Наутро Лиана открыла рядом со своей уборной скромно убранную, но веселенькую комнатку, очевидно, предназначенную служить ей гардеробной. Сюда перенесла она свой ботанический пресс, свои книги и рисовальные принадлежности, — тут будет она работать. Большое окно выходило на самые живописные части сада и на возвышавшиеся за ним высокие, покрытые лесом горы. Она заперла дверь на ключ и приказала горничной перенести гардероб в другую комнату. Горничная объяснила свое позднее появление обедней, и, действительно, от ее платья еще пахло ладаном.

— Придворный священник слишком строг, — жаловалась она, — и если больной человек в состоянии хоть ползать, то должен быть у обедни… Он гостит здесь иногда дня по два или по три; у него в Шенверте свои отдельные апартаменты, и он бывает еще строже самого гофмаршала. В столице говорят то же самое, господин придворный священник у герцогини первое лицо… — Затем она свое длинное объяснение заключила словами:

— Слава Богу, он только что уехал назад в город!

Это известие успокоило также и Лиану.

Вошел слуга и доложил, что в столовой подан завтрак. Эта столовая замыкала собою длинный ряд комнат гофмаршала; окна ее, обращенные на восток, выходили на обширный двор замка. Убранство ее состояло из массивной дубовой мебели, из множества оленьих и кабаньих голов, развешанных по стенам, и из массивных кубков в буфетах, — все это могло бы с гордостью служить украшением рыцарских обеденных зал средних веков. В одном из углов столовой топился камин, искры с треском летели на широкую полосу падавшего на паркет луча утреннего солнца. Теплота от камина достигала только кресла гофмаршала и стоящего около него, покрытого салфеткою столика, так как столовая была слишком обширна.

Подагра в ногах на этот раз, по-видимому, не так мучила старика: оставив свое кресло, но все-таки опираясь на костыль, он стоял у окна и смотрел на двор, когда вошла Лиана. Она увидела всю его фигуру в профиль. Этот человек был высокого роста, худой и, как все Майнау, был, вероятно, красив в молодости, если бы только черты его не были так мелки для мужского лица; сильное углубление между лбом и носом и слишком маленькое пространство от подбородка до носа составляли те особенности, которые делали в молодости его лицо пикантным, а теперь придавали ему чрезвычайно лукавое выражение.

Сквозь полуотворенную дверь соседней комнаты слышался громкий голос маленького Лео. Странное дело, при виде старика, стоявшего у окна, этот голос как-то успокоительно подействовал на молодую женщину… В стороне от гофмаршала в почтительном отдалении стояла ключница. В руках она держала книгу и разные бумаги, по-видимому хозяйственные счета, и тоже вытягивала шею, стараясь через плечо своего господина заглянуть на двор…

Когда Лиана, поклонившись гофмаршалу, прошла мимо нее, то не заметила по ее лицу, чтобы она помнила о происшествии прошедшей ночи, Гофмаршал повернулся и ответил на поклон Лианы хотя вежливо и любезно, но как-то торопливо; все внимание его, казалось, сосредоточилось на одном предмете во дворе.

— Вот, полюбуйтесь, — сказал он с волнением, обращаясь к подходившей Лиане, и указал ей на двор. — Эти безбожные повесы обрезали молодые деревья, только что посаженные в парке… негодяи! Они хорошо знают, что арапник висит на стене с тех пор, как я осужден сидеть на одном месте… Но на этот раз Рауль проучит их для примера: ведь это его касается — эти новые посадки сделаны по его желанию.

Барон Майнау, вероятно, только что вернулся с утренней прогулки верхом; он был в шпорах, с хлыстом в руке и в запыленном платье.

Перед ним стояли «безбожные повесы» — двое деревенских детей: мальчик и девочка. Их привел полевой сторож, который, держа мальчика за плечо, делал доклад о совершенном ими преступлении. Из всех окон выглядывали головы; у сарая стоял конюх, вытаращив глаза и устремив их на хлыст господина барона, которым тот, слушая доклад, хлестал воздух. Девочка горько плакала, утирая слезы передником, и маленькое грустное личико ее было бледно, как известковая стена.

Сторож окончил доклад; Майнау сердито журил детей, и его голос доносился в комнаты. Он раза два поднимал над головами маленьких преступников свой хлыст, угрожая строгим взысканием, если проступок повторится, потом указал им на ворота; девочка опустила передник и пустилась бежать, мальчик последовал за нею, и через несколько мгновений они скрылись за углом под громкий хохот замковых слуг.

— Глупец, глупец! — в бешенстве ворчал гофмаршал и, прихрамывая, побрел от окна к своему креслу. Он был в самом дурном расположении духа. Лен окутала его ноги стеганым одеялом, поправила в камине дрова и спросила, указывая на расходную книгу, какие будут дальнейшие приказания господина барона.

— Никаких, — сердито ответил он, — кроме тех, что я раньше отдал, — не давать больше мадеры там, в индийском доме!.. С ума, что ли, вы сошли, Лен! Вы, кажется, думаете, что у меня деньги с неба валятся? Почему бы вам уже не делать ей ванны из вина и бульона? От вас и это станется!

— Мне все равно, господин барон, какое мне до того дело, — возразила ключница равнодушно. — Не одно ли и то же для меня наливать воду или вино в ложку, которую я подаю ей… Новый доктор просто сказал: она должна пить мадеру.

— Пусть этот болван со всею его премудростью проваливается, куда знает! Ему незачем посещать ее.

— В тот день, как он вступил в должность замкового врача, молодой барон сам изволил проводить его туда, — возразила Лен, нисколько не смутясь грубым тоном своего господина. — Он осматривал ее и уже два раза спрашивал меня, — будто я могу что знать! — не были ли у нее припадки удушья, прежде чем разбил ее паралич?

Между тем Лиана подошла к большому круглому столу, стоявшему посреди зала; на столе был приготовлен завтрак. Взявши кофейник, она стала спиною к говорившим и вдруг испуганно схватилась за свое легкое батистовое платье: искры градом посыпались из камина, с таким ожесточением гофмаршал мешал в нем своим костылем дрова.

— Довольно, теперь вы можете убираться, Лен! — крикнул он со сверкающими глазами и указал на дверь. — Вы с вашей бабьей болтовней надоели мне!

Ключница с покорностью пошла к двери и уже взялась было за ручку. При этом шуме барон опять сильно ткнул в дрова костылем и повернул лицо к уходившей.

— Лен! — снова позвал он ее. — Вы самая несносная женщина, какую мне когда-либо приходилось иметь в услужении, но вы по крайней мере имеете то преимущество пред прочей прислугой замка, что по большей части бережете мудрость свою про себя и не пускаетесь в рассуждения… — Тут он откашлялся. — Пожалуй, продолжайте давать ей мадеру, но только чайными ложками — слышите? — чайными, большая порция вина может причинить ей вред… Посещения же доктора я запрещаю раз навсегда. Помочь ей он все равно не может, а только беспокоит ее своими осмотрами.

В эту минуту в соседней комнате раздался гневный крик, за ним последовал целый поток бранных слов из уст Лео, и слышно было, как он затопал ногами.

— Эй, что там! — закричал гофмаршал. — Да где прячется эта Бергер?

— Я здесь, — отвечала наставница, входя в комнату с обиженным, но все-таки смиренным видом. — Я все время была здесь в комнате… Лео сначала был такой смирный, послушный мальчик, но потом Габриель выронил из молитвенника картинку. А ведь вы, господин барон, знаете, что мальчик глуп и вздорен. Вместо того чтобы отдать ее Лео, он стал вырывать ее у него из рук.

Маленький Лео не дал ей окончить; он своими сильными руками оттолкнул ее в сторону, подбежал к деду, держа в каждой руке по половине картинки.

— Рвать она все-таки не должна была! Ведь это глупо было, дедушка! Не правда ли? — кричал он вне себя. — Мне очень хотелось иметь эту картинку, это правда, а Габриель не давал, ни за что не хотел дать ее мне; тогда она схватила этого чудного льва и разорвала его пополам!.. Посмотри!

— Не могу не похвалить вашего неподражаемого решения, госпожа мудрость, — сказал гофмаршал с едким сарказмом наставнице, которая, сознавая свою правоту, подошла было ближе и теперь в смущении потупила глаза.

Гофмаршал взял разорванную картинку и бросил на нее беглый взгляд.

— Габриель! — позвал он строго и повелительно.

Мальчик вошел в комнату и остановился у двери; его ресницы были опущены, и лицо сделалось бледнее обыкновенного.

— Ты опять малевал? — спросил резко гофмаршал, прищурив свои и без того маленькие глаза, и устремил язвительный взгляд на трепещущего мальчика.

Габриель молчал.

— Ты опять стоишь, как будто и до трех не умеешь сосчитать, хитрец! А там, за проволочной решеткой, ты совсем другой… я знаю тебя! Только попусту портишь дорогую бумагу и поешь светские песни, как какой-нибудь язычник.

Эти слова потрясли Лиану; она нежно взглянула на мальчика: это были те самые песни, которые пел бедный ребенок с исполненным тревогой сердцем, чтобы успокоить свою взволнованную мать.

Гофмаршал потер бумагу пальцами.

— И откуда у тебя такая великолепная бумага? — продолжал он допрашивать.

Ключница, взявшаяся было за ручку двери, быстро повернулась и приблизилась на несколько шагов; ее лицо было совершенно спокойно, только всегда румяные щеки стали еще краснее обыкновенного.

— Это я дала ему, барон, — сказала она своим решительным тоном. Гофмаршал обернулся.

— Что это значит, Лен? Как осмелились вы сделать это, вопреки моему непременному желанию и моей воле?

— Э, господин барон. Рождество исключительное дело: тут только и хлопочешь о том, чтобы за пару пфеннигов видеть благодарность, а мальчика ничем так не утешишь, как этой бумагой… Детям кучера Мартина я подарила на елку целый стол разных безделушек, и никто не осудил меня за это… Я целый год не забочусь о том — пишет или рисует Габриель, ведь это не мое дело, да я ведь ничего и не понимаю; я и подумала так: а может быть, он нарисует Матерь Божию, ведь это не грех.

Гофмаршал смерил ее долгим, подозрительным взглядом.

— Не знаю, или вы бесконечно глупы, или чрезвычайно хитры, — проговорил он, отчеканивая каждое слово.

Лен спокойно выдержала его взгляд.

— Милосердный Боже! Во всю жизнь мою я ни разу не хитрила! Нет, уж скорее я глупа, господин барон.

— Ну, так позвольте просить вас оставить ваши глупости на будущее Рождество. Берегите ваши пфенниги на черный день, когда вы не в силах будете ни работать, ни служить! — гневно сказал он и ударил костылем о паркет. — Мальчик не должен рисовать ни под каким видом, слышите ли?.. Это его развлекает… Разве это Матерь Божия? — горячился он, показав ей оба куска разорванной бумажки, на которой был правильно нарисован лев, готовящийся сделать прыжок. — Я говорю, что он только дурачится, а вы так просты, что еще помогаете ему… Отвечай! скомандовал он мальчику, — какое у тебя призвание?

— Я пойду в монастырь, — ответил тот тихо.

— И почему?

— Я должен молиться за свою мать, — проговорил мальчик, и слезы брызнули у него из глаз.

—  — Правда, ты должен молиться за свою мать, на то ты родился, на то послал тебя Бог на свет… И если ты протрешь свои колени, день и ночь призывая на нее милосердие Божие, то и этого будет недостаточно. Ты знаешь это, тебе и придворный священник тысячу раз повторял то же самое, а ты все предаешься светским занятиям и даже строго запрещенное тебе малеванье кладешь в молитвенник… стыдись ты, негодный мальчишка!.. Марш отсюда!

Худенькая фигурка мальчика исчезла за дверью, как тень.

— Лен, вы соберете всю подаренную на елку бумагу и принесете мне! — сказал гофмаршал.

— Слушаю, господин барон, — ответила ключница и расправила свой туго накрахмаленный фартук; ее рука слегка дрожала, но лицо было совершенно серьезно.

Поклонившись, она вышла из комнаты.

— Сегодня дедушка такой злой, — шепнул Лео наставнице.

Она с испугом зажала ему рот рукой. Лео ударил ее по руке и стал порывисто вытирать рукавом губы.

— Вы не смеете трогать моего лица вашими ледяными руками: я терпеть этого не могу, — ворчал он грубо.

Напрасно ждала Лиана выговора со стороны гофмаршала, но тот, отвернувшись, смотрел в камин, точно и не слыхал звонкого удара по руке наставницы.

— Ты нехороший мальчик, Лео, и заслуживаешь наказания, — сказала она наконец строго.

— О, пожалуйста, это ничего, — тараторила наставница, подвязывая мальчику салфетку. — Мы все-таки ладим между собою; не правда ли, мой милый Лео?

— С такими правилами вы недалеко уйдете, фрейлейн Бергер, — возразила молодая женщина. — И для ребенка подобное обращение…

— Извините, но я поступаю согласно данной мне инструкции, — прервала ее колко наставница, бросив при этом взгляд в сторону гофмаршала. — Я всегда буду стараться заслуживать одобрение только с этой стороны; никто не может служить двум господам.

— Позвольте мне высказаться, фрейлейн Бергер! — прервала ее Лиана совершенно спокойно, но с таким достоинством, что наставница замолчала и потупила глаза.

— Позвольте мне прежде высказаться! — воскликнул старик.

Он небрежно откинулся на спинку кресла, сложив ладони и ударяя пальцами о пальцы; дерзкая и злая улыбка играла на его губах.

— Вы вчера были величественной, но все же девственно прекрасной невестой, и могу уверить вас, что вы мне гораздо больше понравились, нежели сегодня, когда вы облеклись в материнское достоинство; это мудрое выражение не пристало к вашему молоденькому личику… Скажите: откуда взялась у вас наклонность вмешиваться в воспитание детей? Уж конечно, не от светлейшей матушки, ее-то я знаю.

Все это он говорил с улыбкой, шутя и продолжая ударять пальцами о пальцы.

— Ах, вы, верно, в институте читали блаженной памяти «Эмиля» Руссо, с позволения или тайно от начальницы, что, впрочем, все равно!.. Эти идеи были когда-то в большой моде, и ими до тех пор кокетничали, пока большая часть из почитателей их не сложила своих голов под гильотиной… И мы с вами, кажется, сбились с истинного пути; но люди, которые за нами следуют, должны быть тверды. Это значит сеять драконовы зубы, а не так называемые семена добра, которыми у всех наших школьных учителей переполнены карманы. Итак, на будущее время не искажайте вашего нежного, очень детского личика неуместною строгостью и предоставьте мне эти заботы… А теперь я попрошу чашку шоколаду из ваших белоснежных ручек.

Лиана поставила чашку на серебряную тарелку и подала ему. По наружности она была очень спокойна: ее не смутил ни торжествующий взгляд косых глаз наставницы, ни насмешливая улыбка, не сходившая с губ старика. Он взглянул на нее, когда она подавала ему чашку, и в первый раз Лиана могла заглянуть в его выразительные маленькие глаза: в них светилась злоба. Она тотчас поняла, что этот человек, с которым ей предстояло жить и бороться до конца дней его, был непримиримым ее врагом. Она была слишком умна, чтобы не понять также, что кроткая уступчивость с ее стороны только погубила бы ее и предала бы ее в его руки и что здесь, если она хочет удержать за собою свои права и положение, должна при случае, где может, платить тою же монетою.

Он взял ее левую руку и посмотрел на нее.

— Прелестная ручка, настоящая аристократическая!

Слегка ощупав конец ее указательного пальца, он сказал:

— Он очень шершав; вы шили, то есть не вышивали, а просто шили, вероятно, белье в приданое себе?.. Этот исколотый пальчик должен быть совсем гладким, прежде чем мы представим вас ко двору. Такое доказательство трудолюбивой камеристки не пристало пальчику баронессы Майнау… Боже, как меняются обстоятельства! Что сказал бы рыжий Иов Трахенберг, самый богатый и могущественный из крестоносцев, если бы увидел этот изувеченный пальчик?!

Лиана посмотрела на него с серьезной улыбкой.

— В его время женщины высшего общества не стыдились, если руки их свидетельствовали о их трудолюбии, — сказала она. — Что же касается до нашей бедности, с которой вы связываете изувечение моего пальца, то, надеюсь, Иов имел бы настолько мудрости, чтобы понять, что превратности судьбы выше человеческой воли и что протекшие после него столетия не могли бесследно пройти для последующих родов… Майнау тоже не всегда пренебрегали трудом. Я довольно часто перелистывала свой фамильный архив и знаю из записок одного из моих предков, что один из Майнау долгое время служил у него бургомистром и был, как он сам выражается, честным, верным и чрезвычайно трудолюбивым человеком.

Она возвратилась к столу и стала готовить кофе; в обширной столовой на время воцарилась мертвая тишина.

При последних словах Лианы гофмаршал поднес чашку ко рту с такою поспешностью, точно умирал с голоду; вдруг Лиана услышала стук чашки о блюдечко в его руках, и, когда он, после минутного молчания, резко и повелительно спросил у нее гренков из белого хлеба, она подала ему тарелку с такою предупредительностью, как будто между ними не произошло ни малейшей размолвки. Он торопливо взял с тарелки несколько ломтиков, не отрывая глаз от камина.