Болезнь капитана Кирни. — Он делает завещание и раздает воздушные замки, кому следует. — Он подписывает, запечатывает и умирает.
Капитан по обыкновению отправился на берег и поселился в доме приятеля. Это значит в доме знакомого или какого-нибудь учтивого джентльмена, предложившего ему обед и постель.
В таких случаях капитан Кирни обыкновенно брал свой чемодан и располагался на квартире, не думая покидать ее до отплытия корабля или другого более выгодного приглашения. Такое поведение в Англии превзошло бы все понятия о гостеприимстве; но в наших чужестранных поселениях и колониях, где общество очень малочисленно и падко к новостям, такой занимательный человек, как капитан Кирни, — находка, и никто не запретит ему оставаться, сколько угодно. Все моряки единодушно утверждают, что Галифакс — самый восхитительный порт. Жители его гостеприимны, веселы, любят удовольствия и доставляют их другим. Поэтому не годится посылать туда корабль, который хотите поспешно оснастить и отправить в дальнейшее путешествие, разве что если есть там адмирал, чтобы ежедневно надзирать за ходом работ, и хороший управляющий для выполнения на верфи всех его требований. На этот раз здесь был адмирал, и мы недолго бы пробыли здесь, если бы капитан Кирни не заболел, когда мы готовились к отплытию, да так серьезно, что доктор счел его не в состоянии пуститься в плавание. Вместо нас был отправлен в крейсерство другой фрегат, а мы остались бить баклуши в порту. Но мы легко утешились, хоть и лишались надежды на добычу, зато веселились и большинство офицеров даже влюбились.
Через три недели по прибытии в гавань Галифакса болезнь капитана Кирни осложнилась. Теперь ее едва ли можно было назвать просто нездоровьем. Он давно страдал от вредного влияния на него морского климата, и хотя ему часто советовали сказаться больным, он не соглашался. Теперь, казалось, организм совершенно ослаб. В несколько дней он сделался так болен, что по совету хирурга позволил перенести себя в госпиталь, где было больше удобств, чем в частном доме. Не пробыв и двух дней в госпитале, он послал за мной и изъявил желание, чтоб я остался при нем.
— Вы мне двоюродный брат, Питер, а вы сами знаете, что в болезни всякому приятно иметь около себя родственника; так перенесите на берег ваши пожитки. Доктор обещал мне дать вам маленькую комнатку, и вы будете со мной каждый день.
Я, конечно, ничего не имел против того, чтобы оставаться с ним, притом же, правду сказать, не представляло труда занимать его — он сам всегда занимал меня. Но я не мог избавиться от неприятного чувства при мысли, что человек в таком опасном положении — доктор решил, что выздоровление его невозможно, — мог еще лгать беспрерывно в течение целого дня. В самом деле этот недостаток был, казалось, врожденным, и, как выразился Суинберн, «он только по ошибке мог сказать правду».
— Питер, — сказал он мне однажды, — что-то дует. Затворите дверь, пожалуйста, и прибавьте угольев в печку.
— Тяга будет плохая, если затворить дверь, сэр, — отвечал я.
— Удивительно, как люди мало понимают в этих вещах. Когда я строил себе дом, прозванный Уилкотт-Абби, в нем не было ни одного камина, который бы тянул дым как следует. Я послал за архитектором и обругал его, но он не мог исправить дела. Я вынужден был сделать это сам.
— И вы исправили, сэр?
— Исправил ли? Я думаю! В первый раз, как я затопил печь и отпер дверь, началась такая тяга, что мой маленький сынишка Уильям, находившийся на пути воздуха, так бы и выехал в трубу, если бы я не схватил его за руку и за рубашонку, которая, впрочем, успела загореться.
— Так этот ветер, сэр, был не хуже урагана?
— Ну, не совсем так; однако, это показывает, что можно сделать с помощью небольшого умения и настойчивости. У нас в Англии не бывает ураганов, Питер; однако мне пришлось видеть порядочный вихрь в Уилкотт-Абби.
— В самом деле, сэр?
— Да. Он унес четыре копны сена, скрутил железный фонарный столб, стоявший у подъезда, поднял свинью с поросятами, находившимися в ста шагах позади дома, и опустил их на землю перед фасадом благополучно, кроме свиньи, которая сломала себе ногу.
— В самом деле, сэр?
— Да. Но самое странное, что в одной копне было много крыс, и они поднялись вместе с сеном. По закону тяготения они, естественно, падали прежде сена, и поскольку в это время я гулял с борзой собакой или, скорее, терьером, то смешно было видеть, как она, растерзав одну, поднимала морду вверх, ожидая, когда упадет другая.
— Как вы сказали, сэр, борзая или терьер?
— И то, и другое, Питер. Дело вот в чем: она была борзой, но однажды на бегу переломила о пень ногу, я и подрезал ей остальные три в уровень с переломленной. Она стала терьером. Это была моя любимица.
— А, — заметил я, — я читал что-то подобное у барона Мюнхгаузена.
— Мистер Симпл, — сказал капитан, поворачиваясь на локте и строго глядя мне в лицо, — что вы хотите этим сказать?
— Ничего, сэр, я говорю только, что уже читал подобную историю.
— Легко может быть: искусство выдумки — в соответствии с действительностью. Многие из кротовой кучки готовы сделать гору. В наше время действительность и выдумка так перемешаны, что даже истина подвергается сомнению.
— Правда ваша, сэр, — отвечал я.
И так как он замолчал на минуту, я взял Библию, сел около его постели и сделал вид, будто читаю про себя.
— Что вы читаете, Питер? — спросил он.
— Главу из Библии, сэр, — отвечал я. — Хотите я стану читать вслух?
— Конечно, я очень люблю Библию: это книга истины. Прочтите мне, Питер, об Иакове — о том, как он за похлебку купил у Исава благословение отца.
Мне показалось странным, что он выбрал это место. Когда я закончил, он попросил прочесть еще что-нибудь; я открыл книгу и начал читать главу, в которой описывается внезапная смерть Анании.
— Это добрый урок молодым людям, Питер, — серьезно заметил он по окончании чтения. — Из него можете видеть, что никогда не должно уклоняться от истины. Примите себе за правило, Питер, говорить всегда правду и посрамлять тем дьявола.
Эти слова заставили меня отложить книгу: я видел ясно, что он не замечает своего порока, а как можно ожидать раскаяния от того, кто не осознает своей вины? Силы его истощались с каждым днем. Наконец он так ослаб, что едва мог приподняться с постели. Однажды после обеда он сказал мне:
— Питер, я хочу написать завещание; не потому, что я умираю, но обязанность каждого человека, чтобы дом был приведен в порядок; это займет меня. Достаньте перо и бумагу и сядьте рядом.
Я исполнил его желание.
— Пишите, Питер: Я, Энтони Джордж Уильям Чарльз, Хаскиссон Кирни (Энтони — это мое имя по отцу, милый Питер; Джорджем меня окрестили в честь нынешнего регента, а Уильямом и Чарльзом в честь мистеров Питта и Фокса, моих крестных отцов; Хаскиссон — имя моего дяди, которого я наследник: ему теперь восемьдесят три года, так мне недолго дожидаться наследства) — написали вы?
— Написал, сэр.
— … будучи в здравом рассудке, изъявляю свою волю и завещание, уничтожая тем самым все прежние подобные акты.
— Написал, сэр.
— Завещаю нежно любимой моей супруге Августе Шарлотте Кирни (она названа в честь королевы и принцессы Августы, восприемницы ее при крещении) всю мою хозяйственную утварь, книги, картины, серебро и дома в полное ее пользование с правом по смерти распорядиться ими по желанию. Написано?
— Да, сэр.
— Также завещаю ей пользоваться пожизненно тремя процентами с капитала, переданного для сохранности моему агенту; по смерти же разделить поровну между детьми, Уильямом Магометом Потемкиным Кирни и Каролиной Анастасией Кирни. Написали?
— Да, сэр.
— Хорошо. Теперь о недвижимом имуществе. Поместье в Кенте (как бишь оно называется? — дайте припомнить), Уиллкотт-Абби, три фермы в Вейл-оф-Олсбери и земли в графстве Норфолкском завещаю упомянутым моим детям; доходы же с этих земель, за вычетом необходимых расходов на их воспитание, откладывать и хранить для их личного пользования… Написано?
— Нет еще, сэр… для их личного пользования… написано теперь.
— Во владение же ввести их по достижении ими совершеннолетия, то есть когда сыну моему минет двадцать первый год, а дочери — когда она выйдет замуж с согласия исполнителей моей воли; в таком случае это имущество, по предварительной оценке, разделить между ними поровну. Вы видите, Питер, я не делаю никакого различия между девочками и мальчиками, — добрый отец любит равно своих детей. Дай мне теперь немножко отдохнуть.
Я удивился. Всем известно, что капитан Кирни, кроме жалованья, не имел ничего и оставался так долго в Вест-Индии из одной надежды на призы. Это было смешно; но я не мог смеяться: было что-то печальное в этой своего рода болезни.
— Продолжим, Питер, — сказал капитан Кирни спустя несколько минут. — Мне надо сделать еще несколько распоряжений. Во-первых, слугам моим по пятидесяти фунтов каждому и по два траурных платья; моему племяннику Томасу Кирни-оф-Кирни-Холли, в Йоркшире, я завещаю саблю, подаренную мне султаном. Я ему обещал ее, и хотя потом мы поссорились и не говорили друг с другом несколько лет, но я все-таки хочу исполнить свое обещание. Блюдо, подаренное мне купцами и подписчиками Ллойда, оставляю достойному другу, герцогу Ньюкаслу. Написали?
— Написал, сэр.
— Хорошо. Табакерку, подаренную мне князем Потемкиным, — адмиралу сэру Исааку Коффину; освобождаю также его имение, находящееся на Маддаленских островах, бывшее у меня в залоге. Далее, завещаю ему мешок нюхательного табаку, подаренный мне алжирским беем; так как табакерка достанется ему, то, кстати, пусть достанется ему и табак. Написано?
— Да, сэр.
— Теперь, Питер, нужно вам что-нибудь оставить.
— О, не беспокойтесь обо мне, сэр.
— Как же мне забыть моего двоюродного брата! Позвольте — вам я оставлю свою боевую шпагу. Очень хорошая шпага, могу вас уверить. Я однажды дрался на дуэли в Палермо и проколол одного сицилийского князя насквозь: она так крепко застряла в его теле, что мы вынуждены были послать за двумя почтовыми лошадьми, чтобы вытащить ее. Запишите ее в завещании моему двоюродному брату, Питеру Симплу. Теперь, кажется, все: осталось назначить только исполнителей завещания. Так я прошу быть исполнителями друзей — графа Лондондерри, маркиза Чандос и мистера Джона Леббока, банкира, и оставляю каждому из них в вознаграждение за этот труд и в знак уважения по тысяче фунтов стерлингов. Хорошо. Теперь, так как я оставляю столько недвижимого имущества, то необходимы три свидетеля. Позовите еще двух, и я подпишу в вашем присутствии.
Это приказание было исполнено; и странное завещание законным образом засвидетельствовано. Едва ли нужно говорить, что все вещи, которые он будто получил в подарок, были им в разное время куплены; но такова была сила одолевшей его страсти, что он не мог отказаться от лжи даже в последние минуты своей жизни. Мистер Филлот и О'Брайен очень часто навещали его, а иногда и прочие офицеры; он был всегда весел и шутлив, казалось, даже совершенно равнодушен к своему положению, хотя вполне сознавал его. Истории его сделались еще чудеснее, тем более что никто не подвергал сомнению их правдоподобность.
Спустя неделю после того, как я поселился в госпитале, капитан Кирни стал, видимо, приближаться к смерти; доктор, пощупав однажды его пульс, выразил мнение, что он не проживет и дня. Это было в пятницу; капитан действительно так ослабел, что едва мог выговаривать слова; ноги его похолодели, глаза помутились и закатились. Доктор пробыл с час, еще раз пощупал пульс, покачал головой и шепнул мне на ухо: «Он уже умер». Но лишь только доктор вышел из комнаты, капитан Кирни открыл глаза и подозвал меня к себе.
— Доктор — страшный дурак, Питер; он воображает, что я уже испустил дух, но я свое дело знаю лучше его: что умираю, это правда, но проживу еще до будущего четверга.
Странно, с этой минуты он ожил, и хотя уже донесено было, что он умер, и адмирал даже подготовил патент его преемнику, но на следующее утро, к общему удивлению, капитан Кирни все еще был жив. Он оставался между жизнью и смертью до следующего четверга, именно до того дня, в который он сам назначил себе умереть. И действительно к утру этого дня он заметно ослаб. К полудню дыхание его сделалось тяжелым и прерывистым — ясно было, что он умирал. В горле началось предсмертное хрипение, и я, стоя у постели, ежеминутно ожидал, что он вот-вот испустит последнее дыхание. Но вдруг он снова открыл глаза и, с усилием сделав мне знак наклониться, сдавленным голосом и с величайшим трудом произнес:
— Питер, я умираю, но не думай, доказательством приближающейся смерти не служит хрипение; я знал одного человека, который с хрипением в горле прожил шесть недель…
Произнеся это, он опрокинулся па спину и умер, сказав при этом, может быть, величайшую ложь в своей жизни.
Так умер этот странный человек, во многих других отношениях внушавший уважение: он был добрый человек и хороший офицер. Но из-за своего темперамента, по привычке или по природе он не мог говорить правды. Я говорю по природе, потому что видел в иных привычку красть, столь же сильную и неискоренимую. Именно такая странность водилась за одним молодым мичманом хорошей фамилии. Денег у него всегда хватало для удовлетворения всех потребностей; человек он был щедрый и самый чистосердечный, какого я еще и не видывал; кошелек свой и все, что имел, он готов был предложить каждому из своих товарищей. Но в то же время он крал все, что попадалось под руку. Я замечал, как он иногда часами дожидался удобной минуты, чтоб украсть что-нибудь ненужное и бесполезное, например, башмак, и то слишком малый для его ноги. Украденное он возвращал на другой день, но удержаться от кражи ему было невозможно. Это было всем известно, так что, если что пропадало, мы прежде всего шли обыскивать его сундук и обыкновенно находили там искомую вещь. Казалось, он даже не стыдился этого. Но в других отношениях он не был лишен чувства чести; странно также то, что он никогда не старался прикрывать своих проделок ложью. После тщетных усилий избавить его от этого порока его отставили от службы, как неисправимого.
Капитана Кирни похоронили на кладбище с обычными воинскими почестями. В его конторке мы нашли собственноручное его распоряжение относительно погребения и надгробной надписи. В последней он показал, что будто бы ему тридцать один год. Если бы это было так, то, судя по времени его службы, капитан Кирни вступил во флот за четыре месяца до своего рождения. Несчастлив он был и в том, что начал свою надгробную надпись словами: «Здесь лежит капитан Кирни и т. д.», потому что не прошло и двадцати четырех часов с тех пор, как был поставлен памятник, а уж кто-то, знавший его характер, в слове «лежит» стер букву «е» и переменил букву «и» на «е», так что вышло: «Здесь лжет капитан Кирни» — что было совершенно справедливо.