, и князь остановился перед воспитательницей и эскулапом, согнувшимся чуть не до земли.

– А, смотрите, старая знакомая, – сказал князь очень милостиво и протянул кончики своих тонких пальцев раскрасневшейся гувернантке. – До конца претерпевшая отшельница!.. Бедная женщина! Сколько жертв должны вы были принести!.. Но это должно кончиться – с этих пор мы часто будем вас видеть в А.

При этих словах скромно опущенные ресницы госпожи фон Гербек приподнялись с выражением радости и вместе с тем боязни и испуга, масляные глазки боязливо поглядывали на министра, лицо которого было холодно и бесстрастно. Маленькая толстуха снова почувствовала желание провалиться сквозь землю.

– Вы были сильно напуганы, – продолжал далее князь, – пожар мог принять опасные размеры, но успокойтесь, опасности более не существует. Я только что оттуда.

– Ах, ваша светлость, все это было бы ничего, если бы не ужасный поступок маленькой графини!.. Ваше превосходительство, я не виновата!.. – обратилась она умоляющим голосом к министру.

– Оставьте это теперь! – сказал он с нетерпеливым движением руки. – Где графиня?

– Здесь, папа.

Девушка показалась из боковой аллеи.

За эти дни, проведенные вне замка, она очень переменилась, в ней и следа не осталось ее прежней детской уступчивости; теперь все говорило о том, что она полная владелица замка.

Министр хотел взять ее за руку, чтобы по всей форме представить падчерицу его светлости, но она, казалось, не поняла его намерения, и его превосходительство удовольствовался лишь одним движением руки. Слова «моя дочь» прозвучали так нежно в его устах, как будто бы между ним и знатной сиротой существовала в эту минуту самая тесная дружба. Гизела поклонилась с непринужденной грацией. Госпожа фон Гербек с невыразимой боязнью следила за этим поклоном – он был «далеко-далеко не так низок, как бы следовало»! Однако черты князя не потеряли при этом своего сердечного благодушия и оживленной радости.

– Милая графиня, вы и не подозреваете, сколько чудных воспоминаний пробуждает во мне ваше появление! – сказал он почти с волнением. – Ваша бабушка, графиня Фельдерн, которой вы живой портрет, когда-то, хотя и на очень короткое время, была душой моего двора. Мы все никогда не забудем времени, когда эта блестящая натура выказывала себя с совершенно новой стороны, тогда никому в голову не приходило, что всякая человеческая жизнь имеет свои тайные стороны… Графиня Фельдерн была для нас благодетельной феей.

«Которая травила собаками своих крестьян, когда они обращались к ней с просьбами», – подумала Гизела, и сердце ее болезненно сжалось.

Какое счастье и гордость еще четверть часа тому назад доставил бы ей энтузиазм князя, теперь же лестное воспоминание казалось ей каким-то резким сарказмом.

У нее не нашлось ни единого слова в ответ на это милостивое обращение. Молчание это было истолковано его светлостью как «обворожительная застенчивость выросшего в уединении ребенка». Он помог ей преодолеть это кажущееся смущение, предложив руку и усадив девушку на одну из чугунных скамеек, которые группой расположены были под густой тенью старых лип, у входа в сад.

– В этот раз я откажу себе в удовольствии посетить замок, – сказал он. – Мы не должны заставлять дам ждать нас к обеду в Аренсберге… Но здесь я отдохну под этой липой… Знаете ли, барон, на этом самом месте мы большей частью сиживали, наслаждаясь итальянскими ночами, которые таким образом умела устраивать графиня… Замок лежал в каком-то волшебном освещении – сад, оживленный молодостью и красотой, плавал в море света и благоухания. Что за упоительное время это было!.. И все это миновало!

С этого места действительно видны были и величественный замок, и превосходно разбитый сад во всей их прелести. Но далее, за бронзовой решеткой, расстилалась долина, а над ней – сгустившиеся облака дыма, скрывавшие очертание гор, поросших лесом.

Гизела никак не могла понять, как этот старый господин, сидевший с ней рядом, мог так всецело отдаваться мертвому прошлому, когда действительность могла сделаться столь опасной для всего селения.

Из деревни в это время показались некоторые члены свиты.

Госпожа фон Гербек поспешила в замок, чтобы распорядиться об угощении. За первым же кустом, который мог ее скрыть, она в отчаянии подняла руки к небу: лицо министра предвещало ей нечто ужасное – никогда еще черты дипломата не выражали столько гнева и сдержанной ярости.

В то время как его превосходительство поднялся, чтобы представить кавалеров своей падчерице, среди пламени послышался глухой треск, а за ним резкие крики.

Князь поднялся навстречу пришедшим.

– Последний охваченный пламенем дом разрушен, ваша светлость. При этом не произошло никакого несчастья, – успокаивал один из придворных.

– Идите и узнайте, что случилось! – приказал князь, и они припустились со всех ног, как бы гонимые ветром.

Почти вслед за этим на повороте верхней улицы селения показался человек. Это был грейнсфельдский школьный учитель, бежавший по направлению к замку, вблизи которого он жил.

– Что там делается, господин Вельнер? – спросила его госпожа фон Гербек, выходя из ворот.

– Дом Никеля обрушился и погреб под собой антихриста, – отвечал учитель почти торжественно, с выражением дикого фанатизма. – Насколько я мог видеть, американцу из Лесного дома уже не встать… Да, сударыня, Господь творит там суд в своем справедливом гневе. Все погоревшие спасли своих коз, только ткачева коза сгорела, – он также подписал прошение о том, чтобы нейнфельдский пастор был оставлен при своей должности.

– Глупый пустомеля! – раздался презрительный голос министра.

Он и советник медицины были единственными, кто дождался конца рассказа, кроме гувернантки.

Князь, бледный, шел по улице, впереди него бежала Гизела… Крик отчаяния готов был сорваться с ее губ, но они оставались безмолвны – горло ее судорожно сжалось, но ноги продолжали двигаться.

Зачем она туда спешила?.. Разрыть развалины, похоронившие под собой этого человека, своим собственным телом потушить пламя, готовое его охватить… Умереть, задохнуться под грудой развалин и раскаленного пепла суждено этому благородному человеку, этой энергии и могучей воле, этой жизни, столь нежно любимой, лелеять которую она желала бы всеми силами своей души!

Столб черного густого дыма, как громадная смрадная свеча, поднимался к небу. При этой картине Гизела почувствовала, что ноги отказываются ей служить, какое-то облако заволокло ей глаза, она пошатнулась и механически обхватила руками ближайшее дерево.

– Бедное дитя! – вскричал князь, подбегая к ней. – Зачем вы сюда пришли? Заклинаю вас – уйдите отсюда!

Она отрицательно покачала головой. Его светлость с беспомощным видом огляделся вокруг. Придворные, остановившиеся с ним сначала у ворот, скрылись в селении. В эту минуту голоса их снова достигли его слуха – послышались радостные восклицания, за ними оживленный говор, наконец и сами они показались на дороге. За ними из-за угла улицы, окруженный другими придворными, вышел португалец.

– Боже мой, наконец-то и вы! – вскричал с радостным удивлением князь. – Как вы нас напугали!

Вскоре Оливейра предстал перед князем и девушкой, которая, едва переводя дыхание, стояла, обхватив дерево… Человек этот не был камнем – жизнь живой струей билась в его сердце, которое в эту минуту повелительно требовало своих прав.

…Он слишком хорошо знал, что заставило потухнуть эти глаза; он читал в скорбной улыбке, скользившей на этих побледневших устах, все терзания последних минут. Прошедшее и будущее, планы и намерения, мир и жизнь потеряли вдруг свое значение для этого человека, он видел только бледное девичье лицо.

Он отнял от дерева ее нежные руки, обхватил ее гибкий стан так просто и вместе с такой неподдельной задушевностью, как будто бы он поддерживал здесь существо, охранять которое имел полное право перед лицом всего общества. Он не сказал ни слова в то время, как князь и его свита рассыпались в соболезнованиях. Никому не бросилось в глаза странное положение, в котором находились молодые люди. Эта богатырская фигура более чем кто-либо призвана была к тому, чтобы служить опорой слабым, – очень возможно, что явилась бы необходимость снести на руках лишившуюся чувств даму в замок. Между молодыми людьми, всякому было известно, лежала целая пропасть – они совершенно были чужды друг другу, они даже не были представлены… «Honni soit wui mal y pense».

Тем временем подошли министр, госпожа фон Гербек и доктор и, немея от изумления, остановились перед группой.

– Мнимо умерший, благодарение Богу, воскрес, – сказал князь. – Но у нас здесь другая неприятность – бедняжке графине дурно.

Доктор взял руку девушки и стал щупать пульс.

– Снимите тяжесть с моего сердца, доктор, – попросил его светлость. – Не правда ли, все это следствие сильного испуга и немедленно пройдет?

Советник медицины согнул спину, изобразив точно не вполне раскрытый перочинный нож: его светлость удостоил в первый раз обратиться к нему с речью.

– Надеюсь, ваша светлость, хотя при странных припадках ее сиятельства никогда с определительностью невозможно предсказать продолжительность приступа… Я должен сознаться, что мне чрезвычайно прискорбно, что этот несчастный случай может замедлить возможное выздоровление моей пациентки.

Кровь снова заиграла на щеках и губах девушки. Она была возмущена двусмысленными словами доктора, который и эту ее невольную слабость сумел приплести к ее прежним страданиям. Зачем вечно навязывали ей эту ненавистную болезнь? И вдобавок при этих господах, с любопытством смотревших на нее.

– Благодарю вас, – сказала она тихим, задушевным голосом португальцу. – Я хочу попытаться дойти одна.

Он медленно отошел от нее, и она, шатаясь, сделала несколько шагов. Госпожа фон Гербек хотела предложить ей руку, но она отказалась от ее услуг. Гордость, негодование, а также благодарное чувство, вызванное в ней его присутствием, помогли ей быстро победить свою мгновенную слабость.

Князь бросил торжествующий взгляд на доктора, когда движения ее с каждым шагом приобретали все более и более уверенности и гибкости, а когда Гизела благополучно достигла сада, он, весело вздохнув, снова сел на скамью под липами, посадив рядом с собой девушку.

– Вот вам случай определить продолжительность припадка, господин советник, – сказал он, очевидно в самом веселом настроении. – Карие глазки нашей графини блестят по-прежнему, а завтра я разобью в прах и остальные ваши опасения… Ну, скажите теперь, ради Бога, мой милейший Оливейра, каким образом могло случиться, что о вас нам принесли такое нелепое известие?

Один португалец не последовал примеру князя, он продолжал стоять, прислонясь к дереву. Этот странный человек постоянно вел себя так, как будто бы намерен был выступать против этого избранного общества.

– Вероятно, принесший это известие нашел очень пикантным подобный драматический конец, – возразил он с легким оттенком насмешки, на минуту осветившей его строгое и суровое лицо. – Он не дождался, пока рассеются завесы дыма и копоти, и, таким образом, я сочтен был умершим героем пьесы.

Все засмеялись.

– Как мне рассказывали, – начал один из господ, которому португалец, как казалось, не имел ни малейшего желания сообщать хода дела, – хозяин последнего сгоревшего дома вернулся из А. именно в тот самый момент, когда крыша готова была обрушиться. Он, как сумасшедший, бросился к двери, чтобы что-нибудь еще спасти, а господин фон Оливейра нашел нужным его остановить; но человека этого, сильного как медведь, трудно было оттащить от дверей его жилища, и таким образом началась борьба; среди дыма и пламени оба борющихся упали, и несколько минут все окружающие думали, что они погребены под рухнувшей в это время крышей. Человек этот, ваша светлость, хотел спасти свой капитал, скрытый в потаенном месте дома и состоящий из десяти талеров.

Все опять засмеялись, начался общий оживленный разговор. Старик Браун стал подавать мороженое.

В это время португалец отошел от дерева и остановился у входа в сад – от поднесенного ему угощения он отказался.

Гизела подошла к нему и, взяв с подноса Брауна мороженое, стала вторично угощать португальца.

– Отчего вы не хотите остаться под липами? – спросила она его.

– Взгляните на меня и скажите – могу ли я в подобном виде приблизиться к этому изящному обществу! – возразил он иронически, указывая на свой сюртук, покрытый густым слоем пепла и сажи. – Я, напротив, хочу воспользоваться моментом и уйти незаметным образом.

Она с умоляющим видом подняла на него свои карие глаза.

– Ну, так отведайте, по крайней мере прохладительного! Я горжусь тем, что могу что-либо предложить вам в своем доме.

Португалец горько усмехнулся:

– Разве вы забыли, что я ваш противник и стою с оружием в руках?.. Принимая ваше гостеприимство, я должен сложить оружие.

Хотя это и сказано было в виде шутки, но тем не менее в тоне и улыбке проглядывала горечь.

– Господин фон Оливейра совершенно прав, отказываясь от мороженого, – сказал, проходя, министр. – Он пришел очень разгоряченный с пожара. И ты не должна с такой экзальтацией относиться к своим обязанностям как хозяйки дома, дитя мое!

И с мрачным взглядом он взял у нее блюдце и отдал подошедшему лакею.

– Кроме того, я сейчас только что слышал в деревне, что ты сегодня приняла на себя роль святой ландграфини Елизаветы… Замок Грейнсфельд превращен в пристанище для бесприютных и нищих!

– О, оставьте юности ее идеалы! – вскричал князь, поднимаясь. – Мой милый барон Флери, нам очень хорошо известно, как редко они сохраняются в старости!.. Заботьтесь хорошенько о тех, которым вы покровительствуете, моя милейшая маленькая графиня, – я также со своей стороны внесу свою лепту… Ну а теперь, прежде чем удалиться отсюда, я хочу просить вас об одном… Послезавтра я возвращаюсь в А., но прежде я хочу доставить себе маленькое удовольствие: устроить завтра небольшой праздник в лесу. Желаете ли вы быть моей гостьей?

– Да, ваша светлость, желаю от всего сердца, – отвечала она, не колеблясь.

– Но этим еще не ограничиваются мои желания, – продолжал князь, улыбаясь. – Я вижу, что должен прийти на помощь вашему слишком заботливому и нежному папа, – он, как видно, желает еще год продлить ваше уединение из боязни возвращения вашей болезни – болезни, не имеющей никакого основания. Поэтому я назначаю представление ваше ко двору на будущей неделе безотлагательно и заранее радуюсь, как ребенок, изумлению княгини, когда она вдруг увидит перед собой восставшую графиню Фельдерн.

Министр спокойно и молча выслушал эти слова. Веки его были опущены, ни один мускул не шевельнулся на мраморном лице.

– Беру смелость заявить вашей светлости, что это всемилостивое решение пугает меня чрезвычайно! – вдруг заговорил советник медицины. – Моя священная обязанность как врача…

– Ба! Господин советник медицины! – перебил его светлость, и маленькие серые глазки сверкнули довольно немилостиво. – Мне кажется, вы переступаете границы своих обязанностей… Я отчасти сержусь на вас, что вы не хотите успокоить его превосходительство!

Советник медицины опешил и вдруг притих в глубочайшем сокрушении. Княжеская немилость! Боже избави!..

Госпожа фон Гербек просто оцепенела от этого поражения. Сначала она была готова дать отпор, подметив взгляд его превосходительства, – но это длилось лишь одну минуту, и у нее хватило мужества лишь на то, чтобы проговорить:

– Я только одно могу сказать, ваша светлость: у графини нет ни одного туалета.

– Оставьте это! – перебил министр мрачно. – Его светлость приказывает, и этого достаточно, чтобы оставить в стороне всякие рассуждения… О туалете позаботится баронесса.

Гизела встрепенулась.

– Нет, папа, благодарю! – вскричала она взволнованно. – Ваша светлость, – обратилась она со своей милой улыбкой к князю, – могу я явиться в белом кисейном платье?

– Понятно! Приезжайте так, как вы теперь стоите передо мной! Мы ведь не при дворе в А… Итак, au revoir!

Экипажи в это время остановились перед воротами, там же была и лошадь португальца.

Через несколько минут сад грейнсфельдского замка затих в прежнем безмолвии. Гизела долго еще оставалась под липами и следила за облаком пыли, поднятом уехавшими.

Душа ее была полна блаженства и страдания… Никогда она не забудет того взгляда, с которым он притянул ее к своей груди… И все же он хочет поднять против нее оружие!

Между тем госпожа фон Гербек как сумасшедшая бегала по замку; все ее платья, к ее ужасному отчаянию, были слишком старомодны. Ко всему этому в воздухе чувствовалось приближение бури, которая неминуемо должна была разразиться над ее головой… Лицо министра никогда не наводило на нее такого ужаса.

 

Глава 25

Было семь часов вечера, когда экипаж молодой графини Штурм показался в аллеях аренсбергского сада. Праздник в лесу должен был начаться после восьми часов, но госпожа фон Гербек получила несколько собственноручных строк от его превосходительства, которыми она приглашалась привести графиню часом раньше.

Строки эти, о которых Гизела ничего не знала, были освежающей росой для лихорадочного настроения гувернантки; они были написаны в прежнем доверчивом тоне и выражали уверенность, что теперь более, чем когда-либо, ее разумный надзор будет полезен своенравной девушке. Записка эта перенесла ее на седьмое небо.

Его превосходительство, стало быть, не обвиняет ее в самовольном поступке безрассудной падчерицы. Требовалось прежде всего повести дела так, чтобы как можно менее выставить напоказ беспечное воспитание девушки – эту миссию доверительно возлагали на ее плечи…

Очевидно, призвание ее – сопровождать молодую графиню ко двору! Наконец, после столь долгих лет изгнания, она снова будет дышать придворной атмосферой! Какая восхитительная перспектива!

Конечно, некоторая тень падала еще на обетованную землю – это была неподатливость и так называемая нечувствительность ее воспитанницы… Гизела, с таким достоинством и так беззаботно погруженная в свои мысли, сидела рядом с ней в своем простеньком платье, так что ожесточенная гувернантка была совершенно вправе сказать, что девушка думала о чем угодно, но отнюдь не о той важной минуте, которая ей предстояла… Госпожа фон Гербек помышляла о своем собственном первом появлении среди придворного круга, а также о разных молодых дамах, которые ее заметили при ее дебюте, – какой лихорадочный румянец пылал тогда на ее щеках, сколько тревоги было в ее сердце, как застенчиво опускала она глаза! Сознательное спокойствие и уверенность Гизелы возмущали ее как нельзя более.

Экипаж катился по саду… Чтобы выразить всю свою милость и доверие министру и дать заметить это каждому, князь пригласил на праздник все отборное общество А. Праздник этот должен был стать предметом разговоров по всей стране.

Госпожа фон Гербек была вне себя от радости, увидав пред собой оживленный сад, – она даже забыла о своих горестях. Изящные наряды дам пестрели среди аллей и боскетов; мужчины, расположившись группами около оранжерей, курили и болтали, стараясь как-нибудь сократить время до начала праздника. Где бы ни проезжала коляска, все взоры с каким-то недоумением останавливались на сурово-равнодушном лице белокурой красавицы, а затем скользили и по округлым формам маленькой толстушки. Мужчины высоко приподымали шляпы, дамы махали платками, приветливо кланяясь – это было триумфальное шествие для госпожи фон Гербек, – «добрые старые знакомые», очевидно, радовались встрече с ней.

Согласно полученным инструкциям, она повела молодую графиню в собственные комнаты министра и его супруги.

После шумной суеты, оглашавшей Белый замок, дамы были странно поражены мертвенной тишиной, которая окружила их, когда они стали подходить к кабинету. Ни луч солнца, ни малейшее дуновение ветерка не проникали в комнату сквозь наглухо спущенные темно-синие шторы. Сердце Гизелы сжалось в этой тяжелой, душной атмосфере.

Вот за этой дверью ждет человек, с которым ей предстоит столь тяжелое свидание. В их отношениях произошла страшная перемена – девушка стала в открытую оппозицию и знала, какая ее ожидает сцена. И хотя она и не думала отступать и решилась во что бы то ни стало отстоять свое достоинство, но ее девственная душа невольно содрогалась при одной мысли о том, что ей придется остаться с глазу на глаз с отчимом.

Она хотела проскользнуть мимо роковой двери, но, видно, не миновать ей было этого испытания.

Дверь распахнулась, и на пороге показался министр.

Бледный свет, проникавший сквозь синие занавески, придавал его безжизненному лицу еще более отталкивающее выражение. Он не сказал ни слова привета – словно боялся услышать звук человеческого голоса; тихо, но решительно взял девушку за руку и повлек ее через порог своего кабинета; рука его была холодна как лед. Гизела содрогнулась, точно на нее вдруг повеяло могильным холодом.

Он сделал знак удивленной гувернантке, что она ему не нужна, и закрыл за собой дверь.

Вступая в небольшую наглухо занавешенную комнату, Гизела подумала, что она задохнется, а министр еще закрыл единственное полузатворенное окно, и в воздухе остался только одуряющий запах духов, которые всегда и в избытке употреблял министр. Гизела ненавидела этот запах.

Пока он тщательно запирал окно, Гизела безмолвно остановилась у самого порога, бессознательно ухватившись за ручку двери, точно ей нужно было обеспечить себе возможность отступления. В этой комнате, которую она ненавидела, с тех пор как помнила себя, был только один предмет, на котором взор ее мог остановиться с любовью, – то был портрет ее покойной матери, висевший над письменным столом министра. Из широкой золотой рамы в полумраке, разлитом по комнате, выделялся светлый образ девушки с золотистыми кудрями. Большие голубые глаза ее смотрели так приветливо и доверчиво на мир Божий, точно она ждала, что путь ее жизни будет усыпан такими же цветами, как те, которые она держала в своих тонких прекрасных руках.

– Гизела, милое дитя, мне нужно с тобой поговорить, – сказал министр, подходя к ней.

Тон его голоса был мягок, исполнен грусти и даже нежен. Этот зловещий тон был хорошо знаком Гизеле, она всегда слышала его, когда бывала больна и несчастна, когда доктор стоял у ее изголовья, пожимая плечами и глубокомысленно покачивая головой, а госпожа фон Гербек в отчаянии ломала руки, – и теперь он только усилил давящее впечатление, вызванное в ней настоящим ее положением.

Вероятно, все это очень ярко отпечаталось на ее лице, потому что министр, нахмурившись, остановил на ней свой холодный, суровый взгляд.

– Только без сумасбродств, Гизела, – сказал он с грозной торжественностью. – Я взываю теперь к твоему рассудку, к твоей решительности, а больше всего к твоему сердцу… Через полчаса ты будешь знать, что твоим безрассудствам пришел конец. – Движением руки он пригласил ее сесть в кресло. Но в эту минуту приподнялась портьера боковой двери, и прекрасная мачеха, словно окутанная облаком розового газа, появилась на пороге. Черные глаза ее сверкали, лихорадочный румянец пылал на ее щеках.

Она медленно подошла к девушке и окинула ее таким злобным взглядом, что та содрогнулась.

– А! Так вот она, моя красотка! – сказала она хрипло. – Ты настояла на своем!.. И на будущей неделе произойдет официальное представление ко двору!.. Княгиня будет счастлива видеть около себя отпрыска знаменитого рода!

Министр вскочил как ужаленный. Солнечный свет, проникавший в полутемную комнату через отворенную дверь, окружил баронессу точно ореолом, но этот самый свет озарял и лицо ее супруга, на котором ясно выражались гнев и испуг.

– Ютта, не увлекайся, – процедил он сквозь зубы. – Ты знаешь, что я в своем кабинете совсем другой человек, чем в твоем салоне. К тому же я с самого начала нашего брака запретил тебе входить сюда без приглашения.

Суровый взгляд его остановился на роскошном туалете строптивой женщины.

– Впрочем, позволь полюбопытствовать, почему ты так рано облеклась в костюм? – сказал он несколько изменившимся тоном. – Неужели хозяйка вовсе не нужна в доме, переполненном гостями?

– Я сегодня не хозяйка дома, а гостья князя, милостивый государь; графиня Шлизерн занимает место хозяйки, – ответила она резким тоном. – Я оделась так рано потому, что туалет мой требует много времени, а мадемуазель Сесиль ужасно неповоротлива.

Она презрительно повернулась спиной к Гизеле и обеими руками откинула назад усеянное серебристыми блестками покрывало, спадавшее с ее головы. В этом идеальном наряде ее несравненная красота выступала еще ярче обыкновенного, но красота эта, по-видимому, не оказывала обычного действия на супруга. Его брови сдвинулись еще больше, он злобно закрыл глаза рукой, точно его что-то ослепило. И действительно, можно было ослепнуть от неисчислимых бриллиантов, которыми были усыпаны ее платье, шея и голова.

– Не прикажешь ли принять этот туалет за костюм цыганки, роль которой ты должна была изображать сегодня? – спросил он, не без примеси едкой иронии указывая на платье жены.

– Роль цыганки я передала госпоже Зонтгейм, ваше превосходительство, я же предпочла быть сегодня Титанией, – ответила она дерзко.

– И неужели для этого необходима такая роскошь бриллиантов? – сказал он раздраженным тоном. – Ты знаешь, как мне ненавистна подобная выставка драгоценных камней…

– Только с самого недавнего времени, друг мой, – прервала она его. – И я напрасно ломаю себе голову, что могло произвести в тебе такую перемену… Теперь ты презираешь те самые бриллианты, блеск которых прежде казался тебе необходимой принадлежностью твоей супруги при каждом ее появлении в обществе… Впрочем, твой вкус мог измениться, но мне до этот дела нет! Я люблю эти камни, люблю их до обожания! И я буду украшать себя ими, пока волосы мои черны, пока глаза мои блестят, пока я не умру!.. Эти бриллианты мои, я буду защищать свою собственность, даже если бы и пришлось пустить в ход ногти и зубы!

Как сверкнули при этом из-под вздернутой губы маленькие белые зубы очаровательной Титании!

– До свидания в лесу, прекрасная графиня Фельдерн! – воскликнула она с безумным смехом и вдруг как вихрь выбежала из комнаты.

Министр смотрел ей вслед, пока не исчезли за дверью последние складки ее газового платья и пока не замолк в отдалении легкий стук ее маленьких каблуков. Тогда он запер дверь, но портьеры не опустил – за портьерой удобно скрываться непрошеному слушателю.

– Мама очень раздражена, – сказал он спокойным голосом, обращаясь к Гизеле, которая все еще стояла, не переводя дух, точно окаменев. – Одна мысль, что один из твоих припадков мог бы нарушить праздник, приводит ее в ужас. К тому же она боится, что твое незнание света и жизни может поставить нас в затруднительное положение при твоем неожиданном, ничем не подготовленном представлении ко двору. Она, бедняжка, и не подозревает, что этому представлению никогда не бывать… И я даже не могу успокоить ее на этот счет, так как она должна узнать это из твоих уст, дитя мое!

Он взял ее за руку – его холодные пальцы дрожали, и когда девушка в недоумении посмотрела ему в лицо, взгляд его скользнул в сторону. Он повел ее к дивану и пригласил сесть рядом с собой. Но потом снова встал, приотворил дверь и удостоверился, не было ли кого в смежной комнате.

– Я должен сообщить тебе тайну, – вполголоса сказал он, – тайну, которую, кроме нас обоих, не должен знать никто… Бедное дитя! Я надеялся, что тебе можно будет пользоваться еще хоть годом полной свободы, но ты сама виновата в том, что случилось… Твоя необдуманная поездка верхом привела к ужасному перевороту в твоей жизни, и я принужден высказать тайну, которую я всей душой желал бы унести с собой в могилу.

Это вступление, таинственное и темное, как ночь, навеяло страшный холод на неопытную душу восемнадцатилетней девушки. Тем не менее ни один мускул ее бледного лица не дрогнул.

Она сидела неподвижно, еле переводя дух, и недоверчиво смотрела отчиму прямо в лицо; она перестала верить этому вкрадчивому, грустному голосу с тех пор, как узнала, как язвительно и жестоко при случае мог звучать этот самый голос.

Он указал на портрет ее матери. Теперь глаза ее уже привыкли к полумраку комнаты, и она отчетливо различала контуры всех предметов. Ей казалось, что ласковые глаза улыбаются ей с полотна и что рука ее подымает цветы для того, чтобы усыпать ими путь своей осиротелой дочери.

– Ты была еще очень мала, когда она умерла, ты вовсе не знала ее, – продолжал он мягким голосом. – Вот почему, воспитывая тебя, мы упоминали больше о бабушке, чем о ней… Она была ангел по доброте и голубка по кротости… Я очень любил ее.

Недоверчивая улыбка промелькнула на лице девушки – он скоро забыл «ангела» ради того демона, который только что выбежал из комнаты. Этот портрет висел, всеми забытый, в комнате, в которую его превосходительство не входил иногда годами, тогда как сверкающие черные глаза его второй супруги взирали на него с портрета, висевшего над письменным столом его городской резиденции.

– До сих пор ее влияние не отразилось на твоей жизни, – продолжал он. – Но отныне ты пойдешь по пути, который она незадолго до смерти твердой рукой предначертала тебе. Документ, касающийся этого предмета, находится в А. и будет передан тебе, как только я вернусь в город.

Он остановился, как будто ожидая какого-нибудь восклицания или вопроса со стороны падчерицы. Но она упорно молчала и спокойно ожидала дальнейших сообщений.

Он вскочил с видимым нетерпением и несколько раз быстро прошелся по комнате.

– Тебе известно, что большая часть владений Фельдернов перешла к ним от принца Генриха? – спросил он резким тоном, неожиданно останавливаясь перед ней.

– Да, папа, – сказала она, наклонив голову.

– Но ты, вероятно, не знаешь, каким образом эти владения перешли в руки твоей бабушки?

– Никто мне об этом не говорил, но я предполагаю, что она их купила, – ответила она совершенно спокойно и простодушно.

Отвратительная улыбка искривила губы его превосходительства. Он быстро присел около нее, схватил ее тонкие руки, которые она держала на коленях, и приветливо притянул ее к себе.

– Иди сюда, дитя мое, – шептал он, – я должен сообщить тебе кое-что такое, что, вероятно, на время поразит твои чувства… Но я должен предупредить тебя, что подобные вещи случаются на каждом шагу и что свет судит о них… очень снисходительно. Тебе уже восемнадцать лет – нельзя же оставаться навсегда ребенком и не понимать житейских отношений… Твоя бабушка была подругой принца…

– Я это знаю, и по всему, что я слышала, он должен был относиться к ней, как к святой…

– Было бы лучше, если бы ты смотрела на вещи с менее возвышенной точки зрения!

– О, папа! Не повторяй этих слов! – прервала она его умоляющим голосом. – Ведь я уже узнала вчера, что у нее не было сердца.

– Не было сердца? – Он улыбнулся, и лицо его приняло отвратительное выражение. – Не было сердца? – повторил он. – Как понять твои слова, дитя мое?

– Она не была добра к несчастным, она хотела натравить собак на бедных, просивших ее помощи.

Министр снова вскочил с места, но на этот раз в порыве сильного гнева. Он топнул ногой, и с его губ, казалось, хотело сорваться проклятье.

– Кто наговорил тебе все эти пустяки? – сказал он злобно.

Он вдруг увидел, что находится еще дальше от цели, чем с самого начала; он увидел, что эту детски чистую душу нелегко загрязнить пошлой житейской правдой и неразборчивым миросозерцанием света.

– Хорошо же, – сказал он после некоторого молчания, садясь около нее, – если это тебе так нравится, то скажем, что бабушка была святыней принца, который любил ее так нежно, что однажды составил духовную, по которой делал своей наследницей графиню Фельдерн и совершенно отказывался от своих родственников.

Лицо девушки вдруг оживилось.

– Она, конечно, протестовала всеми силами против такой несправедливости, – прервала она его, задыхаясь от волнения, но с полной уверенностью.

– О, ребенок! Нет, дело было совсем иного свойства… Я, впрочем, должен предупредить тебя, что весь свет разразился бы гомерическим смехом, если б твоя бабушка вздумала действовать в твоем духе… Против получения полумиллиона не так-то скоро протестуют, душа моя!.. И в том отношении, что бабушка приняла предлагаемое ей наследство, она совершенно права… Не прав был он, принц!.. Но теперь нам придется коснуться одного пункта, которого и я не могу извинить.

– Но, папа, я лучше готова умереть, чем касаться этого пункта! – проговорила девушка жалобным голосом.

Лицо ее покрылось смертельной бледностью, губы дрожали, и голова ее опустилась на подушку дивана.

– Дорогое дитя мое, умирать не так легко, как тебе кажется… Ты будешь жить, даже если и выслушаешь рассказ мой об этом темном пункте, и если послушаешь моего совета, то тебе представится возможность скоро предать его забвению… Таким образом, завещание принца было написано уже и его отношение к твоей бабушке ничем не возмущалось до тех пор, пока его не расстроили злые сплетни – нередко случалось, что они совершенно расходились в ссоре друг на друга… Так, в одну из таких минут, графиня Фельдерн давала в Грейнсфельде большой бал-маскарад – принца там не было… Вдруг среди ночи бабушке было объявлено, что принц Генрих умирает. Кто сообщил ей это известие, никому до сих пор не известно. Она оставляет бальную залу, бросается в экипаж и едет в Аренсберг – мать твоя, в то время семнадцатилетняя девушка, которую принц любил, как отец, сопровождает ее…

Он замолк на минуту.

Дипломат как бы колебался. Он взял флакон и поднес его к лицу девушки, прислонившейся к подушке дивана.

При этом движении Гизела подняла голову и оттолкнула его руку.

– Мне не дурно – рассказывай далее, – проговорила она быстро, с необыкновенной энергией. – Не думаешь ли ты, что очень сладко чувствовать себя под пыткой!

Взгляд, полный страдания, метнули в его сторону ее карие глаза.

– Конец недолго рассказывать, мое дитя, – продолжал он глухим голосом. – Но я должен тебя просить настоятельно не терять головы – ты теперь похожа на помешанную… Ты должна подумать, где ты и что сегодня и у стен есть уши!.. Принц был при последнем издыхании, когда графиня Фельдерн, едва переводя дух, бросилась к его постели, но у него все еще оставалось настолько сознания, чтобы оттолкнуть ее, – он, должно быть, сильно был озлоблен против этой женщины… На столе лежало второе, только что оконченное завещание, подписанное умирающим, Цвейфлингеном и Эшенбахом, которые находились при принце. По завещанию этому все наследство переходило к княжескому семейству в А… Я сам в этот роковой час находился по дороге в город, чтобы призвать князя к постели умирающего для примирения… Принц умер с проклятием на устах против бабушки, а полчаса спустя по соглашению с Цвейфлингеном и Эшенбахом новое, только что написанное завещание принца брошено было ею в камин – и она сделалась наследницей умершего.

Из груди девушки вырвался полукрик-полустон, и прежде чем министр в состоянии был помешать, Гизела вскочила, распахнула окно, отдернула жалюзи, так что лучи заходящего солнца разлились пурпуровым светом по стенам и паркету.

– Повтори мне при дневном свете, что бабушка моя была бесчестная женщина! – вскричала она, и ее нежный, мягкий голос оборвался рыданиями.

Как тигр бросился министр к девушке и оттащил ее от окна, зажав ей рот своими бледными костлявыми пальцами.

– Сумасшедшая, ты умрешь, если сейчас же не замолчишь! – прошипел он сквозь зубы.

Он усадил ее на софу. Закрыв лицо руками, она опустилась между подушками… Минуту он стоял перед ней молча, затем медленно подошел к окну и снова запер его. Ноги его неслышно ступали по ковру, который он только что попирал с такой яростью, и руки, которые с такой грубой силой только что трясли нежные плечи девушки, теперь с безукоризненно аристократической мягкостью покоились на руке падчерицы.

– Дитя, дитя, в тебе скрыт демон, который в состоянии превратить в бешенство всякое мирное расположение духа, – произнес он, нежно отводя руки ее от лица. – Безрассудная!.. Под влиянием ужаса ты заставила язык мой произносить слова, которые совершенно чужды моему сердцу… Ты сильно встревожила меня, Гизела, – продолжал он строго. – Вся эта болтающая, смеющаяся толпа с лестью и медом на устах, наполняющая теперь замок, увидела бы себя оклеветанной и оскорбленной, если бы твой неожиданный крик достиг ее ушей… Вся эта жалкая сволочь во прахе лежала перед блистательной графиней Фельдерн – и отличным образом употребляла свое время, пожирая богатства сиятельной красавицы. Но тем не менее в этом кругу все убеждены – разговаривая, конечно, лишь шепотом об этом предмете, – что наследство Фельдернов незаконно.

– Люди правы – княжеское семейство обворовано самым обыкновенным образом, – сказала Гизела глухим, прерывающимся голосом.

– Совершенно верно, мое дитя, но ни одно человеческое ухо никогда не должно этого слышать. Мне очень хорошо известен твой резкий способ выражаться, я мужчина, в моей груди не чувствительное женское сердце, и с твоей бабушкой я не нахожусь в кровном родстве, но все же для меня как острый нож твои жестокие, хотя, быть может, и справедливые слова. Я никогда не позволил бы себе называть таким именем этот поступок.

Он остановился. Это едкое замечание не оставило никакого отпечатка на прекрасном бледном лице сидевшей с ним рядом девушки.

– Не думай, – продолжал он быстро, – что я этим хотел извинить совершенную неправду, вовсе нет. Напротив, я говорю: она должна быть искуплена!

– Она должна быть искуплена, – повторила девушка, – и очень скоро!

Она хотела подняться, но министр удержал ее.

– Не будешь ли ты так добра сообщить мне, что намерена предпринять? – спросил он.

– Я иду к князю, – сказала она, стараясь освободиться от него.

– Та-ак… ты пойдешь к князю и скажешь: ваша светлость, я, внучка графини Фельдерн, обвиняю бабушку мою в обмане, она была бесчестная женщина, обокравшая княжеское семейство!.. Что мне за дело, что этим обвинением я накладываю клеймо на благороднейшее имя в стране и пятнаю честь целого ряда безупречных людей, которые охраняли ее как наидрагоценнейшее сокровище! Что мне за дело, что эта женщина была матерью моей матери и охраняла мое детство – я хочу лишь искупления, все равно свершаю ли я при этом вопиющую неправду, обвиняя мертвеца, который не может защищаться! Женщина эта давно лежит в земле, но навеки на памяти о ней должна лежать вся тяжесть ужасного обвинения, между тем как при жизни она, может быть, могла бы представить много оснований, смягчавших ее вину!.. Нет, мое дитя, – продолжал он с мягкостью после короткой паузы, тщетно стараясь разглядеть выражение лица девушки, – так быстро и необдуманно мы не должны развязывать узел, если не хотим взять на себя ответственность за тяжкий грех. Напротив, еще не один год должен пройти до тех пор, пока утаенное наследство не перейдет снова к законным наследникам. Затем настанет час принести жертву… Жертва эта будет принесена не одной тобой, но также и мной, что сделаю я с радостью… Аренсберг, который приобрел я за тридцать тысяч талеров, принадлежит также к этому наследству – я передам его по завещанию княжеской фамилии, выговорив достаточный капитал для мамы, – ты видишь, что и мы также присуждены страдать ради имени Фельдерн и памяти твоей бабушки!

Девушка упорно молчала – ее головка поникла еще ниже.

– Так же, как и я, думала твоя мать, твоя добрая и невинная мать. Проступок должен быть искуплен лишь в глубоком молчании, – продолжал министр. – В эту ночь она на коленях стояла у смертного ложа принца и принуждена была быть свидетельницей неправды; она носила в груди всю жизнь свою роковую тайну, никогда не осмеливаясь напоминать об этом событии. Она была слишком робка, но при смерти старшего своего ребенка, пораженная горестью, она сказала, что это справедливая кара Немезиды!.. Незадолго до ее смерти я узнал из ее собственных уст, что такой невыразимой печалью отуманивало ее милые глаза, – я должен тебе сказать, мое дитя, я нередко страдал от этих немых жалоб.

– Я желала бы знать конец, папа! – отрывисто произнесла Гизела.

Ей в тысячу раз легче было бы слышать гневный, грозный, резкий от негодования голос этого человека, чем этот вкрадчивый, ласковый шепот.

– Стало быть, коротко и ясно, дочь моя, – произнес он с ледяной холодностью.

Облокотясь на подушки, он продолжал с важностью и неприступностью:

– Когда ты того желаешь, я буду просто называть факты… Мать твоя уполномочила меня сообщить тебе тайну, как единственной наследнице владения Фельдернов, на девятнадцатом году твоей жизни, все равно, если бы твоя бабушка и пережила этот срок. Если я сделал это годом ранее, то ты сама в этом виновата – твои безрассудства принудили меня к этому… Мать твоя также желала, чтобы ты была воспитана в строгом уединении, – теперь ты знаешь, что не одна твоя болезнь требовала твоего одинокого образа жизни в Грейнсфельде… Последняя воля твоей матери требует от тебя, Гизела, вполне самоотверженной жизни – ты должна повиноваться этой воле!.. Мысль, что через тебя должно совершиться искупление тяжкой неправды, не пятная чести дорогого имени Фельдернов, вызывала улыбку радости в ее последние минуты…

Он колебался; очевидно, ему не легко было облечь в удобную форму самый трудный пункт своего повествования.

– Если бы мы были в А., – продолжал он несколько быстрее, крутя тонкими пальцами концы своих усов, – я дал бы тебе бумаги, врученные мне твоей матерью; они содержат все, что я с таким трудом и горечью должен сообщить тебе… С этих пор твоя юная жизнь будет более ограничена, чем доселе, бедное дитя!.. Все доходы с имений, которые теперь тебе принадлежат, должны идти на призрение бедных в стране; я должен быть назначен опекуном, с тем, чтобы ежегодно отдавать отчет в каждой копейке. При вступлении твоем в новый образ жизни ты должна для виду назначить меня твоим наследником; я же со своей стороны, как «благодарный друг», передам по завещанию княжеской фамилии указанные владения.

Девушка отняла руки от опущенного лица, механически медленно повернула голову и устремила свой потухший взор на говорившего, который не в силах был преодолеть легкое нервное дрожание уст.

– А как называется тот новый образ жизни, в который я должна вступить? – спросила она, делая ударение на каждом слове.

– Монастырь, моя милая Гизела!.. Ты будешь там замаливать грехи твоей бабушки!

Теперь она даже не вскрикнула – безумная улыбка бродила по ее лицу.

– Как, меня хотят упрятать в монастырь? Спрятав в четырех толстых высоких стенах? Меня, выросшую среди полей и лесов? – простонала она. – Всю свою жизнь должна я буду довольствоваться клочком неба, который будет над моей головой? Всю жизнь денно и нощно должна я буду читать молитвы, всегда одни и те же слова, которые уже и с первого дня будут бессмысленной болтовней? Должна принудить себя сделаться машиной, которую лишили сердца и разума?.. Нет, нет, нет!..

Она быстро поднялась и с повелительным жестом обратилась к отчиму:

– Если ты знал, что мне предстояло, ты должен был ознакомить меня с моим ужасным будущим с ранних пор моей жизни, но вы все предоставили меня моим собственным мыслям и заключениям, и я тебе хочу теперь сказать, что я думаю о монастыре!.. Никогда разум человеческий так не заблуждался, как в ту минуту, когда люди выдумали монастыри! Не безумие ли скучивать целую толпу людей в одно место с целью служить Богу?!. Не служат они ему, напротив, попирают его предначертания, ибо допускают в безделии увядать силам своим, назначенным для труда. Они зарывают в землю талант, дарованный им природой, и чем менее мыслят, тем высокомернее становятся, и свое тупоумие величают святостью – не трудясь, не мысля, берут от общества, не возвращая ему ничего. Они не что иное, как изолированная, бесполезная, тунеядствующая шайка людей, пожирающая плоды трудов другого…

Министр поднялся; лицо его было бледно как смерть. Он схватил руку девушки и потряс ее:

– Опомнись, Гизела, и размысли, над чем ты издеваешься! Ведь это святые учреждения.

– Кто их освятил? Сами люди… Создавая человека, Творец не сказал: «Сокройся под камни и презирай все, что я дал миру прекрасного».

– Тем хуже для тебя, дитя мое, что ты принесешь подобную философию в твою новую жизнь, – сказал министр, пожимая плечами.

Он стоял со скрещенными руками перед ней. Минуту они испепеляли друг друга глазами, точно один желал испытать силу другого ввиду долженствующей разразиться бури.

– Я никогда не вступлю в эту новую жизнь, папа!

Это решение, так решительно брошенное девушкой в лицо отчима, зажгло дикое пламя в широко раскрытых глазах его превосходительства.

– Неужели ты в самом деле до такой степени развращена, что не уважаешь желания и воли твоей покойной матери? – проговорил он запальчиво.

Гизела подошла к портрету матери.

– Хотя я ее и не знала, но все же отчасти могу судить о ней, – сказала она.

Губы ее дрожали, и все тело ее вздрагивало, но голос был звучен и мягок.

– Руки ее полны цветов, которые весело собирала она на лугу, – продолжала девушка. – Ее радовало безоблачное небо, она любила все и луч солнца, и цветы, весь Божий мир и людей! Если бы ее заперли в мрачный, холодный дом, она с отчаянием рвалась бы из этих стен, чтобы освободиться… И этот добрый взгляд покоился на мне с мрачной мыслью когда-нибудь заживо похоронить меня, бедное маленькое созданье?

– Ты видишь ее здесь невестой, Гизела! Тогда, конечно, лицо ее выражало беззаботность – но ее позднейшая жизнь была очень строга, и все мысли ее были заняты тем, чтобы начертать жизненный путь своей дочери.

– Могла ли она так поступить?.. Действительно ли родителям предоставлена власть присуждать своего ребенка к пожизненному заточению в том возрасте, когда глаза его едва открылись для жизни, когда душа его еще не проявила себя никаким стремлением? Не самый ли жестокий из всех эгоизмов – заставлять искупать грехи предков вполне неповинное в этом существо?.. Но пусть будет так, как желала моя мать, – продолжала она, глубоко вздыхая. – Я буду молчать и хранить так же, как и она, ужасную тайну, а похищенные богатства должны по наследству перейти к княжеской фамилии… Я буду жить в уединении, хотя и не в монастыре…

Министр, лицо которого несколько прояснилось в начале ее речи, просто вскочил при этом решении.

– Как! – вскричал он.

– Доход с владений до самой моей смерти должен делиться между бедняками, живущими в них и обрабатывающими эти земли, – но всем этим распоряжаться буду я, – перебила она его очень спокойно. – Насколько могу, я буду стараться также освободить от греха душу бабушки, хотя и не через молитву с четками… Я знаю, папа, что скорее не смогу достичь этого, как любя ближнего, полагая все свои силы.

Резкий смех прервал ее слова.

– О, благородная ландграфиня Тюрингенская, я представляю себе уже теперь, как грейнсфельдский замок сделается пристанищем нищих и бродяг! Я как теперь вижу, как ты, ради пользы и спасения немощного и страждущего человечества, варишь жидкий суп для бедных и вяжешь длинные шерстяные чулки! С каким героизмом ты следуешь своему решению оставаться в старых девах перед глазами осмеивающего тебя общества… Но вот в один прекрасный день благородный рыцарь постучится у дверей приюта для страждущих – и забыто будет и служение человечеству, и последняя воля матери; бедняки рассыплются на все четыре стороны, новый владелец Грейнсфельда соблаговолит, как приданое своей супруги, принять и похищенное наследство принца Генриха, а княжеская фамилия в А. утрет себе губы!.. Неразумное созданье, – продолжал он, все более и более ожесточаясь, – ты воображаешь, что терпеливо выслушивая твои мудрые разглагольствования, я обязательно принимаю твое остроумное решение?.. Ты действительно воображаешь себе, что твоя собственная воля будет что-нибудь значить, когда я объявлю тебе мой неизменный приговор?.. Тебя никто не просит думать, выражать свои чувства и желания – твое дело повиноваться; тебе нечего выбирать, перед тобой один путь, и если ты сама отказываешься по нему идти, то я тебя поведу! Поняла ли ты меня?

– Да, папа, я тебя поняла, но я тебя не боюсь – не в твоей власти принудить меня.

В неописуемом гневе он поднял руку. Девушка ни шагу не отступила перед этим угрожающим жестом.

– Ты не осмелишься тронуть меня! – сказала она со сверкающим взором, но ровным, спокойным голосом.

В эту минуту кто-то постучал к ним – в тихо отворенную дверь вошел лакей.

– Его светлость князь! – доложил он с низким поклоном.

Министр вполголоса проворчал проклятье, но тем не менее с радушным видом подошел к двери, которую широко раскрыл лакей.

– Но, милый Флери, что должен я думать? – вскричал князь, входя в комнату.

Тон его был шутлив, хотя лоб был нахмурен и маленькие серые глазки не могли скрыть неудовольствия.

– Разве вы совсем забыли, что там, в лесу, все общество горит нетерпением приветствовать вас? В Белом замке скоро не останется ни души, а вы заставляете себя ждать?.. К тому же мне доложено было уже час тому назад о приезде нашей прекрасной графини, но я не вижу и тени ее, а между тем вам известно, что, опираясь на мою руку, она должна сделать свой первый шаг в свет!

Стоявшая до сих пор в неосвещенной глубине комнаты Гизела приблизилась к князю и поклонилась ему.

– А, вот и вы! – вскричал его светлость, радостно протягивая ей обе руки. – Мой милейший Флери, я действительно мог бы рассердиться! Госпожа фон Гербек, – он обернулся к отворенной двери; там в боязливо-выжидательной позе застыла гувернантка, – сказала мне, что графиня час тому назад скрылась за этой дверью!

– Ваша светлость, мне нужно было поговорить с дочерью о важных вещах, – перебил его министр.

Может быть, его светлости первый раз приводилось видеть перед собой барона не в его обычной дипломатической маске – взгляд князя с удивлением остановился на его лице, потерявшем все свое олимпийское спокойствие и выражавшем теперь глубокую ярость.

– Мой милый друг, надеюсь, вы не подумаете, что я бестактно желаю вмешиваться в ваши семейные дела! – вскричал он обиженно. – Я немедленно удалюсь отсюда!

– Я кончил, ваша светлость, – возразил министр. – Гизела, в состоянии ли ты следовать за его светлостью? – обратился он к девушке, вперяя в нее угрожающий взгляд.

Госпожа фон Гербек отлично умела угадывать значение подобных взглядов.

– Ваше превосходительство, если дозволено мне будет сказать, молодой графине немедленно следует вернуться в Грейнсфельд, – сказала она вдруг, выступая вперед. – Посмотрите, на что она похожа!

– И неудивительно! – вскричал с неудовольствием князь. – Воздух этой комнаты может причинить обморок хоть кому. Как могли вы выдержать здесь целый час, для меня непонятно, мое дитя.

Он предложил Гизеле руку. Она боязливо отшатнулась от него. Ей следовало непринужденно вести себя с человеком, обманутым таким постыдным образом… Она была соучастницей отвратительного преступления и должна была молча разыгрывать комедию; вся душа ее приведена была в неописуемое возмущение.

– Воздух освежит вас, – ласково сказал князь, взяв ее дрожащую руку.

– Я не больна, ваша светлость, – возразила она твердо, хотя и слабым голосом, и последовала за ним в коридор.

Между тем министр, протянув руку за шляпой, с яростью толкнул фарфоровую статуэтку, которая разбилась вдребезги.

 

Глава 26

Старый лес на берегу озера, по вершинам и мшистой почве которого в ночное время играл до сих пор лишь бледный луч луны, сегодняшней ночью должен был блистать волшебными огнями. Княжеское золото и светлейшее повеление явили и здесь блистательные качества волшебного жезла – в несколько часов лесной луг стал неузнаваем.

По мановению князя много блеска, богатства и красоты собралось на маленькой лужайке, хотя самые красивые и молоденькие из дам еще не показывались – в виде эльфов, цыганок, разбойничьих невест и всего, чем поэзия и фантазия населяли когда-то лесную чащу, они должны были явиться в живой картине. Перед несколькими прекрасными дубами висел пурпуровый занавес, который в известную минуту должен был исчезнуть в густой зеленой листве, открыв зрителям обворожительную картину молодости и красоты среди живых, природой созданных декораций, – пикантная мысль, привести в исполнение которую готовились искусные руки.

Все эти приготовления к блестящему празднеству не заставляли более ничего желать, между тем очень сомнительно было, что это удовольствие не будет нарушено. Жара была ужасная; веера и носовые платки были в непрестанном движении; даже тень ветвистых дубов и буков не спасала от палящего зноя; ни один лист не шевелился, поверхность озера была гладка как зеркало, в воздухе висела тишина, предвещавшая бурю.

Медленно, с задумчиво опущенной головой и руками, заложенными за спину, шел португалец из Лесного дома. Он был также приглашен, хотя вид его и не напоминал человека, спешившего на празднество.

С лужайки доносился до него говор собравшегося там общества; взор его устремлен был в чащу с таким выражением, как будто он шел туда с твердым намерением померяться силой с врагом, которому он бросил вызов.

Вдруг около него послышался шорох – из-за кустарника вышла восхитительная цыганка и остановилась перед ним посреди дороги.

– Стой! – вскричала она, направляя на него премиленький крошечный пистолет.

На ней была черная полумаска, но голос, дрожавший несколько, хотя она и старалась придать ему энергии и смелости, округленный подбородок с ямочкой и нижняя часть щек, подобно белому душистому атласу выделявшаяся из-под черных кружев маски, ни на минуту не оставили португальца в сомнении, что перед ним стояла красавица фрейлина.

– Сударь, речь идет не о ваших топазах и аметистах и не о кошельке, – сказала она, тщетно желая придать тону своему торжественную твердость. – Я хочу предсказать вам ваше будущее!

Жаль, что бледная, воздушная блондинка не могла быть свидетельницей торжества своей подруги, – суровое лицо улыбалось, а красивая голова, вскользь освещенная золотистыми лучами заходящего солнца, была прекрасна. Он снял перчатку и протянул ей руку. Она быстро оглянулась по сторонам и черные, сверкавшие в отверстиях маски глаза недоверчиво остановились на кустарнике. Тонкие пальцы ее задрожали, когда она коснулась руки португальца.

– Я вижу здесь звезду, – объяснила она шутливым тоном, со вниманием рассматривая линии на его ладони. – Она говорит мне, что вам много власти дано над людскими сердцами – даже над княжескими… Но я не должна также от вас утаить и того, что вы слишком полагаетесь на это могущество.

Португальца, видимо, потешала эта сцена; ирония проглядывала в его улыбке. Он так равнодушно стоял перед прелестной гадальщицей, что она, видимо, боролась с собой, чтоб выдержать свою роль.

– Вы смеетесь надо мной, господин фон Оливейра, – сказала она обиженным голосом, оставляя его руку и засовывая за пояс пистолетик, – но я объясню вам свои слова… Вы вредите сами себе своей – извините меня, – своей ужасно неосмотрительной искренностью!

– А кто говорит, прекрасная маска, что я сам этого не знаю?

Блестящие глазки испуганно остановились на лице говорившего.

– Как, вы можете с полным сознанием пренебрегать вашим собственным благом? – спросила она с неописуемым изумлением.

– Прежде всего надо знать, что я считаю своим благом!

Минуту она стояла в нерешительности, опустив глаза в землю, как бы раздумывая, не оставить ли ей своей роли.

– Конечно, об этом я не могу с вами спорить, – продолжала она, решившись не прерывать так быстро разговора. – Но в одном-то вы должны со мной согласиться: что врагов иметь вообще неприятно.

Она снова, хотя несколько и колеблясь, взяла его руку и стала рассматривать ладонь.

– У вас есть враги, нехорошие враги, – продолжала она, впадая в прежний полушутливый тон. – Я вижу здесь, например, трех господ с камергерскими ключами – у них делаются всякий раз нервные боли и судороги, как только они заслышат хоть издали намек на простых людей. Впрочем, те три врага не так опасны… Здесь я вижу еще одну пожилую даму, которая очень близка к его светлости. У женщины этой наблюдательный и острый язык.

– Чему обязан я, что графиня Шлизерн удостаивает меня своей ненавистью?

– Тише, сударь! К чему называть имена! Заклинаю вас! – вскричала фрейлина с ужасом.

Ее прекрасная головка завертелась во все стороны, и в первую минуту испуга фрейлина как бы желала зажать рот португальцу своей крошечной ручкой.

– Дама эта покровительствует благочестию в стране и не может простить вам четырех еврейских детей в вашем воспитательном доме.

– Стало быть, женщина с умными глазами и острым языком стоит во главе ополчения?

– Совершенно так, и пользуется в нем значительным влиянием… Вы знаете мужчину с мраморным лицом и сонливо опущенными веками?

– А, властелин сорока квадратных миль и ста пятидесяти тысяч душ, изображающий из себя Меттерниха или Талейрана.

– Он сердится, когда произносят ваше имя, – нехорошо, очень нехорошо и вдвойне опасно для вас, что вы своей неосторожностью дали ему возможность вредить вам во мнении его светлости.

– Э, разве поклоны мои погрешили чем-нибудь против этикета?

Она с неудовольствием отвернулась от него.

– Господин фон Оливейра, вы насмехаетесь над нашим двором, – сказала она печально и вместе с тем с оттенком дерзости. – А между тем, как ни мал он, вы, по вашему собственному вчерашнему заявлению, ждете от него исполнения каких-то ваших желаний. Если я не ошибаюсь, вы просили тайной аудиенции.

– Вы не ошибаетесь, остроумная маска: я просил аудиенции не тайной, но особой, и я желаю, чтобы она состоялась под открытым небом, при тысяче зрителей.

Боязливо-испытующий взгляд она устремила на его лицо, выражение которого нисколько не открыло ей, смеется ли он или действительно снисходит к ней, говоря серьезно.

– Так я могу уверить вас, – продолжала она решительно, с несвойственной для придворной дамы развязностью, – что этой аудиенции – в Белом замке, в резиденции ли в А. или под открытым небом – трудно вам будет добиться.

– Вот как!

– Вчера на обратном пути из Грейнсфельда вы утверждали, что благочестие в полководце – не что иное, как абсурд?

– Э, неужели изречение это столь интересно, что оно даже известно придворным дамам?.. Я сказал, сударыня, что мне претит постоянное цитирование имени Божия и милости его в устах солдата, отдавшегося своей профессии со страстью. Помышление об убиении и истреблении людей и, наоборот, горячая любовь к ближнему, которого, если понадобится, я уложу на месте, для меня несовместимы; исход при этом один: лицемерие… И что же далее?

– Что далее? Бога ради, разве неизвестно вам, что его светлость – солдат душой и телом, что для него великим бы наслаждением было сделать солдатами всех своих подданных?

– Мне известно это, прекрасная маска.

– И также то, что князь никак не хочет, чтобы его считали за нечестивца?

– И это тоже.

– Ну, пускай мне объяснят это! Я вас не понимаю, господин фон Оливейра… Вы сами преградили себе путь ко двору в А., – прибавила она тихим голосом.

Фрейлина, видимо, сделалась печальна и взволнованна. Она подперла рукой подбородок и, опустив голову, смотрела на кончик своего вышитого золотом башмака.

– Вам известны, как я вижу, странности нашего светлейшего повелителя так же хорошо, как и мне, – начала она после небольшого молчания. – Поэтому совершенно излишне будет сказать вам, что он ничего не делает, ничего не думает без человека с мраморным лицом и опущенными веками. Вы должны знать, что доступ к нему невозможен, если этого не захочет этот человек, но, может быть, вы не знаете того, что этот человек не желает этой аудиенции… Вы будете иметь лишь сегодня случай увидеться с князем лицом к лицу – воспользуйтесь временем.

И она, казалось, хотела ускользнуть за кустарник, но еще раз обернулась:

– Вы будете хранить эту маскарадную тайну?

– С ненарушаемым молчанием.

– Так прощайте, господин фон Оливейра.

Последние слова были чуть слышны и сорвались скорее как вздох с уст девушки.

Затем восхитительное явление исчезло в густоте леса, только издали мелькала шапочка, унизанная жемчугом.

Оливейра продолжал свой путь.

Если бы прекрасная фрейлина еще раз могла бросить свой взгляд на это решительное лицо, она с торжеством могла бы сказать себе, что слова ее произвели свое действие.

Появление португальца произвело большое впечатление на лужайке. Всеобщий говор смолк на минуту… Дамы начали перешептываться; их жесты, любопытство, сказавшееся в каждом взгляде, право, не менее выразительны были, чем тыканье пальцем какого-нибудь крестьянского ребенка в возбуждающий его любопытство предмет. Три обладателя камергерских ключей очень дружелюбно потрясли руку пришедшему и с самоотречением и мужеством истых кавалеров приступили к утомительному процессу представления. К счастью для «интересного обитателя Лесного дома», вся вереница имен, проносившаяся мимо его слуха, вдруг оборвалась, как бы по волшебному мановению, – все рассыпались, выстроившись скромно в густые колонны по опушке леса: вдали показался князь.

Многие из присутствующих, взор которых теперь с таким нетерпением устремлен был на дорогу, извивавшуюся вдоль озера, когда-то знавали графиню Фельдерн. Мужчины, почти без исключения, были восторженными почитателями ее красоты и еще сохранили о ней воспоминание. Само собой разумеется, что блестящая роскошь туалета и обаятельная красавица были в памяти их неразлучны – они никогда не видали изящные формы ее иначе как в дорогих кружевах и в блестящей шелковой ткани, но, несмотря на это, когда молодая девушка в своем скромном белом платье, опираясь на руку князя, приблизилась к ним, имя давно умершей прозвучало на устах всех.

Лицо его светлости сияло удовольствием.

– Графиня Штурм! – произнес он громким голосом, указывая на Гизелу. – Наша маленькая графиня Штурм, которая для того лишь скрывалась в своем скучном уединении, чтобы теперь предстать перед нами во всей своей прелести.

Их окружили с радостными восклицаниями. Никто не обратил внимания, что прекрасное лицо девушки оставалось при этом строго холодно и покрыто было смертельной бледностью, что глаза были опущены в землю, – это было восхитительное замешательство и застенчивость, придававшие еще большую прелесть этой сцене; изображение блестящей, гордой и самоуверенной графини Фельдерн поблекло радом с этой юной красотой и стыдливостью.

Никто не заметил, что в эту же самую минуту между пурпуровыми складками занавеса мелькнуло бледное, гневно нахмуренное чело, украшенное бриллиантовой диадемой, и два черных сверкающих глаза с ненавистью устремились на девушку.

– Ну, милый барон, что скажете вы об этом первом вступлении? – с торжествующим видом обратился князь к министру.

Лицо его превосходительства хотя и было мертвенно бледно, но мраморное спокойствие черт было безукоризненно.

– Я скептик, ваша светлость, – возразил министр с холодной улыбкой, – и держусь хотя и очень избитой, но неоспоримо верной поговорки: «Не хвали дня до вечера»… Я доверяю всему столь же мало, как и небу, которое неминуемо зальет сегодня дождем нашу иллюминацию.

Князь бросил озабоченный и в то же время гневный взгляд на непочтительную небесную твердь, где потухал последний луч заката.

Нежно-золотистые облака становились все мрачнее и мрачнее, тем не менее князь подал знак к началу празднества, и из чащи леса раздалась веселая увертюра Вебера – из А. привезена была отличная придворная капелла его светлости.

Князь стал обходить гостей, раскланиваясь с ними. Он приблизился также к Оливейре – лоб его несколько омрачился, и маленькие серые глазки приняли жесткое выражение, но какая-то необъяснимая власть, должно быть, была в сильной фигуре иностранца, какое-то превосходство, которое невольно подчиняло другого.

Графиня Шлизерн, с сосредоточенным вниманием на лице стоявшая поблизости, в негодовании сверкнула глазами. Все заранее были уверены, что его светлость молча, не удостоив ни единым словом, пройдет мимо португальца, окинув его тем жестким взглядом, который должен был неминуемо ввергнуть вызвавшего этот взгляд в пропасть княжеской немилости и немедленно удалить его с княжеских очей… И вдруг старый бесхарактерный повелитель забывает, что этот человек оскорбил его своей насмешкой, – он раскланивается с ним самым дружелюбным манером, говорит с ним, как и с прочими!

Тем временем душа Гизелы испытывала сильное страдание. Все эти чуждые ей голоса с льстивыми речами, обращавшиеся к ней, были ей невыносимы. Не сказал ли ей отчим, что именно эти самые люди с неумолимой преднамеренностью поддерживали подозрение в подлоге ее бабушки, чем и не давали возможности замолкнуть этой ужасной молве?.. А теперь они восхищаются «божественной графиней», которую они, по словам их, нежно любили и глубоко уважали.

Она чувствовала нечто вроде презрения и гнева к этим людям, которые, вооружившись маской приличия, с бесстыдством выдавали свою лицемерную ложь за утонченную нравственность, благопристойность и благовоспитанность. А там, прислонившись к дереву, стоял хозяин Лесного дома в непринужденной, почти небрежной позе. После приветствия князя он немедленно отошел в сторону. Глаза его рассеянно смотрели на толпу – казалось, он слушал музыку.

Гизела не решалась взглянуть на него – она с глубоким чувством унижения повернула голову в противоположную сторону. Теперь ей стало понятно, почему тогда, на лесном лугу, он оттолкнул ее с таким отвращением; она вполне оправдывала его негостеприимство относительно ее – всегда избегают того, кого презирают!..

Ему известен был позорный поступок ее бабушки, он знал так же хорошо, как и все собравшиеся здесь, что большая часть владений графини Штурм досталась ей по подложному документу, – он, гордый, безукоризненный характер, от всей души презирал род, который заслуживал бы того, чтобы стоять у позорного столба, и который при всей подлости своих намерений в безграничном высокомерии желал видеть у ног своих остальное человечество, – а она была последней представительницей этого рода, она осталась верна традициям благородного дома, воображая, что по рождению имеет право стоять выше прочих людей и с высоты своего воображаемого величия пренебрегать остальным человечеством.

Она сидела как прикованная.

Она должна была молчать, она не могла сказать этому человеку: «Я знаю, что ореол святости был фальшивым! Я несказанно страдаю! Всю свою жизнь я посвящу тому, чтобы загладить преступление той женщины – только сними презрение с головы моей!»

Лицо ее было бледно и сурово, а кругом раздавался шепот: «Красивая, замечательно красивая девушка, но князь ошибается, она еще не вполне оправилась!»

Темнота спустилась так быстро, что все глаза невольно обратились к небу. Грозная туча висела над вершинами деревьев, хотя еще ни один лист не шевелился на них…

Общество, казалось, решилось еще на некоторое время игнорировать нелюбезность погоды и за громадными пирамидами дорогих фруктов забыло об удушливой жаре; дневной же свет был бесполезен в эту минуту. В одно мгновение, как бы от электрической искры, загорелись венки из звезд, разноцветные шары и факелы и пестрыми волнами света залили озеро, лужайку и сумрачное небо.

Раздались неподражаемые звуки из «Сна в летнюю ночь»; пурпуровый занавес взвился, и глазам зрителей предстала обворожительная картина покоящейся Титании, окруженной эльфами… Никогда бриллиантовая фея не торжествовала такой полной победы, как в эту минуту! Забыта была безмолвная бледная девушка, благодаря благосклонности князя обратившая на себя общее внимание, забыто девственное чистое созданье при виде этой обворожительной женщины, в пленительной позе отдыхающей на мшистом ковре, усеянном цветами.

Раздались восторженные рукоплескания – занавес беспрестанно поднимался и опускался, все последующие живые картины проходили холодно, даже восхитительная Эсмеральда – Зонтгейм – потерпела заметное крушение.

– Прекрасная Титания, довольны ли вы вашим успехом? – спросил князь, когда баронесса по окончании представления, опираясь на руку своего супруга, подошла к его светлости.

Князь был в очень веселом расположении духа. В антрактах разговаривая с Гизелой, он нашел, что протеже его – девушка хотя и грустно строгого характера, но в ответах своих проявляла так же много остроумия, как и покойная блестящая графиня Фельдерн.

– Ах, ваша светлость, я, может быть, очень бы гордилась и тщеславилась, – возразила прекрасная Титания нежным голосом, – но я была так озабочена, что, право, совсем и не думала об этом так называемом успехе. В то время как я должна была лежать там так неподвижно, глаза мои только и видели мое бледное дитя, мою маленькую Гизелу – она казалась такой бледной и страждущей… Я ужасно расстроена!.. Ах, ваша светлость, я сильно опасаюсь, что моя бедная девочка слишком рано и ко вреду себе покинула благодетельное для нее уединение… Гизела, дитя мое…

Она остановилась.

Девушка поднялась со своего места и с истинно царским величием встала перед своей мачехой. Бледное лицо, о котором так соболезновала прекрасная баронесса, покрылось теперь жгучим румянцем, и карие глаза долгим презрительным взглядом смерили жалкую, фальшивую комедиантку.

Теперь победа была на ее стороне, что без труда мог прочесть его превосходительство на лице князя и всей теснившейся вокруг толпы.

– Пожалуйста, без сцен, Гизела! – проговорил он с мрачной строгостью и едва сдерживая свое волнение. – Ты очень любишь разыгрывать комедии, но здесь не место ждать появления твоих припадков… Госпожа фон Гербек, уведите графиню немного в сторону, пока она не успокоится!

Девушка хотела говорить, но дрожащие губы отказались ей повиноваться.

– Бриллианты эти поддельные, ваше превосходительство? – спросил в эту самую минуту португалец спокойным голосом, но тон которого привлек общее внимание.

Оливейра стоял рядом с министром и показывал на камни, украшавшие наряд повелительницы эльфов.

Министр отшатнулся, как будто кто ударил его в лицо; супруга же с глубоко возмущенным видом обернулась к прекрасному чужестранцу.

– Не думаете ли вы, милостивый государь, что баронесса Флери захочет обманывать свет, надевая на себя фальшивые камни? – вскричала она с гневом.

– Ее превосходительство вправе возмущаться вашими словами, господин фон Оливейра, – проговорила, подходя, графиня Шлизерн со своей саркастической улыбкой. – Что эти чудные камни без изъяна, может вам сказать каждый ребенок в стране, – ибо это знаменитые фамильные бриллианты графов Фельдерн!.. Во славу же они вошли с тех пор, как ими стала украшать себя красавица Фельдерн – она умела носить бриллианты!

И она нежно провела рукой по пепельным, с серебристым отливом, волосам Гизелы.

– Хотела бы я видеть эту юную восхитительную головку, увенчанную этой сияющей диадемой, – прибавила она со спокойно-беззаботной миной, указывая на бриллиантовые фуксии в локонах баронессы.

Женщина эта обладала той редкой способностью немногими словами касаться чувствительного места в душе человека и, играя, наносить в ней тяжкие раны.

Прекрасная баронесса стояла в оцепенении перед своей неумолимой мучительницей; тонкие ноздри ее раздувались в безмолвном гневе.

Неприязнь, поводом к которой служила обоюдная зависть, существовавшая между обеими дамами, хотя и прикрытая лицемерной дружбой, нередко прорывалась наружу и давала его светлости повод являть свою обходительность и рыцарство.

И на этот раз он хотел помешать этому поединку.

– Вы любите драгоценные камни, господин фон Оливейра? – спросил он, возвышая голос, который немедленно должен был заставить все смолкнуть вокруг него.

– Я собираю их, ваша светлость, – ответил португалец.

Он помедлил несколько секунд, затем быстро проговорил:

– Но убор этот, – он указал на диадему Титании, – интересует меня совершенно особым образом. Я обладаю точно таким же.

– Это невозможно, милостивый государь! – воскликнула баронесса. – Диадема почти четыре года тому назад переделана была по моему собственному специальному рисунку, и парижский дом, который исполнял эту работу, обязательно должен был потом уничтожить этот рисунок, для того чтобы предупредить всякое подражание.

– Я могу поклясться, что эти два убора невозможно отличить по форме, – спокойно проговорил Оливейра, слегка улыбаясь и обращаясь более к князю.

– О, милостивый государь, этим уверением вы лишаете меня лучшей моей радости!.. – вскричала баронесса полушутливым-полужалобным тоном, с нежной выразительностью поднимая на него глаза.

Но сейчас же она опустила их, несколько испугавшись уничтожающей холодности и угрюмой строгости в чертах этого человека.

– Ютта, подумай, что ты говоришь! – сказал министр увещевательным тоном – казалось, последняя капля крови исчезла с его губ.

– Зачем же я буду скрывать, что разочарование это делает меня несчастной? – спросила она дерзко.

И, бросив враждебно сверкающий взгляд на португальца, который из воображаемого пламенного поклонника вдруг превратился в дерзкого противника, она продолжила:

– Я не люблю носить того, что можно встретить у каждого!.. Я бы многое дала, чтобы иметь возможность убедиться собственными глазами, насколько основательны ваши уверения, господин фон Оливейра!

– Ну, моя милая, это не так трудно сделать, – проговорила графиня Шлизерн.

– Признаюсь, и мне любопытно знать, до какой степени прав господин фон Оливейра. Лесной дом так близко.

– Не благоугодно ли будет вашей светлости подать знак к началу кадрили? Молодежь стоит там как на иголках, – вмешался министр, пропуская мимо ушей высказанное с таким жаром желание своей супруги и предложение графини Шлизерн.

Женщина с умными глазами и острым языком бросила удивленный, оскорбительно-испытующий взгляд на своего союзника; взгляд, который он позволил себе проигнорировать.

– Слишком рано, слишком рано, любезный барон! – решил князь уклончиво. – Программа заключается танцами.

– Я опасаюсь, ваша светлость, что наша очаровательная Титания не успокоится до тех пор, пока не увидит самый состав преступления интересующего нас дела, – шутила графиня Шлизерн. – Не правда ли, пикантным интермеццо было бы для всех дам, если бы господин фон Оливейра дал нам возможность решить самим этот спорный пункт?

Женщина эта на минуту, казалось, совершенно забыла, что сегодняшним вечером решено было низринуть португальца.

– Не слишком ли многого вы желаете, дорогая графиня? – проговорил князь, улыбаясь и пожимая плечами. – Подумайте, в какое двусмысленное общество господин фон Оливейра должен принести свои драгоценности. Кругом нас разбойники, цыгане и бог весть какие странные личности… Вы видите, господин фон Оливейра, – обратился он к португальцу, – я охотно беру вашу сторону, но вы сами неосторожным образом бросили искру пожара, и я опасаюсь, что вам ничего более не остается, как представить доказательства.

Оливейра поклонился молча – яркий свет факела озарял его смуглое лицо и придавал ему почти мертвенную бледность.

Он вынул из бумажника карточку, написал на ней несколько слов и послал ее с лакеем в Лесной дом.

– Мы увидим бриллианты! – воскликнули некоторые из молодых дам, радостно всплеснув руками. Разбросанные группы гостей сомкнулись, приблизилась даже красавица фрейлина, опираясь на руку нежной, бледной блондинки.

– Неужели вы не боитесь хранить столько драгоценностей в этом одиноком доме? – обратилась к нему блондинка, подымая на него свои большие голубые глаза, невинно-боязливый взгляд которых изобличал сильную нервную впечатлительность.

Графиня Шлизерн рассмеялась.

– Малютка, – воскликнула она, – неужели вы так плохо рассмотрели этот дом?.. Конечно, он не окружен ни заборами, ни рвами, но самый вид его как будто говорит: не подходи ко мне слишком близко… Стены его – целый арсенал оружия и победоносных трофеев, я не поручусь за то, что там нет оскальпированных черепов индейцев; куда ни посмотришь, всюду тигровые и медвежьи шкуры, что при первом же взгляде убеждает вас, что пуля хозяина не знает промаха… Господин фон Оливейра, таинственность – действительная охрана вашей резиденции… Кстати, – прервала она свое шутливое описание, – признаюсь вам чистосердечно, что сегодня даже попугай ваш заставил меня обратиться в бегство! Скажите мне ради Бога, почему эта ужасная птица не переставая кричит своим приводящим в ужас голосом: «Мщение сладко»?

Было ли то от пламени факела или на самом деле лицо португальца окрасилось таким пылающим пурпуром?

Все глаза с любопытством и ожиданием были устремлены на него.

– Много времени назад фраза эта, беспрестанно повторяемая птицей, должна была карать человека, который под влиянием слабости уклонился с пути, предписанного справедливостью, – проговорил он после небольшой паузы, обводя строгим взглядом окружающих. – Господин ее, которого она очень любила, выучил ее этим словам; он повторял их в беспамятстве, даже при последнем издыхании… С этими словами связана очень страшная история…

При последних, намеренно медленно и с ударением сказанных словах вся кровь, казалось, отлила от лица португальца.

Графиня Шлизерн устремила на него испытующе-вопросительный взгляд.

– Вы мистифицируете нас, господин фон Оливейра, – проговорила она с улыбкой, грозя ему пальцем. – Вы возбуждаете наше женское любопытство для того лишь, чтобы потом, пожав плечами, с таинственностью отказать нам в удовлетворении.

– Кто говорит вам это, графиня? Я мог бы без дальнейших околичностей начать сейчас же, но вы сами, наверное, менее кого-либо простили бы мне, если бы без специального дозволения его светлости своим рассказом я нарушил программу праздника.

– Ах, ваша светлость, это же интересная история из Бразилии! – обратились молодые женщины в один голос с просьбой к князю.

– Э, я-то полагал, что ваши маленькие ножки стоят как на иголках из-за боязни, что танцы будут задержаны, – пошутил он. – Прекрасно, я очень охотно принимаю в программу праздника историю господина фон Оливейры – за это мы вычеркнем из нее мужской квартет, который должен быть исполнен в лесу.

 

Глава 27

Что за странный оборот дела! Человек, так сказать, заранее лишенный благорасположения князя, становится львом вечернего празднества.

Конечно, почва, на которой он стоял, колебалась, она могла изменить ему, как трясина, в которой погибает обманутый неосторожный путник. Никто не знал этого лучше прекрасной фрейлины. Она бросала на него долгие многозначительные взгляды. «Не заблуждайся», – предостерегали его темные глаза.

Гизела, до сих пор молча стоявшая рядом с князем и ни разу не решившаяся поднять глаз на португальца в то время, как он говорил, поймала эти взгляды – они как кинжалы пронзили ее сердце… Кровь бросилась ей в лицо! Как бывало в детстве, когда, выражая свое отвращение к кому-либо, она отгоняла рукой неприятный предмет, так и теперь она чуть было не подняла свою руку. Слова, полные горечи, готовы были сорваться с ее уст… Безумная!.. Кто дал ей право вмешиваться в спор этих двух существ?.. В этот самый момент глаза его разве не искали глаз восхитительной цыганки и не бросали ей таких долгих, выразительных взглядов, от которых лицо ее вспыхивало таким пламенем?

…Эти два существа уже давно любили друг друга.

И как она могла равнять себя с той девушкой? К имени ее не примешивалось дурной славы, она была прекрасна, умна и держала себя в обществе с неподражаемой грацией… А она!.. С этим бледным лицом, неуклюжими манерами, своим неведением света она завидует прекрасной, всеми признанной красавице!..

В простоте своего сердца она не нашла другого определения жгучему чувству ревности.

Она отвела глаза от красной, унизанной жемчугом шапочки и стала смотреть на темневшую вдали дорогу, которая вела в Грейнсфельд. Глубокое желание тишины и уединения охватило ее… Прочь, прочь от этого лицемерного света, в одиночестве скроет она свое растерзанное, страждущее сердце! Бежать не медля ни минуты! В тысячу раз лучше ей погибнуть в эту темную ночь в каменоломнях, чем оставаться здесь, среди этой порхающей толпы, слушать веселую музыку, смотреть на улыбающиеся лица, в то время как глаза ее отуманиваются едва сдерживаемыми слезами!..

Она с таким энтузиазмом схватилась за идею посвятить себя любви к ближнему – но как трудно привести было в исполнение эту идею! Могла ли она любить эту тщеславную, лицемерную толпу, у которой ложь была и в сердце, и на устах! Это было выше ее сил…

В каменоломнях было мрачно и пустынно; путь мимо них внушал ей ужас… Птицы, порхавшие в то время, когда они вдвоем шли по краю пропасти, и насекомые, своим жужжанием придававшие жизнь этой дикой местности, спали в эту минуту, приютившись в своих гнездах или во впадинах скал… Но путь этот вел ее в уединение, где она навсегда могла скрыться от глаз лживого и лицемерного света…

Прочь, скорее прочь отсюда! Пройти незамеченной этой любопытной толпой через освещенный иллюминацией луг она, конечно, не могла; ей следовало обогнуть его вдоль опушки леса, если она хотела достичь грейнсфельдской дороги, лежащей совершенно в противоположном направлении от того места, где она стояла. Медленно и с боязнью повернулась она к чаще леса, чтобы осмотреться, как удобнее скрыться ей отсюда незаметным образом.

Но вдруг она увидела перед собой лицо с суровыми, резкими чертами, которое она знала и которого боялась, – это был строгий нелюдимый старик из Лесного дома. В руках его была небольшая шкатулка, которую он поставил на ближайшую скамью. На мгновение остановив взгляд свой на девушке, он выразительно вперил его в португальца, перед которым в это время стоял возвратившийся из Лесного дома лакей и докладывал о приходе старого солдата.

– А, бриллианты! – раздалось со всех сторон.

Вокруг старого солдата и его драгоценной ноши образовался тесный круг… Эта минута для бегства была потеряна – князь стоял рядом с ней, а графиня Шлизерн, ласково взяв ее за руки, притянула ее к себе.

Оливейра открыл шкатулку. Содержание ее действительно обладало способностью привести в упоение сердце светской женщины, и все убеждены были, что бразилец хотел пощеголять своими сокровищами… Но кто мог прочитать выражение его лица, тот сейчас бы убедился, что душа этого человека далека была от тщеславия, – ужасающая строгость, мрачная решимость проглядывали на сумрачном челе.

Он быстрой рукой начал вынимать одну за другой черные атласные подушечки, усеянные бриллиантами, небрежно откладывая их в сторону. Рядом с ним стояла баронесса с полуоткрытыми устами, слегка склонясь вперед. Мало-помалу взгляд ее стал принимать торжествующее выражение. Во всяком случае, замечательные драгоценности, заставлявшие биться ее ненасытное сердце, сверкая разноцветными огнями, появлялись из шкатулки, но это были все большей частью старинные украшения, собранные здесь «собирателем», – ни одно из них не напоминало ее изящной диадемы… Неужели же португалец намеренно обманывал ее относительно своего «corpus delicti»?

Но вот значительно медленнее, чем прежде, поднял он футляр и, как бы колеблясь, открыл его крышку. Восклицание изумления сорвалось со всех губ, а прекрасная баронесса, словно пораженная ужасом, отшатнулась назад.

До самых мельчайших подробностей скопированный с украшавшего ее локоны убора, на подушке лежал венок из фуксий, отличавшийся от ее венка лишь одним: «фамильные бриллианты графов Фельдерн» казались потухшими рядом с этим сверкающим украшением.

Футляр тот заключал не один венок – вокруг него лежало то самое ожерелье, которое сияло на белой, тяжело вздымающейся груди Титании, и аграф, придерживавший на ее плече газовое серебристое покрывало, светился здесь, переливаясь всеми цветами радуги.

– Какой постыдный обман! – вскричала прекрасная Титания, дрожа от гнева. – Видишь ли, Флери… – обратилась она к своему супругу, но его превосходительства не было здесь: он стоял у одного из более отдаленных буфетов и залпом пил в это время бокал вина. Могущественный человек становился стар, не показывал более того жгучего интереса, как бывало, к великолепию нарядов своей прекрасной супруги, напротив, ему неприятно, казалось, было видеть ее, сияющую бриллиантами… Она стояла одна среди всех этих злорадных физиономий, и вся неудержимость нрава этой женщины, дававшая себя знать лишь в четырех стенах будуара его превосходительства, казалось, готова была разразиться сейчас на глазах всего придворного общества.

– Флери, Флери! – кричала она с неописуемой досадой. – Прошу тебя, подойди сюда и убедись, насколько я была права, протестуя против излишней чистки камней в Париже!.. Но ты, a tout prix, поставил на своем, и эти вероломные французы воспользовались минутой украсть рисунок… О, лучше бы я никогда не расставалась с ними!

Каждое из этих резких слов должно было оскорбить обладателя бриллиантов… Не мог же он в самом деле оставаться вполне нечувствителен к дерзким выражениям разгневанной женщины? Однако ни единый мускул не шевельнулся на его лице, и на вопрос князя, где приобрел он этот головной убор, он отвечал лаконично: «В Париже».

Министр медленно подошел к группе. Какой контраст между этим мертвенно-бледным, словно из камня высеченным лицом и лихорадочно взволнованными чертами прекрасной Титании!.. Надо было быть очень наблюдательным, чтобы заметить легкое нервное подергивание в сонливо опущенных веках барона.

– Я не могу тебе помочь, милое дитя; раз несчастье совершилось, ты должна утешиться, – сказал он с холодно-спокойной усмешкой и равнодушием дипломата. Он ни единым взглядом не удостоил футляра, который держала графиня Шлизерн, между тем как князь восхищался великолепием камней. – К тому же соперники не могут быть для тебя опасны, – продолжал он, слегка пожимая плечами. – Господин фон Оливейра, как кажется, хранит их ради курьеза, и так как сам он не может их носить, то они едва ли станут тебе поперек дороги.

Она с гневом отвернулась от него. Насколько она его знала, несмотря на свое кажущееся равнодушие, в эту минуту он был ужасно встревожен. Так почему же он не выказывал своего справедливого негодования и, напротив того, к этому мерзкому обману относился как к ребячеству?..

При последних словах его превосходительства взоры всех дам устремились на португальца, пылающий взор которого не покидал лица говорившего… С какой стати вздумалось министру утверждать, что если этот человек сам не может носить камни, то они навсегда осуждены скрываться в этой шкатулке?.. Всем им невольно пришло на ум, что рано или поздно он изберет себе в жены юное счастливое созданье, и как «свое лучшее я» осыплет всеми этими чудными сокровищами…

Вероятно, эта же самая мысль мелькнула и в голове графини Шлизерн. Улыбаясь, она взяла венок с подушки и, прежде чем Гизела успела оглянуться, тяжелые холодные камни лежали уже у нее на голове.

Она и не подозревала, что в эту минуту все присутствующие молча отдавали дань ее красоте и невыразимой прелести; она не заметила, как неукротимый порыв страстной нежности на мгновение озарил строгие черты лица Оливейры. Прекрасная придворная дама стояла тут же и нетерпеливо потряхивала своими темными локонами, в глазах и в опущенных углах рта ее ясно выражалось глубокое негодование – ведь она имела уже право на имущество этого человека, а между тем теперь, пока это право не было еще официально объявлено, ей приходилось быть посторонней зрительницей того, как чудная диадема красовалась на челе другой женщины!.. Мысль, что именно это должна чувствовать красавица фрейлина, промелькнула в голове Гизелы, и она судорожно схватила холодные камни дрожащей рукой, положив их на подушку.

– Что с вами, мое милое дитя? – вскричала испуганная графиня Шлизерн и с участием взяла ее за руку.

– С ней всегда так бывает, Леонтина! – воскликнула торжествующая баронесса Флери, забывая в эту минуту свое собственное огорчение. – Гизела питает отвращение к драгоценным камням, и ты видишь теперь собственными глазами, что одного прикосновения к ним вполне достаточно, чтоб произвести в ней самое сильное нервное возбуждение.

Графиня Шлизерн молча, с крепко стиснутыми губами передала футляр португальцу. Князь, очевидно, желавший видеть этот спорный вопрос о бриллиантах исчерпанным, начал их рассматривать с величайшим интересом; старинные драгоценности стали переходить из рук в руки, между тем Оливейра в коротких словах рассказал их историю, объяснив, каким образом он их приобрел. Затем бриллианты снова были убраны в шкатулку.

– Ну, прекрасная повелительница эльфов, наконец желание ваше исполнилось, – сказал его светлость баронессе Флери, которая стояла в глубокой задумчивости, между тем как Оливейра запирал шкатулку. Князь произнес эти слова полушутливо, но в тоне его слышалось что-то серьезное. – Надеюсь, это не может дурно отразиться на расположении вашего духа, моя дорогая… Не пора ли нам отправиться в буфет, – продолжал он, обращаясь к гостям, – пока эти предательские тучи не загасили наших факелов.

В самом деле, в воздухе слышалось приближение бури. На гладкой зеркальной поверхности озера, спокойно отражавшей свет факелов, появилась теперь небольшая рябь, и из леса доносился глухой шелест листьев; огонь факелов, еще недавно прямо вздымавшийся вверх, беспокойно метался теперь из стороны в сторону.

Среди хлопания пробок, звона стаканов и восторженных тостов, раздававшихся в честь светлейшего хозяина, никто не обратил внимания на этих грозных предвестников бури.

Гизела отказалась идти в буфет. Она надеялась улучить удобную минуту и незаметно скрыться отсюда, однако надежды ее не оправдались! Госпожа фон Гербек ни на шаг от нее не отходила. Маленькая толстушка была сегодня неистощимо любезна и имела очень довольный вид! Его превосходительство только что шепнул ей, что, ввиду его безусловного доверия к ней, завтра утром, перед своим отъездом, он желает «откровенно переговорить с ней»; кроме того, он просил ее сегодняшний вечер строго наблюдать за Гизелой.

И вот она усадила девушку на скамейку, находившуюся близ опушки леса, откуда было видно все собравшееся общество. На другом конце скамейки уселась гувернантка рядом со своей старинной приятельницей, с которой она не виделась уже несколько лет. Дамы велели принести себе кушанья и во время еды не переставали толковать о беспримерном бесстыдстве иностранного выходца – португальца. Это просто какой-то авантюрист, хвастун! – Еще неизвестно, какими средствами приобрел он все эти драгоценности. А впрочем, толстушка была даже уверена, что все это «дрянь» поддельная, камни имеют какой-то неестественный блеск – это может отличить всякий ребенок, сравнив эту мишуру с необыкновенными фамильными бриллиантами графов Фельдерн. А его превосходительство отличнейшим образом отделал этого сумасброда – он даже не удостоил ни одним взглядом ни его самого, ни его хваленые бриллианты.

Словно больной ребенок, откинула Гизела утомленную голову на спинку скамейки. Раздавшаяся музыка заглушила продолжение остроумного разговора… Бедная девушка чувствовала себя совершенно одинокой и глубоко несчастной, сердце ее болезненно сжималось… Сейчас она должна была молча перенести оскорбление, нанесенное ей злобной мачехой; борьба уже истомила ее, да и к чему повела бы эта борьба? – думала она с тупой покорностью и равнодушием… Все эти неудавшиеся попытки… Не все ли равно, что о ней думает свет? И вот сколько времени она сидит тут одна и никому нет до нее дела, все о ней забыли, все, все… А там, в толпе, словно поддразнивая ее, мелькает красная шапочка и, как магнит, влечет к себе померкший взор девушки; и всякий раз, как высокая мужская фигура появлялась рядом с темнокудрой головкой – чего на самом деле не было, она постоянно ошибалась, – сердце ее обливалось кровью и она едва переводила дыхание.

Наконец, она решилась не смотреть туда и медленно откинула голову назад. Широкие влажные листья висящей над головой ветки освежили ее пылающий лоб; она закрыла глаза, но во внезапном испуге тотчас же снова подняла свои отяжелевшие веки.

Португалец стоял сзади и называл ее по имени. Гизела, как окаменелая, продолжала сидеть неподвижно. Да, это его голос, но как странно он изменился и звучал как-то странно!..

– Графиня, слышите ли вы меня? – повторял Оливейра громче, между тем как сильный аккорд заглушал его слова.

Гизела медленно наклонила голову, не поворачивая к нему лица.

Голос португальца раздался над самым ее ухом.

– Вы, графиня, поступаете так же неблагоразумно, как и те, что там веселятся, – сказал он шепотом. – Вы музыкой хотите заставить себя позабыть о буре, которая не замедлит разразиться… – Он помолчал с минуту. – Неужели вы ждете, пока не хлынет дождь? – продолжал он настоятельным тоном, желая услышать звук ее голоса.

– Я не могу уйти, не предупредив госпожу фон Гербек, – возразила Гизела. – Она, конечно, только посмеется над моими опасениями, потому что вы сами видите, что здесь никто не помышляет о буре.

Она немного повернула голову в его сторону, не поднимая глаз. Малейшее движение ее могло привлечь внимание гувернантки, которая не переставала весело болтать со своей приятельницей. Девушка инстинктивно боялась, чтобы подозрительный ненавистный взор толстухи не упал на этого человека, стоявшего так близко к ней и говорившего с ней таким глубоко взволнованным голосом.

Он протянул руку в ту сторону, где сидел князь, неподалеку от одного из буфетов. Перед его светлостью стоял министр с полным стаканом в руке. Его превосходительство, как казалось, был в столь оживленном настроении, что напрасно бы в его жестах, в его улыбающемся лице стали искать равнодушно-неподвижную маску дипломата. Вероятно, в эту минуту он провозглашал тост, полный веселости и остроумия, предназначенный лишь для ушей его светлости и некоторых из близстоявших кавалеров, – члены этого маленького избранного кружка смеялись и, обменявшись выразительными взглядами, подняли бокалы.

– Вы правы, там никто не хочет думать о непогоде, нависшей в воздухе, – сказал португалец. – Но буря разразится, – прервал он сам себя, опуская голову так низко, что девушка почувствовала его дыхание на своей щеке. – Графиня, вернитесь в ваш тихий Грейнсфельд! – прошептал он с мольбой в голосе. – Я знаю, что эти тучи несут удар и для вас.

Смысл его слов был темен, как прорицание… Какие противоречия скрывались в намерениях этого странного человека! При каждой встрече он обнаруживал неприязненность к ней, но в то же время оберегал ее от падения в каменоломнях и теперь, предостерегая о наступлении грозы, просит скорее укрыться от нее… И почему именно ее?.. Там только что промелькнула красная шапочка… А-а, прекрасной темно-каштановой кудрявой головке немного времени понадобится, чтобы скрыться от непогоды, – Лесной дом так близко, в самый момент опасности можно спасти свою лучшую драгоценность под собственной крышей…

Сердце ее наполнилось несказанной горечью.

– Я поступлю так, как другие, и преспокойно останусь здесь, – добавила она мрачно, почти жестким голосом. – Если гроза эта несет удар и для меня, то и я с твердостью буду ожидать его.

Она почувствовала, как спинка скамейки задрожала под его рукой.

– Я полагал, что говорю с женщиной, которая вчера по собственной воле шла, опираясь на мою руку, – проговорил он после небольшого молчания. Этот неуверенный тон показался Гизеле глубоко раздражительным. – К ней обращаюсь я, несмотря на только что испытанный решительный отказ, вторично… Графиня, последний раз вы видите меня близ себя – через час вам станет известно, какого жестокого противника вы имеете во мне.

– Мне это известно и теперь.

– Нет, это не так, если вы столь упорно отказываетесь исполнить мою просьбу… Я был дурным актером – не выдержал роли, забыл ее… Рука, которая должна нанести удар, дрожит… Я могу только сказать еще раз: бегите, графиня!

Она обернулась и взор, полный душевной муки, устремила в лицо неумолимого противника.

– Нет, я не уйду! – проговорила она дрожащим голосом, с горестной улыбкой на судорожно подергивающихся устах. – Скажите лучше, что вы недостаточно резко высказывали до сих пор свое презрение ко мне!.. Но будьте покойны, я могу вас уверить, что презрение это вполне прочувствованно мной… Я не уйду!.. Наносите свой удар! В эти немногие дни я научилась страдать, я знаю слишком хорошо, что значат душевные муки!.. Вы сами приучили меня к этим ударам – вы должны увидеть, я с улыбкой принимаю их!

– Гизела!

Имя это, как стон, слетело с его уст. Руки его коснулись золотистых, рассыпавшихся по плечам волос девушки, и страстным движением он прижал их к своему лицу.

– Я был слаб, а теперь буду еще слабее, – продолжал он, медленно поднимая голову. – Говорят, что в предсмертный момент душа утопленника ощущает все наслаждения и горести, испытанные ею в жизни, – я стою теперь перед этим решительным последним мгновением, и в душе моей проносится все, что было радостью и горем моей жизни.

Он снова приблизил лицо свое к лицу девушки, которая с замирающим сердцем не спускала с него глаз.

– Посмотрите на меня еще раз так, как вчера, когда мы стояли над пропастью, – продолжал он. – За долгие скрытые страдания только эту блаженную секунду!.. Графиня, жизнь моя на юге была полна дикой деятельности и опасных приключений. В борьбе со стихиями я пытался заглушить крик душевной муки… Гоняясь день и ночь за тиграми и медведями, я познал наслаждение видеть у ног убитого врага, но никогда у меня не хватало мужества подстрелить лань – мне чудилась душа в ее кротких глазах…

Он замолк.

Тихая улыбка играла на его красиво очерченных губах; взор девушки с выражением горячей нежности устремлен был на него… Глубокий вздох поднял его широкую грудь, улыбка исчезла, он провел рукой по лбу, как бы желая отогнать небесное, упоительное сновидение.

– Я взял на себя задачу, – продолжал он еле слышно, – вывести на свет скрытые преступления, настигнуть и уничтожить врага, в своем непомерном высокомерии глумящегося над остальным человечеством, – но судьба указывает мне также и на бедную лань, с ее кроткими глазами, на дорогое мне существо, на мою первую и единственную любовь, и приказывает мне собственной рукой нанести удар этому существу! Гизела, – прошептал он в порыве нежности, близко наклонясь к ее уху, – я принял тогда молча ваше обвинение в строптивости на лугу перед Лесным домом, но это было нечто другое, я не мог вынести, чтобы руки другого, даже руки того бедного ребенка, обнимали мою святыню, обожаемое мною существо, до которого я сам никогда не должен был прикоснуться; в каменоломнях сколько душевной борьбы перенес я, отталкивая ваши руки, тогда как душа моя только и жаждала того, чтобы хоть единственный раз в жизни прижать вас к своему сердцу, – даже теперь, несколько мгновений тому назад, я стоял здесь почти готовый на то, чтобы увести вас отсюда в мое пустынное жилище… Эти мысли и желания, я знаю, безумны, – ваша отважность будет слишком жестоко наказана. Через час, я уверен, вы оттолкнете меня, как вандала, разбившего в прах вашу святыню…

– Я никогда не оттолкну вас от себя, я это знаю. Суждено ли мне страдать через вас – пусть будет так… И если б весь свет за это закидал вас камнями – я ни единым взглядом не выражу вам своего обвинения!

И она, тихо улыбаясь, через спинку скамьи протянула ему руку – он не видал этого, лицо его было закрыто руками. Когда он снова опустил их, оно было бледно и имело прежнее выражение мрачной решимости.

– Графиня, будьте жестоки со мной! – сказал он несколько спокойнее. – Я не могу выносить этой мягкости… То, что я, при каких бы то ни было условиях, должен буду сделать, представляется мне тем более ужасным относительно вас… Я предостерегал вас о готовом разразиться ударе, я не могу отвратить его от вашей головы, но я также не хочу, чтобы он застиг вас неподготовленной среди всех тех лиц… Возвратитесь в Грейнсфельд… Уходите и забудьте меня, который таким ужасным образом должен стать поперек вашего пути… Прощайте, прощайте навсегда!

Она быстро поднялась.

– Не уходите, – проговорила она. – Я не могу быть жестокой!.. Я готова умереть с вами, если это понадобится!..

Он обернулся и каким-то отчаянным жестом протянул руки, как бы в самом деле готовясь ее схватить и унести в свой одинокий дом. Но вот руки опустились, и он исчез за деревьями.

Вдруг девушка почувствовала, что сзади ее схватил кто-то за талию… Ее порывистое движение обратило на себя внимание поглощенной болтовней гувернантки.

– Ради Бога, графиня, вы грезите?.. Что с вами? – вскричала она со всеми признаками сильнейшего волнения на лице.

И приятельница ее тоже вскочила со своего места и заботливо взяла за руки девушку.

– Ничего, оставьте меня! – проговорила Гизела, отворачиваясь.

Испуганный взор госпожи фон Гербек искал в толпе их превосходительства, потом она вздохнула с облегчением: там никто не заметил странного происшествия с молодой графиней, которое и для нее самой оставалось неразрешимой загадкой.

Все были веселы – шампанское было превосходно, и расположение духа светлейшего амфитриона было как нельзя лучше.

 

Глава 28

Не обращая внимания на уговоры гувернантки сказать, что так испугало ее любимицу, Гизела снова села на скамейку.

Нет, она не уйдет!.. Насколько она могла понять его темные речи, он хотел здесь нанести удар сильному врагу… Но каким образом он намерен это сделать, кто мог быть его врагом, ей и в голову не приходило… Она была готова принять удар, смело глядя в лицо опасности; что более ужасное могло ее ожидать после тех душевных мук, которые она теперь испытывала? Он знал теперь, как он любим, он прошептал ей свое признание, наполнившее душу ее небесным блаженством, – и все-таки он покидает ее ради какой-то мрачной силы, которая требует их вечной разлуки… Она хочет лицом к лицу встретиться с ней, она хочет знать, действительно ли существует на земле власть, могущая разорвать связь между двумя соединенными любовью сердцами!

Медленные переливающиеся звуки оркестра наконец закончились блистательным аккордом. Опустошенные буфеты опустели; князь поднялся со своего места и в сопровождении министра направился через луг.

– Господин фон Оливейра, – сказал он, приветливо обращаясь к португальцу, который шел к нему навстречу, – вы очень пунктуальны, но все же я должен вас побранить, что вы не сделали чести моему шампанскому, – я не видел вас между моими гостями… Но вам дурно?.. Вы бледны, как будто встревожены чем-то? Можно было подумать, что у вас расстроены нервы, не будь так нелепо предположение подобного расстройства у такого Геркулеса, как вы.

В эту минуту пронесся порыв ветра, листья зашумели и пламя факелов сильно заколебалось.

– О, кажется, буря идет нешуточная! – с досадой проговорил его светлость. – Я буду вас просить, милый барон, на остаток праздника уступить мне ваш зал – нельзя же молодых людей оставить без танцев!

Министр сейчас же подозвал лакея и отправил его с нужными приказаниями в Белый замок.

– Полчасика, вероятно, природа оставит еще в наше распоряжение, чтобы провести их на воздухе, – усмехаясь, проговорил князь, обращаясь к дамам, которые толпились вокруг него. – Я того мнения, что рассказ господина фон Оливейры среди окружающих нас лесных деревьев и под этим грозным, затянутым тучами небом получит более пикантной прелести, чем это было бы среди обыкновенной бальной обстановки, – слово за вами, господин фон Оливейра!

Его светлость уселся близ бюста принца Генриха. С шумной веселостью задвигались скамейки и стулья, и около князя образовался большой круг; несколько секунд еще раздавались возгласы, шуршанье шелковых платьев, затем все смолкло, так что слышно было потрескивание факелов.

Португалец стоял, прислоняясь к буковому дереву, которое осеняло бюст принца Генриха. Выражение беспокойства проглядывало на его лице, бледность все еще покрывала его смуглые щеки.

В эту минуту Гизела, никем не замеченная, прошла вдоль опушки леса и остановилась у стола, заставленного посудой, на котором еще стояла шкатулка Оливейры с бриллиантами. Хотя она и остановилась в тени, скрытая отчасти ветвями дерева, но португалец ее заметил – непреодолимое волнение отразилось на его лице, взор, брошенный им в ее сторону, был полон мольбы и боязни. Она улыбнулась ему и твердой рукой оперлась на стол. Эта нежная улыбка и вся эта горделивая осанка так и говорили: «Что бы там ни случилось, я верна тебе и люблю тебя!»

Сделав над собой усилие, Оливейра начал громким и спокойным голосом:

– Прежний владелец попугая был немцем. Он сообщил мне странную историю, и я поведу рассказ от его имени.

– Я был медиком при доне Энрико, человеке с большими странностями, который вел уединенную жизнь в своем замке и находился в неприязненных отношениях со своими родственниками, потому что они, как он выражался, его не понимали… Поблизости от этого замка жила маркиза, чудо красоты, несравненная по уму и дерзости. Она отлично понимала странный характер дона Энрико и, льстя его самолюбию, все странности его, при всяком удобном случае, объясняла оригинальностью и гениальностью его, в чем он и сам был убежден в глубине души своей… У нее были чудесные, янтарного цвета волосы – и вот, благодаря своей чарующей внешности, она опутала дона Энрико сетью, которая отделяла его от остального мира гораздо более, чем толстые стены его уединенного замка. Он не мог жить без своей прекрасной приятельницы. И в награду за то, что она одна так отлично могла его понять, он сложил к ногам ее все, что имел, отстранив по завещанию всех своих так мало его понимающих родственников; чудо красоты, остроумную Аспазию он сделал своей полной наследницей.

Он остановился и быстро взглянул в ту сторону, где стояла девушка, – теперь она обеими руками опиралась на стол и, как бы оцепенев, следила за рассказом. Но лишь только взор его коснулся ее, она, сделав над собой усилие, улыбнулась ему слабой, едва заметной улыбкой.

– Но сердце прекрасной Аспазии не было столь прекрасно, как ее наружность, и не всегда могло скрыть так хорошо свои недостатки, как бы она того хотела, – продолжал португалец слегка дрожащим голосом, – и дон Энрико, при всех своих странностях имевший в высшей степени честный и благородный характер, с течением времени стал замечать вещи, которые должны были казаться ему возмутительными. За этим открытием последовали неприятные объяснения, которые нередко доходили до того, что заставляли его сильно сомневаться в верности сделанного завещания… Маркиза с упрямством пренебрегала этими угрожающими признаками, она слишком надеялась на свое непреодолимое очарование, к тому же в приближенных дона Энрико она имела одного преданного друга.

Спокойным взглядом рассказчик обвел внимательно слушавшую его толпу, остановив его на бесстрастном лице министра, сидевшего рядом с князем; сонливо опущенные веки на мгновение приподнялись, и взгляд его, полный ненависти, встретился со взором португальца.

– Однажды маркиза давала блестящий бал в своем замке, – продолжал Оливейра. – Дона Энрико там не было. Но в то время как, подобно какой-нибудь волшебнице в своем сияющем маскарадном костюме, прекрасная Аспазия расхаживала по своим роскошным покоям, около полуночи ей шепнул кто-то на ухо, что друг ее лежит при смерти. Почти в беспамятстве от страха и ужаса, бросается она в экипаж и уезжает одна, взяв возжи в руки, в страшную бурю, чтобы спасти себе полмиллиона.

– Она была одна? – проговорила Гизела задыхающимся голосом, протягивая к португальцу руку, чтобы прервать его.

– Она была одна.

– С ней не было дочери, которая бы ее сопровождала?

– Дочь оставалась на балу, – вдруг проговорил глубокий, суровый голос чуть слышно. Подойдя к столу, старый солдат, как казалось, с полнейшей бесстрастностью, но с торжеством во взоре, намеревался взять шкатулку, чтобы отнести ее домой.

Почти в ту же минуту Гизела увидела перед собой министра, который крепко, почти до боли, сжал ей руку.

– Что это значит, дитя, что ты прерываешь восхитительную сказку, которую мы все слушаем?.. Неужели ты никак не можешь отвыкнуть от своих ребяческих замашек? – проговорил он громко.

Но этот громкий тон звучал так странно, как будто бы в нем человек этот сосредоточил всю дерзость, всю непреклонность – все те опасные качества, которыми он обладал до сих пор в такой сильной степени. Очень может быть, что до его слуха также долетел ответ старого солдата, но, не давая этого заметить, он повелительно указал ему по направлению к Лесному дому. Старик удалился, насмешливо улыбаясь.

Не оставляя руки, министр принудил падчерицу следовать за собой. Идя на свое место, он с улыбкой многозначительным взглядом окинул общество, как бы говоря: «Смотрите, что это за экзальтированное, своевольное созданье!»

– Досказывайте нам историю, господин фон Оливейра! – вскричала графиня Шлизерн, между тем как его превосходительство поместил падчерицу между собой и своей супругой. – Сейчас капля дождя упала мне на руку. Если нам придется в бальной зале дослушивать конец вашей сказки, то вся пикантность ее для нас будет потеряна.

Лицо князя мало-помалу теряло свое беспечное выражение. Маленькие серые глазки с недоверием начали следить за рассказчиком, так спокойно, со скрещенными на груди руками, прислонившимся к дереву и прямо и смело смотревшим в светлейший лик, – он начинал ему внушать неприятное чувство… Как все слабые характеры, которые благодаря случайности занимают высокое, привилегированное положение в обществе, он был очень склонен решительное, самоуверенное проявление мужества и твердости считать за недостаток снисходительности и на самом деле не выносил этого. А между тем рассказ этого человека имел поразительное сходство с той старой, темной, наполовину забытой историей, придавать значение которой он никогда не хотел ради министра. Подавить же желание узнать развязку этой странной истории он не мог, а потому довольно поспешным и не лишенным милостивого внимания движением руки он пригласил португальца продолжать свой рассказ.

Португалец отошел от дерева. Вторичный порыв ветра уже с большей силой пронесся в воздухе.

– Здесь начинается самообвинение человека, от лица которого я говорю. Он совершил важный проступок, но за то и пострадал, – продолжал он, возвышая голос. – В ту ночь, когда смерть так неожиданно настигла дона Энрико, при нем находились только виконт – блестящий, храбрый дворянин – и я, – так гласит дальнейший рассказ немецкого медика. – Умирающий воспользовался несколькими минутами, которые ему остались, чтобы опровергнуть свое завещание, – он стал диктовать новое. Мы писали оба, чтобы соблюсти большую верность, – шепот умирающего, прерываемый стонами, был слишком невнятен… Он делал главу своей фамилии полным наследником своего имущества, не оставляя из них маркизе ни гроша, ни пяди земли… Дон Энрико подписался на рукописи виконта, как более ясной и понятной, и мы оба поставили на ней свои имена как свидетели… Как бы сбросив с себя тяжелое бремя, умирающий опустил голову свою на подушку. Вдруг мы услышали, как дверь в переднюю с шумом отворилась и раздалось шуршанье шелкового платья. Нам слишком хорошо были известны эти шаги! Виконт поспешно вышел, чтобы прикрыть дверь, а я, схватив закрепленное подписями завещание, быстро спрятал его в свой боковой карман… А там, в передней, прекрасная Аспазия бросилась к ногам виконта и своими белыми руками обнимала его колени. Желтые волосы, растрепанные бурей, падали наземь; только одна прядь, спускаясь вдоль виска, как тонкая красная змейка вилась по ее белоснежной шее, лоб был поранен камнем, сорванным бурей с повалившейся стены, – маленькая полоска крови струилась по нему… Виконт забыл свою обязанность и честь, пленившись трогательной беспомощностью лежащей у ног его красавицы, – дверь раскрылась, и маркиза ринулась к постели умирающего… Последним словом дона Энрико было проклятье ей; он умер с уверенностью, что загладил свою несправедливость относительно родственников, но прекрасная Аспазия с побледневшим от страха восковым лицом была все же его и нашей властительницей… Коварная змея опутала своими мягкими, ласкающими кольцами гордого, благородного человека, главного свидетеля, – он вдруг отошел к оконной нише, повернувшись спиной ко всему, что происходило в комнате. Затем она, извиваясь, обратилась и ко мне, и прошипела мне тихо на ухо, что ее единственная дочь, существо, которое боготворило мое сердце, будет моей, если я позволю ей прочитать листы, которые лежали на столе, – я отвернулся. Она схватила написанный мной экземпляр завещания, полушепотом, дрожащим от гнева голосом прочитала первый параграф, из которого увидела, что умирающий отказывается от нее. Она не перевернула страницы и поэтому не заметила, что он не подписан… Вдруг, громко рассмеявшись, она скомкала бумагу и бросила ее в камин… Только впоследствии, вступив во владение наследством, перешедшим к ней в силу первого завещания, она соблаговолила сообщить мне, пожимая плечами и ядовито улыбаясь, что дочь ее была уже обручена с человеком, равным ей по происхождению, еще до ее безумной поездки к умирающему принцу. Выдать ее я не мог, так как этим я выдал бы самого себя!

Шепот пронесся по всему собранию. Португалец подошел к князю:

– Настоящее, действительное завещание осталось на руках несчастного человека, который с тех пор странствовал по свету, нигде не находя себе покоя, – сказал он торжественным голосом, вынимая из бокового кармана бумагу. – Незадолго до своей смерти он передал завещание мне. Не угодно ли будет вашей светлости убедиться, что оно составлено по всем требованиям закона?

И с низким поклоном он подал документ князю.

Взоры всех со сосредоточенным вниманием устремлены были на лицо его светлости. Никто не заметил, как министр при этом неожиданном обращении сначала откинулся назад на спинку стула с помертвевшими щеками, затем поднялся и с безукоризненно разыгранным беспечным видом бросил взгляд через плечо князя на бумагу, которую его светлость развертывал медленно и с некоторым колебанием.

– Так вот как, господин фон Оливейра! – вскричал его превосходительство со смехом. – Вы так увлеклись мистификацией своих внимательных слушателей, что даже принесли рукописное подтверждение вашему маленькому рассказу.

И на это дерзкое восклицание также никто не обратил внимания – все придворное общество занято было редким и интересным зрелищем замешательства, которого не мог преодолеть его светлость. Минуту он держал раскрытую бумагу в слегка дрожащих руках, как бы не веря своим глазам. Лицо его от смятения покрылось краской – он пробежал первую страницу и, повернув лист, искал подписи.

Ожидание всех услышать имена подписавшихся на документе не исполнилось – его светлость недаром проходил долголетний курс дипломатической науки у своего искушенного министра, язык его не произнес ни слова. На мгновение рука его опустилась на глаза, затем он поднялся, сложил бумагу и положил ее в карман.

– Прекрасно… Очень интересно, господин фон Оливейра! – сказал он странно спокойным голосом. – Мы когда-нибудь снова вернемся к этому рассказу – при случае!.. Однако в этом деле, – живо заговорил он, – вы правы, милая Шлизерн, дождь начинает накрапывать!.. Поспешите укрыться от него! Прислушайтесь, как начинает шуметь там, между вершинами деревьев… Скорей, скорей, факелы вперед!

Толпа эта имела вид цыганского табора, который второпях спешил оставить место своей стоянки. Все суетились; дамы искали свои шали и мантильи, мужчины – шляпы. Кроме его светлости и графини Шлизерн, никто еще не видал и следа той злополучной дождевой капли, но тем не менее все чрезвычайно озабочены были тем, чтобы спасти свои туалеты.

Во время всеобщей суеты Гизела пыталась приблизиться к князю, который, по-видимому, совершенно равнодушно разговаривал с графиней Шлизерн, остановившись среди луга.

По прочтении документа взор его скользнул по лицу девушки; ей показалось, что он полон упрека и недоверия. Своими вопросами не выдала ли она того, что ей известна была тайна?.. При этой мысли лицо ее покрылось лихорадочным румянцем: она чувствовала неописуемое смущение.

Как много стало бы известно свету о ее нервной раздражительности, если бы прекрасная мачеха могла наблюдать это смущение! Но теперь ей было не до падчерицы; она сама испытывала в эту минуту хотя и неопределенное, но тем не менее очень тяжелое предчувствие какого-то несчастья, которое должно над ней разразиться. Глаза ее также устремлены были на князя, как будто бы на лице его она могла прочесть содержание спрятанной на его груди бумаги.

– Гизела, ты будешь так любезна отправиться со мной в замок? – раздался над самым ее ухом подавленный, но в то же время повелительный голос министра. – Ты, мне кажется, намерена снова выкинуть одну из твоих безумных выходок!.. Ни одного слова, сделай одолжение!.. Мы опутаны ловкой интригой, но еще не все потеряно – я здесь!

Глубокое и непреодолимое омерзение отразилось во взоре девушки, который бросила она бесстыдному лжецу, только что снявшему личину пред своей падчерицей и, несмотря на это, осмеливающемуся говорить ей об интригах других… Преступление стало известно князю; странным стечением обстоятельств ему явилась возможность вступить во владение завещанным ему наследством, а она должна смотреть молча, как эту ясную как день истину человек этот станет попирать всеми возможными средствами, со свойственными ему нахальством и дерзостью?.. Она должна стать как бы сообщницей его, всю свою жизнь обязана хранить тайну, и таким образом бог весть сколько долгих лет сознательно обманывать княжеское семейство?.. В сердце ее ни разу не пробудилось чувства сострадания к непорядочной, корыстолюбивой женщине, для которой никакое средство не было дурно, чтобы обогатить себя, – она с ужасом смотрела на ту глубокую пропасть, которая отделяла ее навсегда от ее бабушки… Действительные мотивы, ради которых отчим ее сообщил ей эту тайну, ускользнули от ее чистого, неопытного понимания, хотя в то же время она ясно сознавала, что человек этот, со своей испорченной душой, конечно, не имел в виду лишь одно благородное намерение сохранить незапятнанным имя Фельдерн и не ради этого пустил в ход всю утонченность своего ума.

Она ничего не ответила на его шепот, в последних словах которого проглядывало доверие к ней, и отвернулась от него с тем омерзением, которое испытываем мы при виде ядовитой гадины. Но эта презрительная уклончивость не спасла ее от вынужденного общества. Министр так крепко держал ее руку, что ей невозможно было освободиться от него иначе, как возбудив всеобщее внимание.

Госпожа фон Гербек также стояла теперь на страже и так энергично шла рядом с девушкой, словно исполняла обязанности жандарма. Маленькая толстуха до сих пор не могла прийти в себя от изумления «неприличной, ничем не мотивированной выходкой» Гизелы во время рассказа португальца: она утверждала, что еще теперь дрожит всеми членами, неоднократно жалобным тоном заверяя его превосходительство, что ничего так не желает, как быть в эту минуту в милом, тихом Грейнсфельде, где, по крайней мере, «раз совершенный, но ничем уже неизгладимый скандал» можно скрыть за четырьмя стенами.

 

Глава 29

Общество двинулось в путь. Его превосходительство шел с Гизелой вслед за князем, пригласившим идти с собой рядом португальца.

Кто знал его светлость, тот очень хорошо мог видеть, что, несмотря на отличное самообладание, несмотря на обыденную, почти бессодержательную болтовню, с которой князь обратился к Оливейре, он был в сильном волнении. Походка его резко изменилась в сравнении с обычным строго соразмерным шагом, видимо, он желал скорее достичь Белого замка. В молчании следовали за ним гости.

Впрочем, была самая пора искать себе убежище под кровлей замка. Порывы ветра стали быстро следовать один за другим с возрастающей силой; небо мрачной массой нависло над освещенным иллюминацией лугом, шум воды сливался с шумом листьев и становился все грознее и грознее. Все начали боязливо жаться друг к другу, завертываясь плотнее в раздувающиеся от ветра накидки. Факелы один за другим стали гаснуть, так что все общество почти впотьмах достигло замка.

– Однако гроза, кажется, пронеслась мимо! – вскричал министр в дверях, оборачиваясь назад и глядя в темноту. – Дождя нет более ни капли – тучи ушли по направлению к А. Мы могли бы и остаться в лесу! Я уверен, что в десять минут все окончится… Карету графини Штурм! – приказал он одному из лакеев.

– Не благоугодно ли будет вашей светлости сегодня отпустить мою дочь? – обратился он к князю, который только что хотел подняться по лестнице. – Она не танцует, и мне было бы очень приятно знать, что после столь многих и разнообразных волнений и впечатлений сегодняшнего вечера она находится в своем тихом уединении.

– Но вы не намерены, надеюсь, отправлять графиню в такую погоду? – вскричал князь с изумлением и в то же время как-то смиренно-спокойно.

Он остановился на нижних ступенях лестницы, но не взглянул на Гизелу, которая стояла близ него.

– Я могу уверить вашу светлость, что, прежде чем карета выедет отсюда, над нами будет прекраснейшее звездное небо, – прибавил министр, улыбаясь.

– Не боязнь непогоды удерживает меня, – проговорила Гизела спокойно, подходя ближе к князю. – Я очень охотно немедленно бы оставила Белый замок, но я должна просить вашу светлость оказать мне одну милость – сегодня же дать мне возможность увидеться с вами, хотя бы на несколько минут.

– Что тебе вздумалось? – вскричал министр сиплым голосом. – Ваша светлость, эта важная просьба моей дочери, без сомнения, касается ее кукол! Или нет, ведь она в последнее время очень развилась, вероятно, она хочет говорить о своих бедных. Не так ли, дитя? Но ты выбрала минуту неудобную, и, если бы не мое долготерпение ввиду твоей неопытности, я рассердился бы не на шутку… Госпожа фон Гербек, неужели графине нечем покрыть головы, кроме этой круглой шляпы?

– Вот мой башлык, душечка, – поспешно сказала прекрасная баронесса.

Она сняла с себя блестящий белый башлык и хотела накинуть его на голову падчерицы.

– Еще раз прошу вас о той же милости, – сказала Гизела князю, легким движением руки отклоняя непрошеную любезность мачехи. – По пустякам я не стала бы беспокоить вашу светлость.

Князь окинул взглядом лица окружающих его придворных.

– Хорошо, – проговорил он быстро, – оставайтесь, графиня, я, во всяком случае, буду еще говорить с вами, хотя и не сейчас я должен на несколько минут удалиться.

– Ваша светлость!.. – вскричал министр задыхающимся голосом.

– Оставьте, мой милый Флери, – перебил его князь. – Не станем противоречить нашей маленькой просительнице… Итак, желаю вам повеселиться! – обратился он слишком живо к другим гостям. – Я не замедлю снова появиться среди вас… Слышите ли, музыка уже зовет!

Он знаком, совершенно непринужденным, пригласил министра следовать за ним, вместе с португальцем поднимаясь по лестнице.

В залах было светло как днем; блестящий полонез заглушил первые раздавшиеся вдали раскаты грома, и лица, только что с такой боязнью и в таком молчании шедшие по дороге среди ночи, весело болтая, с неподражаемой элегантностью начали порхать в своих тщательно оберегаемых туалетах по зеркальному паркету.

Гизела не осталась в бальном зале, она ушла в комнату, примыкавшую к домовой капелле, довольно отдаленную от прочих покоев.

Баронесса Флери и госпожа фон Гербек отправились за молодой графиней. Обе они употребили все свои усилия, чтобы узнать, о чем она хотела говорить с князем. Но так как ни просьбы, ни угрозы не тронули непокорную падчерицу и не заставили ее, согласно желанию министра, возвратиться в Грейнсфельд, ее превосходительство, пожав плечами, оставила комнату.

Госпожа фон Гербек, глубоко вздыхая, уселась в кресло; молодая графиня принялась спокойно ходить по комнате, останавливаясь по временам у двери, из которой видна была лестница, ведущая в верхний этаж, в покои их превосходительств, – князь был там и на своем обратном пути в бальную залу должен был спуститься по ней.

Поднявшись в верхний этаж с двумя своими спутниками, его светлость достиг салона с фиолетовыми плюшевыми занавесами и запер за собой дверь, которая вела в длинную анфиладу комнат. В зеленой комнате, смежной с салоном и отделявшейся от него портьерой, разливался бледный матовый свет из висевшей на потолке лампы, освещая зеленый фон обоев, неясные очертания морских богинь и как бы выступающий из рамы чудный образ графини Фельдерн.

Князь остановился среди комнаты и поспешно вынул из кармана документ. Теперь уже он не маскировал своего волнения. Вскрыв бумагу, он прочел задыхающимся голосом: «Генрих, принц А. – Ганс фон Цвейфлинген, Вольф фон Эшенбах».

– Нет сомнения! – вскричал князь. – Эшенбах собственноручно передал вам это завещание, господин фон Оливейра?

– Прежде всего я должен сообщить вашей светлости, что я немец, – сказал португалец спокойно. – Мое имя Бертольд Эргардт – я второй сын бывшего смотрителя завода в Нейнфельде.

– Ха, ха, ха! – вскричал с торжеством министр. – Я как будто знал, что вся эта история кончится подобной развязкой… Ваша светлость, мы имеем в государстве снова самого отъявленного демагога – двенадцать лет тому назад он спасся бегством от кары закона!

С суровым взглядом князь отступил на шаг назад.

– Как вы осмелились под ложным именем представиться мне? – вскричал он грозно.

– Я на самом деле фон Оливейра – в Бразилии у меня есть владение, носящее подобное название, и как владелец его я ношу это имя, – возразил с невозмутимым спокойствием португалец. – Если бы я возвратился в Германию из своих собственных, чисто личных интересов, ничто в мире не заставило бы меня изменить мое немецкое имя, уважаемое всеми в здешнем краю… Но я взял на себя обязанность, для исполнения которой требовалась большая осторожность… Я должен был вступить в непосредственные отношения с вашей светлостью, но был убежден, что при моей мещанской фамилии подобные отношения никогда не будут возможны, учитывая строгость придворного этикета в А.

– Да, почтеннейший мой господин Эргардт, – прервал его высокомерным тоном министр, – вам действительно никогда бы не удалось мистифицировать его светлость подобной нелепостью, – и он указал на завещание, – если бы вы сохранили ваше «всеми уважаемое имя»… Ваша светлость, – обратился он к князю, – никто более меня из подданных ваших не желает так увеличить владения и доходы княжеского дома – все действия мои говорят за это, – но с моей стороны было бы непростительным безрассудством, вопиющей несообразностью, если бы я не решился эту жалкую стряпню признать за подлог!.. Многоуважаемый господин демократ, я слишком хорошо понимаю замыслы ваши и вашей хваленой партии! Этим самым завещанием шайка пытается нанести удар благородным сподвижникам отечества, охраняющим трон монарха, но берегитесь – я также в числе их и возвращу вам ваш удар!

Лицо португальца вспыхнуло ярким румянцем, и правая рука, сжатая в кулак, задрожала, но Бертольд Эргардт не был уже более тем пылким студентом, которого когда-то другой должен был сдерживать в границах самообладания, – в эту минуту человек этот остался верен своей могучей силе воли, выработанной жизнью.

– Выслушав меня, его светлость поймет, почему я отказываюсь от всякого удовлетворения с вашей стороны, – проговорил он хладнокровно.

– Бесстыдный… – продолжал министр с раздражением.

– Барон Флери, я убедительно прошу вас быть умереннее, – возразил князь, прерывая его и повелительным жестом поднимая руку. – Оставьте этого человека говорить – я хочу сам убедиться, действительно ли партия ниспровержения существующего порядка и ненависть…

– Так называемая партия ниспровержения существующего порядка в стране, управляемой вашей светлостью, не имеет ничего общего с данным обстоятельством, – проговорил, прерывая его, португалец. – Что же касается ненависти, о которой упоминает ваша светлость, то не могу не признаться вам в моей глубокой, бесконечной ненависти к этому человеку!

И он указал на министра, который отвечал ему презрительным смехом.

– Да-да, смейтесь! – продолжал португалец. – Этот презрительный смех раздавался в ушах моих, когда я должен был бежать из отечества! С мыслью о мщении переехал я океан; палящее солнце юга, а тем более рассказы несчастного Эшенбаха, не умевшего до последней своей минуты примириться с совестью, постепенно довели мысль эту до мании. Этот лист бумаги, – он указал на завещание, – также должен свидетельствовать против этого человека, надругавшегося над моим бедным братом, ввергнувшего в нищету двух не повинных ни в чем людей, и все это потому, что он прельстился женой Урия. Повторяю еще раз, что возвратился сюда единственно для того, чтобы отомстить!.. Но это пламя потухло в моей груди – недавно честное, благородное существо убедило меня, сколь нечисты были мои стремления… И если я теперь продолжаю последовательно идти к своей цели, другими словами, если я сброшу вас с высоты вашего абсолютного владычества, то главным мотивом, побуждающим меня стремиться к этому, есть желание уничтожить бич моего несчастного отечества!

Князь застыл, пораженный как громом этой невероятной смелостью, министр же порывался к звонку, как будто он был в своем бюро, а за дверью целая толпа полицейских ожидала его приказаний.

Холодная улыбка промелькнула на губах португальца. Он вынул маленький пожелтевший клочок бумаги, который также должен был служить доказательством обвинения этого человека.

– Ваша светлость, – обратился он к князю, – в ночь, когда принц Генрих лежал на смертном одре, один человек отправился в А., чтобы призвать князя для примирения с умирающим. Грейнсфельд лежал в стороне, но всадник оставил шоссе, ведущее в А., поехал по дороге к замку, где графиня Фельдерн давала в этот вечер большой маскарад. Среди бала к графине вдруг подошел человек в домино и сунул ей в руку эту записку – впоследствии она выронила ее у постели принца, а господин фон Эшенбах поднял ее и сохранил.

В эту минуту министр вне себя бросился на португальца, пытаясь вырвать у него из рук бумажку. Но старания его были тщетны – одним движением португалец отстранил от себя нападающего и передал записку князю.

– «Принц Генрих умирает, – читал его светлость дрожащим голосом, – и выразил желание примириться с княжеским домом. Поспешите – иначе все напрасно. Флери». Несчастный! – проговорил князь, бросая к ногам министра записку.

Но этот человек все еще не хотел считать себя погибшим. Овладев снова собой, он поднял бумажку и пробежал ее глазами.

– Неужели ваша светлость вследствие подобной жалкой инсинуации захочет осудить верного слугу своей фамилии? – спросил он, ударяя рукой по бумаге. – Я не писал этой записки – она поддельная, и клянусь в том.

– Поддельная, как и фамильные бриллианты Фельдерн, которые носит ваша супруга? – спросил португалец.

В соседней комнате раздался звук упавшей на пол подушки, затем издали слышно было, как кто-то с силой хлопнул дверью.

Худшим свидетелем против министра было его лицо – его нельзя было узнать, но он продолжал защищаться с отчаянием утопающего.

– Ваша светлость, не торопитесь верить, что вы имеете дело с негодяем! – заговорил он. – Уместно ли здесь рассуждать о моих частных и семейных отношениях, которые грязнят здесь с таким неслыханным бесстыдством?

Князь отвернулся – ему невыносимо было смотреть на судорожно подергивающиеся черты своего старого любимца и повелителя, старающегося сбросить с себя таким образом тяжкое обвинение.

– Я нисколько не желаю касаться ваших частных и семейных отношений, – продолжал португалец, – хотя не могу не сознаться, что и эта сфера мне не чужда.

– А, для вас интересно обшаривать мои карманы и рыться в моем белье?

Министр еще раз пытался придать словам этим свой обычный презрительно-саркастический тон. Но все это было напрасно.

– Вы имели непримиримого врага в лице фон Эшенбаха, – продолжал португалец. – Горе заставило его бежать из отечества; несмотря на приобретенные им богатства, он продолжал оставаться бедным, несчастным, одиноким человеком и на чужой стороне должен был сложить свои кости… Измена и вероломство не прошли даром и для фон Цвейфлингена – он опускался все ниже и ниже… Только вы, первый подавший сигнал к тому постыдному обману, преданный помощник графини Фельдерн, завязавший вместе с ней первые петли сети, опутавшей двух безумцев, – только вы твердой ногой встали на совершенное вами преступление и, окруженный почестями, уважением, достигли того неограниченного и бесстыдно употребляемого вами могущества… Было время, когда фон Эшенбах, не перестававший питать любовь к дочери той корыстолюбивой женщины, надеялся, что жизнь еще улыбнется ему, – это было, когда он получил известие о смерти графа Штурм, фон Эшенбах хотел возвратиться в Германию, – но тут снова поперек дороги его стал могущественный министр и повел прекрасную вдову к алтарю.

– Вот оно в чем дело-то! – вскричал министр глухим голосом. – Моя счастливая звезда возбудила зависть, которая и точила свое оружие против меня в тишине и мраке!

– Не оружие, ваше превосходительство, а противоядие злу, которое торжествовало столь многие годы! – сказал португалец, подчеркивая каждое слово. – С той минуты фон Эшенбах следил за вами всюду, как неутомимый охотник, преследующий свою дичь. Он обладал миллионами – а вы открывали ему тысячи путей наблюдать за собой в самых сокровенных ваших поступках. Ему были известны самые интимные дела ваши в Париже и на водах, в игорных притонах; за несколько дней до своей смерти он передал мне все эти подробности. Это на самом деле ваши частные обстоятельства, и они не могут быть причислены к делу. Но никоим образом нельзя назвать частным делом то, что вы растрачиваете собственность вашей падчерицы, когда принадлежащие ей бриллианты продаете за восемьдесят тысяч талеров и взамен их делаете ничего не стоящую жалкую копию… Точно так же нельзя считать вашим частным делом и то, что вы здесь стоите на несправедливо приобретенной земле, ибо Белый замок никогда не был вами куплен, он – цена вашей измены княжескому дому!..

– Дьявол! – закричал министр. – Да вы не оставляете мне ничего в жизни! – И он обеими руками схватился за голову. – Ха, ха, ха, неужели я еще не умер?.. Неужели первый встречный искатель приключений в глазах его светлости безнаказанно может кидать мне в лицо самую недостойную клевету?

– Опровергните эту клевету, барон Флери, – сказал князь, сохраняя наружное спокойствие.

– Вашей светлости угодно в самом деле, чтобы я снизошел до того, чтобы отражать клевету этого авантюриста?.. Я не могу упасть так низко – я с презрением отталкиваю ее ногой, как камень, брошенный мне на пути! – вскричал министр довольно твердым голосом.

Его дерзость и самоуверенность снова начали расти. Ему послышались скорбь и сожаление в тоне его светлости.

– Ваша светлость, предположим – я говорю только предположим, – что действительно я заслуживаю упрека, но разве, с другой стороны, столь многие заслуги, которые я оказал княжеской фамилии, не заставляют забыть несправедливость, совершенную так много лет тому назад?.. Неужели никакого значения не должно иметь в глазах ваших то обстоятельство, что ни один из моих предшественников не сумел придать так много блеску династии, как я? Что я, как щит, стоял пред вами и на меня сыпались удары злонамеренных демократов, которые рады закидать каменьями традиции вашего благородного дома? Что я не допустил коснуться священных прав монарха современному духу?.. Я, преданный, действующий лишь в вашей пользе советник, как при управлении страной, так и в интимных делах княжеской фамилии…

– Более вы уже не будете им, – перебил его князь, делая ударение на каждом слове.

– Ваша светлость! – Князь отвернулся от него, стал в оконную нишу и сильно забарабанил пальцами по стеклу.

– Принесите мне доказательства противного, барон Флери! – вскричал он, не поворачиваясь к нему.

– Не замедлю это сделать, ваша светлость, – произнес министр, буквально едва держась на ногах.

Дрожащей рукой он схватился за ручку двери и неверной поступью двинулся по коридору.

 

Глава 30

В эту минуту в конце коридора показалась Гизела.

Опасаясь, что князь на обратном пути пройдет другим ходом, она поднялась по лестнице, решившись ждать князя в коридоре, поскольку была совершенно уверена, что ей уже не удастся приблизиться к нему, если он вернется в бальную залу.

Вид падчерицы как бы возвратил сознание министру; лицо его приняло насмешливое выражение, на губах появилась презрительная улыбка.

– Тебя точно кто позвал, мое сокровище!.. Войди, войди туда! – вскричал он, указывая пальцем через плечо на только что оставленную им комнату. – Милочка, ты ненавидела меня от всего твоего сердца, со всей силой твоей непокорной души – я знаю это, и теперь, когда дороги наши расходятся навсегда, я не могу отказать себе в удовольствии объявить со своей стороны и тебе, что антипатия была обоюдная… Жалкое, упрямое созданьице, оставленное мне графиней Фельдерн, было для меня предметом отвращения – мне было противно прикасаться к этому маленькому, тщедушному ребенку, которого называли «моей дочерью»… Итак, мы квиты! А теперь иди туда и скажи: «Мой милый папа во что бы то ни стало захотел упрятать меня в монастырь, потому что польстился на мое наследство!» Я говорю тебе, это произведет поразительный эффект, – и он защелкал пальцами в воздухе, как безумный. – И все твои остроумные аргументы против монастырской жизни были совершенно излишни – мы могли бы избавить себя от труда спорить о том, что нам не принадлежало, графиня Штурм, другой роковым образом порешил наш спор!.. Ха, ха, ха, а я-то думал, что увижу под монашеским покрывалом последнюю из блестящих Фельдернов!.. Теперь ты можешь обойтись без варки супа для бедных. Можешь бегать себе по полям и лугам, услаждая жизнь свою идиллией, и сохранить над головой своей изрядный клочок неба, в Аренсберге ты отряхнешь только прах с ног своих, что через несколько минут также намерен сделать и его превосходительство министр!

Он остановился с помутившимся взором, как бы теперь лишь впервые осознав весь ужас своего будущего со всем его неизгладимым позором; между тем Гизела, безмолвная от испуга, отошла в сторону и опустилась на подоконник.

– Ха, ха, и все это рухнуло, все, все… – простонал он. – И крестьяне с их оброками, и леса с дичью, и карпы в прудах – все, все снова перейдет в руки княжеского дома!.. Все это тебе, конечно, нипочем, не правда ли, малютка? Ты будешь довольна, если тебе оставят кружку молока да кусок черного хлеба… Но она, она, схороненная там с распятием, которое вложили в ее белые руки, прекрасная, возвышенная, святая бабушка – ха, ха, ха! Прекрасной Елене, которая как раз очутится на Блоксберге, понадобилось распятие!.. Если бы она могла проснуться и увидеть эту жалкую бумажонку! Она растерзала бы ее зубами и швырнула бы ее на пол, бросив в лицо всем, так же как и я, свое проклятие!..

И, дико захохотав, он пошел далее и начал спускаться с лестницы.

Хохот этот, вероятно, услышан был и в салоне с фиолетовыми занавесами. Дверь отворилась, и на пороге показался князь.

Министра уже не было; прислонившись головой к косяку окна, Гизела с ужасом смотрела вслед ушедшему.

Князь тихими шагами приблизился к ней и положил руку на ее плечо. Необычайная строгость лежала на его худощавом лице; казалось, в эти полчаса он состарился на пятнадцать лет.

– Войдите сюда, графиня Штурм, – сказал он любезно, хотя и без той доброты, с которой обращался к ней до того времени.

Гизела неверными шагами последовала за князем в салон.

– Вы желали говорить со мной без свидетелей, не правда ли, графиня? – спросил его светлость, давая знак португальцу удалиться в другую комнату.

– Нет, нет!.. – вскричала Гизела, с поспешностью протягивая руку к уходившему, как бы желая удержать его. – И он должен услышать, как я виновна, и он должен видеть мое раскаяние!

Португалец остановился у дверей, между тем как девушка старалась совладать со своим волнением.

– Поведение мое сегодня вечером дало понять, что я знала о преступлении моей бабушки, – сказала она задыхающимся голосом, опустив голову. – Я имела смелость, с сознанием вины, смотреть в лицо вашей светлости, находила мужество болтать с вами о пустяках, в то время как язык мой только и желал сказать вам: «Вас обокрали самым постыдным образом!..» Я знаю, что утайщик тот же вор, но, ваша светлость, – вскричала она, поднимая на него свой затуманенный слезами взор, – меня может извинить лишь одно – я всегда была заброшенным, не знавшим любви существом, которое при всем своем богатстве не имело ничего, кроме воспоминания о своей бабушке!

– Бедное дитя, никто вас не осудит, – сказал князь, расстроенный ее слезами. – Но кто мог решиться рассказать вам об этом деле? Вы были тогда ребенком и не могли…

– Я узнала об этой тайне несколько часов тому назад, – прервала его Гизела. – Министр, – язык ее не повернулся назвать иначе отчима, – до начала праздника сообщил мне это… Зачем он сказал мне эту тайну, я не знала. Теперь мне стала ясна причина. Но я не буду просить вашу светлость позволить мне умолчать о ней… Я думала, что обязана была спасти имя Фельдерн, и если решительно отказалась поступить так, как мне повелел барон Флери, то, во всяком случае, часть его идеи была в том, что я намерена была сделать: я на всю жизнь хотела запереться в Грейнсфельде.

– Барон Флери хотел сделать вас монахиней, не правда ли, графиня? – спросил князь. Гизела молчала.

– Эгоист! – проговорил князь сквозь зубы. – Нет-нет, вы не будете заживо погребены в Грейнсфельде, – сказал он милостиво, опуская свою руку на плечо девушки. – Бедное, бедное дитя, теперь я знаю, почему во что бы то ни стало хотели представить вас больной. Вы окружены были изменническими душами, которые пытались умертвить вашу душу и тело… Но теперь вы узнаете, что значит молодость и здоровье, – вы будете выезжать в свет и веселиться!

Он взял ее за руку и повел к двери.

– Сегодня уезжайте в ваш Грейнсфельд – ибо здесь пребывание ваше не…

– Ваша светлость, – прервала она его решительно, останавливаясь у порога, – я пришла сюда не единственно для того, чтобы сделать признание…

– Да?

– Княжеский дом уже так много потерь понес через похищенное наследство. Я единственная наследница графини Фельдерн, и моя священная обязанность употребить все силы, чтобы загладить совершенное ею преступление: возьмите все, что она мне оставила.

– О, моя милая маленькая графиня, – перебил ее князь, улыбаясь. – Вы серьезно думаете, что я в состоянии взять с вас контрибуцию и заставить каяться в поступках вашей бабушки?.. Слушайте же, милостивый государь, – обратился он к португальцу, – то, что вы мне открыли, нанесло мне глубокую рану – вы положили секиру у корней дворянства, – но слова этой милой девушки примиряют меня с ним снова. В моих глазах дворянство спасено этими словами!

– Мысль, высказанная только что графиней, очень близка к той, – возразил португалец спокойно, – которую лелеял также фон Эшенбах. Взамен доходов, которых, вследствие поддерживаемого им обмана, лишен был в продолжение многих лет княжеский дом, он отказал вашей светлости четыреста тысяч талеров.

Князь приведен был в крайнее изумление.

– О, так в самом деле он был такой Крез? – спросил он, прохаживаясь взад и вперед по комнате. – Мне известна история вашей жизни, милостивый государь, – сказал он после небольшой паузы, останавливаясь перед португальцем. – Но некоторые из ваших показаний, направленных против барона Флери, напомнили мне об одном несчастном случае – брат ваш утонул, и вы вследствие этого оставили Германию?

– Да, ваша светлость.

– Вы случайно встретились с господином фон Эшенбахом в ваших странствованиях по свету?

– Нет. Он был дружен с моими родителями, он звал меня и брата моего к себе в Бразилию – я уехал из Германии согласно его желанию.

– А, так вы, стало быть, его приемный сын, его наследник?..

– Во всяком случае, он думал, что я должен принять от него его богатства за ту любовь и попечение, которые я ему оказывал. Но я без ужаса не мог подумать о сокровищах этого человека, когда пред смертью он открыл мне свою тайну. Я не могу простить ему его молчания, через которое так много дурного совершалось в его отечестве, между тем как одного его слова достаточно было, чтобы уничтожить причину зла. Он не был мужествен и боялся запятнать свое имя… Оставленное им наследство я употребил на общественные учреждения… Счастье благоприятствовало моим частным предприятиям – и я стою на своих собственных ногах.

– Вы намерены возвратиться в Бразилию? – спросил князь с каким-то странным, двусмысленным взглядом и подошел ближе к португальцу.

– Нет, я желаю сделаться полезным в моем отечестве… Ваша светлость, я питаю благую надежду, что с того момента, как тот жалкий интриган безвозвратно переступил порог, новая жизнь настанет для всей страны…

Лицо его светлости омрачилось. Он опустил голову и исподлобья смерил пронзительным взглядом португальца.

– Да, он жалкий интриган, вконец испорченная душа, – сказал князь медленно, напирая на каждое слово. – Но мы не должны забывать, милостивый государь, что он в то же время был великим государственным человеком!

– Как, ваша светлость, этот человек, который самые ничтожные стремления к высшим потребностям в народе забивал немедленно своей железной рукой?.. Человек, который в продолжение всей своей долгой деятельности ни одним пальцем не шевельнул, чтобы поднять страну в ее материальном положении, а, напротив, со злобой преследовал каждое отдельное лицо, желавшее принести пользу народу, из опасения, вероятно, что мужик с сытым брюхом захочет, чего доброго, на досуге бросить взгляд на политическую кухню государственного правителя?.. Лицемер, не носивший и искры религии в своей груди, но приклеивший ее к своему скипетру; поддерживаемый воем властолюбивой касты, обладающей правом свободной речи; из благотворной, высшей силы, источника света, который должен был бы освежать человеческую душу, он сделал пугало, которое безжалостно душит каждого, кто приблизится к нему!.. Пройдите, ваша светлость, по всей стране…

– Тише, тише! – прервал его князь, замахав руками; лицо его приняло холодное и жесткое выражение. – Мы живем не на Востоке и не в то сказочное время, когда великие визири прохаживались по улицам, чтобы услышать приговор народа своему правлению… В наше время так много появилось стремлений, фантазий и всяких бредней, что, право, человеку здравомыслящему трудно становится среди этого хаоса… Мне известны ваши убеждения – заведение ваше служит вывеской им; я не сержусь на вас за это, но моими убеждениями они никогда не могут быть… Вы ненавидите дворянство – я же буду поддерживать его и охранять до конца моей жизни… Да, я не задумавшись принес бы исповедываемому мной принципу самые тяжелые жертвы… Я не сомневаюсь, что сегодняшние события, если они станут известны, должны принести много дурных последствий, и потому они вдвойне неприятны для меня… Того несчастного, само собой разумеется, я должен удалить… Но если удаление его станут объяснять другими мотивами, одним словом, если бы дело это в самом худшем его свете можно было замять теперь же, я готов с полной охотой смотреть на все случившееся – разумеется, за исключением личности барона Флери, – так, будто ничего не случилось… Я оставляю в ваше полное распоряжение, милая графиня, имущество, о котором идет речь…

– Ваша светлость! – вскричала девушка, как бы не веря своим ушам. – О, – прибавила она с горестью, – это слишком недостойное наказание для меня!.. Я навсегда отказываюсь от него! – запротестовала она торжественно.

– Но, милое дитя, не принимайте дело это так трагически, – успокаивал ее князь. – Никто никогда не думал о нем так строго… Но пора вам отправляться. В ближайшее время я побываю в Грейнсфельде и буду говорить с вами – в скором времени вы будете жить при моем дворе под покровительством княгини.

Ни лице Гизелы отразился испуг, и в то же время оно покрылось румянцем.

– Ваша светлость осыпает меня милостями, – проговорила она, с твердостью глядя в глаза князя. – Я вдвойне благодарна за это отличие, так как фамилия Фельдерн по справедливости не заслуживает его… Но тем не менее я должна отказаться от чести жить при дворе в А., ибо мой жизненный путь с недавних пор совершенно ясно и определенно начертан предо мной.

Князь отступил в изумлении.

– Можно узнать, в чем дело? – спросил он. Молодая девушка, вспыхнув, отрицательно покачала головой; затем невольно сделала быстрое движение к двери, как бы желая удалиться. Его светлость молча протянул ей на прощание руку.

– Все же я не буду терять вас из виду, графиня Штурм, – сказал он после небольшой паузы. – И если у вас будет когда-нибудь желание, которое я смогу исполнить, то вы доверите его мне, не правда ли?

Гизела сделала глубокий реверанс и переступила порог комнаты. Дверь затворилась.

Прежняя маленькая хозяйка этих роскошных покоев проходила по ним последний раз.

Быстро, точно кто ее преследовал, она миновала коридор. Внизу лестницы стояла госпожа фон Гербек.

– Ради Бога, милая графиня, куда вы подевались? – вскричала она с досадой. – Не совсем любезно с вашей стороны оставлять меня одну на такое долгое время!

– Я была у его светлости, – отрывисто возразила Гизела, быстро проходя мимо гувернантки в уединенную залу, в которой она сначала дожидалась князя.

– Прошу вас распорядиться экипажем и уехать в Грейнсфельд, – сказала девушка повелительным тоном, войдя в комнату.

– А вы? – спросила гувернантка, ничего не подозревая о случившемся.

– Я с вами не поеду.

– Как, вы остаетесь в Белом замке? Без меня? – вскричала она, оскорбляясь и постепенно возвышая голос.

– Я не остаюсь в Аренсберге… В эти немногие часы отношение мое к этому дому изменилось так, что присутствие мое здесь невозможно.

– Боже милосердный, что же случилось? – вскричала озадаченная толстуха.

– Здесь я не могу распространяться с вами об этом предмете, госпожа фон Гербек… Уезжайте как можно скорее в Грейнсфельд… Объяснения, которые еще между нами необходимы, я буду иметь с вами письменно.

Гувернантка обхватила обеими руками укутанную кружевами голову.

– Создатель мой, или я с ума сошла, или я ослышалась? – вскричала она вне себя.

– Вы слышите совершенно верно – мы должны расстаться.

– Как, вы хотите мне отказать? Вы?.. О, там же найдутся другие люди, которые решат это дело, люди, которые по достоинству оценят мои поступки… Благодарю Бога, я не игрушка в ваших руках и не завишу от ваших капризов – вам еще долго-долго ждать того времени, чтобы самой распоряжаться таким образом… Достоинство мое не позволяет мне разговаривать с вами более об этом предмете… Я немедля отправляюсь к его превосходительству и у него буду просить удовлетворения за ваш неприличный поступок!

– Барон Флери не имеет уже никакой власти надо мной. Я свободна идти куда мне угодно, – сказала Гизела с твердостью. – И вы хорошо сделаете, госпожа фон Гербек, если оставите в покое его превосходительство… Я не буду обращаться к вашей совести, почему вы навязывали мне так упорно болезнь, от которой я уже давно освободилась, и не буду спрашивать вас, почему вы употребляли все, что было в вашей власти, чтобы удалить меня от прочего мира, – вы были интимным другом бессовестного врача и вместе с ним были покорным орудием моего отчима!

Гувернантка в изнеможении опустилась на кресло.

– Все это я прощаю вам, – продолжала Гизела. – Но вот чему я никогда не могу найти прощения – тому, что вы всячески старались сделать из меня бесчувственную машину!.. В мои юные годы вы внушали мне ложные понятия о добрых делах и о возвышенных радостях жизни, заковывая сердце мое в панцирь приличия и дворянского высокомерия!.. Как осмеливались вы поступать таким образом, непрестанно разглагольствуя о религии и ее тенденциях и в то же время уничтожая все честные стремления вверенного вам существа?

Она отвернулась к двери.

– Графиня! – вскричала госпожа фон Гербек. – Куда идете вы?

Девушка жестом приказала ей замолчать, а сама отправилась далее к выходу.

 

Глава 31

Прихожая была пуста. Прислуга занята была в танцевальном зале, где в это время гремела бальная музыка. Гизела, не замеченная никем, вышла из двери. Усыпанная песком площадка подъезда была освещена светом, падавшим из окон.

Быстро миновала Гизела светлое место и вошла в ближайшую аллею. Но тут она вдруг остановилась и вскрикнула – из-за дерева показалась чья-то фигура и остановилась перед нею.

– Это я, графиня, – сказал португалец взволнованным голосом.

Испуганная Гизела, отступившая было на несколько шагов назад к площадке, остановилась, между тем португалец вышел из тени аллеи и приблизился к ней.

Полоса света падала на его непокрытую голову и освещала каждую черту его прекрасного лица; глаза его горели радостным изумлением и страстью, которую он, видимо, и не желал скрывать.

– Я ждал вас здесь, чтобы увидеть, как вы сядете в экипаж, – проговорил он голосом, сдавленным от сильного волнения.

– Пасторский дом недалеко, и туда можно дойти пешком, тем более просительнице, какой я иду туда, – сказала девушка мягко. – Я разорвала всякую связь со сферой, в которой я родилась и воспитывалась, и там я оставлю все, – она указала на замок, – что несколько дней еще тому назад однозначно было связано с именем графини Штурм: украденное наследство, высокомерие и все те так называемые преимущества, захваченные себе эгоистической кастой… Я до сей поры ребячески убеждена была, что исключительное положение ее относительно другого человечества именно обусловливалось тем, что отделяло чистое от нечестного, добродетель от преступления, а теперь вижу, что преступлению нет нигде столько простора, как в изолированной сфере. Несколько минут тому назад я поняла, что это так называемое благородное сословие вдвойне достойно наказанья за то, что, называясь благородным, поступает неблагородно, прибегает к обману, чтобы скрыть пятно бесчестья от глаз света… Я бегу к людям, которые действительно люди. Я буду просить гостеприимства в пасторском доме.

– Могу я вас туда проводить? – спросил он тихо.

Она, не колеблясь, подала ему руку.

– Да, опираясь на вашу руку, я хочу вступить в новую жизнь, – сказала она с сияющей улыбкой.

Он стоял перед нею точно так, как и в каменоломне, и не принял протянутой ему руки.

– Графиня, я напомню вам один темный момент из вашего детства, тот несчастный случай, вследствие которого вы получили болезнь, которая лишила вас радостей детского возраста, – проговорил он глухо. – Это было на том самом месте, – он указал на площадку, облитую светом, – где грубый строптивый юноша оттолкнул от себя так безжалостно маленького, ни в чем не повинного ребенка.

Гизела побледнела.

– Я вам уже сказала, что это воспоминание погребено во мне вместе…

– С ним, с тем несчастным, утонувшим в ту же ночь, не правда ли, графиня? – перебил он ее. – Но он не утонул – его спас брат, вслед за тем нашедший себе смерть в волнах, из которых он его вытащил! Эта самая рука, – продолжал он, поднимая руку, – оттолкнула вас, графиня Штурм! Я тот самый Бертольд Эргардт, который наговорил так много неприятных вещей его превосходительству.

– Вы еще недавно сказали мне: кто знает, как страдал он в ту минуту! Князь только что сделал вам упрек, что вы ненавидите дворянство, – вы, во всяком случае, имели тогда печальное основание оттолкнуть от себя представительницу этого сословия, в ту минуту, конечно, еще ни в чем не повинную.

– Должен ли я объяснить причину? – спросил он.

Она утвердительно кивнула, и они оба пошли тихими шагами по аллее.

И он стал рассказывать ей историю любви своего погибшего брата, затем как он страдал, обманутый любимой девушкой. Он указал ей на висевшие вдали темной массой утесы, где вынесло последнюю, тяжелую борьбу благороднейшее сердце… Далее он рассказал ей, как бежал он сам из отечества с пылающим чувством мести в груди, как потом жажда деятельности привела его к благосостоянию и как у него родилась мысль приобрести заброшенный горный завод, купив его, и создать нейнфельдскую колонию в том виде, в каком находится она в настоящее время.

И когда, наконец, рассказ его был кончен, две маленькие нежные ручки взяли его руку и крепко пожали ее.

– Графиня, рука эта не внушает вам отвращения?

– Нет, как могло бы это случиться? – проговорила она тихим голосом.

Он взял ее за руку и быстро повел по аллее.

– Помните ли вы те слова, которые сказали мне, когда я думал уйти от вас навсегда? – произнес он в волнении, прижимая к своей груди ее трепещущие руки. – «Я хочу с вами умереть, если это понадобится!» – прошептал он ей на ухо. – Это были ваши слова, Гизела, не правда ли? Но эти слова были сказаны португальцу с благородным аристократическим именем, который исчез в ту самую минуту, когда выполнена была его задача; перед вами стоит немец с самым обыкновенным мещанским именем, от которого он никогда не откажется.

– И этому человеку я говорю, – перебила она его твердым голосом, с любовью поднимая на него глаза, – что не умереть я хочу, Бертольд Эргардт, а жить, жить с вами!.. Вы слышали, как я объявила князю, что жизненный путь открылся передо мною ясно и определенно? По этому пути я пойду, опираясь на вашу сильную руку…

В то время как она это говорила, горячие губы, которые она уже однажды чувствовала на своей руке, прильнули к ее лбу.

Вскоре Гизела стояла у дверей пасторского дома, а португалец отошел в сторону, дожидаясь, когда девушка войдет под гостеприимную кровлю.

 

Глава 32

В то время как юная имперская графиня Штурм навсегда покидала Белый замок, а с ним вместе и аристократическую почву, министр ходил взад и вперед по своему кабинету; волосы его, против всегдашнего обыкновения, были всклокочены, а пальцы судорожно перебирали надушенные, кое-где засеребрившиеся пряди.

Наконец, в волнении он бросился к письменному столу и начал писать. Капли пота выступили на его бледном, как воск, лбу, зубы стучали, как в лихорадке, и рука, отличавшаяся до сих пор таким железным, твердым почерком, выводила какие-то неясные иероглифы на бумаге.

После нескольких слов он бросил перо и, обхватив голову обеими руками, снова начал ходить в неописуемом отчаянии… Казалось, глаза его старались не смотреть на красивый, стоявший близ окна столик, на котором лежала небольшая шкатулка из красного дерева. Столик этот всегда стоял на одном и том же месте с тех пор, как Белый замок сделался собственностью барона Флери и как он отделал его по своему собственному вкусу, а шкатулка была неразлучной спутницей его превосходительства и не покидала его даже тогда, когда он находился в бюро министерского отеля, в А. Но теперь, в то время как глаза его старались не смотреть на эту мебель, боязливый взор его так и тянуло к ней помимо его воли, как будто из этой изящной вещицы смотрели на него очаровывающие глаза змеи.

Таким образом прошло с четверть часа, затем, наконец, министр вдруг порывистым движением приблизился к столику и, едва дыша, открыл шкатулку трепещущими руками… Не взглянув ни разу на элегантно отделанную внутренность ее, он быстро вынул оттуда какой-то предмет и положил его в свой боковой карман.

Это движение придало решимости этому человеку… Он пошел к двери и отворил ее. На пороге он остановился: в открытое окно дыхнул ночной ветер и стал раздувать пламя стоящей на письменном столе лампы; пламя чуть-чуть не задевало оконный занавес.

Министр злобно усмехнулся. Мгновение он следил за пламенем, которое так и льнуло к материи. Невольно рука его протянулась, как будто он хотел прийти к нему на помощь… Впрочем, для чего? Замок был застрахован очень хорошо, а танцующие там, внизу, успеют двадцать раз убежать, прежде чем потолок рухнет им на голову…

Он медленно запер дверь и тихими, едва слышными шагами пошел по анфиладе комнат. Перед будуаром своей супруги он остановился и стал прислушиваться: оттуда раздавались стоны… Теперь невыразимое отчаяние, подавляемое до сих пор, овладело всем существом этого человека. Женщина, так горько плакавшая там, была его богом, единственным существом, которое когда-либо он любил и жгучая страсть к которой до сих пор еще не остыла в нем, несмотря на его лета.

Он тихо вошел в комнату и остановился.

Прекрасная Титания лежала на кушетке. Лицо ее скрыто было в подушках, на грудь и спину роскошными волнами падали черные, как ночь, волосы, а белые, обнаженные по самые плечи руки безжизненно свисали, перекинутые через мягкую атласную спинку кушетки; только маленькие ножки не лишены были своей энергии: они попирали брошенный на пол брилиантовый венок из фуксий и, казалось, готовы были втоптать его полностью в пол.

– Ютта! – воскликнул министр.

При этом восклицании, полном мольбы и отчаяния, она вскочила, словно укушенная тарантулом. С диким жестом откинула она назад волосы со своего лица и встала на ноги.

– Что тебе от меня надо? – закричала она. – Я знать тебя не хочу! И не хочу иметь с тобой дела!

Она протянула руку по направлению к салону, где был князь, и язвительно захохотала.

– Да, да, у стен были уши, господин дипломат великолепный, и я наслаждаюсь тем преимуществом, что великую государственную тайну узнала несколькими часами ранее, чем остальная публика!.. Муки ада не могут быть так утонченны, как те, которые я испытывала там, стоя за дверью!.. Ваше превосходительство, – продолжала она с уничтожающей насмешкой, – я поражена была насмерть, услышав, каким восхитительным образом мистифицировали вы княжескую фамилию!.. А вот валяется здесь сокровище, – она с презрением пнула ногою венок из фуксий, – которым вы с таким удовольствием украшали «ваше божество»!.. Как возрадуются, как восторжествуют злые завистники при неоцененном открытии, что бриллиантовая фея, в смешном неведении, осыпана была богемскими стеклами!

И маленькие ручки в бешенстве принялись рвать на себе волосы.

Министр нетвердой походкой подошел к ней – она отбежала в сторону, протянув руки.

– Не смей касаться меня! – угрожала она. – Ты не имеешь более никакого права на меня!.. О, кто возвратит мне потерянные одиннадцать лет!.. Мою молодость, красоту я отдала вору, плуту, нищему!

– Ютта! – В эту минуту человек этот снова овладел собой. – Ты теряешь рассудок, – сказал он строго. – В подобные моменты я всегда давал тебе вволю накричаться, как избалованному ребенку. Но теперь у меня нет на это времени. – С кажущимся спокойствием он скрестил руки на груди и продолжил: – Хорошо, ты права, я обманщик, я нищий; у нас не останется и подушки, на которую мы могли бы преклонить голову, если все они явятся и предъявят свои законные права… Ты ни единого упрека никогда не слыхала от меня, но если эти несколько минут ты решилась употребить на то, чтобы насмехаться надо мною, то и я тебе скажу, для кого я разорился… Ютта, припомни и сознайся, как с каждым годом нашего брака твои требования возрастали все более и более, сама княгиня не могла под конец поспорить с блеском твоих туалетов… Я постоянно без возражения исполнял твои желания. Моя безумная слепая любовь к тебе делала меня послушным орудием твоего безграничного тщеславия… Смешным ребячеством звучит твоя жалоба о потерянных одиннадцатых годах нашего брака – они дали тебе возможность наслаждаться жизнью! Руки твои могли буквально утопать в золоте.

Баронесса стояла все это время отвернувшись, теперь она повернула голову и бросила на него взгляд, полный злобы.

– О, ты отлично знаешь старую песню, которую постоянно тянет весь свет, когда дело доходит до разорения: «Виновата жена!» – вскричала она со смехом. – Жаль, милый друг, что я так часто бывала свидетельницей несчастья, доводившего тебя до отчаяния в Баден-Бадене или в Гамбурге и тому подобных местах, обладающих сильным магнитом – зелеными столами! При подобных обстоятельствах я всегда убеждалась, что и твои руки отлично могли утопать в золоте, или ты захочешь утверждать, что всегда вел законную игру?

– Я нисколько не намерен тратить слова на свою защиту… Кто, как я, сознательно вступил на тот темный путь…

– Да, темный, темный! – перебила она его, подступая ближе. – Превосходительство, конечно, рухнуло, – прошипела она. – Барон Флери спустился с высоты своего величия и вступил на единственное оставшееся ему поприще – помощника банкомета!

– Ютта! – проговорил он и схватил с силой ее руки.

Она вырвала их и бросилась от него к двери.

– Не смей приближаться ко мне – ты наводишь на меня ужас! – вскричала она. – Ты весьма хитро начинаешь свое дело, навязывая мне вину, хочешь принудить меня нести с тобою ее последствия!.. Но не заблуждайся! Я никогда не последую за тобою, не разделю твоего позора и нищеты! Мои обязанности перед тобой более не существуют… Если в эти ужасные часы я и чувствую небольшое утешение, так это от сознания, что нравственно я никогда не была связана с тобой, – я никогда тебя не любила!..

Это было последним ударом, разразившимся над человеком, на которого с завистью устремлены были взоры окружающих, и этот удар, нанесенный очаровательными женскими устами, был самым жестоким из всех, обрушившихся на его голову.

Министр, шатаясь, направился к двери, как бы намереваясь оставить комнату, но ноги отказались служить ему; закрыв лицо руками, он прислонился к стене.

– Несмотря на все клятвы твои и уверения, ты никогда не любила меня, Ютта? – проговорил он с усилием, прерывая мертвое молчание в комнате.

Жена с диким торжеством энергично покачала головой.

На губах его появилась горькая усмешка:

– О женская логика!.. Эта женщина безжалостно отталкивает от себя обманщика и при этом с милой наивностью объявляет мужу, этому самому обманщику, что она в продолжении одиннадцати лет обманывала его!.. О, ты еще сделаешь карьеру – пред тобою лежит еще несколько лет молодости и красоты; но конец этой карьеры… Ну, я хочу быть скромнее тебя и не стану рассказывать этим стенам, каков будет конец карьеры ее превосходительства баронессы Флери!

Взявшись за ручку двери, он обвел взглядом эту комнату.

Баронесса снова бросилась на кушетку; никогда она не казалась ему столь прелестной, как в эту минуту, в этой изнеможденной и полной отчаяния позе. Жгучее чувство любви к этой прекрасной женщине взяло верх над прочими страстями, кипевшими в растерзанной душе этого человека, – он забыл, что в этом обольстительном теле скрывалась жалкая душонка, он забыл, что это ненасытное, тщеславное сердце никогда не билось для него, – он снова подошел к кушетке.

– Ютта, дай мне свою руку и посмотри на меня еще раз, – сказал он прерывающимся голосом.

Она спрятала обе руки под подушку и еще ниже опустила лицо.

– Ютта, взгляни на меня последний раз, мы никогда не увидимся!

Она продолжала лежать неподвижно. Стиснув зубы, он вышел из комнаты. Неслышными шагами он миновал коридор и стал спускаться с лестницы. Долетавший снизу разговор заставил его замедлить шаги; скрытый перилами лестницы, он увидел внизу трех придворных, счастливых обладателей камергерского ключа. Лица их были встревожены, а тон голосов взволнованный.

– Итак, господа, его светлость уезжает, – сказал один из этих достойных кавалеров, натягивая перчатку на свою жирную руку и заботливо застегивая ее, – но я в силу данного мне приказания должен возвратиться в зал с возможно беззаботной миной – положение очень неприятное, когда имеешь на шее целый короб новостей!.. И не смешно ли: во что бы то ни стало князь хочет на сегодня затушить скандал, как будто завтра не станет он всем известен. Боже, что за кутерьма поднимется в нашей доброй резиденции! Любопытно посмотреть!.. Что, не говорил ли я вам всегда, господа? Имел ли я право или нет? Это был негодяй насквозь. И как я ни жалею его светлость, но для него, собственно, еще не так ужасно убедиться наконец, какому ловкому патрону такое долгое время подчинено было наше древнее, родовитое дворянство.

Господа покачали утвердительно головами и разошлись в разных направлениях.

– О, все вы, вместе взятые, древнее родовитое дворянство околели бы с голоду без меня! – проворчал сквозь зубы министр, продолжая спускаться по лестнице. – Мы квиты.

Длинным пустынным коридором он вышел на двор. Там кипела деятельность: поспешно выводили лошадей из стойла и выкатывали княжеский экипаж из сарая.

Министр вошел в сад… Из окон бил яркий свет, вспыхнувший по мановению этого человека, который, как нищий, бродил теперь без пристанища.

Вот подъехала к крыльцу княжеская карета; показался князь в сопровождении лишь немногих из своих приближенных.

При виде его министр сжал кулаки и с диким отчаянием ударил себя в грудь.

Карета покатилась, вот она переехала мост; стук колес уже издали раздавался в ночной тишине. Наконец, замер и он.

Странно, неужели элегантный кавалер не с обычным искусством исполнил возложенную на него трудную обязанность? Вскоре карета за каретой стали выезжать со двора замка.

Звуки оркестра как-то дико звучали среди опустелых стен, и, наконец, и они смолкли.

Министр шел все далее и далее по аллее. Наконец, он очутился в отдаленном уголке сада, поддерживаемом в искусственном запустении. Тут все было дико и угрюмо.

Он остановился. Взгляд его упал на замок, где уже начали тушить огни. Вот погас последний огонек, и здание потонуло во мраке.

На нейнфельдской колокольне пробило двенадцать часов. С последним ударом колокола в аренсбергском саду раздался выстрел…

Кто-нибудь охотится, подумали пробужденные поселяне и, повернувшись на другой бок, снова заснули сном праведников…

 

Глава 33

Был сентябрь месяц. Первое суровое дыхание осени смешивалось с летним ветерком и слегка колыхало вершины деревьев вокруг Лесного дома.

В самом доме царствовала весна любви.

Бертольд Эргардт и Гизела были обвенчаны. Баронесса Флери, получив небольшой пенсион, предоставленный ей князем, исчезла.

Госпожа фон Гербек также сошла со сцены. Получая от Гизелы ежегодно небольшую сумму, забытая всеми, она удалилась в маленький городок и жила «своими воспоминаниями».

При дворе в А. выбор молодой графини Штурм произвел сильное впечатление.

Князь несколько ночей провел без сна от мысли, что португалец вторично грозит секирой корням светлейшего княжеского принципа, доказывая всему свету, что урожденная имперская графиня Штурм может сделаться обыкновенной госпожой Эргардт, и никто не вправе предотвратить это несчастье.

Результатами этих бессонных ночей было тайное поручение, исполнение которого возложено было на женщину «с острым языком и проницательным взглядом».

Графиня Шлизерн однажды нанесла визит в пасторский дом невесте и бывшему при этом жениху, где с изысканной, дипломатической тонкостью дала понять, что его светлость имеет намерение даровать дворянскую грамоту «первому промышленнику» своей страны… Той же изысканной тонкостью «упрямый португалец» позолотил и свой ответ, горький смысл которого тем не менее означал следующее: удостоенный сей чести отнюдь не принадлежит к тем личностям, которые борются с дворянством до тех пор, пока сами оное не получают. Наше время и без того представляет много образчиков подобных ренегатов, которые, заручившись предлогом «лишь в интересах своих детей», становятся в ряды защитников столпов отжившего сословия, от которого они видели одно презрение. Он не находит нужным прибавлять к своему имени что-либо и никогда его не переменит.

Потерпев подобное поражение, дипломатка вернулась в А.

Тем не менее невеста вскоре получила доказательства, что княжеская немилость не распространяется на нее. Под петицией нейнфельдских прихожан, ходатайствовавших о допущении к должности их пастора, стояло также имя имперской графини Штурм. Были слухи, что подписи этой нейнфельдцы обязаны были тем, что им оставили их пастора…

Наступали сумерки. На террасе Лесного дома застыла высокая, величественная фигура мужчины, рядом с которым было юное существо, которое склонило голову к нему на грудь. На этот раз словам любви, которые срывались с их губ, никто не мог помешать!

– Гизела! – вдруг позвал неприятный голос. Молодая женщина повернула голову – попугай беззаботно раскачивался на кольце в клетке, а из дома вышел, улыбаясь, старый Зиверт. Гизела протянула к нему руки, не в силах произнести ни слова от восторга – с большим трудом старику удалось выучить птицу произносить имя будущей хозяйки.