О'Брайен выходит на дуэль с французским офицером и доказывает, что в искусстве фехтовать побеждает неумение. — Мы прибываем в новое очень надежное место.

Ночью мы прибыли в какой-то маленький городок, названия которого не помню. Нас заперли в одну старую церковь; ночь мы провели очень плохо; нам не дали даже соломы, на которой мы могли бы уснуть. Потолок местами обвалился, и месяц довольно ярко освещал нас. Это давало хоть какое-то удобство, потому что положение семидесяти пяти человек, запертых в темноте, было бы очень тягостным. Мы нигде не находили места, чтобы лечь; грязь, какая обычна вообще во всех развалившихся зданиях во Франции, издавала ужасающее зловоние. О'Брайен был задумчив и едва отвечал на вопросы, которые я предлагал ему; ясно было, что он думал об оскорблении, нанесенном ему французским офицером. На рассвете дверь была отперта, и французские солдаты вывели нас на одну из площадей города, где мы встретили квартировавшие тут войска, которые вышли под начальством своих офицеров принять нас из рук отряда, конвоировавшего нас из Тулона. Мы были этому очень рады, так как знали, что, поступая под надзор другого отряда, освобождались от грубого офицера, командовавшего до сих пор пленными. Но мы избавились от него иначе. Среди офицеров, обходивших наши ряды, я заметил одного капитана, с которым очень коротко познакомился в городе Сете, у полковника О'Брайена. Я тотчас же назвал его по имени — он оглянулся, увидел О'Брайена и меня, подошел к нам, пожал нам руки и изъявил удивление, что находит нас в таком состоянии. О'Брайен рассказал ему, как с нами обращались, что привело в негодование всех окруживших нас офицеров. Майор, командовавший гарнизоном города, обратился к офицеру, сопровождавшему нас из Тулона (он состоял в чине поручика) и потребовал у него отчета. Тот начал отпираться, уверяя, что обхождение его с нами не было дурно, и прибавил, будто по полученным им сведениям считал нас присвоившими офицерские мундиры, на которые мы не имели ни малейшего права. В ответ на это О'Брайен назвал его лжецом и объявил, что получил от него удар саблей, чего тот не осмелился бы нанести, если бы он не был пленником. Он добавил, что ничего более не требует, кроме удовлетворения за нанесенную обиду. Майор и офицеры отошли в сторону для совещания и через несколько минут решили, что поручик обязан дать ему требуемое удовлетворение. Офицер отвечал, что он готов, но тем не менее заметно было, что готовность его не слишком-то охотная. Пленные поручены были надзору солдат под командой младшего офицера, между тем как прочие, сопровождая О'Брайена, меня и офицера, отправились за город. Дорогой я спросил О'Брайена, каким оружием он намерен драться.

— Я согласен, — ответил он, — сразиться на коротеньких шпагах.

— Да разве ты умеешь фехтовать? — спросил я.

— Нисколько, Питер; но это-то и послужит в мою пользу.

— Как так? — возразил я.

— Вот так, Питер. Если один из противников хорошо фехтует, а второй плохо, то первый, несомненно, убьет последнего; но если один вовсе ничего не смыслит в фехтовании, в таком случае, Питер, дело принимает совсем другой оборот, потому что хороший фехтовальщик приходит в такое же смущение от твоего невежества, как ты от его искусства, и между вами появляется больше равновесия. Я вбил себе в голову, Питер, что убью этого молодца, и не будь я О'Брайен, если не сделаю этого.

— Надеюсь, но, пожалуйста, не будь так уверен.

— Чувство-то уверенности и обеспечит успех. Клянусь кровью О'Брайенов! Не ударил ли он меня саблей — меня, как какого-нибудь паяца в пантомиме!

Между тем мы пришли к назначенному месту. Французский офицер снял с себя все, кроме рубашки и панталон; О'Брайен последовал его примеру, скинув даже сапоги, и, оставшись в одних носках, стал на траву.

Шпаги были смерены и поданы противникам, которые тотчас же принялись за дело. Признаюсь, страх перехватил мое дыхание, мысль о потере О'Брайена поражала меня горестью и ужасом. Тут только почувствовал я всю цену его дружбы. Я готов был встать на его место и лучше умереть, чем видеть его раненым.

Сначала О'Брайен, в подражание офицеру, принял правильную оборонительную позицию, но ненадолго. Неожиданным прыжком ринулся он на своего противника и, нанося с удивительной быстротой удары острием шпаги, заставил его только парировать удары в ожидании удобного случая для наступательного действия. Наконец, О'Брайен, чувствуя, что долго не продержится, схватил левой рукой шпагу лейтенанта почти около эфеса, направил ее себе под руку и, бросившись вперед, пронзил его насквозь. Все это произошло менее чем в одну минуту; поручик умер спустя полчаса.

Французские офицеры, в самом начале заметившие неопытность О'Брайена в фехтовании, были очень удивлены результатом дуэли. О'Брайен, сорвав клок травы, отер им шпагу, подал ее офицеру, которому она принадлежала, и, поблагодарив майора с прочими офицерами за их беспристрастие, отправился на площадь, где снова присоединился к пленным.

Вскоре к нам вышел и майор и спросил, не хотим ли мы быть отпущены под честное слово, так как, в гаком случае, мы опять можем путешествовать без всяких неприятностей. Мы согласились и поблагодарили его за участие и снисходительность к нам. Я не мог не заметить, что французы были несколько огорчены успехом О'Брайена, хотя деликатность не позволяла им обнаружить этого чувства. Когда мы вышли из города, О'Брайен сказал мне, что если бы не благородное обхождение с нами офицеров, он ни за что бы не согласился быть отпущенным под честное слово, потому что убежден в возможности нашего побега.

Я почти забыл сказать, что, когда мы воротились с дуэли, катерный мичман, подойдя к О'Брайену, просил его засвидетельствовать коменданту, что он также офицер. Но О'Брайен ответил, что этому нет никаких доказательств, кроме его слов.

— Если вы офицер, — сказал он, — вы должны доказать это сами, тем более что все в вашей наружности решительно опровергает ваше заявление.

— Больно, — возразил мичман, — лишиться чина из-за того только, что куртка моя немного запачкана дегтем.

— Друг мой, — ответил О'Брайен, — не потому, что ваша куртка выпачкана дегтем, а потому что весь ваш, как говорят французы, ансамбль слишком неприличен для офицера. Посмотрите на ваше лицо в первой же луже, и вы увидите: оно загрязнит воду, в которой отразится; посмотрите на ваши плечи, поднявшиеся выше шеи; на спину, похожую на канатный узел; а ваши панталоны, сэр… вы уж слишком далеко засунули в них ноги и выставляете напоказ изношенные чулки. Короче, посмотрите на всего себя и скажите; если вы действительно офицер, не должен ли я, из одного уважения к нашей службе, противоречить этому? Это против моей совести, друг мой. Впрочем, вам легко будет доказать ваш чин, когда мы прибудем в лагерь; подождите, пока капитаны сделают то, чего не сделал бы я, то есть уверят французов, что вы офицер.

— Но каково мне, — возразил мичман, — питаться одним черным хлебом, и деликатно ли с вашей стороны так обходиться со мной?

— Очень деликатно. В общей тюрьме вам будет очень хорошо, а потому постарайтесь утешиться и молчите, или я побожусь, что вы испанец

Мне казалось, что О'Брайен слишком жестоко обошелся с несчастным земляком, и я протестовал против этого наедине с ним.

— Питер, — отвечал он, — это катерный мичман; он нечто вроде офицера, но ни по рождению, ни по воспитанию нисколько не джентльмен, и обязан ли я ручаться за первого встречного плута? Клянусь, я покраснел бы даже посреди самых пустынных болот Ирландии, если бы меня в его обществе увидела хотя бы какая-нибудь старая ворона.

Теперь мы опять были отпущены под честное слово, и командиры отрядов, сопровождавшие пленных из одного города в другой, относились к нам учтиво и внимательно. Через несколько дней мы прибыли в Монпелье, где остановились на некоторое время в ожидании приказаний от губернатора касательно лагеря пленных, в который нас должны были препроводить. В этом прекрасном городе нам предоставили полную свободу, ограниченную только данным нами словом; за нами даже не следил жандарм. Мы жили в гостинице, гуляли, где хотели, и каждый вечер проводили в театре. В эти дни мы написали письмо в город Сет полковнику О'Брайену, в котором благодарили его за радушие и пересказали наши приключения со дня разлуки с ним. Я написал также Селесте и вложил это письмо незапечатанным в письмо полковнику О'Брайену. Я рассказал ей историю дуэли О'Брайена и все, что, по моему мнению, могло интересовать ее; описывал, как грустно мне было расставаться с нею, уверял, что никогда ее не забуду, и выражал надежду встретиться с ней когда-нибудь в Англии, так как она француженка только наполовину. Письма полковника были очень ласковы, в особенности адресованное ко мне: он называл меня своим милым сыном, изъявлял надежду, что я скоро увижусь со своими друзьями и сделаюсь впоследствии украшением своей родины. В письме к О'Брайену он просил его не подвергать меня ненужным опасностям, помнить, что лета и силы наши неодинаковы и что я не в состоянии устоять против бедствий, с которыми может совладать он. Я не сомневался, что эти предостережения отнеслись к намерению О'Брайена бежать из тюрьмы, которое он не скрывал от полковника. Ответ Селесты был написан по-английски; но ей, вероятно, помогал отец, иначе он не удался бы так хорошо. Письмо живо напомнило мне Селесту, оно было таким же ласковым и милым. Она тоже желала мне скорого возвращения к друзьям, которые, говорила она, вероятно, так меня любят, что ей уже никак нельзя питать надежду снова увидеться со мной — обстоятельство, в котором ее утешает одна уверенность, что среди них я буду счастлив. Я забыл сказать, что полковник О'Брайен между прочим писал в своем письме, что он ожидает с часу на час приказания покинуть город Сет и принять начальство над каким-нибудь гарнизоном внутри страны или присоединиться к армии; но к какой — это ему неизвестно. Теперь, говорил он далее, он уже укладывается и боится, что наша переписка должна будет прекратиться, так как он не может еще назначить место, в которое мы могли бы адресовать свои письма. Я не мог не видеть в этом деликатного намека на то, что при нынешних наших обстоятельствах нам не следует переписываться; но в то же время, зная, что он никогда не прибегнет к обману, я был уверен, что он действительно готовится оставить

Сет.

Здесь я должен сообщить читателю одно обстоятельство, о котором забыл сказать в свое время. Когда капитан Савидж прислал нам с парламентерским ботом платье и деньги, то я решил воспользоваться этим случаем, чтобы уведомить фрегат о прекрасном поведении О'Брайена. Я знал, что сам он никогда не станет говорить об этом, и потому будучи не в состоянии, по причине болезни, писать об этом сам, я попросил полковника О'Брайена с моих слов изложить все дело. Я упомянул о том, как О'Брайен заколотил последнюю пушку, и добавил, что именно это вместе с попыткой спасги меня было причиной его плена. Когда полковник кончил письмо, я попросил его послать за майором, который со своими солдатами первым вошел на батарею, и перевести ему это на французский язык. Полковник исполнил это в моем присутствии; со своей стороны майор должен был также засвидетельствовать справедливость этого.

— Согласен он удостоверить это своею подписью, полковник? Этим он окажет большую услугу О'Брайену.

Майор тотчас же согласился. Полковник О'Брайен закончил мое письмо краткой припиской от себя, в которой свидетельствовал свое почтение капитану Савиджу и уверял, что с его славными молодыми офицерами будут обходиться со всем вниманием и снисходительностью, какие только могут быть дозволены правилами войны. О'Брайен ничего не знал об этом письме, потому что полковник, по моей просьбе, не говорил о нем ни слова.

Спустя десять дней мы получили приказ выступить в поход Матросов, в том числе и несчастного мичмана катера «Снаппер», отправили в Верден; О'Брайен, я и восемь капитанов купеческих кораблей, присоединившихся к нам в Монпелье, были посланы в Живе, укрепленный город Арденнского департамента. Как раз в это время пришло распоряжение правительства обращаться с пленными как можно строже и не отпускать их на честное слово; причиной тому была, как мы узнали, дуэль французского офицера с О'Брайеном, дошедшая до сведения правительства, вызвавшая его недовольство. Действительно, я сомневаюсь, чтоб это было дозволено у нас; но понятие о чести у французских офицеров словно взято из рыцарских романов, в самом деле, как неприятеля, я всегда считал их достойными соперниками англичан. В этом качестве они вызывают больше уважения и расположения с нашей стороны, чем когда мы встречаемся с ними друзьями и знакомимся с другими сюронами характера, вредящими их репутации.

Не стану останавливаться на описании трехнедельного марша, в продолжение которого мы попеременно испытывали то хорошее, то дурное обращение, смотря по расположению тех, под надзором кого мы находились; замечу только, что дворяне по происхождению, все до одного, обходились с нами учтиво, тогда как люди, возвысившиеся из ничтожества во времена революции, поступали с нами грубо, иногда даже жестоко. Когда мы пришли наконец в Живе, в назначенную для нас тюрьму, прошло уже четыре месяца со времени нашего пленения.

— Питер, — сказал О'Брайен, бросив торопливый взгляд на укрепления и на реку, разделявшую город, — я не вижу причины, почему бы нам не пообедать на Рождество в Англии; я успел орлиным взглядом обозреть местность, и теперь остается только узнать, где нас посадят.

Признаться, взглянув на плотины и высокие укрепления, я подумал совершенно другое; точно также и жандарм, шедший около нас, заметив пытливый взор О'Брайена, спокойно произнес:

— Вы считаете это возможным?

— Все возможно для храброго, французская армия доказала это, — отвечал О'Брайен.

— Вы правы, — согласился жандарм, польщенный похвалой своей нации. — Желаю вам успеха, вы заслуживаете его; но… — и он показал головой.

— Только бы мне достать план крепости, — продолжал О'Брайен, — я с удовольствием дал бы за него пять наполеондоров.

И он взглянул на жандарма.

— Я не вижу причины, — отвечал жандарм, — почему офицеру, хотя бы даже и пленному, не заняться изучением фортификации. Через два часа вы будете в тюрьме; теперь я припоминаю: на карте города крепость изображена довольно подробно, так что можно получить о ней понятие. Но мы уж слишком разговорились.

И, сказав это, он удалился в арьергард.

Через четверть часа мы были уже на плацу, где, по обыкновению, нас встретил отряд солдат с барабанщиками впереди. До представления губернатору нас с торжеством провели по всему городу. Это делалось по распоряжению правительства в каждом городе, через который мы проходили. Когда мы остановились перед домом губернатора, жандарм, разговаривавший с нами на площади, мигнул О'Брайену, давая тем знать, что все готово. О'Брайен вынул пять наполеондоров, завернул их в бумажку и держал в руке. Через минуту жандарм приблизился к нему.

— Вот вам платок, — сказал он, подавая О'Брайену старый шелковый платок.

— Благодарю вас, — отвечал О'Брайен, пряча в карман платок, в котором была завернута карта. — Вот вам на выпивку!.. — И он всунул бумажку с пятью наполеондорами в руку жандарма, который тотчас же отошел прочь.

Все это было сделано очень кстати, потому что после мы узнали, что в списке пленных против имени О'Брайена и моего была сделана приписка, чтоб не выпускать нас из крепости не только под честное слово, но даже под караулом. Притом мы и так никогда бы не получили этого позволения, потому что комендант крепости был близким родственником поручика, убитого на дуэли, и мстил нам за него. Простояв целый час перед губернаторским домом, где по обыкновению сделали перекличку, выставляя таким образом напоказ народу, мы была наконец отпущены и через несколько минут заперты и одну из важнейших крепостей Франции.