Буря, превратившаяся к вечеру в ураган, свирепствовала далеко за полночь. Почти никто из прислуги замка не ложился спать. Боялись, чтобы не снесло даже тяжелой мозаиковой крыши замка; что же удивительного, если легкая бамбуковая крыша индийского домика была вся разметана!
Наутро солнце весело взошло на безоблачном небе, ярко освещая землю, опустошенную бурей; деревья стояли неподвижно, прямо, но печально; им жаль было оторванных и далеко отброшенных ветвей, старых снесенных гнезд, укрывавшихся в их покровительственной тени, а листья их шелестели, колеблемые легким ветерком…
В кухне замка собралась прислуга, и все передавали друг другу, что Лен похожа на привидение; страшная буря навела ужас даже и на эту суровую женщину, которую ничто на свете не могло смутить: она всю ночь не спала в индийском домике и была свидетельницей, как снесло крышу над ее головой. Только небесные звезды освещали комнату сквозь пробитые в потолке отверстия, потому что по случаю сильного ветра во всю ночь нельзя было зажигать огня: ветер тушил его. Никаких поправок нельзя было производить в доме, потому что малейший шум мог потревожить умирающую индианку… Истинно верующие говорили, что вот и причина страшного урагана: когда «отходит» некрещеная душа, в природе всегда происходит борьба.
Лиана тоже не спала до самого утра. Но не буря, конечно, мешала ей спать – вся душа ее была как бы в лихорадочном состоянии: какое несказанное блаженство сознавать себя так горячо любимой!.. Она торопливо распаковала маленький ящик и опять положила каждую вещь на свое место; ключи тоже вынула из адресованного на имя Майнау конверта, который тотчас же сожгла, так как никто не должен был знать о том, что она хотела бежать отсюда… Потом она написала Ульрике, передав ей в кратких словах все свои неприятности и страдания вплоть до счастливой развязки.
Она заснула только под утро; этот короткий сон необыкновенно освежил ее. Когда горничная подняла шторы и отворила ставни, то Лиане показалось, что она во всю жизнь не видала такого синего неба и не дышала таким бальзамическим воздухом даже и в Рюдисдорфе, где она проводила утра с дорогими ее сердцу Магнусом и Ульрикой… С намерением надела она фиолетового цвета платье, которое, по словам Ульрики, «было ей к лицу»… О, она сделалась за ночь кокеткой, ей хотелось нравиться Майнау!
По обыкновению держа Лео за руку, вошла она к завтраку в столовую. Она знала, что ее ожидали оскорбления со стороны гофмаршала, к которому она вчера презрительно повернулась спиною, а сегодня вдруг опять являлась поить его утренним шоколадом. Необходимо было вооружиться стоическим мужеством и терпением… Ей, конечно, не было известно, что говорил вчера вечером священник гофмаршалу в спальне и как он выпутался из дела. В девятом часу Ганна привела Лео, который все время находился в комнате дедушки; но из всей его болтовни она вывела только заключение, что между священником и гофмаршалом не произошло никакого оживленного разговора, и все обошлось мирно и тихо, и они даже играли в шахматы.
При входе в столовую Лиана невольно вспомнила первое утро, проведенное ею в Шенверте. Гофмаршал сидел у камина, а только что, по-видимому, вошедшая Лен стояла в нескольких шагах от него. Не обратив внимания на неловкий поклон ключницы, он оперся обеими руками на ручки кресла, наклонился вперед и смотрел на вошедшую Лиану щурясь, как будто не веря своим глазам.
– Ах, это вы, баронесса! – воскликнул он. – Я и вчера еще подумал, когда вы так… так грубо оставили нас, объявив о своем намерении отправиться в такую непогоду в давно задуманное путешествие, домой, что, успокоившись, вы, наверно, примете другое решение… Еще бы, в такую бурю! А потом вы, конечно, и то обсудили, что такое внезапное удаление из нашего дома, без всякого судебного решения, значительно сократит ваши материальные средства; вы очень умны, баронесса.
Она хотела было молча уйти, чувствуя, что ее задача была ей не по силам. Где Майнау? Он обещал не оставлять ее ни на одну минуту… Лео с удивлением заметил ее нерешительность; ребенок не понимал, какие оскорбления вместо утреннего привета были сказаны его матери. Заметив, что она колеблется, он схватил своими руками ее правую руку и, смеясь, тащил ее в глубину столовой.
– Вот так, вот так, милый мальчик! – весело засмеялся гофмаршал. – Веди маму к чайному столу и попроси для дедушки чашку шоколаду: он всего охотнее пьет из ее прекрасных рук, если бы даже от них и пахло жженой бумагой… Что, Лен, – быстро обернулся он к ключнице, как будто хотел предупредить ответ молодой женщины, – правда, говорят, что ночью снесло бурей всю крышу с индийского дома?
– Да, барон, правда, как есть всю снесло.
– И потолок поврежден?
– Да, барон, в нем есть такие дыры, что не знаю, что с нами и будет, если снова пойдет такой дождь, как вчера.
– Очень печально!.. Но в индийском саду ничего не будет ни возобновляться, ни поправляться: чем скорее разрушится эта забава, тем лучше!.. Позаботьтесь, чтобы больную перенесли в маленький круглый павильон.
При этом приказании Лиана взглянула на ключницу: люди были правы, говоря, что «суровая женщина» походила на привидение. От тонкого слуха молодой женщины не скрылось, что она давала короткие и резкие ответы только ради того, чтобы не заметили, как дрожал ее голос.
– В этом нет надобности, барон, больная сама отправится! – ответила Лен на его приказание с обычною ей неподвижностью во взгляде.
– Как! Что? Вы с ума сошли? – воскликнул гофмаршал; тут Лиана в первый раз увидела, как это старческое лицо вспыхнуло ярким румянцем. – Глупости! Не хотите ли уверить меня, что ее разбитые члены могут двигаться, а парализованный язык – говорить?
– Нет, барон, что умерло, то и останется мертвым… и с заходом солнца ее не станет.
Лен произнесла это ровным голосом, а между тем ее слова пронзали душу.
Гофмаршал отвернулся и стал смотреть в топившийся камин.
– В самом деле? – воскликнул он торопливо. Лиана, готовившаяся подать ему чашку шоколада, поставила ее опять на стол: она не могла принудить себя приблизиться теперь к убийце, который как-то странно то открывал рот, то, словно забывшись, снова устремлял взгляд на свои болезненно скорченные пальцы, сжимавшие костыль… Не восставал ли теперь пред ним изувеченный, умирающий «цветок лотоса», указывая на синие пятна на своей нежной, белой шейке?..
Старик вдруг поднял голову, будто чувствуя на себе взгляд молодой женщины, причем глаза его приняли резкое выражение.
– Ну-с, баронесса, вы видите, я жду своего шоколада, зачем вы опять поставили его на стол? Может быть, потому, что я немного задумался?.. Ба! Мне только показалось, что из золы выглядывает маленький клочок розовой бумажки.
Это было выше сил Лианы, но она скоро ободрилась, так как за дверью послышались шаги Майнау.
Он быстро вошел в комнату. Какая разница между первым и сегодняшним утром! Не мельком взглянул он на нее, как тогда, но, забыв всякую предосторожность, он устремил свой огненный взгляд на ее лицо, как будто не мог от него оторваться. Больной старик в своем кресле не мог этого заметить: он сидел спиною к двери, но Лен была вконец поражена; она изо всех сил стала дергать своею жесткою рукою туго накрахмаленный передник и потупила глаза.
– Ты уже здесь, Юлиана? – спросил Майнау небрежно и посмотрел на часы, как будто думал, что ошибся временем. – Вот зачем вызывали меня, дядя, – обратился он к гофмаршалу, подавая ему карточку. – Герцогиня прислала конного с приглашением на концерт сегодня вечером; он ждет внизу ответа… Герцогиня еще вчера говорила, что ее любимая примадонна проездом находится в столице и изъявила готовность петь при дворе. Она приехала днем раньше и завтра уезжает – вот причина этого неожиданного концерта; ты, конечно, принимаешь приглашение?
– Разумеется! Довольно долго пришлось мне коптеть в этом глухом Шенверте. Ты знаешь, что я всегда готов явиться, когда меня требуют ко двору, хотя бы мне пришлось тащиться туда на четвереньках.
Насмешливо улыбаясь, отворил Майнау дверь и передал лакею ответ.
– Это развлечение мне очень кстати, – прибавил гофмаршал. – Опустошения, произведенные бурей в садах, расстраивают меня; кроме того, есть еще и другие неутешительные вещи… Вот Лен, – он тут указал, не оглядываясь, на то место, где стояла ключница, – докладывала мне сейчас, что с «той», в индийском доме, сегодня все будет кончено… Я всегда чувствую себя нехорошо, когда знаю, что у нас в замке находится покойник, оттого я два года назад тотчас же отправил в город в покойницкую убившегося работника; но как поступим мы в настоящем случае?
– Признаюсь, дядя, мне ужасно слышать от тебя такой вопрос. Он в высшей степени возмущает меня! – вскричал раздраженный Майнау. – Как можешь ты так выражаться о человеке, который еще дышит?.. Послали вы за доктором, Лен? – обратился он к ключнице.
– Нет, барон, да и к чему? Он помочь ей не может, а только будет мучить ее разными пустяками… Я говорю: ее души уже нет более на земле, а то бы она не смотрела такими спокойными и неподвижными глазами на Габриеля, который так ужасно рыдает над ней.
– Убирайтесь вы с вашими жалобными причитаниями, Лен! – воскликнул раздраженно гофмаршал. – Если бы вы знали, как не пристало вашему грубому голосу так жалобно стонать, вы и сами замолчали бы. Возмущаешься ты этим, Рауль, или нет, мне все равно, – сказал он, с возрастающим волнением обращаясь к Майнау. – В подобном случае, по пословице «своя рубашка ближе к телу», я не стану скрывать своего отвращения. При подобной обстановке я с ужасом вдыхаю воздух… Я совсем расхвораюсь, если ты не позаботишься, чтобы тотчас же после катастрофы останки были отправлены туда, где их настоящее место, то есть на городское кладбище.
Лиана понимала объявший старика ужас, сказавшийся как в его голосе, так и в нервной дрожи, пробегавшей по его телу. Он не боялся измученной им души, пока она была прикована к изувеченному телу, но как только она отрешится от него, то, по народному поверью, будет парить над местом своего жилища до тех пор, пока ее тело не будет погребено.
– Женщина будет покоиться в могиле под обелиском, – сказал Майнау серьезно и выразительно. – Дядя Гизберт увез ее из ее отечества, и она была единственной женщиной, которую он любил; итак, по справедливости она должна лежать рядом с ним; а теперь положим конец этому печальному разговору.
– Она по справедливости должна лежать рядом с ним? – повторил старик с хриплым хохотом. – Осмелься только, Рауль, и ты узнаешь меня!.. Я ненавижу эту женщину даже мертвую. Она не должна лежать рядом с ним, хотя бы мне самому пришлось лечь между ними.
Что же это такое?… Майнау смотрел широко открытыми глазами на старика, о котором он сказал: «Дядя скуп, в высшей степени одержим бесом высокомерия, он имеет свои мелкие недостатки, но при его обдуманности и холодной натуре он никогда не был игрушкою страстей…» Что же, как не долго сдерживаемая безумная страсть, сказывалось теперь так ужасно в этих энергически протестующих жестах, в этих лихорадочно горящих глазах?
Гофмаршал встал и довольно твердыми и скорыми шагами подошел к ближайшему окну. Он близко прошел мимо Лен, почти касаясь своего тайного, беспощадного врага; глаза его смотрели прямо в пространство; ему и в голову не приходило, что это суровое, бесстрастное лицо тоже могло одушевляться и неумолимо выследить по пятам высокорожденного гофмаршала.
Утренний ветер, врываясь в полуотворенное окно, поднимал над его лбом тщательно причесанные седые волосы; но он, обыкновенно избегавший малейшего дуновения ветерка, как злейшего врага, теперь и не замечал его.
– Я не понимаю тебя, Рауль, – сказал он, стараясь победить свое волнение. – Неужели ты хочешь срамить моего брата и в могиле?
– Если он не считал срамом привлечь к себе индийскую девушку и боготворить ее… – Тут гофмаршал громко засмеялся. – Дядя! – прервал себя Майнау и, угрюмо нахмурив брови, напомнил ему, что он вышел из границ самообладания. – Я только один раз при его жизни был в Шенверте, но знаю, что рассказы людей в замке заставляли тогда лихорадочно биться мое сердце. Человек, который охраняет предмет своей страсти с такою боязливою нежностью…
Он невольно замолчал при виде зловещего огня, грозно вспыхнувшего в обыкновенно холодных, бесстрастных глазах гофмаршала. Он ведь не подозревал, до какой раны касался неосторожною рукой. Соблазнительная оболочка несчастного «цветка лотоса», с тихими, неподвижными глазами, готовилась умереть и превратиться в прах, человек же, который когда-то с боязливою нежностью нес ее на руках через сады, чтобы ни один камешек не обеспокоил ее дивных ножек, давно уже спал под обелиском вечным сном, а он, отвергнутый, все еще мучился бешеной ревностью и до сих пор не мог простить умершему брату, что женщина, внушавшая ему безумную страсть, была достоянием брата…
– Эта «боязливая нежность» была, к счастию, непродолжительна, – сказал он хрипло. – Добрый Гизберт вовремя образумился и отвергнул «знаменитый цветок лотоса» как недостойную.
– Для этого у меня недостает основательных доказательств, дядя.
Как будто вчерашняя буря снова ворвалась в окно и прогнала от него сухую фигуру придворного – так внезапно отскочил гофмаршал от окна и теперь стоял перед племянником.
– Основательных доказательств, Рауль? Они лежат в белом зале, в ящике редкостей, который, к сожалению, сделался вчера жертвою нападения. Мне нет надобности напоминать тебе, что эта последняя воля и желание, твердо и неизменно выраженные дядей Гизбертом, были вчера после обеда у тебя в руках.
– И эта записка – единственный документ, на который ты опираешься? – спросил Майнау сурово.
Вчерашняя дерзкая выходка старика по отношению к Лиане заставила его теперь вспыхнуть.
– Да, единственный; но что с тобою, Рауль? Что же может быть на земле действительнее, если не собственноручная подпись умирающего?
– Ты видел, как он писал, дядя?
– Нет, сам я не видал: в то время я тоже был болен; но я могу представить тебе свидетеля, который по совести присягнет, что в его присутствии написана каждая буква, – жаль, что час тому назад он возвратился в город!.. Ты за последнее время стал странным образом относиться к нашему придворному священнику…
Майнау почти весело засмеялся.
– Любезный дядя, твоего свидетеля я отвергаю и здесь, и перед законом. В то же время я объявляю этот документ недействительным и подложным. О да, я верю, что святой отец готов присягнуть, – он поклялся даже спасением своей души, что сам обмакивал умирающему перо в чернила, отчего же ему не поклясться? Господа иезуиты всегда сумеют найти себе лазейку на небо, если бы даже и не удостоились быть торжественно принятыми туда в числе святых… Я и на самого себя сержусь, что поступал не так, как должны поступать люди с совестью. Меня тут не было, когда умирал дядя. Как один из наследников его огромного состояния, я должен был бы поступать вдвойне осторожно и осмотрительно, а не дозволять утверждать тех распоряжений, которые основывались на клочке бумажки, написанной без законных свидетелей. В подобном случае можно и должно основываться только на ясных указаниях закона.
– Хорошо, мой друг, – согласился гофмаршал; он вдруг сделался спокойнее, но это спокойствие имело что-то зловещее: опираясь обеими руками на костыль, он устремил свои маленькие блестящие глаза на прекрасное лицо племянника. – Так потрудись назвать мне закон, под покровительством которого находится женщина в индийском домике? Она свободна как птица, потому что не была законною женой моего брата… Если бы мы стали придерживаться «ясных указаний закона», то имели бы право тотчас же вытолкнуть ее за порог, потому что не было законного завещания, в силу которого она имела бы право на кусок хлеба или приют в Шенверте. Если мы в этом случае не придерживались буквы закона, то и в другом случае не обязаны держаться ее.
– Да разве это логично, дядя? Значит, потому, что мы не были дьявольски жестоки, нам представляется право поступить жестоко в силу незасвидетельствованного последнего распоряжения?.. Положим, что дядя Гизберт действительно составил и написал документ и отвергнул женщину, потому что Габриель не сын его, что ж, спрашиваю я, давало ему право произвольно распоряжаться судьбою чужого ребенка?.. Я еще был молодым и неопытным человеком, когда умер дядя Гизберт. Разве я мог тогда думать о законе и тщательном исследовании дела? Для меня довольно было и твоих слов, чтобы поверить, что индианка осмелилась быть неверною, и возненавидеть ее, потому что я искренно любил дядю… Только это некоторым образом и извиняет меня. Впоследствии мальчик своею рабскою покорностью утвердил меня в мысли, что в его жилах нет ни капли гордой, властной крови Майнау; я, как собаку, толкал его ногою со своей дороги и всегда одобрял распоряжение, предназначавшее его в монахи. Теперь же я каюсь в моем недостойном заблуждении.
За этими торжественными словами последовала глубокая тишина. Даже Лео инстинктивно почувствовал, что через минуту произойдет разрыв в доме Майнау, и, прижавшись к молодой женщине, наклонил набок головку и устремил широко открытые глаза на строго-серьезное лицо своего отца.
– Не будешь ли ты так добр высказаться яснее? Я стал стар и не могу быстро соображать, особенно то, что носит характер новейших идей, – проговорил гофмаршал.
Старик гордо выпрямил свой худой стан, и на лице его появилось выражение какой-то ледяной неприступности. В эту минуту ему не нужно было и костыля – нетерпеливое ожидание придало ему силу и бодрость.
– С удовольствием, любезный дядюшка. Я говорю коротко и ясно. Габриель не будет ни монахом, ни миссионером..
Он вдруг остановился и быстро подошел к ключнице. Эта крепкая, здоровая женщина внезапно вскрикнула и пошатнулась, как пораженная ударом. Лиана успела уже обнять ее и довести до стула.
– Вам дурно, Лен? – спросил заботливо Майнау, наклонившись к ней.
– О, Боже избави, барон, еще ни разу во всю мою долгую жизнь мне не было так хорошо, как сейчас, – бормотала Лен, полуплача, полусмеясь. – У меня только немного потемнело в глазах, и моей глупой голове показалось, что небо должно разверзнуться… О Господи, Отец небесный, – глубоко вздохнула она и закрыла передником свое сильно покрасневшее лицо.
Гофмаршал бросил на нее сердитый взгляд. При всем его волнении он не мог переварить, что эта служанка осмелилась сесть в его присутствии и не встала тотчас же по заявлении, что ей хорошо.
– Итак, Габриель не будет ни монахом, ни миссионером? – спросил он насмешливо и отвернулся, чтобы не видеть бестактности ключницы. – Могу ли я узнать, какое высокое назначение имеешь ты в виду для этого драгоценного экземпляра человеческого рода?
– Дядя, этот тон меня больше не смущает. Долго имел я слабость бояться этого «милого тона»; я разыгрывал роль холодного насмешника только для того, чтобы не сделаться, как «человек сентиментальный», предметом насмешек Но теперь я отрекаюсь от тех из моих товарищей, между которыми господствует этот тон… Я твердо убежден в том, что Габриель мой двоюродный брат. Если ты, как первый наследник необъятного состояния дяди Гизберта, не захочешь выделить ему части, не надо, принудить тебя никто не может, потому что Габриель незаконное дитя… Но я в этом случае не стану придерживаться «ясных указаний» светского правосудия, а буду руководствоваться собственною совестью: я дам мальчику имя его отца и средства, приличные его положению, и усыновлю его.
Разрыв совершился, а также и отречение. Но изворотливый придворный, который в серьезных диспутах бывал очень задорен, умел ввиду совершавшегося факта противопоставить полнейшее наружное спокойствие, чтобы удержать за собою перевес.
– Тут могут быть только две причины, – сказал он холодно и резко, – или ты болен, – тут он порывистым движением указал на лоб, – или ты, как я уже давно догадываюсь, безвозвратно попался в сети красных кос; я предполагаю последнее – и это твое несчастье. Горе тебе, Рауль! Я знаю женщин этого сорта; слава богу, они редки. От огненных волос и белоснежной кожи их исходит фосфорический огонь, как от русалок; своим дыханием они зажигают пламя, которое не умеют погасить… Они обладают сильным духом, но не пылкой душой. Их уста блещут красноречием, но их сердцу незнакомы безумие любви и страстная преданность женщины. Еще на земле ты будешь гореть вечным огнем – вспомни мои слова!.. Посмотри, как ты бледнеешь…
– Я полагаю! Кровь останавливается в жилах, когда слышишь твои слова! Хотя, к сожалению, у меня не слишком чувствительное ухо, но тут каждое слово равняется пощечине… Должен ли я напомнить тебе о твоих сединах?
– Не беспокойся. Я хорошо знаю, что делаю и говорю. Я предостерегал тебя против мачехи моего внука. А теперь лелей ее на своем сердце, которое никогда не умело понимать набожно благочестивой, горячо любившей тебя моей дочери, Валерии!.. Относительно твоего нового protege – я говорю о мальчишке в индийском доме, – я не буду терять даром слов, это дело церкви. Душа и тело его составляют ее неотъемлемую собственность, и она сумеет ответить тебе, если ты осмелишься объявить на него свои права. Слава и честь Господу, которому она служит! С Его всесильной помощью она всегда побеждала непокорных, как отдельных лиц, так и целые нации; ты проиграешь, как и все те, которые вооружаются против нее и венчают ее слуг мученическим венцом. В конце концов мы все-таки одержим верх.
Он повернулся к Майнау спиной и хотел было идти, но на первом же шагу остановился и стукнул о паркет костылем.
– Ну, Лен, вы все еще не отдохнули? Не правда ли, на мягких шелковых креслах замка сидится очень покойно? – насмешливо проворчал он.
Ключница, с напряженным вниманием следившая за происходившею сценой, так увлеклась ею, что позабыла все, но, заслышав стук костыля, она испуганно вскочила.
– Поставьте мой завтрак на поднос, – приказал он, – и несите за мной в мой рабочий кабинет: я хочу быть один.
Он вышел. Костыль его стучал о паркет, а связка ключей у пояса Лен и посуда на серебряном подносе звенели ему в такт. Душа гофмаршала кипела гневом; женщина же, покорно и молча следовавшая за ним, трепетала от внутренней радости, а также и от негодования; охотнее всего она вылила бы этот шоколад под ноги этому желтому скелету во фраке, который осмелился так дурно отозваться о милом, чистом ангеле.
В ту минуту, когда за вышедшим захлопнулась дверь, Лиана, стоявшая все время в углублении окна, быстро подбежала к Майнау и, взяв его правую руку, поднесла ее к губам.
– Что делаешь ты, Лиана! – воскликнул он, отнимая руку. – Ты целуешь мою руку?
Но вдруг лицо его просветлело, он раскрыл объятия, и молодая женщина в первый раз добровольно прижалась к его груди.
Лео, бледный от удивления, стоял, скрестив за спиною руки; он, который всегда так свободно высказывал свое мнение, безмолвно смотрел теперь на эту необыкновенную сцену. Лиана с улыбкою притянула его к себе, и он полуревниво, полуласково обнял маленькими ручонками ее талию. Эти три прекрасные фигуры представляли группу, достойную служить олицетворением семейного счастья, полного мира и согласия.
– И все-таки мне завтра же придется расстаться с вами, – уныло сказал Майнау. – После всего, что произошло, ты не можешь оставаться здесь, Лиана, а я не могу оставить Шенверта, пока не будут решены поднятые вопросы и не окончится борьба.
– Я останусь с тобой, Майнау, – сказала она решительно; она знала, что его неминуемо ожидали ужасные открытия, а потому в эти тяжелые минуты ее присутствие было необходимо. – Ты говоришь о борьбе? И я должна оставить тебя одного? Я и здесь могу жить так же изолированно, как и в Волькерсгаузене; с гофмаршалом мне нет более надобности встречаться.
– Один раз тебе все-таки придется встретиться, – прервал он ее и с любовью поправил на лбу ее густые волосы. – Ты слышала, он собирается сегодня ко двору, «хотя бы даже пришлось ему ползти на четвереньках». И я поеду, но это в последний раз. Лиана, можешь ли ты преодолеть себя и поехать со мною, если я буду очень просить тебя о том?
– Я поеду с тобой куда тебе угодно, – она сказала это твердо, хотя выражение испуга промелькнуло на нежном лице молодой женщины. Ее сердце тревожно забилось при мысли, что она еще раз должна предстать пред женщиной, которая считалась ее злейшим врагом и готова была возбудить против нее все элементы природы, чтобы только лишить ее занимаемого ею положения, оторвать у нее сердце, которое при самых торжественных уверениях отдалось ей вчера навеки.