Ночью я вышел на палубу. Было около одиннадцати часов; все спали, только один вахтенный офицер прохаживался по юту, да вдали, на баке, слышались голоса нескольких матросов, которые, видимо, хорошо отдохнули днем и теперь наслаждались ночной прохладой. Я вздумал подслушать, о чем они говорят. Прокравшись тихонько между снастями, я притаился в укромном месте и навострил свои уши. Человек двенадцать англичан и американцев сидели и лежали в разных положениях на полу и на бухтах канатов. Как водится, они жаловались на свою судьбу, ругали капитана и офицеров. Потом речь зашла о Дринкватере: все единодушно его хвалили; меня — тоже. Имя Гонории вызвало общий энтузиазм: один клялся, что она не испанка, что в ее жилах нет ни одной капли крови, которая не была бы чистой английской; другой уверял, что кровь Гонории — кровь американская. Наконец, я услышал гнусный голос и странный выговор молодого человека, одного из тех, которых называют какни, то есть лондонского уличного зеваки из низшего класса человечества. Он говорил на испорченном наречии своей касты и украшал его еще собственными усовершенствованиями, например, проглатывал половину одних слов, а в другие вставлял лишние слоги, и из этого выходила такая каша, что без привычки нельзя было ничего понять. Я давно знал этого малого: он был негодяем, но с примесью кой-каких добрых качеств; человек не без дарований, ко со страстью отличаться от других. Товарищи звали его иногда Биллом Ваткинсом, а иногда Вильямом.

— Ну, Билл Ваткинс, что же ты не поешь? — спросил кто-то.

— Я охрип, — отвечал он.

— Бедненький! Видно, у тебя в горле было много воды.

— Нет, а в нем давно не было грога, как я сказал однажды своей Мери Ист.

— Ну тебя к черту с твоей Мери Ист! — вскричал сипловатый голос.

— Господин Боб, прошу покорно быть поучтивее. Я не позволю посылать Мери Ист к черту в моем присутствии, и если вы не поостережетесь, дело дойдет до… кулаков.

— Ну, ну, полно, Билл, не сердись! Я не думал тебя обидеть. Мери Ист была девка, какой давно не видывали ни на одном баке. Расскажи-ка нам про нее что-нибудь.

— Увы, — отвечал Ваткинс с глубоким вздохом, — Мери Ист была женщина неописуемой красоты, и если бы я вел себя поумнее, она сделала бы меня миллионером. Ну, да что о том толковать! Прошедшего не воротишь!

— Так расскажи нам что-нибудь из своей жизни. Ты, говорят, много видел на белом свете.

— Да, мы знаем кое-что; например, хоть бы об этом горемыке Югурте; мы знаем, отчего он немой.

Вся кровь у меня хлынула к сердцу; я едва переводил дыхание, но тем внимательнее готовился слушать, что станет рассказывать Билл Ваткинс.

— Господа, — начал он, — я не считаю нужным сказывать вам, кто были мои родители, потому что это вас не касается Равным образом я не стану описывать своего воспитания, потому что вы все и без того видите, что я отлично воспитан. Успехи мои во всем, чему меня обучали, были так быстры, что батюшка с матушкой сочли за грех скрывать мои чрезвычайные дарования и отдали меня в ученье к портному, который преимущественно занимался шитьем лосиных штанов. Но я скоро почувствовал отвращение к этому роду занятий и в одно светлое утро удалился тайком от своего хозяина.

Читатели позволят нам сократить рассказ Ваткинса о приключениях его после побега. Дело в том, что он попал в шайку мошенников и, наконец, был отправлен вместе с другими негодяями в ссылку в Новую Голландию. Теперь опять говорит сам Ваткинс.

— Надо признаться, что житье наше на корабле было просто собачье. Нас рассадили по клеткам, словно диких зверей, и выпускали на палубу только по десять-двенадцать человек, тогда как было нас до семисот обоего пола. Впрочем, третья часть этого любезного общества умерла дорогой и была выброшена за борт. Однажды, — не знаю, где это было, но, кажется, недалеко от тех мест, где мы теперь, — встретился нам испанский корабль с неграми. Испанец, как только завидел нас, дал сигнал, чтобы мы сдались; но капитан наш был горячая голова: завязалось сражение; мы бились, как черти, и я показал чудеса храбрости… Однако все-таки пришлось уступить: испанцев было втрое больше; сломав у нас все мачты, они кинулись на абордаж; и как вы думаете, кто первый взбежал к нам на палубу?.. Ну, кто? Говорите, милорды! Теперешний наш командир, дон Мантес!

Я затрясся при этом имени. Ваткинс продолжал:

— Да, господа, дон Мантес! Он теперь не узнает меня, потому что уже прошло много времени. Дон Мантес, изволите видеть, замещал капитана на судне, которое нас одолело, а сам капитан, его родной брат, лежал при смерти в своей каюте. Известное дело, ссыльные не такой товар, на котором можно нажиться. Вот дон Мантес и начал думать, что ему с нами делать. Думал, думал и придумал наконец… Ну, говорите, что?.. Побросать нас в море. Пошли шарить по палубам, по каютам; где ни увидят человека, тотчас и за борт; мертвый он, раненый или здоровый, все равно; не пропустили и женщин. Не верите? Как хотите, а это сущая правда. Дон Мантес, видите, хотел вести наш корабль за собой; но когда перекидали сотни четыре, тут и заметили, что корабль никуда не годится, что его надо починить, а без этого потонет. Тогда дон Мантес пришел к нам и говорит: — Если хотите, ступайте на мой корабль, а нет, так черт с вами! — Многие отказались наотрез, в надежде, что их принесет к какому-нибудь острову, где они оснуют республику и станут делать, что кому вздумается: это особенно понравилось женщинам; но мы, шестьдесят мужчин и тридцать женщин, — самых хорошеньких, замечу мимоходом, — не захотели последовать примеру товарищей и перешли на испанский корабль. Там наша жизнь была также не лучше собачьей. Нас отправляли на самые черные работы и колотили без милости. Лейтенант дон Мантес был злой человек. Про брата его, капитана, ходили другие слухи: все его называли командиром добрым и милостивым; но он тяжело болел, не вставал с постели и ни во что не вмешивался, хотя и корабль, и все негры принадлежали ему, а не брату его. Так мы плыли недели четыре. В это время сорок пять мужчин и двадцать три женщины из числа тех, которые перешли вместе со мною к испанцам, умерли от изнурения, и осталось нас всего-навсего только двадцать два человека. Мантес любил кататься на шлюпке. Для этого он выбрал шесть самых здоровых негров, в числе которых был и Югурта. Он приучил их грести по-нашему и часто в тихую погоду уезжал с ними далеко от корабля, не взяв ничего, кроме кортика да пистолетов. Хитрец умел так подделаться к этим черномазым, что они его полюбили. Но смотрите, какая выйдет штука!.. Во-первых, черт знает за что, дон Мантес стал обходиться со мной гораздо ласковее, чем прежде; назначил меня своим камердинером, а потом произвел в командиры над черными гребцами.

— Так возможно ли, чтобы он тебя не узнал? — перебил кто-то из слушателей. — Полно, брат! Рассказывай это другим попроще нас, а мы…

— Мистер Боб, — возразил Вильямс Ваткинс, обидевшись, — позвольте вам доложить, что джентльмен, который ведет себя как прилично джентльмену, никогда не должен подвергать сомнению слова другого джентльмена, который, как известно, тоже джентльмен. Да и что ты городишь, пустая голова? В двадцать лет я был хорош, как Нарцис, тот молодой римлянин, что влюбился в самого себя и от этого умер. А теперь видишь, что от меня осталось! Жар опалил мое прекрасное лицо, а оспа вывела на нем такие узоры, каких и самому черту не выдумать. Поэтому, когда капитан дон Мантес увидел меня на набережной в Барселоне, ему так же мудрено было меня узнать, как коту свою маменьку… Не мешай же мне рассказывать. Вы скоро услышите такое, от чего у вас волосы встанут дыбом.

Нам оставалось недалеко до Южной Америки. Брат дона Мантеса, мистер Диего, выздоровел, и мы увидели, что он действительно предобрейший человек в мире. Они жили между собой очень дружно; особенно лейтенант, кажется, так и смотрел в глаза Диего. В одно утро погода была чудесная, запеленговали мы островок, покрытый славною зеленью: на деревьях по берегам висели плоды, а запах цветов был, как от парфюмерной лавки. Мы легли в дрейф; братья взяли ружья и поехали в шлюпке с неграми под моей командой. На берегу дон Мантес велел мне нести ружье дона Диего, и таким манером мы прошли около мили по острову. Тогда дон Мантес сказал мне: «Мы с братцем пойдем еще дальше, а ты ступай к шлюпке и смотри за неграми». Я отдал ружье дону Диего и пошел. Шлюпка качалась у берега, негры спали на лавках, я присел в тени кокосового дерева, наелся апельсинов и ананасов, потом от скуки начал бродить. Ходя туда и сюда, невзначай ушел я больше чем на милю от шлюпки; место было прекрасное, настоящий рай, я прислонился к скале и стал любоваться. Вдруг пуля свистнула мимо моего левого уха и, ударившись о скалу, отшибла несколько осколков; из них один ранил меня в голову, отчего все лицо мое облилось кровью. Я испугался, отскочил, хотел бежать, но увидел, что вдали стоит дон Мантес и целится в меня опять. Я смекнул, что мне не убежать от него с проломленной головой, и повалился на землю, подобно убитому. «Ну, пусть будет, что будет! » — думаю, лежа, и не двигаюсь, и не дышу. Бездельник подошел, ударил меня прикладом, толкнул ногой, подумал, что я умер, и ушел прочь Тогда я тихонько раскрыл глаза и, увидев, что он далеко, пустился бежать к шлюпке, а прибежав туда, обмыл и перевязал рану и залег под лавку. Через час вернулся и Мантес. Он ревел, как окаянный: — Диего! Диего! Бедный Диего! Мог ли я ожидать, что этот мошенник Ваткинс убьет моего милого брата! — Дон Мантес сел в шлюпку и велел грести изо всех сил. — Ох, как бы мне хотелось отыскать этого проклятого Ваткинса, чтобы наказать его за убийство! — говорил он.

— Я здесь, ваше благородие, — отвечал я, высунув голову из-под лавки.

Он побледнел и с минуту не мог сказать ни слова.

— Так это не ты убил брата? — спросил он наконец.

— Конечно, не я, ваше благородие.

— Чудное дело! Я видел, что он упал со скалы, как убитый.

— Вам это лучше знать.

— Ну, видно, я напрасно обвинил тебя. — сказал он, сунув мне в руку горсть дублонов. — А ты, бедняга, верно, ушибся?

— Да, невзначай споткнулся и проломил голову.

Мы приехали на корабль; это было уже ночью. Весь экипаж плакал о капитане, а пуще всех сам дон Мантес: он велел обить свою каюту черным сукном, и корабельный монах пел каждый день за упокой души дона Диего. Но на корабле стали перешептываться об этом происшествии. Негодяи негры, даром что они никогда не выучиваются порядочно говорить на чужих языках, понятливы, как обезьяны, и разом смекнут, о чем при них говорится, хоть бы это было по-китайски. Так и наши бестии гребцы смекнули по разговору моему с доном Мантесом, что в смерти бедного дона Диего есть что-то недоброе. Рассказали это матросам, и вот на корабле пошли слухи, что дон Диего убит, кто говорил доном Мантесом, а кто — мною. Придравшись к чему-то, он обвинил негров, будто бы они хотели против него взбунтоваться, заковал их в железо, посадил в трюм, а потом велел доктору отрезать им языки, чтобы якобы избавить их от смертной казни. Такой сострадательный! Потом, когда мы пришли в город, — кажется, Юнкал, если не ошибаюсь, — ему удалось продать этот товар, и еще без убытка, потому что народ был сильный; а язык негру на что? В том же городе Юнкале он расстался и со мной. Перед отъездом на плантации, которые с тех пор стали принадлежать ему одному, он велел спустить шлюпку и отправился со мной в город. Мы зашли в трактир. Дон Мантес потребовал отдельную комнату, велел подать бутылку рому и сказал мне: «Слушай, Билл Ваткинс! Ты негодяй, ссыльный, и потому мне неприлично держать тебя при себе. Вот тебе двести дублонов. Ступай на все четыре стороны, только чур, не попадайся мне на глаза». — Сказав это, он вышел, а я остался, чтобы допить ром; потом хотел было вернуться как-нибудь на корабль, пришел на набережную, а его и след простыл!

Дальнейшие приключения Ваткинса не имеют никакой связи с историей моей жизни, и я пропускаю их, ограничиваясь одним замечанием для тех сострадательных душ, которые могут найти невероятным жестокий поступок дона Мантеса с неграми. Этот поступок точно невероятен в наше время, и, надеюсь, будет таким же впредь; но в ту эпоху, к которой относится мое повествование, подобные дела случались нередко; я могу доказать исторически, что бедные негры бывали жертвами истязаний, перед которыми злодеяние Мантеса покажется еще очень умеренным.

И этот человек готовился быть моим братом, сыном моего отца, мужем моей Гонории, которую я любил так нежно! О, как я благодарил Провидение, раскрывшее мне мрачные тайники души его! Теперь я не допущу этого изверга осквернить невинность, погубить ангела!

— Но что же делать? — спрашивал я себя. — Не находимся ли мы в его власти? Можем ли мы сопротивляться?

На другой день, когда все наше семейство собралось к завтраку и я увидел Гонорию, по-прежнему веселую, милую, беспечную, эти роковые вопросы встали передо мной. В то же время по какой-то тайной связи я вспомнил о камере, в которой хранится на корабле порох. Что, если?.. Одна искра может поставить обвиняемого лицом к лицу с обвинителем перед престолом Вечного Судьи. Почему не решиться? Мне показалось, что я совершу нечто великое, славное; голова моя закружилась, сердце забилось, и я упал без чувств на руки Гонории.

Когда я опомнился, мне было необходимо высказать все, что я знал: какой-то демон подталкивал меня к этому. Я начал и не скрыл ничего; я даже находил утешительным говорить об ожидающих нас несчастьях и преувеличивал их. Наконец, из уст моих вырвались роковые слова:

— Умрем добровольно все вместе.

— Умрем, братец, — отвечала Гонория, прижавшись к плечу моему.

Другие молчали; казалось, что неожиданность или смелость моего предложения лишили их способности говорить. Наконец, батюшка начал со свойственным ему хладнокровием:

— Нет, Ардент, — сказал он, — мы еще успеем умереть, когда это будет неизбежно, а теперь, мне кажется, надо не отчаиваться, а действовать. Как поступает купец в затруднительных обстоятельствах? Он сзывает кредиторов, отдает им свое имение и начинает опять торговлю. Точно так же и нам нужно поступить в настоящем случае. Я поторгуюсь с Мантесом, и если ничто не поможет, тогда, только тогда мы прибегнем к смерти, как к последнему способу, но и в этом случае, я надеюсь, никто из моих родных не решится на убийство.

Батюшка приказал всем нам выйти, а сам послал доложить капитану, что просит его на минуту к себе. Мне пришло в голову, что Мантес может употребить насилие во время разговора с моим отцом; я сообщил эту мысль дону Юлиану, и мы, без ведома батюшки, спрятались в соседнюю каюту, из которой могли все видеть сквозь стеклянную дверь, задернутую тонкой кисеей.

Мантес не заставил себя дожидаться. Батюшка предложил ему стул и завел разговор. Он ласково осведомился о здоровье капитана, изъявил сожаление, что редко с ним видится; потом заговорил о непрочности всего человеческого, о женском непостоянстве и прочем. На все это Мантес отвечал одной суровой улыбкой, храня глубокое молчание: он походил на злодея, который уже решился совершить преступление, но еще не потерял стыда или выжидает удобное время. Наконец батюшка обратился к настоящему делу: он сказал дону Мантесу, что поступил крайне неблагоразумно, погрузив все свое золото на один корабль; что в случае кораблекрушения он таким образом лишится вдруг всего своего капитала и что поэтому он думает пересадить матушку, сестру, меня и всех прочих пассажиров с одной частью золота на первое же судно, которое нам встретится.

— Позвольте, — перебил дон Мантес, нахмурившись, — так ли я вас понимаю? Вы хотите пересадить на другое судно своего сына, супругу, дона Юлиана, его сестру, и только?

— Нет, капитан, и Гонорию.

— Извините, сеньор! Гонория моя невеста.

— Но она не хочет выходить замуж, и мне нельзя ее неволить. Лучше я дам вам вознаграждение, какого вы сами потребуете.

— Тише, тише, господин Троттони! — сказал капитан с дьявольской улыбкой, играя своим кинжалом. — Мы понимаем друг друга. — И, наклонясь к уху батюшки, он присовокупил: — Вы все в моих руках! Слышите?

— Как, — отвечал кротко отец, — разве вы, благородный испанец, поступите со мной не по правилам чести и дружбы? Я не верю этому.

— Оставьте пустословие! Я уже вам сказал, что мы с вами понимаем друг друга. Так к делу! Ваше намерение отделить часть общества на другой корабль мне очень нравится; надо только изменить кое-что. Вот мои условия: вы, сеньор, со всеми пассажирами, кроме Гонории, можете отправиться куда вам угодно; а Гонория и все золото останутся у меня.

Говоря это, Мантес совершенно снял с себя маску, и черты его стали гнусными чертами разбойника. Батюшка хотел возразить, но тот встал, сверкнул глазами и вышел. Я едва не послал ему вслед пулю из пистолета, который был у меня в руке; дон Юлиан удержал меня. Мы бросились к отцу; я обнимал его колени, целовал руки; великодушие, с каким он решился пожертвовать собою для спасения своего семейства, приводило меня в какое-то сумасшествие.

— Полно, мой милый Ардент, — сказал он мне, — ты знаешь, что я не люблю никаких восторгов, а теперь они и некстати. Надо подумать о мерах, которые мы должны принять. Повидайся и поговори с Дринкватером.

Я хотел выйти из каюты, но, увы, капитан успел сделать первые распоряжения после открытого раздора с нами: двери были заперты и у них стоял часовой, который не отвечал ни слова на все наши вопросы. К счастью, дамы наши и вся прислуга находились в это время в своих каютах, смежных с общей каютой, в которой последовало свидание с Мантесом, и таким образом мы были заключены все вместе. Но строгость надзора за нами доходила до крайности: нам не позволяли никакого общения с экипажем, и даже еда была приносима матросами, которые молчали, как рыбы.

Прошли целые сутки; все было по-прежнему. На другой день, посмотрев в окно, сделанное в перегородке, которой наша каюта отделялась от остальных помещений корабля, я увидел, что на часах у наших дверей стоит малый с голубою ленточкой в петлице. Это должен быть один из почитателей Гонории, подумал я и начал смело стучаться в двери. Часовой отпер; но лишь только я хотел выйти, как он грубо толкнул меня назад, и дверь опять закрылась. Сердце мое вспыхнуло от негодования, но в то же время я заметил у ног своих маленький лоскуток бумаги: поднимаю, — записка от Девида Дринкватера! Все перешли поспешно в заднюю каюту, чтобы скорее прочитать ее. Девид писал, что нам нельзя освободиться иначе, как посредством отчаянного сражения; что он подговорил несколько человек в нашу пользу и что если мы не боимся пролить свою кровь, то можем начать дело в ту же ночь.

Предложение было неожиданно; мы не знали, что делать; однако, посоветовавшись между собою, решились ответить Дринкватеру, и я, с общего согласия, написал следующее:

«Любезный Девид!

Мы не хотим быть зачинщиками, но готовы обороняться. Дайте нам возможность этого и, если можно, придите к нам сегодня вечером».

Тот же часовой взял эту записку, и она дошла по назначению.

К вечеру поднялся свежий ветер; я взглянул на компас, бывший у нас в каюте, и увидел, что корабль переменил курс, что он идет прямо к югу. В час пополуночи, когда на корабле стало все тихо и все огни были погашены, двери нашей каюты отворились, и Девид Дринкватер вошел в сопровождении семи или восьми матросов, которые несли ружья, пистолеты, тесаки, пики человек на пятьдесят; потом начали вносить сухари и воду, как будто нам предстояло выдержать продолжительную осаду в своей каюте. Дэвид осмотрел стоявшие в ней две пушки, вытащил из них пыжи и зарядил, сверх ядер, картечью. Все это делалось в глубоком молчании, с большими предосторожностями. Наконец, Дринкватер махнул своим людям, чтобы они шли вон, а сам повернулся к батюшке и сказал:

— Я не люблю тратить слова. Вы видите, что я сделал все, чего вы желали и что было в моей власти. Но если хотите спасти себя и меня… да, меня!.. то бросьте пустую мысль о сражении и поступите вот каким образом. Вы, мистер Троутон, как арматор и хозяин нашего судна, можете уволить капитана. Уполномочьте меня на это бумагой по форме. Он станет противиться; ничего, Югурта в минуту закончит дело. Не правда ли, черный дружище, ведь ты сбегаешь в каюту дона Мантеса?

Югурта со злобной радостью обнажил свой кинжал и приложил к острию большой палец, как бы пробуя, надежно ли оно.

Я смотрел на отца: он качал головой. Несколько минут все молчали.

— Нет, — сказал, наконец, батюшка, — это невозможно. Во-первых, мне кажется, что я не вправе уволить капитана, когда мы в открытом море; во-вторых, он будет сопротивляться.

— А Югурта? — сказал Дэвид Дринкватер.

— Ни за что на свете! — вскричал батюшка. — Я не могу принять убийства на свою душу.

— В таком случае я предан, я погиб! — произнес Дринкватер, задумчиво опустив голову и сложив руки на груди.

Мне стало больно, совестно. Я чувствовал, что мы в самом деле губим этого великодушного друга. Но как поступить?

— Дэвид, — сказал я, протянув ему руку, — мы завтpa сами начнем сражение, будем действовать силой, драться до последней капли крови!

— Вот это хорошо, — отвечал он с улыбкой, — это по крайней мере по-английски! Однако, все же надо составить план. Скажите, как вы думаете начать?

— В полдень, ровно в полдень, я силою вырвусь из каюты, не пощажу и часового, ежели он будет меня удерживать. Десять человек ваших товарищей подоспеют к нам в это время и займут каюту, чтобы охранять дам. Между тем мы выйдем на шканцы, созовем экипаж, объясним ему все дело и арестуем капитана с обоими старшими лейтенантами.

— О, тут не миновать кровопролития… Но ничего; вы увидите, что я не боюсь смерти. Так приготовьтесь, укрепите заднюю каюту, и чтобы дело началось непременно в полдень! Что касается меня, то можете быть уверены…

Дэвид приложил руку к сердцу и вышел. Югурта проводил его глазами, в которых, как и во всей физиономии негра, светилось удовольствие.

На другой день солнце взошло великолепно; утро было прелестное. Мы занимались вплоть до одиннадцати часов приготовлениями к бою: повернули стоявшие у нас пушки против перегородки, которой каюта отделялась от верхней палубы, зарядили все свои ружья и пистолеты, распределили патроны. Не мудрено вообразить, как бились наши сердца, как волновалось наше воображение во время этих занятий. Я со своей стороны не мог подумать без трепета, что скоро наступит роковая минута, в которую решится судьба всех близких моему сердцу, и судьба Гонории… И вот она, эта роковая минута, наконец, наступила. Я горестно улыбнулся, увидев, как мой добрый, старый отец привешивает себе саблю и засовывал за пояс два огромных пистолета Югурта, дон Юлиан и я были вооружены с головы до ног. Женщины стояли на коленях, молились. Я окинул взором присутствующих: все были бледны, встревожены; даже Баундер как будто понимал, что вокруг него происходит: он смотрел на меня, махая хвостом и насторожив уши. Полдень!.. Я подошел к двери и закричал часовому, чтобы он отпер. Суровый испанец не хотел слушаться; я выломал дверь; он загородил мне дорогу, но вдруг упал мертвый к ногам моим: кинжал Югурты не дал ему испустить и предсмертного стона. Тогда, оттолкнув ногою труп, мы все свободно вышли на палубу; я велел собрать экипаж; Дринкватер не замедлил к нам присоединился, и скоро мы увидели себя посреди довольно сильного отряда друзей, между тем как остальная часть экипажа собиралась у грот-мачты и смотрела с изумлением, что из этого выйдет.

Вдруг раздался крик, поднялась тревога: капитан Мантес выскочил на палубу в сопровождении семи или восьми человек, с ружьями, пистолетами и кинжалами. Югурта тотчас же кинулся на него, как тигр на добычу; но какой-то моряк загородил собой дона Мантеса и пал жертвою своей верности. Другие начали кричать, что пассажиры нападают; завязалась перестрелка; однако мы скоро одержали верх и заставили дона Мантеса с его офицерами запереться в каюте. Два моряка, управлявшие рулем, также бежали; мы остались одни на всей палубе и считали уже корабль в своей власти.

Но победа не могла быть одержана так легко. Через несколько минут я услышал новые крики: — К оружию! Бейте англичан! Стреляйте в еретиков! — и из всех люков, как пчелы из ульев, поползли люди, вооруженные кто чем. Я хотел было сказать несколько слов экипажу, но ругательства и выстрелы заглушили мой голос. Неприятелей было вдвое больше нас; они столпились на баке и начали поворачивать на нас пушки, которые там стояли. Признаюсь, эти приготовления ужасали меня, но Дринкватер смеялся. Несколько времени прошло пока обе стороны выжидали благоприятной минуты, чтобы произвести нападение. Пользуясь этим, я взял рупор и объявил от имени отца, как хозяина корабля и товаров, что капитан дон Мантес смещен с должности и что вместо него назначен Дэвид Дринкватер. Сторона дона Мантеса отвечала мне угрозами, некоторые прицелились в меня из ружей, выстрелили, однако, слава Богу, я остался невредим.

— Капитан Дринкватер! — сказал тогда отец мой. — Теперь мы отдаемся полностью под вашу команду. Скажите, что нам делать.

— Возьмите с собой двенадцать человек и ступайте — вместе с доном Юлианом и Югуртой защищать каюту, в которой остались женщины и запасы. Выстройтесь в линию, стойте крепко; если вас будут очень теснить, мы пришлем подкрепление. Мне сдается, что самая жаркая схватка будет на первой палубе.

Батюшка, дон Юлиан и Югурта ушли. Проводив их глазами, — может быть, в последний раз, подумал я, — вдруг услышал позади себя шум, оглянулся и, — что же вижу? — ют, на котором за минуту перед тем никого не было, покрыт весь вооруженными людьми; дон Мантес с двумя старшими лейтенантами и несколькими матросами пробрался туда по русленям с наружной стороны корабля; у всех были ружья, пистолеты, кинжалы; сверх того они успели повернуть на нас жерла находившихся там коронад. Таким образом мы очутились между двух огней, и погибель наша казалась неизбежной. Невольное подозрение омрачило мой ум.

— Вы нам изменили! — сказал я Дринкватеру.

— Ищите истину в моем сердце, — отвечал он, — вот моя грудь!

Благородный человек, несмотря на обиду, которую я нанес ему, продолжал распоряжаться: он поставил наших товарищей в две шеренги, одну лицом к юту, другую к шканцам, и велел каждому быть в готовности стрелять по первому знаку. На несколько минут водворилось молчание. В это время Дринкватер, стоя подле меня в промежутке шеренг, сказал торжественным голосом, каким говорят только на одре смерти:

— Я прощаю вас, мистер Троутон; вы беспокоитесь о своем семействе, и потому… Но слушайте, слушайте! Дон Мантес хочет что-то сказать.

В самом деле, капитан, спрятавшись за бизань-мачту, начал оттуда кричать своим людям, чтобы не щадили нас, еретиков и безбожников; советовал матросам, стоявшим на баке, целить как можно ниже, чтобы не перебить своих на юте, и заключил тем, что все должны стрелять, когда он махнет платком. Голос дона Мантеса дрожал и срывался, когда он говорил эту речь; лицо было бледно, расстроено. Дринкватер глядел на него с презрительной улыбкой; но я, — не хочу таить, — я содрогнулся, видя с обеих сторон зажженные фитили и обращенные на нас жерла пушек: мне казалось невероятным, чтобы кто-нибудь из наших спасся от смерти. Между тем капитан оставался за мачтой. Вот, наконец, он поднимает руку, платок его развевается в воздухе… несколько медных пастей изрыгнули пламя, ружья выстрелили, гром покатился по волнам, корабль дрогнул, два облака дыма смешались над нашими головами, но… никто из нас не был ранен.

— Чудо!.. Чудо! — закричали испанцы, стоявшие в наших рядах.

— Пали! — скомандовал Дринкватер, и с обеих сторон неприятели попадали, как скошенные колосья.

— Стой!.. Заряжай! Пали! — скомандовал опять храбрый Дэвид.

В одно мгновение раздался второй залп. Мы с Дринкватером также не оставались без дела, но ни он, ни я не могли попасть в дона Мантеса, потому что трусливый злодей совершенно спрятался за толстое дерево бизани.

В том, что страшный неприятельский залп не произвел никакого действия, вовсе не было чуда, которое думали видеть в этом испанцы. Артиллерийский офицер принадлежал к нашей партии и ночью с помощью других товарищей наших вынул ядра, пули и картечь из всех пушек и ружей, а капитан и его войско не заметили этого. Напротив, им готовился еще новый сюрприз: когда они стали заряжать во второй раз свои орудия, оказалось, что весь порох и патроны подмочены и не годятся в дело. Это давало нам большой перевес над партией дона Мантеса, потому что у нас не было недостатка в хороших огнестрельных запасах. Уже мы готовились овладеть опять всей палубой; толпы неприятеля на юте и на баке начинали редеть; я надеялся скоро увидеть в безопасности свое семейство, а Дринкватер остаться командиром корабля, как вдруг одно страшное и неожиданное обстоятельство дало совсем другой оборот делу.