Я исполняю последние приказания моего отца и оказываюсь в новой стихии. Первая разлука со старыми друзьями очень тяжела. Вступление в цивилизованный мир не удовлетворяет ни одну, ни другую сторону
Когда я очнулся от моего телесного и умственного остолбенения, было уже совсем светло. Некоторое время мне не удавалось хорошенько вспомнить, что случилось накануне, но тяжесть, которая давила меня, говорила, что произошло что-то роковое. Наконец я увидел открытый люк, и во мне ожили ужасы предыдущего вечера. В ту же минуту я сообразил, что на барже я одинок. В полном отчаянии поднялся я на ноги и огляделся: над рекой висел утренний туман, все предметы на берегу виднелись смутно. Я оледенел, так как всю ночь пролежал в сырости, а еще больше, может быть, от предыдущего страшного волнения. Я не мог спуститься в каюту. Меня ужасало то, что я видел на кровати; между тем я еще не вполне уяснял себе мое несчастье и отдал бы все на свете, чтобы только кто-нибудь рассеял эту тайну. От люка мои глаза перешли на воду; я подумал об отце и более получаса смотрел на струи, бежавшие мимо меня; в моем уме была полная пустота. По мере того как поднималось солнце, туман рассеивался, предметы обрисовывались; мимо проходили лодки, и мало-помалу я начал лучше видеть, слышать и соображать. Я понял, что живу в реальном мире и что мне предстоит выполнить данную мне задачу. Слова моего отца и его наставления всегда служили для меня законом. Накануне он сказал: «Помни, Джейкоб, завтра рано утром мы должны быть подле пристани», и я решил исполнить его приказание. Поднять якорь я не мог, а потому просто сбросил канат, привязав к его концу веревку от буйка; баржа двинулась вперед под управлением одиннадцатилетнего мальчика. Приблизительно через два часа я был в сотне ярдов от пристани. Я позвал на помощь; двое судовщиков с барж, привязанных к пристани, спустили ялик, подвели его ко мне и спросили, зачем я звал их. Я ответил, что остался один на барже, без якоря и каната, и попросил их причалить мое судно. Они вошли на мою палубу, и через несколько минут баржа стояла подле пристани. Покончив с этим, они опросили, что со мной случилось, но я не мог ответить им: я упал на палубу в припадке отчаяния и рыдал, точно мое сердце разрывалось на части.
Удивленные не только моим поведением, но и тем, что я был один, они вышли на берег, отправились к конторщику и сказали обо мне. Он вернулся вместе с ними, чтобы порасспросить меня, но я не переставал плакать, и мои ответы были непонятны. Конторщик и судовщики спустились в каюту, быстро вернулись на палубу и ушли с баржи. Приблизительно через полчаса меня отвели в дом владельца. Так я в первый раз ступил на твердую землю. В гостиной сидел владелец баржи и завтракал вместе с женой и девятилетней дочерью. Я уже немного овладел собой и, отвечая на вопросы, рассказал всю свою историю, хотя крупные слезы так и текли по моему грязному лицу.
— Как все это странно и как ужасно, — сказала жена владельца, обращаясь к мужу. — Я до сих пор ничего не понимаю.
— Я тоже; однако, но всему, что видел конторщик Джонсон, мальчик говорит правду.
Между тем я осматривал комнату, которая мне представлялась голкондой богатства и роскоши. Чутье подсказывало мне, что в этой столовой были ценные вещи; серебряный чайник, изящный котелок для кипячения воды, ложки, картины в рамах, мебель — все поражало меня, и я на короткое время забыл об отце и матери. Однако мои мысли прервал владелец, который спросил, издалека ли я привел баржу один. Я ответил.
— А у тебя есть друзья, мой бедный мальчик? — задала вопрос его жена.
— Нет.
— Как? У тебя нет на берегу родственников?
— Я никогда и не бывал-то на берегу.
— Значит, ты круглый сирота?
— Что это значит?
— Что у тебя нет ни отца, ни матери, — сказала маленькая девочка.
— Ну, — ответил я обычной фразой моего отца, не найдя ничего более подходящего, — не стоит плакать, случившегося не поправишь.
— Но что ты думаешь делать? — спросил владелец который, услышав мой ответ, пристально посмотрел на меня.
— Не знаю. Я принимаю это спокойно, — возразил я всхлипывая.
— Что за чудной ребенок, — сказала молодая женщина. — Понимает ли он всю глубину своего несчастья?
— Следующий раз посчастливится больше, — ответил я, вытирая глаза обратной стороной руки.
— Что за странные ответы для ребенка, который выказал так много чувства, — заметил владелец, обращаясь к жене. — Как тебя зовут? — спросил он меня.
— Джейкоб Фейтфул.
— Ты умеешь читать и писать?
— Нет, — ответил я опять-таки словами отца. — Нет, не умею. Хотел бы уметь.
— Хорошо, бедный мальчик. Посмотрим, что можно для тебя сделать, — заметил владелец.
— Я знаю, что нужно сделать, — подхватил я, — вы должны послать пару рабочих достать якорь и канат раньше, чем они отвяжутся от буйка.
— Правда, мой мальчик, это нужно сделать немедленно, — сказал он, — но теперь пройди с Сарой в кухню; кухарка позаботится о тебе. Сара, милочка, отведи его вниз в кухню.
Маленькая девочка знаком позвала меня. Я был изумлен длиной и разнообразием «трапных сходов», за которые принял обыкновенную лестницу; наконец мы остановились внизу; тут маленькая Сара попросила кухарку позаботиться обо мне и убежала к матери.
Я нашел, что значение слов «заботиться о ком-нибудь» на берегу сильно отличалось от того смысла, который они имели на реке. Кухарка, добросердечная толстая женщина, которая таяла, слушая печальные рассказы, хотя огонь не имел на нее размягчающего влияния, позаботилась обо мне. Я не только видел, но и пожирал такие вещи, которые раньше никогда не занимали ни моих челюстей, ни моего воображения. Печаль не лишила меня аппетита. Время от времени я переставал жевать, плакал, вытирал глаза и после перерыва снова принимался за еду. Был третий час, когда я отложил нож, чувствуя сильные симптомы удушья и желание поспать; через несколько минут я уже храпел, лежа на двух сдвинутых стульях и закрытый передником кухарки, которая набросила его на меня, чтобы спасти от мух. Так я впервые познакомился с новой для меня стихией — с матушкой-землей.
Может быть, теперь пора рассмотреть капитал, который я принес с собой для нового существования. Я был недурен лицом, хорошо сложен, силен. Что касается до моей одежды, чем меньше говорить о ней, тем лучше. Между прочим, мои брюки сильно порваны сзади, но когда я стоял, этот недостаток скрывался под курткой, сделанной из старого жилета моего отца. Рубашка из грубой шерстяной ткани и меховая фуражка, разорванная, точно шкура кошки, растерзанной на клочья собаками, довершили мой туалет. У меня не было ни башмаков, ни чулок. Мое умственное имущество было немногим богаче: я порядочно знал глубину реки, название мысов и пристаней на Темзе, что не могло пригодиться на суше; знал несколько иероглифов моего отца, которые, как иногда выкликает продавщик с аукциона, «не годились ни для кого, кроме их владельца». Прибавьте еще три любимые изречения моего молчаливого отца, запечатлевшиеся в моей памяти, и у вас получится полный инвентарь всего, чем я владел.
Я перечислил только наследие отца, и читатель предположит, что от матери я не получил ничего. Непосредственно она, действительно, ничего не дала мне, но непрямым путем она доставила мне некоторые средства, именно благодаря своей странной смерти. Кровать с ее останками и даже полог были перенесены на берег и заперты в сарае. Приехал государственный прокурор, собрались судьи, с меня сняли показания. Явились хирурги и аптекари, чтобы высказать свои мнения, и после долгих споров, долгих разногласий был вынесен приговор, что она «умерла волей Божией», другими словами это значило, что «один Бог знает, отчего она умерла», поэтому было решено закрыть дело, и все остались довольны. Однако вести о необыкновенной смерти матушки разошлись повсюду с должными прикрасами, и тысячи народу стали теперь стекаться во двор судовладельца, чтобы видеть результаты внезапного воспламенения. И добрый человек понял, что он может воспользоваться людским любопытством в мою пользу. Тарелка с серебряными и золотыми монетами стояла в ногах матраца моей бедной матери с надписью: «В пользу сироты». Шиллинги, полукроны и даже более крупные монеты падали в нее из рук зрителей, которые с дрожью отворачивались от ужасного образчика последствий вечного опьянения. Выставка продолжалась несколько дней; в это время я помогал кухарке мыть кастрюли, исполнял ее поручения, не предполагая, что моя бедная мать делала — сбор для меня. На одиннадцатый день выставка окончилась, владелец пристани позвал меня к себе, и я застал его с малорослым джентльменом в черном платье. Это был врач, который предложил известную сумму за останки моей матери. Судовладелец хотел отделаться от них таким выгодным образом, однако считал, что он обязан спросить моего согласия.
— Джейкоб, — сказал он, — этот джентльмен предлагает двадцать фунтов (что составляет большую сумму) за прах твоей бедной матери. Ты не имеешь ничего против предложения джентльмена?
— А зачем это вам? — спросил я врача.
— Я сохраню у себя ее останки и буду заботиться о них, — ответил тот.
— Хорошо, — проговорил я после легкого раздумья. — Если вы позаботитесь о старухе, берите ее.
Так окончился торг.
Я получил около сорока семи фунтов, и достойный владелец баржи спрягал их для меня. Когда меня позвали к хозяину, чтобы переговорить с хирургом, я только что снял куртку, чтобы наколоть дров для кухарки; лакей увел меня в комнаты, не дав мне времени снова одеться. Сказав же о своем согласии врачу, я повернулся, чтобы снова идти вниз; в это время маленький спаниель, лежавший на диване, заметил недостаток в моих панталонах, соскочил, подбежал ко мне и стал яростно лаять на меня сзади. Он был воспитан среди приличных, уважаемых людей и никогда не видел такого беспорядка. М-р Драммонд, владелец, заметил недостаток, указанный собакой, и приказал одеть меня как следует. Через двадцать четыре часа портной с помощью моей приятельницы кухарки втряхнул мою особу в новое платье, и теперь меня могли бы всячески поворачивать и вертеть, не нарушая приличий. Обыкновенно новый костюм льстит тщеславию и молодого, и старого человека, но я не испытывал ничего подобного. Новое платье стесняло меня. Мои ноги, никогда не знавшие обуви, болели от башмаков; гарусные чулки раздражали кожу, и так как я привык получать сброшенные моим отцом оболочки, бывшие слишком широкими для меня, мне казалось теперь, будто я невероятно распух, а мое платье уменьшилось до моих размеров. На каждом шагу я чувствовал, что меня как бы останавливают какие-то привязи.
Вскоре я совершенно освоился с кухней и всеми ее принадлежностями, то остальные части дома смущали меня. Все казалось мне чуждым и странным, неестественным. Я не понимал употребления многих вещей, многим предметам не находил названия. Я был буквально дикарем, но тихим, добрым и послушным. На следующий день после того, как я облекся в новый костюм, меня позвали в комнаты. М-р Драммонд и его жена смотрели мое новое одеяние, забавляясь при виде моей неловкости и в то же время любуясь моей хорошо сложенной прямой фигурой. Их маленькая дочка, Сара, подошла к матери и шепнула ей что-то.
— Спроси папу, — был ответ.
Новый шепот, поцелуй, и м-р Драммонд сказал, что я пообедаю с ними. Через несколько минут я очутился в столовой и в первый раз в жизни уселся за стол, который мог похвалиться некоторыми излишествами. Я сидел на стуле, и мои ноги висели почти до ковра; я весь горел, стесненный платьем, новизной моего положения и всего, что меня окружало. М-р Драммонд дал мне горячего супа, в мою руку вложили серебряную ложку, и я стал кружить ею, разглядывая в ней миниатюрное отражение моего лица.
— Джейкоб, ты должен ложкой есть суп, — со смехом сказала маленькая Сара. — Мы скоро кончим. Скорее!
— Надо принимать это спокойно, — ответил я, погрузил ложку в кипящий бульон и вылил его себе в рот. Я обжег горло, суп фонтаном брызнул обратно, а я застонал от боли.
— Бедный мальчик обжегся, — вскрикнула м-с Драммонд, наливая воды в стакан.
— Нечего плакать, — ответил я. — Сделанного не поправишь!
— Бедного мальчика совсем не воспитали, — заметила добрая м-с Драммонд. — Ну, Джейкоб, сядь и попробуй есть. Теперь ты не обожжешься.
— В следующий раз посчастливится больше, — сказал я, проливая часть супа по дороге ко рту. Теперь он остыл, но я медленно справлялся с делом: ложка кривилась у меня в руке, и я испятнал свое платье.
М-с Драммонд. ласково показала мне, как нужно действовать ложкой, но се муж сказал:
— Пусть мальчик ест как умеет, дорогая; только скорее, Джейкоб, мы ждем.
— Незачем терять его по мелочам, — заметил я, — раз можно нагрузить все сразу, в одну минуту.
Я отложил ложку, наклонился, прижался губами к краю тарелки, высосал весь остаток супа, не пролив ни капли, поднял голову, ожидая похвал, и очень изумился, когда м-с Драммонд спокойно заметила:
— Так супа не едят.
Я делал множество промахов во время обеда, и маленькая Сара хохотала не переставая; я чувствовал себя таким жалким, что от души желал снова очутиться в моей собачьей будке на барже, жевать сухари среди полной благородной простоты. Ведь я в первый раз переживал муку унижения! Наконец, когда маленькая Сара расхохоталась особенно громко, мера переполнилась, и я залился бурными слезами. Я уронил голову на скатерть, не думая больше о приличиях, которые так меня пугали, и сознавал только глубоко оскорбленную гордость; рыдания вырывались из глубины моего сердца. Вдруг я почувствовал на щеке нежное теплое дыхание, застенчиво поднял глаза и увидел подле себя раскрасневшееся красивое личико маленькой Сары. Ее полные слез глаза смотрели на меня так мягко, таким умоляющим взглядом, что я придал себе некоторую ценность и страстно пожелал еще увеличить ее.
— Я не буду больше над тобой смеяться, — сказала она, — а потому не плачь, Джейкоб.
— Не буду, — ответил я, ободряясь. Она все еще стояла подле меня, и я почувствовал глубокую благодарность к ней. — Как только мне попадется хороший обрубок, — шепнул я, — я выдолблю для тебя баржу.
— О, папочка, Джейкоб говорит, что он сделает мне баржу!
— У этого мальчика есть сердце, — заметил Драммонд, обращаясь к жене.
— А будет она плавать, Джейкоб? — спросила Сара. — Да, и если станет кренить, назови меня болваном.
— А что это значит кренить и что такое болван? — спросила Сара.
— Как, ты этого не знаешь? — вскрикнул я, и в ту же минуту ко мне вернулась уверенность в себе от сознания, что в этом случае я знал больше ее.