Молодая женщина снова подошла к окну. Стук колес отъехавшего экипажа замирал вдали. Теперь он въехал в лес: чудные рысаки бежали крупной рысью и уносили дорогой экипаж, где, утопая в мягких белых атласных подушках, сидела эта прелестная женщина с лицом медузы. Она любила его со всем пылом бешеной страсти, забывая свое герцогское достоинство и всю свою гордость; возле него она была не больше как страстно обожающая женщина, терзаемая ревностью… Зачем связал он свою судьбу с судьбой бедной девушки из Рюдисдорфа? Зачем не искал он ее царственной руки? Он был бы принят с распростертыми объятиями и мог бы быть счастлив с нею, так как и он не был равнодушен к ней: встреча в лесу в день свадьбы живо воскресла пред молодой женщиной — тут была какая-то тайна. «Старания ваши разобьются о предпринимаемое путешествие», — шепнула ей герцогиня, и Лиана еще чувствовала на своей шее и щеке ее горячее дыхание… Какое же старание должно разбиться? Она все делала, чтобы выполнить свои обязанности, но, благодарение Богу, гордость не изменила ей: она не шевельнула ни одним пальцем, чтобы приобрести любовь Майнау. Думая так, герцогиня ошиблась; в одном она была права, предполагая, что путешествие окончательно порвет слабо завязанный узел, даже если бы Лиана отказалась от своего решения уехать отсюда… Как ужасно ее положение! Когда он после продолжительного отсутствия вернется домой, никто и не вспомнит, что когда-то была привезена сюда графиня Трахен-берг, чтобы провести здесь целый ряд горестных дней среди ежедневных пыток и оскорблений; он сам, путешествуя, стряхнет с себя тягостное воспоминание, чтобы овладеть наконец рукой, которая протягивалась к нему с таким страстным томлением.
Невольно прижала молодая женщина судорожно сжатую руку к сердцу: отчего же оно вдруг так болезненно заныло? Неужели так ужасно быть отвергнутой ради другой?.. Ей вспомнилось, как Майнау запретил ей допускать герцогиню прикасаться к себе; какие побудительные причины он имел на это? Конечно, одну ревность. Он просто не мог переносить, когда ей, его жене, оказывались знаки благоволения… Она закрыла лицо руками, ею вдруг овладела необъяснимая слабость. Медленно отошла она от окна, чтобы уйти в свою комнату. Проходя мимо письменного стола, она остановилась как вкопанная: ключ был еще в ящике! Майнау забыл вынуть его, а разгневанному и раздосадованному гофмаршалу и в голову не пришло потребовать его назад… Сердце молодой женщины сильно забилось: тут лежала бумажка, от которой зависела вся судьба Габриеля; ей хотелось еще хоть раз взглянуть на нее, так как она знала, что для таких документов недостаточно исследования простым глазомером, а нужно рассматривать их с помощью микроскопа. Но чтобы снова иметь эту бумажку в своих руках, нужно было отодвинуть ящик с редкостями, а это была чужая собственность, и ключ оставался здесь случайно… честно ли будет с ее стороны вынуть бумагу? Нет, она опять положит ее невредимой на прежнее место; не сам ли Майнау требовал от нее, чтобы она хорошенько вгляделась в написанное, и не для этой ли цели взял у гофмаршала бумаги? Быстро решившись, выдвинула она ящик: розовая записка ее матери лежала перед нею и, нечаянно коснувшись ее, она, как ужаленная змеей, отняла руку. Она взяла лежавшую сверху бумажку: это именно и была та, которую она искала.
Едва переводя дух, сбежала она вниз в свои комнаты и положила бумажку под микроскоп, бывший верным помощником при ее занятиях… И невольно содрогнулась, под неумолимым стеклом ужаснейший подлог становился ясен как день. Каждая старательно выведенная буква была сперва прорисована карандашом, чего нельзя было заметить невооруженным глазом, и теперь выступало с беспощадной очевидностью. Работа была трудная — обманщик должен был отдельно срисовывать каждую букву, чтобы составить необходимые слова… Но кто бы мог это сделать? И для чего? Записка была написана без законных свидетелей, значит, этим подлогом хотели заставить молчать человека, имевшего сильный голос в этом деле, и это был Майнау. Он сам говорил ей, что сначала действовал в пользу мальчика… Было ли то сделано из корыстных видов, или тут примешивался еще религиозный фанатизм — сказать было трудно. Но в записке было написано еще: «Женщина непременно должна принять святое крещение для спасения ее души».
Молодая женщина бросилась на кушетку. Ее сердце усиленно билось, по ее телу пробегала нервная дрожь, ей нужно было успокоиться — в таком волнении ее никто не должен был видеть… Майнау обладал благородной натурой, и, чтобы избежать его справедливого противодействия, прибегли к подлогу, зная, что никаким другим путем им не удалось бы склонить его к явной несправедливости. Прежде всего надо было положить бумагу на место; она могла бы только тогда сообщить это открытие Майнау, если бы на его глазах вынула бумажку из ящика. Лиана горько улыбнулась; он, во всяком случае, скорее заподозрил бы ее, чуждую здесь всем и всеми не любимую, нежели поверил бы, что в его Шенверте, этом гнезде рыцарского благородства и строгости правил, могли происходить подобные вещи… Но рано или поздно Майнау должен будет узнать всю правду — это требовалось для спасения Габриеля.
Тихонько прокралась она в зал. Там уже затопили камин. Тяжелые штофные гардины были спущены на окнах, а стеклянная дверь заперта дубовыми ставнями. Тишина нарушалась только беспрерывно лившимся дождем. Чайный стол был уже приготовлен, и среди него горела лампа под зеленым колпаком. Обширный зал тонул в полумраке; лампа освещала только стол и небольшое пространство вокруг него, да, кроме того, отблеск топившегося камина падал на паркет, углы же комнаты были погружены в совершенный мрак.
Молодая женщина робко осмотрелась: в комнате никого не было. Успокоенная, она подошла к столу, выдвинула ящик, развернула, не вынимая из него, сверток и положила в середину его записку. В эту минуту кто-то схватил ее руку, удерживая ее в ящике; ужас сковал Лиану; она не имела даже силы вскрикнуть — вся кровь прилила ей к сердцу. Почти лишившись чувств, она пошатнулась, и ее помутившимся глазам предстало лицо придворного священника. Он принял беспомощную в свои объятия и, прижав к груди, покрывал ее руку страстными поцелуями.
— Успокойтесь, ради Бога! Я один это видел, кроме меня, никого нет в зале, — шептал он нежным, ободряющим голосом.
Этот голос мгновенно возвратил ей сознание; она вырвалась и оттолкнула его руку.
— Что вы видели? — спросила она слабым, беззвучным голосом, в то время как красивая ее фигура приняла гордую осанку. — Разве эти ящики содержат в себе золото или серебро?.. Разве я хотела красть?
— Как мог бы я предположить такую мысль в вашей божественной головке? Скорее я запятнал бы память моей матери таким позорным подозрением, нежели вашу ангельски чистую душу, — верьте мне!.. Вы не поймете, конечно, этого выражения, потому что именно любовь к матери и привела вас сюда… Баронесса, кто может обвинять вас за желание уничтожить маленькую записочку, которая оскорбляет и унижает вас? — Он вынул из ящика записку. — Сожжем же вместе это розовое свидетельство материнских заблуждений!
Быстрым движением вырвала она у него письмо и бросила на прежнее место.
— Разве это не кража? Разве оно ко мне адресовано? — кричала она гневно. — Оно останется там, где было. Нечестным поступком я не могу смыть пятна с репутации моей матери.
Она отступила от него и стала по другую сторону письменного стола: ей хотелось увеличить расстояние, отделявшее ее от священника, дерзнувшего дотронуться до нее. Зеленый свет лампы падал на ее прелестный благородный профиль; своим гордым выражением походил он на камею… Священник попробовал было накинуть ей петлю на шею, и, будь у нее поменьше энергии, она неминуемо попала бы в его сети. Но вместо того ему пришлось убедиться, что она его насквозь видит.
— Как вы осмелились склонять меня на такое темное дело?
— Вы преднамеренно не хотите понимать меня и, где только можно, относитесь ко мне враждебно, — сказал он с горечью; в его голосе звучала неподдельная страсть, в этом она не могла сомневаться, — и все-таки у вас нет на земле более преданного друга, чем я.
— У меня два друга: брат и сестра, другой дружбы я не ищу, — возразила она.
Услышав ее враждебный тон, священник прижал обе руки к груди, точно он получил смертельный удар; глаза его вспыхнули зловещим огнем, и он подошел к ней ближе.
— Баронесса, здесь, в Шенверте, вы не должны были бы говорить так оскорбительно и гордо, потому что вы не имеете здесь никакой опоры и, подобно мячику, зависите от дуновения ветра.
— Слава Богу, он не отнес меня ни на одну линию в сторону относительно моих правил.
— Свет не спрашивает об этом; он видит только ваше фальшивое положение здесь и, зная побудительную причину, в силу которой сделали вас баронессой Майнау, насмешливо улыбаясь, шепчет самые унизительные предположения.
Она стала еще бледнее.
— К чему вы все это говорите мне? — спросила она нетвердым голосом. — Впрочем, я знаю побудительные причины, вследствие которых я здесь: я должна быть матерью Лео и хозяйкой осиротевшего дома; это положение отнюдь не оскорбляет моего женского достоинства, — прибавила она гордо и с холодным спокойствием. Это равнодушие, видимо, огорчило его.
— Да, если бы вы были ею на самом деле! — сказал он торопливо. — Но в Шенверте вряд ли когда-либо чувствовалось отсутствие хозяйки. Преклонные лета и почтенная особа гофмаршала делают хозяйку дома совершенно лишнею во время празднеств, а хозяйство он умеет контролировать лучше всякой женщины. Лео предназначается к военной службе и должен будет рано оставить Шенверт и выйти из-под опеки матери, так что едва ли эти причины имелись здесь в виду. Главною причиной была неутолимая жажда мести; не знаю, не будет ли оскорблено чувство достоинства женщины, если она узнает, что ее избрали единственно для того, чтобы нанести другой женщине смертельный удар, и притом с самой утонченной жестокостью.
Большие серые глаза молодой женщины пристально устремились на лицо говорившего, но именно ее молчание и этот взгляд, полный нескрываемого страха, и побудили его безжалостно продолжать:
— Тем, кто знает барона Майнау, известно, что все поступки и действия его рассчитаны на эффект. Выслушайте, как было дело. В молодых летах он страстно любил высокопоставленную женщину, и она так же пламенно отвечала на его любовь; близкие принудили ее отказать ему, чтобы взойти на ступени трона. Барон Майнау, может быть, и прав, называя ее поступок неверностью, но в глазах приближенных это не более как страшная жертва, принесенная обязанностям звания… Смерть мужа сделала эту женщину, не перестававшую любить Майнау, свободною; для бедной страдалицы в порфире и короне готовилась взойти новая заря; она мечтала сбросить с себя тяжесть герцогского блеска и величия, чтобы хоть в одиннадцатый час сделаться любящей и любимой женой, но кому удавалось тогда проникнуть в настоящие намерения и действия барона Майнау?.. Во все время траура он был с нею чрезвычайно любезен до той минуты, когда она, вся сгорая от любви и сладостной надежды, готовилась услышать из уст его предложение, а вместо того он в присутствии всего двора объявил ей о своей помолвке с Юлианой, графинею фон Трахенберг. Это, конечно, произвело громадный эффект, Майнау мог торжествовать.
Молодая женщина оперлась на высокую отделку письменного стола сложенными руками и прижалась к ним лицом. Она охотно согласилась бы провалиться сквозь землю, чтобы только не слышать более этого безжалостного голоса, наносившего неизлечимые раны ее фамильной гордости, ее бедному достоинству и даже ее бедному сердцу.
— Что должно было произойти после этой комедии, ему было все равно, — продолжал священник с возрастающим жаром; казалось, он дорожил каждым мгновением, которое проводил теперь с этой женщиной один, без всяких свидетелей. — Для чувства долга в душе этого человека нет места; он и к своей первой жене, самой привлекательной, любезной и благородной женщине, какую только можно себе представить, выказывал полное пренебрежение.
Последние слова заставили Лиану поднять голову: священник лгал; первая жена Майнау, напротив того, не отличалась благородством; она от малейшего противоречия топала ногами и швыряла ножами и ножницами куда попало. А тем временем священник продолжал:
— Он и женился на ней единственно для того, чтобы доказать герцогине, что ее неверность мало его трогает… Но участь первой жены была завидна сравнительно с участью второй, которую он безжалостно принес в жертву своему тщеславию. На стороне первой был ее отец; вторая жена и его имеет против себя, — он ее непримиримый враг… Он знает теперь, что второй брак есть не что иное, как образчик самой неслыханной мести и что герцогиня не остановится ни перед какими средствами, чтобы хоть теперь одержать победу, и он — верный ее союзник. Царственное имя придаст завидный блеск родословной дома Майнау.
— Я спрашиваю вас еще раз: к чему вы мне все это говорите? — прервала она его вдруг, приняв свой гордый, величественный вид. — Я добровольно удаляюсь, как это всем известно; и не доставлю много хлопот ни герцогине, ни ее союзнику, но пока я еще ношу имя Майнау, я никому не позволю в своем присутствии дурно отзываться о человеке, с которым повенчана, если бы даже он был в десять раз виновнее… Прошу вас не забывать этого, ваше преподобие… Впрочем, не берусь решать, что более достойно осуждения: легкомыслие ли светского человека или суетность священника, который, зная о святотатстве, в потрясающей душу молитве призывает благословение Божие на недостойную комедию; первый попирает ногами женское сердце, как большая часть знатной молодежи; другой же, превращая алтарь в сцену, является на ней даровитым актером и тем совершает страшный грех!..
Лиана говорила громко, горячо, забыв всякую предосторожность и самообладание.
— Этот Шенверт — омут, и, к чести Майнау, должно сказать, что он этого не знает и потому, сам того не замечая, проходит мимо темных дел, которыми пропитан самый воздух в этом замке. Он и не предполагает, что документы, на которые он, по простоте души, опирается, подложны…
Не договорив, она вдруг испугалась и замолчала. Священник сделал выразительное движение, как будто у него блеснула внезапная мысль. С быстротою молнии выхватил он из ящика лежавшую сверху бумажку и поднес ее к лампе.
— Вы говорите об этом документе? Ученая мыслительница исследовала его под микроскопом и открыла…
— Что он писан предварительно карандашом, — сказала она твердо.
— Совершенно справедливо. Каждая буква срисована на стекле карандашом и потом обведена пером, — подтвердил он спокойно. — Я знаю это очень хорошо, знаю даже и то, что это очень трудная и неприятно действующая на нервы работа; а знаю я это потому, что сам сочинял и писал этот документ… О, не смотрите же на меня с таким отвращением! Разве в ваших глазах ничего не значит, что я так унижаю себя и так откровенно каюсь перед вами… Вы можете спокойно коснуться этой руки: не ради денег, не ради земной власти и величия действовала она так, но для осуществления высших идей… Разве я не мог с таким же успехом прибавить к этой последней воле какое-нибудь пожертвование капиталом или недвижимым имуществом в пользу нашего ордена? Барон Майнау верит в неподдельность этого документа, он поверил бы и такому добавлению, а старик гофмаршал… Ну, он по уважительным причинам должен бы был поверить. Я был далек от подобного грабежа, я только хотел приобрести две души: языческую душу матери для крещения и душу мальчика для миссии… Наш век ненавидит и преследует, как фанатизм, самоотверженную преданность пылкой души к призванию священника, но никто не думает, что, заключив горячее вещество в железном сосуде, он тем самым заставляет его стремиться к нему и…
— Сжигать еретиков, — добавила она ледяным тоном и отвернулась.
Священник нервно скомкал в руке записку.
— Но это пламя уже более не пылает, — проговорил он глухим голосом; он, видимо, отчаянно боролся со страшным волнением. — Ни самая усердная молитва, ни бичевания не в состоянии снова раздуть его. Меня пожирает другой огонь. — Тут он протянул ей руку с измятой бумажкой. — Вы можете относительно этого документа обвинить меня в подлоге двумя словами, можете освободить Габриеля, можете лишить меня моего положения, возбуждающего всеобщую зависть, уничтожить влияние, которое я имею на высокопоставленных лиц, — сделайте это, и я буду молчать, не моргну даже глазом. Предайте меня моим многочисленным врагам, только позвольте мне, когда вы оставите Шенверт, жить вблизи вас!
Лиана посмотрела на него большими, изумленными глазами, подумав, уж не сошел ли он с ума… Она гордо выпрямилась перед ним во весь рост.
— Вы забываете, ваше преподобие, что мой брат, владелец Рюдисдорфа, может предоставить место приходского священника духовному лицу только протестантского вероисповедания, — сказала она ему через плечо слегка дрожащим голосом, но с насмешливою улыбкой.
— Психологи правы, говоря, что блондинки обладают самою жестокою холодностью. — Он как-то особенно прошипел эти слова. — Вы умны и так высокомерны, как ни одна природная аристократка, в жилах которой течет герцогская кровь, — одним поворотом вашей головы вы становитесь выше ничтожества. Другого вам, может быть, удастся отстранить от себя, но не меня. Я буду следовать за вами всюду по пятам, никогда не отниму я назад руки, которую раз протянул к вам, даже если бы мне пришлось ее лишиться! Бейте меня, попирайте ногами, я все вынесу молча, терпеливо; но вы никак от меня не освободитесь… Моя церковь требует от священника, чтобы он бодрствовал и постился, чтобы он работал без устали, тут вел бы подземный ход, подобно кроту, там перекидывал бы в воздухе мост; судите же сами, какая фанатическая энергия будет одушевлять это стремление, пока вы не станете моею.
Неведомый до сих пор ужас объял Лиану. Теперь она поняла, что не душу ее он хотел приобрести для своей церкви: клятвопреступник священник любил в ней женщину. От этого открытия вся кровь застыла в ее жилах — она содрогнулась от ужаса; но как ни отвратителен был грех, эта энергическая речь, в потрясающих душу словах передававшая всю борьбу, все бури и муки души, произвела отталкивающее и вместе с тем магнетическое действие на молодую женщину: она еще никогда не слыхала от мужчины пылких речей всезабывающей глубокой страсти… Прочел ли он это в ее прелестном побледневшем лице или еще почему-либо догадался, только он вдруг приблизился к ней и, страстно закинув назад голову, бросился к ее ногам, чтобы обнять колени молодой женщины; зеленоватый свет лампы ярко освещал его бледное лицо и пятно гуменца, резко выделявшегося среди темных кудрявых волос. Лиане показалось, будто невидимая рука указывала ей на это пятно как на знак, положенный на Каина; она сделала шаг назад и протянула свои красивые руки, как бы защищаясь от стоявшего перед ней на коленях священника.
— Лицемер! — воскликнула она хриплым голосом. — Я скорее брошусь в пруд в индийском саду, нежели позволю вам хоть одним пальцем дотронуться до моего платья.
Боязливо прижав руки к груди, стояла она, как дитя, которое, страшась ужасного прикосновения, не имеет, однако, сил сдвинуться с места. Она не могла уйти, пока документ находился в его руках, иначе она сама выдала бы свое соучастие с ним.
Священник медленно приподнялся. В это время среди наступившего безмолвия вдруг раздался стук колес подъехавшего экипажа, который, скрипя по мокрому гравию, остановился затем у крыльца. То возвратился Майнау; он должен был ехать с невероятною быстротою. Священник топнул ногою и с бешенством повернулся к окну; было видно, что ему хотелось бы иметь под рукою какой-нибудь тяжелый предмет, чтобы бросить им в экипаж и в сидящего в нем ненавистного ему человека.
Молодая женщина вздохнула облегченно — нельзя было терять ни минуты.
— Я попрошу вас, ваше преподобие, положить бумагу на место, — сказала она, стараясь придать твердость своему голосу.
— Неужели, баронесса, вы думаете, что я способен на… такое бессмысленное простодушие? — воскликнул он с хриплым смехом. — Вы полагаете, что ваша смертельно раненная жертва не имеет больше сил для защиты? О, я могу еще рассуждать, могу объяснить вам ваши намерения. Вы пришли сюда, чтобы овладеть важной тайной: с помощью микроскопа доказали бы вашему супругу и гофмаршалу, что в доме Майнау совершен бессовестный подлог относительно наследства. Конечно, с этой тайной вас не пустят в Рюдисдорф, а попросят остаться… Но чего вы этим достигаете? Барон Майнау не любит вас и никогда не будет любить: его сердце все-таки принадлежит герцогине. Теперь он совершенно равнодушен к вам, а после открытия тайны будет просто ненавидеть, а я — видите, сколько самоотвержения в моей любви, — я хочу предотвратить это.
И не успела Лиана оглянуться, как он, завладев розовой запиской графини Трахенберг, стоял уже у камина. С громким криком бросилась она к нему и, не помня себя, обеими руками схватила руку человека, который никогда не должен был дотрагиваться до нее, но документ и письмо превратились уже в пепел.
— Теперь обвиняйте меня, баронесса! Кто станет искать документ, не найдет и письма графини Трахенберг, а что я его сжег, никто вам не поверит.
Говоря это, он все еще левою рукою защищал камин, хотя в нем не оставалось и признаков сожженной бумаги.
Руки молодой женщины безжизненно опустились; она стояла как пораженная громом, освещенная ярким пламенем камина. Эта сильная, хотя слишком чистая, девственная душа не могла понять коварной души священника; нежная, стройная, беспомощная, с испуганными глазами, устремленными на огонь, она была как бы парализована и, сама того не замечая, склонила голову так близко к его плечу, что, казалось, довольно было одного энергического движения, чтобы овладеть ею; только трепещущий вздох вырвался из ее груди и коснулся щеки монаха.
— Еще есть время, — сказал он, помертвев от коснувшегося его дыхания. — Будьте сострадательны ко мне, и я сейчас пойду к владельцу Шенверта и покаюсь ему.
Она гордо отступила назад и смерила его с головы до ног презрительным взглядом.
— Это ваше дело, поступайте, как вам угодно! — сказала она резким тоном. — Я искренне желала спасти Габриеля и скорее решилась бы ради доброго дела пасть к ногам герцогини, — но действовать сообща с… иезуитом я не в состоянии… Мальчика спасти я уже не могу, — да совершится его жестокая судьба!.. Но Германия вполне права, изгоняя из своей страны лицемерное братство Иисуса и вооружаясь против этого непримиримого врага патриотического духа, духовного развития и свободы вероисповедания… Это мои последние слова к вам, ваше преподобие. А теперь вы можете начать против меня интригу относительно сгоревших документов со всей тонкостью и неподражаемою уверенностью, как подобает ученику Лойолы.
Повернувшись к нему спиною, она хотела поспешно удалиться, но в это время отворилась боковая дверь, и из нее, опираясь на костыль, выглянул гофмаршал.
— Где же вы, почтенный друг? — воскликнул он, окинув взглядом зал. — Боже мой, разве так много времени надо, чтобы вынуть ключ?
При его появлении молодая женщина остановилась, повернувшись к нему лицом; священник же продолжал неподвижно стоять у камина, протянув к огню свои белые полные руки, как бы грея их.
Гофмаршал вошел в зал и даже забыл затворить за собою дверь, — до того он был поражен.
— Как, и вы уже здесь? — сказал он, опираясь костылем о паркет. — Или вы все время были здесь впотьмах? Но нет, при вашей мещанской привычке ни минуты не оставаться в бездействии этого не может быть.
Вдруг в голове его мелькнуло подозрение, и он повернул голову к столу с редкостями: один из ящиков был так выдвинут, что, казалось, вот-вот выпадет из своего места.
Продолжительный вздох вырвался у старика.
— Как, баронесса, вы изволили тут рыться? — спросил он со злобною улыбкой, почти кротко, подобно тому, как следственный судья обращается к обвиненному, потерявшему последнюю точку опоры. Он важно покачал головой. — Impossible, что я говорю! Эти прекрасные аристократические ручки женщины, имеющей счастье именоваться внучкой герцогини фон Тургау, не могли унизиться до такой степени, чтобы рыться в чужой собственности… fi done! Извините меня, я позволил себе неприличную шутку!..
Он побрел к столу и, опираясь левою рукой о костыль, правою стал перебирать бумаги.
Лиана судорожно скрестила руки на груди: она чувствовала приближение грозы. Этот человек в черной одежде так равнодушно смотрел на огонь, как будто не слыхал ничего, что происходило за его спиной; конечно, он давно уже обдумал план своих действий.
Гофмаршал наконец повернулся к Лиане, лицо его было бело как снег.
— Вы также пошутили, баронесса? — воскликнул он, смеясь. — Вы хотели подтрунить надо мной? Весьма возможно; я в присутствии герцогини был немного не прав, но на будущее время я буду осторожнее, обещаю вам это. А теперь, пожалуйста, возвратите мне мой прелестный billet doux, к которому, как вам известно, я привязан всем сердцем!.. Как! Вы не соглашаетесь? А я готов побожиться, что у вас из кармана выглядывает уголок розового письма. Нет? Где же письмо графини Трахенберг, спрашиваю я вас? — прибавил он вдруг, совершенно переменив тон.
В порыве бешенства он до того забылся, что с угрозой поднял свой костыль.
— Спросите у его преподобия! — отвечала Лиана, и щеки ее побледнели.
— У его преподобия? Да разве графиня Трахенберг его мать?.. Гм! Да, может быть, он подкараулил ваш смелый поступок, и вы апеллируете к его рыцарской готовности и христианскому великодушию и ищете у него помощи; но это вам ни к чему не послужит, прекрасная баронесса. Я хочу слышать прямо из ваших уст: куда девалось письмо?
Молодая женщина указала на камин.
— Оно сожжено, — сказала она беззвучным, но твердым голосом.
В эту минуту священник в первый раз повернул немного голову; он искоса бросил смущенный, почти безумный взгляд на Лиану, которой и в голову не пришло искать спасения во лжи.
У гофмаршала вырвался хриплый крик бешенства, и он бессильно опустился на ближайшее кресло.
— Вы были свидетелем, ваше преподобие? И вы спокойно смотрели на совершение такого безбожного дела? — проговорил он сквозь зубы.
— В данную минуту я ничего не могу отвечать вам, господин гофмаршал: вы должны сперва успокоиться. Вы совсем не так смотрите на это дело, — возразил уклончиво священник, подходя к гофмаршалу неверными шагами.
— Ну, право, только и недоставало того, чтобы и вы совратились с пути. Неужели еретический дух, гнездящийся под этими огненными косами, сводит с ума все мужские головы? Раулю я уже давно не доверяю…
Старик закусил губы; видимо, последние слова вырвались у него против воли, но на священника они произвели действие неожиданного удара; бросив испуганный, но гневный взгляд на Лиану, он поднял руку, как будто желая зажать рот неосторожному старику.
— Я не понимаю вас, господин гофмаршал, — проговорил он тоном грозного предостережения, взвешивая каждое слово.
— Боже мой, да я не говорю о его католическом вероисповедании! — воскликнул тот с досадой.
Человек, о вере которого теперь шла речь, поднимался в это время по покрытой византийскими коврами парадной лестнице. Лиана стояла лицом к отворенной двери; ярко освещенный коридор оканчивался сенями, также залитыми огнем. На верхней ступеньке Майнау, закутанный в темный дождевой плащ, остановился на минуту. Неизвестно, увидел ли он светлое платье своей жены в полумраке зала, но только, вместо того чтобы прямо пройти, как сначала намеревался, в свои комнаты, Майнау вдруг пошел по коридору.
— А, во г и он! Очень кстати! — сказал гофмаршал, злорадно прислушиваясь к приближавшимся знакомым шагам племянника.
Он удобнее устроился в кресле, как бы готовясь к борьбе, и, покряхтывая, начал потирать свои костлявые сухие руки.
— — Господин гофмаршал, я убедительно прошу вас не говорить пока ни слова, — воскликнул священник странным, повелительным полушепотом, в котором, однако, слышалась тревога.
Но Майнау уже был на пороге.
— Я не должен этого знать? — спросил он резко.
Слова священника не укрылись 01 его острого ревнивого слуха. Он перенес огненный, пронзительный взгляд со священника на лицо молодой женщины.
— Значит, это тайна между его преподобием и моей женой?.. Тайна, которой ты не должен выдавать мне, дядя? — прибавил он, медленно отчеканивая каждое слово. — Я должен сознаться, что это возбуждает во мне живой интерес. Тайна между строго католическим священником и «еретичкой» — как пикантно!.. Должно быть, я угадал, дядя, интересная попытка к обращению, не так ли?
— Не думай этого, Рауль: его преподобие слишком положителен и умен, чтобы стал понапрасну тратить время и слова; баронесса даже и не протестантка… Нет, мой друг, тайна принадлежит исключительно баронессе, а его преподобие только невольный свидетель ее; он так рыцарски благороден и великодушен, что не хочет компрометировать твою жену… Я бы и сам, пожалуй, готов молчать, да что же я тебе скажу? Я слишком стар для того, чтобы быстро придумывать сказки…
— К делу, дядя! — воскликнул Майнау суровым, глухим голосом.
Его лицо было страшно, губы судорожно сжаты, а глаза горели лихорадочным огнем.
— Ну, да и рассказывать-то не долго. Ты оставил в столе ключ, как раз в том ящике, где лежало письмо графини Трахенберг. Я должен сознаться, что слишком часто дразнил баронессу маленьким интересным документом, и вот она подумала, что хорошо было бы, если бы он в один прекрасный день исчез навеки… Оставшись одна в зале, она воспользовалась удобным случаем, чтобы бросить в огонь мое милое, любимое розовое письмецо… А? Что ты на это скажешь?.. К сожалению, по странной случайности, я как раз в это время заметил, что у меня не было ключа; его преподобие предложил мне сходить за ним, и таким образом его любезная услужливость была причиной, что он сделался невольным свидетелем этого аутодафе. Когда же я, встревоженный его долгим отсутствием, вдруг вошел сюда, мой почтенный друг еще стоял как пораженный громом у камина, а баронесса, увидя меня, хотела скрыться, но было уже слишком поздно… Посмотри туда! Открытый ящик говорит довольно ясно.
Молодая женщина, видя, что буря готова разразиться над ней, опустила платок, который прижала к губам, и, бледная как воск, сделала шаг вперед, чтобы приблизиться к мужу.
— Оставь это, Юлиана! — сказал он ледяным тоном, отступив назад и подняв руку, как бы приказывая ей молчать. — Дядя судит с предубеждением: ты не дотрагивалась до письма, я знаю это, и горе тому, кто осмелится повторить подобное обвинение!.. Но я должен высказать удивление, что вижу тебя здесь в этот час.
— Ага! В этом пункте мы совершенно сходимся, — засмеялся гофмаршал.
— До чаю еще далеко, — продолжал Майнау, не обратив внимания на замечание дяди, — при этом бедном освещении ты не могла вышивать, да я и не вижу ни твоей рабочей корзинки, ни книги, которые могли бы свидетельствовать о твоих занятиях… Обыкновенно ты первая удаляешься отсюда, а сюда приходишь всегда последней. Повторяю, что все эти данные заставляют меня крайне удивляться твоему присутствию здесь, и я только так могу его объяснить: под каким-нибудь предлогом тебя вызвали сюда, и ты, Юлиана, поддалась на приманку. Птичка попала-таки в силок, и я считаю ее погибшей, безвозвратно погибшей. Ты прикована теперь к той руке, которая, разумеется, без твоего согласия и к твоему собственному ужасу оказала тебе любезное одолжение — сжечь компрометирующее тебя письмо… Ты еще не пропала, но все-таки погибла… Зачем ты пришла?!
— Что это значит, Рауль? Что ты за бессмыслицу говоришь? — воскликнул гофмаршал.
Майнау засмеялся так горько и так громко, что стены отозвались.
— Попроси святого отца объяснить тебе это, дядя! Он так долго загонял жирных карпов в обширные римские сети, что никто не решится осудить его за то, что он хоть раз в жизни пожелал залучить в свою собственную сеть прекрасную, стройную золотую рыбку… Ваше преподобие, ваш святой орден отвергает в новейшее время часто приводимое правило, что «цель оправдывает средства». Может быть, из предосторожности его никогда не писали, но тем сильнее действует оно, как на ухо сказанный лозунг, и я не могу не поздравить вас, что вы эту сделку с совестью умеете применять и к частным интересам… Неужели эти прекрасные уста должны только творить молитву, перебирая четки?
— Признаюсь, я не понимаю, что вы этим хотите сказать, господин барон, — возразил священник совершенно непринужденно.
Он имел время принять спокойную и даже вызывающую позу, хотя по его горевшим местью глазам и бледному лицу было видно, что он вовсе не так равнодушен, как желал казаться.
— Глупости!.. Я решительно не понимаю, с какою целью ты все это говоришь, — заметил старик, нетерпеливо ворочаясь в своем кресле.
— Зато я понимаю, Майнау, — проговорила молодая женщина как уничтоженная.
Потом она молча подняла руки к небу: ей казалось, что вместе с признанием падет огонь на ее голову.
— Комедия! — крикнул гофмаршал своим пронзительным голосом и с негодованием отвернулся; но священник подошел к нему неверными шагами.
— Не грешите, господин гофмаршал! — сказал он строго и повелительно. — Эта бедная, измученная женщина находится под моим покровительством. Я не допущу, чтобы небесную чистоту ее души…
— Ни слова больше, ваше преподобие! — воскликнула возмущенная Лиана со сверкающими огнем глазами. — Вы ведь знаете, что я «одним поворотом головы становлюсь выше ничтожества», вы знаете, что я «высокомерна, как ни одна природная аристократка, в жилах которой течет герцогская кровь»! Все это слова, только что произнесенные вами! И вы, непрошеный, все-таки осмеливаетесь защищать меня? Разве вы не знаете, что графиня Трахенберг не потерпит такой навязчивости, а с достоинством отвергнет ее?.. Тут пред вами, господин гофмаршал, стоит комедиант, неподражаемый актер! — она указала на священника. — Решайте с ним, как знаете. Пусть он объяснит вам все, что случилось здесь в зале, как вам и ему будет удобнее. Я считаю напрасным трудом и унижением моего достоинства сказать хоть одно слово в свое оправдание, Она быстро повернулась и подошла к мужу; теперь они стояли друг против друга.
— Я удивляюсь, Майнау, — сказала она; как ни твердо и энергично звучал за минуту пред тем ее голос, теперь в нем слышалось как будто рыдание. — Несколько дней тому назад я могла бы оставить Шенверт, не сказав и тебе ни слова в свое оправдание; но с тех пор как я глубже заглянула в твою душу, я ближе узнала ее; я уважаю ее, хотя, к моему глубокому сожалению, я сегодня должна снова убедиться, насколько ты можешь быть слабым и ослепленным и как искажен твой взгляд на вещи, если ты веришь тому, что говоришь… Сама я, конечно, не могу ни устно, ни письменно изложить тебе настоящее положение дел, но у меня есть сестра и брат, от них ты услышишь обо мне.
— Она направилась к выходу.
— Ради Бога, Рауль, без скандала! Надеюсь, ты не поверишь этой хитрой интриганке! Заклинаю тебя памятью твоего отца, не дозволяй вооружать себя против верного друга нашего дома! О Боже, дорогой, достойнейший святой отец, уведите меня скорей отсюда, скорее в мою спальню! Мне очень худо! — слышала Лиана громкие тревожные возгласы гофмаршала, когда затворила за собою дверь.
На самом же деле один актер стоил другого: это притворное нездоровье было только предлогом, посредством которого гофмаршал хотел избавить своего друга и поверенного от столкновения с раздраженным Майнау.