1
Долго еще я мучился, вспоминая светящиеся полоски на ее коже и алое пятнышко на зубах — ядовитый цветок, который так манил меня в тот день, когда она притворилась мертвой, и в моей душе росли стыд и печаль. Прошло две недели, как вдруг мне представился случай наверстать упущенное.
По воскресеньям Форкат редко отлучался из дому, за все время раз пять или шесть, когда они с сеньорой Анитой ходили на дневной сеанс в кинотеатр «Рокси». В остальные дни он пропадал где-то в городе и неизменно приносил с собой что-нибудь съестное, или же они вдвоем выбирались в «Восточные бани» на пляже в Барселонете; нам они приносили арбуз, а иногда пару килограммов мидий или креветок. Форкат готовил майонез, а затем с таинственным видом входил к нам на террасу и церемонно ставил перед Сусаной дымящееся блюдо сваренных на пару мидий. Сусана звала братьев Чакон, которые, как правило, околачивались где-то неподалеку, и, рассевшись вокруг кровати, мы принимались за угощение.
Мать больше не оставляла ее дома одну, Форкат за этим строго следил. Они предупреждали заранее, если им надо было уйти, и я, отпросившись у капитана, сидел с Сусаной.
Как-то в воскресенье, когда мы остались вдвоем, она порвала очередной неудачный с ее точки зрения рисунок, привстала на коленях и предложила отправиться на экскурсию в комнату Форката.
— Тебе нельзя ходить босиком, — сказал я, когда мы поднимались по винтовой лестнице на второй этаж.
В темной узкой комнатенке, где жил Форкат, царили идеальная чистота и порядок. Он сам стелил постель и мыл пол в крохотной ванной комнате, дверь в которую была приоткрыта. На ночном столике стоял стакан, накрытый кофейным блюдцем, рядом чистая пепельница, возле которой лежали таблетки аспирина и пачка сигарет «Идеал». При нас Форкат не курил ни разу — ни дома, ни в саду, и уж тем более у Сусаны на террасе. Из-под кровати выглядывал уголок старого картонного чемодана.
— Давай посмотрим, что там внутри, — предложила Сусана.
Я вытащил чемодан, и Сусана, встав на колени, открыла крышку. В нос ударил терпкий растительный запах, тот самый непередаваемый аромат рук Форката. Внутри мы обнаружили вырезки из французских газет, географические карты и брошюры туристических агентств, дешевый песенник, зачитанную книгу без обложки под названием «Битва за хлеб», конверты от заграничных пластинок с песнями на английском и французском, а в углу — завернутый в черный джемпер и лоскут желтой замши маленький короткоствольный револьвер, какой-то тусклый, но, по-видимому, новехонький. Не верилось, что он настоящий.
— Это игрушка, — сказала Сусана.
— Как бы не так. — Я взвесил его в руке. — Интересно, он заряжен?
Сусана отобрала у меня револьвер, завернула обратно в джемпер и, положив на место, принялась рассматривать газетные вырезки. По большей части это были заметки из парижских и шанхайских газет, все до одной на французском языке. С одной из фотографий на нас глянула испачканная грязью носатая физиономия велосипедиста Фаусто Коппи, который, словно призрак в тумане, гордо стоял в вихрях снежной вьюги на фоне какого-то горного приюта. Под съеденным молью шарфом мы обнаружили паспорт с фотографией Форката, принадлежавший при этом некоему Хосе Карбо Балагеру; внутри лежала сложенная вдвое записка Кима: «Я должен моему другу Ф. Форкату громадную сумму в сто пятьдесят франков (150 ф.), рюмку коньяку, а также пинок под зад, чтобы не раздавал деньги таким бесстыдникам, как я, Жоаким Франк. Тулуза, май 1941». Еще там лежал испачканный краской старый кошелек, в котором хранилось несколько иностранных монет и билет парижского метро. Ни писем, ни фотографий, за исключением портрета бравого велосипедиста, там не оказалось… Мы были смущены и разочарованы. Разве не уверял Форкат, что ни разу не брал в руки револьвер? Неужели это и есть багаж интеллигентного, образованного человека, объехавшего полмира? Форката, авантюриста с большой буквы, как называл его капитан Блай! И, главное, всего одна книга, да и то старая и зачитанная…
Однако больше всего нас заинтересовали три бутылки из-под вермута с заткнутыми пробкой горлышками, наполненные светлой зеленоватой жидкостью. Сусана откупорила одну из них, и, касаясь друг друга щеками, мы понюхали содержимое; теплый аромат Сусаниных волос и ее горячее дыхание на миг слились с непередаваемым запахом рук Форката.
— Что это? — спросила Сусана, брезгливо поморщившись, и поспешно закупорила бутылку. Охваченный внезапным порывом, я обнял ее за талию, она повернулась ко мне, но тут глаза ее увидали за моей спиной то, чего не замечали раньше, и выражение ее лица изменилось: дверь в ванную была открыта, а на крючке рядом с черным кимоно и пижамой Форката висел малиновый халат с аистами.
Некоторое время она неподвижно смотрела на халат.
— Положи все на место, и пойдем отсюда, — сказал я; но она по-прежнему сжимала в руке бутылку. — Скоро они вернутся и нас увидят…
— Ну и пусть, — ответила она. — Мне все равно.
Потом она все-таки попыталась засунуть бутылку поглубже в чемодан, но вдруг, вскрикнув, отдернула руку, словно ее ужалило притаившееся на дне насекомое. Из мизинца капала густая кровь.
— Пососи палец, — велел я; внимательно исследовав содержимое чемодана, обнаружил лезвие бритвы, выпавшее из футляра. — Смотри, что это было. Сейчас я схожу за спиртом.
— Зачем? Я хочу умереть. — Сусана сжала палец, словно пытаясь выдавить из него как можно больше крови.
— Не говори так. — Я обмотал палец подолом ее сорочки. Мы все еще стояли на коленях возле кровати, и она смотрела на малиновый халат сеньоры Аниты. Кровь сочилась сквозь ткань, я взял ее руку, развернул кровоточащий мизинец и, не раздумывая, сунул себе в рот. Это произошло мгновенно, она смотрела на меня с удивлением, а ее горячие дрожащие пальцы нежно касались моей щеки, словно лаская. Охваченный волнением и страхом, я закрыл глаза, и густая горячая волна наполнила мой рот, захлестнув разум: смерть от туберкулеза больше меня не страшила — лишь бы Сусана смотрела на меня и дальше, поглаживая горячими пальцами мою щеку. Но в следующий миг она отдернула руку и воскликнула:
— Что ты делаешь? Хочешь заразиться?
— Мне все равно.
— Не ври.
— Клянусь.
— А мне нет… — Она встала и вышла из комнаты.
Я закрыл чемодан, задвинул его обратно под кровать и поплелся следом за ней вниз, по-прежнему чувствуя горячую сладкую кровь, блаженную лихорадку желания, ее нежные прикосновения и мои собственные брезгливость и страх.
2
Она лежит на спине, положив под голову согнутую левую руку, ее бледное лицо обращено ко мне, виден отрешенный взгляд запавших глаз, в волосах желтая гвоздика; черный плюшевый кот, словно охраняя хозяйку, замер в изголовье, голубое одеяло живописно свисает с кровати, железная плита придвинута почти вплотную, на ней стоит кастрюля с дымящимся эвкалиптовым отваром; позади — высокое окно, в котором виднеется плакучая ива в запущенном саду, а вверху — основной элемент наивной композиции — грозная труба, извергающая черный зловонный дым на стеклянный домик, где лежит больная девочка…
Таков был мой неумелый грустный рисунок. В один прекрасный день я наконец его закончил, и Форкат одобрил мою работу, дав несколько полезных советов: гвоздика из желтой превратилась в красную, а мертвенно бледный лоб, погасшие щеки и обнаженные ноги Сусаны приобрели оттенок слоновой кости. Мне так и не удалось придать выражение скорби ее прекрасным, часто веселым и лукавым глазам, но это меня отнюдь не огорчало. Сама Сусана бросила на портрет мимолетный презрительный взгляд.
Вопреки моим опасениям, капитан Блай остался доволен и поспешно засунул рисунок в папку с петицией. Мы собрали всего четырнадцать подписей, но капитан надеялся, что рисунок, изображавший бедную больную девочку, чахнущую в удушливом дыму, растрогает сердца горожан и те станут более уступчивыми.
Я немедленно приступил ко второму рисунку, точной копии первого. Отличаться должна была только лежащая в кровати Сусана: я обещал нарисовать ее мечтательной и романтичной, в зеленом узком чипао. Но задумчивая поза и экзотическое одеяние не получались. Я начинал новый рисунок и бросал: либо он не нравился Сусане, либо мне самому. Но вдруг я быстро и довольно небрежно набросал силуэт Сусаны и раскрасил шелковое платье со стоячим воротничком и разрезом на юбке, в котором она и вправду смахивала на китаянку; в этом новом рисунке было что-то неуловимое, неожиданно он мне понравился, что, скорее всего, объяснялось случайным сочетанием цветов, а вовсе не моим талантом рисовальщика: кольца черно-зеленого дыма, изрыгаемого трубой и витающего над головой лежащей Сусаны, казались куда более грозными, чем на первом рисунке, будто и в самом деле угрожали хрупкому миру больной девочки, грезившей о дальних странствиях, и нежным восточным шелкам, в которые она была одета. Как раз в тот день Сусана рассказала, что, по словам Форката, некий английский пакетбот под названием «Манчкин Стар» дважды в год, в апреле и октябре, совершал рейсы из Ливерпуля в Шанхай с заходом в Барселону.
— Юбка выглядит по-другому, — возмутилась она, когда я показал ей рисунок. — Ты неправильно рисуешь. Внизу разрезы закругляются…
— Ничего подобного, — возразил я. — Я видел в кино, они как раз такие. Спроси Форката, если не веришь.
Она отложила рисунок, смочила одеколоном платок и протерла грудь и лицо, потом взяла колоду карт и принялась раскладывать пасьянс на доске для парчиси.
— Как долго он не идет, — сказала она наконец. — Чем жарче день, тем дольше сиеста. Может, разбудим его? Поднимись посмотри, что он там делает.
— Когда-нибудь он на нас разозлится.
— Брось свои дурацкие карандаши и ступай наверх, — настаивала Сусана. — Уже поздно, пора просыпаться… Ну пожалуйста, Дани.
Его комната всегда была открыта, однако я постучал в дверь костяшками пальцев и подождал ответа. Обычно Форкат спал на спине в одних трусах, а его таинственные руки мирно покоились на животе, но в тот день он уже был на ногах, принял душ и неторопливо причесывал гладкие волосы, стоя перед зеркалом в своем диковинном черном кимоно и сандалиях на деревянной подошве.
— Мы думали, вы еще спите, — растерянно проговорил я.
— Кто это мы? — улыбнулся он. — Ты или Сусана?
— Мы оба…
— Замечательно.
Он бросил расческу на кровать, улыбнулся и положил большую горячую руку мне на плечо. Мы направились к винтовой лестнице. Он пропустил меня вперед. Миновав сумрачный коридор, мы вышли на залитую солнцем террасу, где застали Сусану за привычным занятием; она выщипывала пинцетом брови, держа перед собой зеркальце. В коридоре пробили часы. Внезапно она вскочила, словно ее подбросила невидимая пружина, отложила пинцет и уставилась на фотографию отца, стоявшую на ночном столике. И прежде чем Форкат вновь перенес нас в багровый рассвет, окрасивший в цвет крови реку Хуанпу и увядшую желтую розу на рояле в гостиной Чень Цзинфан, Сусана, закрыв глаза, несколько секунд неподвижно сидела, глядя на портрет Кима. Дождавшись, когда раздастся последний, шестой удар, наш косоглазый рассказчик уселся на край кровати, покашлял, прочищая горло, и медленно начал свое повествование. Вскоре перед его мысленным взором тоже возникла роза…
3
Подойдя к роялю, Ким берет розу и пристально изучает ее, словно в увядших от зноя лепестках, в ее остывшем желтом огне скрывается ключ к тайне. Вчера вечером эта роза украшала один из столиков в «Желтом небе». Здесь, на рояле, она появилась уже после того, как он лег спать.
Он расспрашивает Айи, но ничего не может добиться. Дэн уверяет, что ему тоже ничего не известно, но под взглядом Кима растерянно опускает глаза и робко отвечает, что розу, вероятно, принесла горничная-сиамка… Ким хватает слугу за лацканы.
— Дэн, слушай меня внимательно. Я отвечаю за безопасность мадам Чень и буду выполнять свою работу на совесть, даже если это не угодно тебе, кому-то еще, а может, и ей самой. Так что ради безопасности госпожи выкладывай все, что знаешь, или я отдам тебя на съедение крокодилам, несчастный китаец… Я не шучу. Вечером госпожа легла, жалуясь на мигрень, и сказала, что никуда не пойдет. Но она изменила свое решение. Я прав? Отвечай!
Испуганный Дэн сдается:
— Да, господин. Примерно через час после вашего ухода… Она с кем-то поговорила по телефону, потом оделась и ушла, предупредив, чтобы я ничего вам не говорил…
— В котором часу она вернулась?
— Очень поздно. Около пяти утра…
Дэн видел, как она пришла. Ему не спалось, и он так переживал за госпожу, что, несмотря на ранний час, встал и вышел из комнаты. Он сразу смекнул, что мсье Франк приехал из Франции по просьбе мсье Леви, чтобы охранять мадам Чень, и хотел ему помочь, но мадам приказала держать язык за зубами, и он послушался, хотя потом раскаивался. Сообразив, что уже очень поздно, он встревожился и хотел разбудить мсье и все ему доложить, как вдруг появилась мадам с розой в руке, попросила бокал с водой и поставила розу на рояль; увидев мадам Чень, он вздохнул с облегчением, потому что никогда бы себе не простил, если бы этой ночью с ней что-нибудь стряслось.
Ким убеждает Дэна, что их главная задача — безопасность мадам Чень: о каждом ее перемещении, в особенности если она хочет отлучиться по секрету, слуга должен немедленно сообщать ему.
— Обещаю вам, этого больше не повторится, — уверяет старик — Только, пожалуйста, не говорите мадам, что я вам все рассказал…
— Договорились, Дэн. Можешь идти.
Некоторое время Ким задумчиво рассматривает поникшую розу. Он очень встревожен и решает перейти к действию, однако в течение трех последующих вечеров Чень Цзин из дома не выходит. Ее навещают подруги, а по вечерам, запершись в своей спальне, она подолгу разговаривает по телефону с Парижем. В первой половине дня занимается домом и дает указания прислуге, а после обеда подолгу читает, сидя на террасе.
Как-то вечером Чарли Вонг, узнав, что Ким хочет приобрести пару шелковых кимоно, предлагает ему отправиться в лавку жены, расположенную в старой части Шанхая, неподалеку от театра «Грейт Уорлд». Чень Цзин уверяет, что этот вечер она тоже собирается провести дома, тем не менее Ким дает Дэну четкое указание:
— Если госпожа пожелает уйти, немедленно звони, я буду в магазине мадам Вонг.
Со Линь, жена Вонга, помогает Киму выбрать несколько кимоно и, улыбаясь, как ни в чем не бывало, берет с него деньги и даже скидки не делает, зато дарит еще одно кимоно, которое со временем он отдаст мне, — вот оно, я ношу его по сей день. Покидая лавку, Вонг намекает, что если вдруг Киму станет одиноко и он пожелает расслабиться за трубочкой опиума в приятном женском обществе, пусть не раздумывая обращается к нему… Вежливо поблагодарив, Ким отказывается и в тот самый миг, когда они останавливаются посреди шумной, запруженной машинами улицы, замечает Крюгера: тот выходит из белого автомобиля с откидным верхом и тотчас исчезает за какой-то дверью, над которой висит большой стеклянный фонарь, окруженный красными гирляндами из шелковой бумаги. Ким поворачивается к Вонгу.
— Этот элегантный господин и есть знаменитый Омар, не так ли?
— Вы правы, — отвечает Чарли Вонг. — А в эту дверь он вошел в поисках того приятного времяпрепровождения, о котором я вам только что говорил, дорогой друг.
— Это один из его борделей?
— Нет. Это курильня опиума, хотя…
— Подождите, — перебивает его Ким, снова останавливаясь посреди улицы. — Вы общаетесь с этим человеком?
— Мм… Время от времени, — лукаво улыбается Вонг. — В определенном смысле он незаменим.
— Это его заведение?
— Думаю, да. Хотите заглянуть?
— Был бы рад познакомиться с Омаром. Вы можете это устроить?
— Разумеется, — говорит Вонг.
Курильня напоминает улей, освещенный разноцветными огнями. Диваны и лакированные ширмы, трубки и подносы с чаем, проворные официанты и лежащие курильщики — все плавает в желтом пахучем дыму, который ласкает виски и веки, точно горячие и опытные женские пальцы. Старик-китаец предлагает уютное местечко и трубку, но Вонг говорит, что им сначала хотелось бы побеседовать с господином Омаром, а уже затем, быть может, выпить чашечку чаю… Ким проходит внутрь. Многие клиенты, распростершись на лежанках, спят глубоким сном, другие пьют чай или подогретое вино.
Омар Мейнинген, облокотившись о спинку дивана и подперев кулаком щеку, явно скучает. Перед ним, стоя на коленях, молодая китаянка набивает трубку и нагревает ее над пламенем свечи.
Вонг представляет Кима Омару, и тот, не вставая с дивана, вежливо протягивает руку.
— Если вам нужно что-нибудь особенное, — говорит он, глядя на Вонга, — не стесняйтесь…
— Вы очень любезны, — отвечает Ким. — Но я всего лишь хотел с вами познакомиться. Говорят, если не знаком с герром Мейнингеном, значит, не знаешь Шанхая.
— Я тоже хотел познакомиться с вами, сеньор Франк. — Ким удивлен: Омар говорит с ним на превосходном испанском. — Как видите, я знаю ваш язык.
— Я слышал, вы несколько лет прожили в Южной Америке.
— Правильно. Что еще вам обо мне известно? — улыбается он. — Знаете ли вы, например, что я вам завидую? Ведь вы самый популярный персонаж в Шанхае, точнее говоря, в ночном Шанхае. С тех пор как вы здесь, вы только и делаете, что всюду появляетесь с сеньорой Чень Цзинфан. А это большое везение, подарок госпожи удачи.
— На самом деле я не достоин такого счастья, — говорит Ким, улыбаясь ему в ответ. — Просто мы с ее мужем старые друзья. Полагаю, вы это знаете.
Несколько секунд Омар изучающе на него смотрит, затем обеими руками берет трубку, протянутую молодой китаянкой.
— В таком случае, — говорит он, отводя взгляд, — нашему другу Леви повезло вдвойне. Кстати, Вонг, когда мы отправимся в Ханчжоу на утиную охоту?
— Когда вам будет угодно, — отвечает Вонг.
— Вы любите охоту, сеньор Франк?
— Утки не моя слабость, — говорит Ким, наблюдая, как немец раскуривает трубку, осторожно держа ее ухоженными тонкими пальцами. — Впрочем, по большому счету, не все ли равно, на кого охотиться? Не важно, белый кот или черный, главное, чтобы он поймал канарейку, — так, если мне не изменяет память, звучит китайская пословица.
Омар облокачивается на диван, на его губах играет тонкая улыбка.
— Верно, только в этой пословице, сеньор Франк, речь идет не о канарейке, а о мышке. Самой обыкновенной мышке. А сейчас, господа, прошу меня извинить… Надеюсь как-нибудь увидеть вас в моем клубе, сеньор Франк, был бы рад выпить с вами по рюмочке.
— Непременно заеду.
Чень Цзин не выходит из дома ровно пять дней и пять ночей. И вот в пятницу после ужина — стоял жаркий душный вечер — она едет в кинотеатр «Метрополь», и Ким отправляется вместе с ней. Они смотрят снятый в Шанхае китайский фильм с китайскими актерами под названием «Spring River flows East», что в переводе означает «Весенняя река течет на восток». Ким с трудом понимает, что происходит на экране, но его трогает неповторимая гармония выразительных взглядов и тонких чувств. Выйдя из кино, Чень Цзин предлагает заглянуть в «Цилиндр», элегантный ночной клуб с танцплощадкой под открытым небом, где она надеется встретить Со Линь с мужем, а быть может, и еще кого-то из знакомых.
Спустя полчаса, пока Чень Цзин в окружении поклонников сидит за столиком в «Цилиндре» вместе с супругой Вонга, кто-то из их компании подводит Кима к стойке и знакомит с испанским инженером, который вот уже двенадцать лет живет в Китае и работает на одну английскую текстильную компанию, владеющую несколькими хлопчатобумажными фабриками в Гонконге и Шанхае. Эстебан Климент Комас, так зовут испанца — веселый красивый мужчина приблизительно того же возраста, что и Ким. Вскоре обнаруживается еще одно удивительное совпадение: оба в одно и то же время учились в школе инженеров-текстильщиков в Террасе. Ким хочет по такому случаю угостить Климента, тот очень любит мартини и один за другим выпивает три бокала. Себе Ким заказывает виски с содовой. Они вспоминают студенческие годы, потом Ким рассказывает о своей дружбе с Мишелем Леви и признается, что хотел бы найти в Шанхае работу.
Вскоре внимание Климента привлекает Чень Цзин, сидящая с друзьями за столиком возле стойки.
— Какая восхитительная женщина и какой редкий темперамент! — говорит он, любуясь. — А знаешь ли ты, что, когда ей было шестнадцать, ее изнасиловали японцы, а потом отправили в солдатский бордель? Два года назад, когда я с ней познакомился, она была безумно влюблена в капитана торгового судна, который сейчас работает на ее мужа.
— Наверное, это был капитан Су Цзу, — говорит Ким. — Его корабль привез меня в Шанхай.
— Странная история. Твой приятель Леви буквально вырвал ее из объятий капитана и женился на ней. Я много раз задавался вопросом, как ему это удалось.
Еще через полчаса Чень Цзин подходит к стойке и осторожно говорит Киму: она прекрасно понимает, что у него сегодня праздник — ведь он встретил земляка, а раз так, то, может, он останется в клубе, а ее супруги Вонг отвезут домой на своей машине?…
Ким замечает лукавую искорку в глазах медового цвета и в тот же миг принимает решение.
— Вы хотите ехать прямо сейчас?
— Да, я устала, — говорит Чень Цзин. — Чарли довезет меня до дома.
— Пообещайте, что ляжете спать.
— Обещаю, — говорит она покорно и добавляет, глядя на Климента: — Господин Франк считает, что бедная одинокая китаянка не умеет вести себя, как подобает здравомыслящей женщине… Он хуже самого ревнивого мужа!
Она смеется на прощанье и в сопровождении Чарли Вонга и Со Линь покидает клуб. Ким просит у бармена еще один виски и мартини, подносит зажигалку Клименту, прикуривает сам и смотрит на часы: прежде чем он начнет действовать, должно пройти по крайней мере часа два.
Эстебан Климент, который неплохо знает светскую жизнь иностранцев в Шанхае, вкратце рассказывает Киму свою историю. В 1933 году он бросил работу на принадлежавшей отцу текстильной фабрике в Сабаде-ле и уехал в Англию по приглашению одной манчестерской фирмы, заинтересовавшейся усовершенствованным челноком его конструкции, а вскоре англичане отправили его на Дальний Восток налаживать новое производство на тамошних фабриках; сперва он работал в Японии, потом в Гонконге, а в августе 1937-го, как раз когда японцы бомбили Шанхай, переехал сюда. Он жил тогда в отеле «Мир» и до сих пор помнит, что оркестр играл «Кукарачу», когда на город упали первые бомбы…
— Времена были тяжелые, — вспоминает Климент, — но нынешние не лучше: когда войска коммунистов под командованием генерала Чень И выйдут на берега Янцзы, нынешний режим будет обречен, и даже если решающее сражение произойдет не сразу, концессиям придет конец. Живущие в Шанхае иностранные толстосумы уже трясутся от страха… Оглянись вокруг, — продолжает Климент, — посмотри на этих людей, посмотри, как они веселятся до рассвета и отплясывают в лунном свете, одурев от шампанского и коктейлей, посмотри, как все эти американцы и европейцы точно безумные кружатся по танцплощадке, напившись до беспамятства, только бы забыть, что их ожидает, если Господь Бог и Чан Кайши не примут особые меры… Вот они, те самые янки и французы, которые на своих роскошных яхтах катали по Янцзы Сонга, самого влиятельного банкира Азии и брата госпожи Чан Кайши… Теперь их это не спасет. Посмотри на них, дружище Франк, полюбуйся этими элегантными парочками, ослепленными, опьяненными, переполненными гордыней людьми, которые танцуют в своем заоблачном мире, запомни этот удивительный спектакль, который, скорее всего, Шанхай больше никогда не увидит.
— Трудно в это поверить, — с улыбкой отвечает Ким.
Перед ним открывается неповторимое зрелище. В ослепительном сиянии фонарей танцующие пары словно охвачены пламенем. Играет оркестр, хорошенькая хрупкая певица-китаянка тоненьким голоском простуженной девочки поет «Goodbye Little Dream, Goodbye». Постепенно иллюзорность происходящего околдовывает Кима, и он завороженно смотрит вокруг сквозь сигаретный дым, не в силах оторвать глаз от удивительной сцены. Раскаленная звездная ночь, освещенный огнями сад; горящие петарды, источающие терпкий аромат, взвиваются в небо, будто огненные стрелы, обнявшиеся пары целуются, медленно переступая с ноги на ногу в лучах прожекторов; на газоне с бокалом в руке застыли элегантные господа в белых смокингах, похожие на гипсовые статуи в старинном парке. Но взгляд Кима безжалостен, происходящее его не трогает: обманчивый блеск, музыка и огни — это всего лишь ширма, которая скрывает бесконечную хронику разочарований, поражений и потерь. Все это он уже видел раньше, на нашей земле: до войны здесь тоже все казалось именно таким, но смертоносный шквал революции не пощадил ничего, кроме любви, дружбы и вечной правоты сердца. И вновь на какое-то краткое мгновение Киму приоткрывается будущее: он смотрит на осколки разбитого бокала или, быть может, кубики тающего льда, сверкающие в зеленой траве, словно упавшие с неба звезды, и видит, как гибнет старый мир.
— Впрочем, — добавляет Эстебан Климент, прервав раздумья Кима, — тебе нечего бояться и нечего терять.
— Да? Это почему же?
— Потому что жена Леви — родственница красного генерала Чень И, и когда он возьмет Шанхай, твой приятель наверняка воспользуется шансом, чтобы получить привилегии. Клянусь, Франк, твое будущее обеспечено по крайней мере на насколько лет вперед.
Ким делает глоток виски и задумывается.
— Ты знаешь Омара Мейнингена? — спрашивает он. — Хозяина «Желтого неба»?
— Немного.
— Что тебе о нем известно?
— У него сомнительная репутация, однако в Шанхае это никому не вредит. Кое-кто уверял меня, что в прошлом он был офицером вермахта, которому вовремя удалось бежать.
Ким спрашивает, верит ли он слухам о том, что Мишель Леви снабжает оружием коммунистов. Климент не отрицает такую возможность.
— Я же говорил тебе о его связи с генералом Чень И.
— А что тебе известно о чучеле по имени Ду Большие Уши?
— С этим чучелом надо держать ухо востро. Он один из главарей Триады. Знаешь, что это такое?
— Могу себе представить. Что-то вроде мафии.
— Он стоит во главе Кинг-Бана, одной из самых влиятельных и сильных группировок Но его песенка спета… Коммунисты выметут эту мерзость.
— Он работает на Омара?
— Вряд ли. У Ду свои делишки с видными иностранными промышленниками и финансистами — крупные шишки прибегают к его услугам в обмен на определенного рода поддержку. Он контролирует торговлю наркотиками, на что полиция смотрит сквозь пальцы, и, несомненно, использует денежки твоего друга Леви… Мой тебе совет — не суйся в это осиное гнездо. Что же касается Омара Мейнингена, то он, что называется, вольный стрелок, твердо знающий, чего хочет. Я слышал, что он собирается свернуть свои дела в Шанхае, перебраться в Малайзию и заняться торговлей каучуком.
Климент пьет мартини бокал за бокалом, он явно нервничает и то и дело смотрит на часы. В половине третьего он торопливо прощается с Кимом, говорит, что тот всегда может рассчитывать на него, после чего желает удачи и исчезает.
Ким медленно допивает виски и чуть позже уже шагает по Пекин-роуд, а затем по Кокин-роуд. Разговор с Эстебаном Климентом его раздосадовал; незнакомый, враждебный город угрюмо молчит, завтрашний день сулит неизвестно что. Даже сейчас он не знает, куда идет и что ждет его впереди. Он ускоряет шаг, и через некоторое время к нему возвращается прежняя уверенность в себе — не потому, что он выпил чуть больше обычного, и даже не потому, что принял наконец решение действовать — просто он не хочет поддаваться чувству разочарования и опустошенности, возникшему после разговора с Климентом. Он не может, не желает верить его мрачным пророчествам. Он не позволит унынию овладеть собой.
На Кантон-роуд он подходит к зажженному фонарю, проверяет, заряжен ли браунинг, — его рукоятка почти совсем не нагрелась — и закуривает. Вот и Шань-дун-роуд. Неоновые огни, словно призраки, мерцают пред ним в ночной тьме. Ким входит в клуб «Желтое небо».
4
Всего один раз удалось мне проникнуть в каморку за бутафорским платяным шкафом, где обитал капитан. В последнее время он скрывался за шкафом все реже и, скорее всего, прятался там от собственной супруги, а не от преследовавших его демонов. Убежище капитана представляло собой тесный закуток, где раньше была ванная комната, которую заставили цветочными горшками и деревянными ящиками с геранью и гвоздиками. Там стояли топчан, стул, ночной столик и странный деревянный агрегат, из которого в беспорядке торчали провода и обрывки проволоки; с виду он походил на грозное чудище, хотя это был всего-навсего старый распотрошенный радиоприемник. В наполненных землей унитазе и биде росла буйная сочная зелень, а из потемневшей треснувшей раковины склонялась до самого пола цветущая жимолость. В пышном цветочном убранстве угадывалась заботливая рука толстухи Бетибу. Если день был ясный, солнце нещадно палило в небольшое окошко, выходившее на улицу Сардинии, в котором виднелись крыши нашего квартала, за ним — башни Саграда Фамилиа, а еще дальше ослепительно сверкало море.
В тот день жена капитана попросила меня помочь старику вытащить из каморки пришедший в полную негодность топчан: в досках кишмя кишели клопы, и Бетибу решила их вывести. Когда я вошел, капитан что-то оживленно говорил, держа в руке огромный, как умывальный таз, микрофон с оборванным проводом. Увидев меня, он нисколько не удивился, однако тут же умолк и спрятал свое сокровище в столик Донья Конча руководила нами из гостиной, куда выходила наружная сторона платяного шкафа, из которого она предварительно убрала костюмы. Следуя ее инструкциям, мы с капитаном вынесли топчан на террасу и трясли до тех пор, пока оттуда не высыпались все клопы, которых Бетибу аккуратно собрала и сожгла вместе со старой газетой. Работа утомила капитана, и я втайне надеялся, что в это утро он не пойдет собирать подписи, однако не тут-то было.
На улицу мы вышли позже обычного. Стояла духота, небо было подернуто облаками, и моросил мелкий дождь, однако убедить старика вернуться мне так и не удалось. Мы побродили по улице Когост, но петицию никто не подписал, и капитан, сжалившись, решил угостить меня газировкой. В таверне над стойкой играло радио.
— Добрый день, сеньоры, — сказал капитан с порога. — Вы, конечно же, слышали интересный, злободневный и правдивый политический репортаж, который только что передавали на пятнадцатой волне в программе «За независимый Ла-Салуд»?
Четверо посетителей — трое у стойки, один возле бочек с вином — поздоровались с капитаном, но отвечать не торопились. Повторив вопрос, капитан похвалил ведущего.
— Успокойся, Блай, — проворчал кто-то из посетителей. — Мы все слышали твою передачу.
— И каково ваше мнение, сеньоры? Блестящая речь, не правда ли?
— Ерунда.
— Ничего подобного, — в шутку возразил другой посетитель, — мне понравилось. Очень остроумно.
— Эй, не заводите его, — тихо посоветовал хозяин таверны.
— Ведущий — самый настоящий красный, но языку него подвешен неплохо.
— Рад, что вам понравилось, — сказал капитан.
— Дерьмовая передача, и все тут, — настаивал первый.
— Посоветовал бы вам, уважаемый, пересмотреть ваше мнение… — Капитан повысил голос: — …Ибо речь идет о грамотном и смелом анализе ситуации в стране и за рубежом. Ни одна другая программа, а уж тем более наша трусливая пресса не отважится на такой честный, искренний и своевременный репортаж о политической и военной обстановке в разрушенной Европе…
— Ты прав, Блай. — Посетителю с унылой физиономией явно хотелось подразнить капитана. — Что они понимают?
Хозяин попытался сменить тему, настойчивость капитана его явно встревожила. Я, как ни в чем не бывало, пил газировку. В таверне было сумрачно, от бочек несло кислятиной. Неожиданно плюгавый человечек, понуро сидевший над стаканом красного вина, выпрямился, пристально глянул на капитана, ухватился короткими пальцами за край стойки и заявил:
— А мне больше всего нравится передача «Такси-Кей».
— Понять не могу, Блай, на что жалуется этот ваш ведущий, — лениво перебил его первый собеседник, подмигнув хозяину. — По-моему, в этой стране никогда еще не жилось так спокойно и благополучно, как сейчас.
Человечек задумчиво покачал головой и пробормотал:
— Благополучие… Ах да, благополучие. — Он повторил это слово таким тоном, словно речь шла о выдержанном дорогом вине, чей вкус он пытался вспомнить, прикрыв глаза. — Как же, как же… Сеньор с забинтованной головой, пожалуй, прав.
— Вам теперь самое время порассуждать, после стольких-то стаканов, — ехидно заметил толстяк.
— Я, сеньор, между прочим, разбавляю вино газировкой.
— Рассказывайте сказки.
— Не ссорьтесь, сеньоры. Такова жизнь! — воскликнул капитан и пропел: — Я пьян тобой, а ты так равнодушна…
— Он еще и болеро распевает, — буркнул толстяк.
— Это вовсе не болеро, — возмутился человечек у стойки. — Это стихи, красивые и печальные.
— Ну да. А вы пьяница.
— Сеньоры, прошу внимания! — Капитан выхватил у меня папку и обратился к человечку, который только что опрокинул в рот целый стакан вина: — Вы, как я вижу, здесь новичок Прошу вас, подпишите этот замечательный документ, который поможет восстановить попранную справедливость.
Коротышка неизвестно почему почувствовал себя польщенным: важно кивнув, он поставил подпись, затем выпрямился и торжествующе глянул на толстяка.
— Идем, — сказал капитан, толкнув меня локтем, после чего добавил: — У них внутри газ, еще минута — и они взорвутся.
Он заплатил за мою газировку и свой стаканчик белого, и мы вышли на улицу. Таверна тем временем вновь погрузилась в сонную одурь: посетители вернулись к привычным разговорам, и все стало как прежде.
Но спокойно вернуться домой нам было не суждено. Какая-то непонятная одержимость в тот день не давала капитану покоя, и мы уходили все дальше и дальше, пересекая унылые пустыри, где на серой окаменелой земле дымились мусорные кучи, миновали арену для боя быков и вдруг впереди, на одном из дальних пустырей увидели старый изрешеченный пулями железнодорожный вагон. Он стоял, слегка накренившись, под ним чернела лужа. Остатки рельсов, по которым он сюда когда-то прибыл, извивались двумя черными змеями. Они давно никуда не вели — железной дороги, которая некогда проходила по этой равнине, превратившейся в пыльный пустырь, покрытый колючками и сухим дроком, уже не существовало. Тем не менее это был самый настоящий вагон третьего класса с деревянными сиденьями, и кое-где в окнах даже уцелели стекла. Пошел дождь, и капитан предложил забраться внутрь. Сквозь разбитое днище пробивались заросли крапивы и чертополоха, а внутри, на одном из уцелевших сидений, прижавшись лбом к окошку и опершись подбородком на кулак, неподвижно сидел бродяга с голубыми глазами и темной морщинистой кожей. Было неясно, спит он или умер, в любом случае выглядел он так, словно сидел здесь вечно, глядя в окно на бесплодный, выжженный солнцем пустырь.
— Куда направляется этот поезд, дружище? — поинтересовался капитан, усевшись напротив нищего, который даже не пошевельнулся. Его молодые, четко очерченные губы ярко выделялись на грязном лице. По своему обыкновению, капитан не сдавался. Он похлопал нищего по коленке и добавил: — Готов поклясться, это тот самый поезд, который когда-то шел в Тулузу через Порт-Боу. Если это он, можете спать спокойно, приятель: мы на верном пути…
Ливень прекратился, снова выглянуло солнце. Я торопил капитана — мне не терпелось выбраться наружу, как вдруг стало темно, словно мы въехали в туннель, деревянные сиденья хрустнули, внизу что-то пронзительно заскрежетало, и вагон качнулся. Я сказал капитану, что мы приехали, он встал и, не говоря ни слова, понуро поплелся за мной. Мне стало не по себе.
— Похоже, этот человек умер, — сказал я ему, когда мы вышли.
— Ну и что? Какое это имеет значение? — спросил капитан. — Мертвые в своем мире живут не хуже нашего.
— Идемте домой, капитан, мы ушли слишком далеко. Некоторое время он размышлял, затем ответил:
— Просто этот несчастный голодает. Пора бы тебе научиться различать такие вещи.
На улице Аргентона он остановился, попросил у меня папку и внимательно изучил список подписей. Мы продолжали путь, капитан не расставался с папкой. На углу улиц Сорс и Лаурель он пожаловался на слабость и боль в коленях.
— Не знаю, что со мной сегодня стряслось, — ворчал он, опершись на мое плечо. — Что-то нездоровится. Спина просто разламывается, и голова кружится. Уж очень тяжелым оказался проклятый лежак. Я, наверное, надорвался… Давай-ка спустимся лучше в этот погребок.
Я размышлял о чем-то своем, но жара была такая, что думалось с трудом.
— Сейчас я почти уверен, — продолжал капитан, — что под городом пустоты, он заминирован, и мы вот-вот взлетим на воздух… Да, ну и денек сегодня…
— По-моему, лучше вернуться домой, капитан, — сказал я, когда мы вошли в таверну. — На вас лица нет.
— Это преждевременная старость, мой мальчик — Он остановился возле какого-то одинокого выпивохи и продолжил, обращаясь к нему: — Представьте, многие считают, что я состарился раньше времени. Да, я потрепан жизнью, но дело не в этом. Просто у меня всегда все было не как у людей, и преждевременная старость совпала с затянувшейся юностью, так что порой я совсем никуда не гожусь. И нет никого в целом свете, кто почесал бы мне спину.
Мы немного передохнули, капитан выкурил половину сигары и выпил стаканчик красного. Я пить не стал. Выйдя на улицу, мы поспешно перешли на другую сторону, укрываясь от солнца в тени акаций, но вскоре капитан уселся на тротуар возле канализационной решетки, чтобы завязать шнурок, которой волочился по асфальту за его стоптанной тапкой, как вдруг вспомнил, что папка с подписями и рисунок остались в таверне, и попросил меня вернуться. Я оставил его на тротуаре и пошел за папкой, однако на стойке ее не оказалось, и ни хозяин таверны, ни единственный посетитель ее не видели. Хозяин уверял, что никакой папки в руках у старого психа не было. Я попросил стаканчик воды и присел за столик, мысленно себя поздравив: больше мне не придется звонить в чужие двери, подниматься и спускаться по лестницам и валять дурака, зачитывая незнакомым людям проклятую петицию…
Когда я вышел на улицу, капитан сидел на прежнем месте, там, где я его оставил. Он сидел неподвижно, сгорбившись и уткнув голову в колени; пальцы правой руки опутывал развязавшийся шнурок У его ног струилась грязная мыльная вода, стекавшая в решетку, где застрял растрепанный букетик увядших белых роз. Еще издали я понял, что капитан мертв: я почувствовал это сразу, увидев его неподвижную руку, опутанную шнурком, и торчащие во все стороны седые патлы, которыми играл легкий ветер — ни его лицо, ни сердце уже не чувствовали этих освежающих дуновений.
Я бросился обратно в таверну. Хозяин выскочил на улицу, затем вернулся и позвонил в Красный Крест. По соседству с таверной был католический колледж для девочек из бедных семей, откуда вскоре пришли две монашки; одна из них перекрестила капитану лоб, другая, совсем молоденькая, сказала, что, может, он еще жив, но я-то знал, что это не так. Капитан сидел, напряженно склонившись над решеткой; казалось, он прислушивается к тихому шипению подземного газа, того самого смертоносного газа, который однажды на берегу Эбро затуманил его рассудок, но на сей раз он погрузился в свои размышления глубже чем когда-либо, словно завороженный ароматом гниющих цветов на канализационной решетке, ароматом увядших роз, запахом смерти, который, возможно, был ему в радость, потому что отныне его не мучили ни унижения, ни сомнения, ни заботы. На самом деле мифический газ, который шел из-под земли, чтобы отравить весь квартал, и несгибаемая уверенность старика в том, что он действительно существует, были всего лишь легким заблуждением. Как-то раз он признался, что все дикие выходки, за которые его ругали, все безобразия, совершенные им в этой жизни, были, по сути, лишь репетицией одного большого и самого главного безумства… на которое он так и не отважился, ибо не ведал, в чем оно заключается.
Как обычно, я не знал, что делать дальше. Я уселся возле капитана на тротуар и завязал злосчастный шнурок. Вскоре приехала «скорая помощь», его положили на носилки и увезли в больницу, а я побежал домой предупредить сеньору Кончу.
Пропавшая папка так и не нашлась. Если бы капитан был жив, он наверняка бы решил, что ее украли, и устроил публичное разбирательство. Думаю, он выронил ее на улице, и тот, кто подобрал и открыл ее, сочувственно улыбнулся, прочтя текст петиции и увидев несколько жалких подписей и беспомощный рисунок, после чего выбросил папку со всем ее содержимым.
Но кое-что все же осталось. Мы столько дней бродили вместе по кварталу, я так долго и терпеливо выслушивал бредни капитана, — несмотря на стыд и лень, умирая от желания бросить его прямо на улице и со всех ног помчаться к дому Сусаны, в царство мечты, в полное жара и сладости гнездо, кишащее микробами, где я ежедневно находил убежище от лжи и убожества внешнего мира, — что старому сумасброду удалось-таки передать мне загадочный вирус, поразивший его рассудок, и временами мне самому стало казаться, что я чувствую запах газа и вдыхаю едкую черную отраву, изрыгаемую трубой и разрушающую легкие Сусаны. Вот почему в последние две недели наших совместных прогулок по кварталу я совершенно искренне разделял его праведный гнев.
Шли годы, и я сам не заметил, как реальные события моего детства слились с откровенным вымыслом и так навсегда запечатлелись в моей памяти…
5
На похороны капитана явилось несколько бледных привидений, которых я знал всю жизнь. Жалкие испуганные тени, те самые бессловесные собеседники капитана, которые терпеливо выслушивали его разглагольствования, попивая терпкое вино у стойки бесчисленных кабачков Грасии, Ла-Салуд и Гинардо. В церкви я встретил Форката с сеньорой Анитой, явились братья Чакон, несколько жильцов нашего дома и, разумеется, донья Конча, которую держала под руку моя мать. Один фельдшер, эстремадурец по фамилии Браулио, — мать познакомилась с ним в больнице и несколько раз приглашала к нам на ужин — взял на себя хлопоты, связанные с похоронами, а также помог сеньоре Конче; мать была ему очень за это признательна, и с тех пор он пользовался у нее особым расположением.
Как-то вечером я вернулся домой раньше матери. На столе меня ждал ужин, рядом лежала записка, где сообщалось, что она с Браулио пошла в «Рокси» на фильм с Шарлем Буайе. Это звучало так забавно, что я улыбнулся, но не скажу, что новость меня обрадовала. Меня раздражала склонность матери забывать о прошлом и будущем, живя одним днем, ее растущая набожность и внезапно вспыхнувшая симпатия к некоторым обитателям нашего квартала — в частности, к этому фельдшеру. Я включил радио, сел ужинать и вдруг вспомнил, как капитан Блай понуро сидел на краешке тротуара на улице Лаурель, а ветер перебирал белоснежные волосы на его поникшей голове, и мне пришло в голову, что, быть может, в последний момент он думал не о доме, ставшем для него тюрьмой, не о терпеливой и работящей сеньоре Конче и даже не о мертвых сыновьях, заблудившихся в туманах Эбро и так никогда и не умерших окончательно, но о том единственном, чем он, как ему казалось, владел на самом деле, о самом сокровенном, родном — о потертой папке, которую он надеялся найти, единственном свидетельстве о царящих в мире несправедливости и лжи; папке, которая была лишь порождением его бессильного гнева и поврежденной памяти, плодом мучительных размышлений о другой гнусной отраве, о которой многие предпочитают не вспоминать…