После того как Лиана вскрикнула: «Майнау!», на ее половине воцарилась тишина: только в клетках в соседнем приемном зале еще щебетали маленькие птички, выбирая себе на жердочках поуютней местечко, где бы они могли, спрятав свои головки под крылышки, спокойно провести ночь, да по мозаичному полу длинной колоннады по временам раздавались шаги лакеев; но из голубого будуара не доносилось ни малейшего шороха. Неужели молодая женщина вышла из комнаты? Майнау почувствовал почти страх при мысли о таком оскорблении. Он ожидал, что она последует за ним, потому что его голос — что, впрочем, его самого удивило — взволновал ее, как волновал всех прочих женщин. Не полагал ли он, что и эта неуязвимая, сильная душа имела, как и другие слабые женские натуры, чувствительную струну, которая сочувственно отзывается на потрясающие звуки мужского голоса и, наконец, дает ему возможность торжествовать?..
Быстро, но неслышно ступая по устланному ковром полу, приблизился он к портьере.
Лиана не уходила. Она все еще стояла у окна, опершись левой рукой о подоконник и погрузясь в самое себя; несмотря на сгустившиеся сумерки, он видел ее милый профиль и красивый полуоткрытый рот. Услышав шорох, она медленно повернула головку, и большие глубокие глаза ее смотрели на него серьезно и спокойно. В ней не видно было следов борьбы, она давно уже оправилась.
— Тяжело мне будет, когда придется перевести Лео в его старую спальню, — заметил он, отвечая на ее взгляд холодным, пристальным взглядом.
Тяжелый вздох вырвался из груди молодой женщины, и глаза ее наполнились слезами.
— Тебя это недолго будет тревожить, ведь ты скоро уезжаешь, — произнесла она тихо, не поднимая глаз.
— Конечно, я уезжаю и бешенее, чем когда-нибудь, брошусь в водоворот жизни; кому же судить меня за это? За собою оставляю я вечный лед гордой добродетели, холодного, наблюдательного ума, а передо мною жизнь со всем разнообразием наслаждений. Там меня лелеют, как сказочного принца, а здесь подвергают неумолимому критическому разбору до мельчайших подробностей.
Он направился к выходной двери.
— Ты ничего не имеешь сказать мне, Юлиана? — спросил он, глядя на нее через плечо.
Она отрицательно покачала головой, но прижала руку к сердцу, как будто подавляя какое-то непреодолимое желание.
— Мы сегодня в последний раз одни, — добавил он, пристально следя за ее движением. Быстро приняв решение, она подошла к нему.
— Я высказала тебе много неприятного, против моего желания; мне это больно, но я еще не кончила… ты сам вызвал меня; можешь ли ты еще выслушать?
Он ответил утвердительно, но остался неподвижно стоять у двери, положив руку на ручку.
— Я не раз слышала от тебя, что в следующем полугодии ты не предвидишь никакой деятельности в отечестве… Майнау, неужели отец, какое бы ни занимал он положение в обществе, имеет право отказываться от своих обязанностей по воспитанию своего ребенка?.. Дальше: в каких руках оставляешь ты своего единственного сына?.. Ты сам относишься с неуважением к строгим, неисполнимым догматам, проповедуемым твоей церковью, и знаешь, что они до суеверия ревностно исполняются и придворным священником, и твоим дядей, а между тем беззаботно предоставляешь им руководить молодым умом твоего сына; даже еще хуже: ты молчишь против своих убеждений!..
— А, это наказание за то, что я не поддержал тебя во время неутешительных прений о существовании дьявола! Да кому же придет охота спорить о таких нелепостях, которые уничтожатся сами собою? Лео даже и по духу мой сын; он освободится от излишнего балласта, как только станет мыслить самостоятельно.
— Так спокойно думают многие, которые должны были бы действовать, и только этим объясняется, что в нашем столетии терпима безумная отважность человеческого рассудка, которую проповедует старик в Риме… Действительно ли уверен ты, что Лео перенесет внутренний переворот так же легко, как ты? Я знаю, что первые сомнения в вере оставляют глубокие раны в душе; к чему же добровольно вызывать их и, может быть, потрясать религиозное чувство?.. Как бы мы ни охраняли, ни изучали детскую душу, она все остается тайною для самой себя и для нас; мы не можем заранее знать, каковы будут лепестки в не распустившейся еще чашечке цветка, это я узнала по опыту, какой я приобрела с тех пор, как живу здесь с Лео и постоянно наблюдаю за ним. Убедительно прошу тебя, не оставляй Лео в руках священника!
Он молчал, но руки его невольно оставили дверную ручку.
— Хорошо, — сказал он после некоторого раздумья, — я согласен исполнить эту просьбу, как твою последнюю волю перед отъездом… Довольна ты?
— Благодарю тебя! — воскликнула она искренно, протягивая ему левую руку.
— Нет, что мне в этом рукопожатии! Мы ведь перестали быть добрыми товарищами, — сказал он, отвернувшись. — Впрочем, — и тут Майнау насмешливо улыбнулся, — ты не слишком-то благодарна. Твой очень хороший друг, придворный священник, с неограниченным самоотвержением, где только может, вступается за тебя, а ты против него интригуешь!
— Он лучше всех знает, что я не желаю его рыцарских услуг, — возразила она спокойно. — В первый вечер моего приезда сюда он пробовал приблизиться ко мне, но такими хитрыми путями ему вряд ли удастся обратить меня.
— Обратить! — громко смеясь, воскликнул Майнау. — Посмотри на меня, Юлиана! — Он схватил ее левую руку и крепко сжал. — Ты в самом деле так думаешь? Он хотел обратить тебя? Обратить в католичество? Ну, говори же, я хочу знать правду! Неужели этот удивительный служитель церкви злоупотребляет своим знаменитым проповедническим голосом? Признайся, Юлиана, неужели он дерзнул хоть одним своим дыханием коснуться тебя?..
— Что с тобой? — гневно спросила она, гордым движением освобождая свою руку. — Я не понимаю тебя. Мне и в голову не приходит утаивать от тебя что-либо, что говорилось в твоем доме, и если это интересует тебя, то я отвечу тебе: он мне сказал, что Шенверт — раскаленная почва для женских ног, откуда бы они ни происходили, из Индии или из немецкого графского дома, и в то же время пытался приготовить меня к неизбежным тяжким минутам, ожидающим меня в этом замке.
— Отлично задумано! Нельзя не сознаться, что этот человек обладает недюжинным умом. Он с первого взгляда видит то, что слабые глаза замечают только тогда, когда оно для них уже утрачено!.. Да, видишь ли, Юлиана, Валерия была отличной духовной дочерью, и он вполне прав, желая, чтобы и новая хозяйка Шенверта пошла по старой колее ради религиозного мира в семейном кругу, — ведь так это, не правда ли?
— Думаю или, лучше сказать, ни минуты не сомневаюсь в этом, — сказала она и посмотрела на него своими выразительными глазами. — Оттого, как я уже говорила тебе, я так решительно протестую против всякого его вмешательства.
— Твоя воля тверда как сталь, и, конечно, такою и останется… Юлиана, я желал бы не заглядывать так глубоко в омут общественной жизни тогда, — он нагнулся к ее лицу, — и присягнул бы на этом письме, как на Евангелии, но… — Майнау горько засмеялся. — Да, да, конечно, эта головка с роскошными волнами золотых волос отлично пристала бы к лику ангелов католической церкви; проповедник прав, и я от души верю ему; к тому же ведь ты еще не знаешь, Юлиана, как сладко быть причисленной к ангельскому лику! Но я сам буду энергически противодействовать этому обращению.
— К чему все это? — прервала его молодая женщина. — Ты ведь уезжаешь, а я…
— Да, мне кажется, ты уже довольно часто повторяешь это! — воскликнул он гневно и топнул ногой. — Ты, конечно, допускаешь, что мне одному принадлежит право определить — ехать ли мне и когда.
Она промолчала. В какие противоречия вдавался этот человек, благодаря своему необузданному темпераменту! Не сам ли он до сегодняшнего дня постоянно говорил о предстоящем отъезде, как бы предвкушая величайшее наслаждение.
— Сознайся же, Юлиана, при этих предостережениях о тягостных минутах этот любезно-болтливый набожный отец не пощадил, конечно, и моей частной жизни, — проговорил он с напускным равнодушием и, сняв с пьедестала статуэтку из слоновой кости, принялся внимательно рассматривать ее.
— Для этого нужно предположить, что я спокойно слушала его, — ответила она, глубоко оскорбленная. — Надеюсь, что ты признаешь за мной настолько чувство долга, чтобы не дозволить судить тебя в моем присутствии, даже если бы эти суждения согласовались с моим собственным мнением. Тот должен глубоко презирать жену, кто осмеливается сообщать ей что-нибудь невыгодное о ее муже.
— Если умершим душам доступно чувство стыда, то я желал бы видеть теперь Валерию! — воскликнул он, поставив на пьедестал фигурку Ариадны из слоновой кости. — Значит, твое невыгодное мнение обо мне основывается исключительно на твоих собственных наблюдениях.
Она молча отвернулась.
— Как? Значит, и другие говорили тебе обо мне?.. Дядя, что ли?..
Как неудачно разыгрывал он теперь роль равнодушного!
— Да, Майнау. Он недавно жаловался священнику, что твои вечные путешествия беспокоят его относительно Лео. Ты гуляешь по свету, чтобы избежать скуки, а между тем у тебя дома слишком много дела и не на один год. Твое состояние — настоящие золотые россыпи, но оно находится в неверных руках, которые так же беспощадно расточают его, как и ты сам. Беспорядки по управлению превосходят всякое описание, и он приходит в ужас, когда ему хоть мельком приходится заглянуть туда.
Майнау побледнел, повернулся к ней спиною и стал смотреть в окно. Она говорила с видимым смущением; очевидно, это были такие обстоятельства, в которые она не должна была вмешиваться, а тем более теперь, когда была уже почти разведенной женой. Но она говорила за будущее Лео, и в эти последние минуты, которые она проводила с ним наедине, она хотела сделать для пользы Лео все, что было в ее власти.
— Но ведь ты знаешь дядю и его смертельный страх, что состояние Майнау уменьшится; его жадность к увеличению богатства становится положительно невыносимою: старик вдается в ужасные крайности, — говорил он, не поворачивая к ней головы. — Я говорю тебе, что через несколько недель все будет приведено в надлежащий порядок и все опять пойдет как по-писаному, и что же потом?.. Не должен ли я сам, ради развлечения, взяться за плуг или, может быть, не имея ни малейшего призвания к музыке, сделаться директором придворного театра? Или не должен ли я домогаться какого-нибудь вакантного министерского поста? В Берлине и Бонне я немного занимался юриспруденцией, а еще прежде сделал два похода, да ко всему этому мое старинное дворянство — чего же еще? — Он содрогнулся. — Нет, никогда!.. Ну, посоветуй же мне, мудрый сфинкс, как мне проводить время в Шенверте, когда и вторая жена покинет меня?
— Тебе никогда не приходила охота писать? Он быстро повернулся и молча взглянул на нее.
— Не хочешь ли ты зачислить меня в сочинители? — спросил он с недоверчивой улыбкой.
— Если ты разделяешь мнение моей матери и гофмаршала, то, конечно, ты не должен понимать меня так, будто я советую тебе печатать твои сочинения, — сказала она веселым тоном. — Ты рассказываешь увлекательно и красноречиво — я уверена, что у тебя прекрасный слог, а пишешь ты, верно, еще лучше, чем говоришь.
Странно! Этот человек, пресыщенный похвалами и избалованный вниманием женщин, опустил глаза и застенчиво покраснел, как девушка, услышав такую похвалу из уст этой серьезной молодой женщины.
— По вечерам, за чаем, мне не раз хотелось записывать за тобой, — добавила она.
— А! Значит, строгая критика незримо и неслышно сидела возле меня в то время, когда я порывался спросить, сколько может быть стежков в лепестке цветка этого нескончаемого ковра?.. Юлиана, с твоей стороны было нечестно заставлять меня играть такую глупую роль… Нет, молчи! — воскликнул он, когда она, гордо подняв голову, раскрыла рот для ответа. — Наказание было вполне заслужено!.. Я должен признаться тебе, — сказал он колеблясь, — что у меня не раз являлось желание описать, например, мои путевые впечатления, но первый робкий опыт мой в форме письма, который я прислал из Лондона на родину, потерпел такое блистательное фиаско, что я навсегда бросил перо. Дядя не шутя рассердился на меня за мою бесконечную болтовню, за эти бестактные и нескромные сообщения относительно различных дворов, при которых меня так «незаслуженно милостиво» принимали, и серьезно запретил мне продолжение описаний моих путевых впечатлений, потому что такое письмо легко могло попасть не в те руки, в какие было назначено, и скомпрометировать его и меня самого, а вернувшись, я нашел у Валерии один из ее флаконов заткнутым вместо пробки отрывком скучного послания, — как она, смеясь, уверяла меня.
В эту минуту вбежал Лео. Он уставил на отца свои большие удивленные глаза, недоумевая, как отец попал сюда, когда прежде он никогда не входил на эту половину.
— Папа, что ты делаешь в голубой комнате? — спросил он с изумлением и некоторою ревностью, так как до сих пор он один только бывал в комнатах мамы.
Майнау покраснел и, взяв мальчика за плечи, тихонько повернул его к молодой женщине.
— Поди, мой милый, обними хорошенько маму, — я не смею подойти к ней ни на одну линию ближе того, как она назначила, — и попроси ее быть немного потерпеливее с тобою… и со мной, пока мы не расстанемся.
— Ах, папа, да ведь я с ней поеду! — воскликнул мальчик и обнял обеими руками за талию молодую женщину. — Мама, укладывая меня вечером спать, не раз обещала мне взять меня с собой к дяде Магнусу и тете Ульрике, когда она поедет в Рюдисдорф.
— Что?! Почему ты знаешь, что мама уже едет в Рюдисдорф? — спросил удивленный Майнау.
— Придворный священник и мама наследного принца говорили об этом у охотничьего домика; хотя они говорили очень тихо, но мы все-таки слышали — наследный принц и я… Не правда ли, мама, ты возьмешь меня с собою?
— Ты должен хорошенько попросить папу, чтобы он позволил тебе изредка навещать меня, ответила она твердым голосом, но не поднимая глаз, и погладила кудрявую головку ребенка.
— Там видно будет! — сурово проговорил Майнау. — Вот видишь, Юлиана, твое милое намерение, так любезно сообщенное сегодня после обеда, кажется, произвело действие электрической искры; завтра все воробьи станут чирикать на крышах нашей благословенной столицы о том, что у святейшего отца в Риме по горло хлопот, чтобы, обойдя неумолимый закон, разлучить двух людей, которые не могут вместе ужиться… Но, во всяком случае, ты не думаешь уехать раньше моего отъезда?
— Вполне подчиняюсь в этом случае твоим распоряжениям. Если хочешь, то я уеду из Шенверта через день после тебя.
Он слегка кивнул головой и, быстро подойдя к столу, сложил письмо к Ульрике и положил его в боковой карман.
— Я имею еще право конфисковать — это письмо принадлежит мне!
Он иронически низко поклонился удивленной молодой женщине, как будто был на аудиенции у королевы, и торжественно вышел из комнаты. Лео же вдруг разразился громкими рыданиями; ребенок предчувствовал, что должен лишиться своего ангела-хранителя.