Чары Шанхая

Марсе Хуан

Глава девятая

 

 

1

Не знаю, откуда он донесся, этот запах, — с улицы или из сада, а быть может, из далекой еще весны, о которой грезила Сусана, или же его принес с собой ураган приключений, по-прежнему бушевавший в таинственном городе на другом конце света; так или иначе, терпкий запах сырой земли внезапно проник на террасу, и Форкат умолк Это было в среду вечером, в последний день августа; запах нас удивил, потому что дождя не было, а сад еще не поливали. Сеньора Анита хлопотала на кухне, как вдруг раздался звонок в дверь.

Мы не видели, кто вошел в сад, потому что жалюзи были опущены. Послышался мужской голос — кто-то разговаривал внизу с сеньорой Анитой, и, услышав его, Форкат побледнел, выпустил руку Сусаны и, пересев к столу, принялся внимательно изучать мой почти уже завершенный рисунок Я сидел на противоположном конце кровати и тоже вскочил, сам не зная почему.

— К нам гость. Похоже, твой знакомый! — крикнула сеньора Анита из гостиной. Форкат не поднимал глаз от рисунка. Он по-прежнему сидел неподвижно, погрузившись в себя, и сеньора Анита осторожно добавила: — Говорит, что его зовут Луис Денисо и что он приехал из Франции.

Когда незнакомец показался в дверях террасы, Форкат опустил голову и медленно положил руки на мой рисунок, словно желая уберечь его от порыва ветра, укрыть от дождя или взгляда незваного гостя, спасти от ненависти и отчаяния, которые привели незнакомца в наш дом: Форкат ощутил это, едва заслышав его голос.

— Здорово, дружище.

Заместитель Кима в Тулузе похлопал Форката по плечу. Левую руку он держал в кармане пиджака, в движениях чувствовалась нарочитая развязность. Он поздоровался с Сусаной, вежливо поинтересовался ее здоровьем, ущипнул за подбородок и сказал, что она очень хорошенькая, — впрочем, он знал об этом и раньше от ее отца. Сусана обмахивалась шелковым веером, глядя на гостя с интересом и без тени смущения. На меня Денис даже не взглянул.

— Это друг моей дочери, — сказала сеньора Анита и принялась торопливо поднимать жалюзи, заметно нервничая. Последние лучи августовского солнца мягко освещали сад.

Я сразу обратил внимание, что хотя Денис не улыбался, глаза его смеялись; в то же время они блестели каким-то тревожным, болезненным блеском, странным образом сочетаясь с большим, четко очерченным печальным ртом, отчего лицо его становилось пугающе притягательным. Возможно, эти наиболее характерные особенности его несколько надменного и холодного облика, которые отметила также и Сусана, я осознал не в тот день, а чуть позже, когда личная драма, которая привела его в этот дом, стала известна всем. То была внешность человека, одержимого страстями, сжигаемого беспощадным огнем. Когда Форкат рассказывал о нем нам с Сусаной, мы так явственно видели, как он элегантно прихрамывает во время ходьбы, как тепло прощается с Кимом в Тулузе, отдавая ему смазанный пистолет и желая удачи, что этот занятный персонаж и его необычное прозвище нас очаровали и крепко засели в памяти.

На незнакомце был изумрудного цвета костюм и темно-зеленый галстук из искусственной змеиной кожи; он казался моложе, чем я себе его представлял, или, быть может, просто молодо выглядел. Красивый, статный, с немного запавшими глазами; во всем его облике чувствовалось юношеское желание нравиться.

Форкат по-прежнему сидел молча, и Денис удивленно разглядывал его разрисованное красными цветами китайское кимоно с широкими рукавами.

— Ишь как вырядился наш художник из Барселонеты, — сказал он наконец. — А ты, я смотрю, неплохо устроился. Мне говорили, что ты живешь в этом доме, как всегда, на чужой счет, но я и представить себе не мог, как ловко ты все это обстряпал.

— Ну а как ты? — перебил его Форкат, не поднимая глаз. Голос у него слегка охрип, он кашлянул, немного помолчал и, словно желая перевести разговор на другую тему, спросил: — Когда приехал?

— Пару недель назад. — Не вынимая рук из карманов, Денис прислонился к подоконнику и поймал взгляд сеньоры Аниты, которая присела на край кровати, однако произнесенные им слова предназначались скорее Форкату: — Тебя это удивляет? — Он подождал несколько секунд и добавил: — Ладно, перейдем к делу. Что тебе известно об этом мерзавце Киме? У вас есть какие-нибудь новости от него?

Сусана и сеньора Анита растерянно посмотрели на Форката, ожидая, что он ответит на вопрос или по крайней мере удивится. Но Форкат по-прежнему молчал. Тогда Сусана уставилась своими блестящими глазами на Дениса, бросила веер, прижала к груди плюшевого кота и грозно воскликнула:

— Почему вы так говорите о моем отце? Вы же знаете, что он далеко отсюда!

— Да что ты говоришь! И где именно?

Сусана посмотрела на него с вызовом.

— В Шанхае.

— Где? — Денис вытаращил глаза, изображая крайнее удивление. — Черт возьми, и вправду далеко! Надо же, куда его занесло! А почему не в Пекине, не в Багдаде, не у черта на рогах? Кто тебе сказал такую чушь, красавица? — Он вновь выразительно покосился на молчавшего Форката, затем перевел взгляд на сеньору Аниту. — Ну а вы что скажете, сеньора? Неужто и вы думаете, что этот сукин сын спрятался так далеко? Да я готов поклясться, что Кармен… — Его голос дрогнул, на мгновение он потерял свой апломб и, помотав головой, закашлялся с излишней энергией. — Она ни писать, ни читать толком не умеет, она этот ваш Шанхай и на карте-то не найдет, знает только, что это где-то на другом конце света, и вряд ли была бы рада очутиться так далеко… Нет, это просто издевательство. А ты что скажешь, Форкат, тихоня ты наш? Может, язык проглотил? До чего ж чудной тип… — К нему вернулся прежний апломб, и он снова уставился на испуганную сеньору Аниту. — Он, представьте себе, и латынь знает, и греческий… Чего только он не знает!

Сеньора Анита с ужасом смотрела на Дениса.

— О чем вы говорите? — воскликнула она чужим голосом. — Зачем вы вообще явились в мой дом?

Денис поднял брови и криво усмехнулся:

— Значит, вы и в самом деле ничего не знаете?

— А что я должна знать?

— Спросите Форката. Он расскажет, какого беса я здесь делаю и что за ветер меня сюда занес.

Форкат не шелохнулся, и тогда заговорил сам Денис. Он говорил холодно, сухо и без малейшей злости — очевидно, уже смирился с тем, что произошло. Он зашел узнать о Киме в надежде, что его праведное семейство все-таки получает от него весточки. Не думает ли его почтенная супруга, — нет, конечно, не о том, что он к ней вернется, это всегда было маловероятно, а теперь и вовсе невозможно, — что он по крайней мере должен вспомнить о своей дочери, приехать ее проведать или хотя бы написать письмо; возможно, Форкат или кто-то еще знает о том, где он находится, — в Каталонии или в какой-нибудь проклятой дыре на юге Франции, куда он сбежал с Кармен и сыном почти два года назад… Он говорил медленно, глядя на Форката, но его слова, его обида и досада были обращены к сеньоре Аните и Сусане. Он не знает, с чего все началось, и когда его лучший друг задумал предательство, он, Денис, сходил с ума, без конца представляя, как это случилось, лежа без сна нескончаемо долгими ночами… Вероятно, это произошло, когда Ким в последний раз повез деньги Кармен и родителям Дениса, «деньги, которых они так и не получили, — думаю, вы этого тоже не знаете», — добавил он, пристально глядя на Форката. Но он уверен, что снюхались они намного раньше, потому что Ким всегда ночевал у него дома в Орте, когда тайком пересекал границу и приезжал в Барселону, и Кармен жила там же, подавала ему еду, стелила постель… Когда они сошлись — не в тот ли самый день, когда он впервые у них остановился?

— Кто сделал первый шаг, выбрал удобный момент и перешел в атаку, после чего оба спятили и умчались черт знает куда? Может, это он совратил ее, заинтриговав своим загадочно-обреченным видом, который появился у него как раз в те самые дни? Или это она пришла к нему, нуждаясь в нежности и тепле, пусть даже на одну ночь? А может, они и впрямь полюбили друг друга, неожиданно для самих себя, мучаясь, что заставляют его страдать? После того как взяли Нюаляра, Бетанкура и Кампса — кстати, кто знает, не он ли сам на них донес? — в ту же ночь они собрали чемодан, взяли мальчика и перешли границу. Я сам попросил об этом Кима, я ждал, надеялся, но в Тулузе они так и не объявились, и больше я их не видел…

Денис старался держаться раскованно, но время от времени в его движениях все же проскальзывала тревога и настороженность, а во взгляде — печаль бесприютного одинокого эмигранта, обремененного горьким прошлым.

— Но, видит Бог, я не смирился, — продолжал он, глубже засунув руки в карманы, словно желая согреть их. — Я обшарил весь юг от Марселя до Тарба и от Тулузы до Перпиньяна, но они как сквозь землю провалились. Я даже не знаю, удалось ли им пересечь границу… Они могли осесть в какой-нибудь деревушке в Пиренеях или, наоборот, в крупном городе, где их никто никогда не найдет. Моя последняя надежда, что он попытается связаться с тобой, крошка. — Он посмотрел на Сусану печально и кротко. — Может, напишет тебе или захочет увидеться. Так или иначе, однажды он объявится, и тогда я буду рядом, потому что мне тоже не терпится его увидеть… Тебя он очень любит. Он все время говорил о своей милой девочке. Хотя на самом деле… — И на его губах впервые мелькнула невеселая улыбка. — На самом деле ты уже вовсе не та кроха. А вот мой сын Луис совсем еще мальчишка, а я его видел только на фотографии…

Все время, пока Денис говорил, Форкат не спускал глаз с Сусаны. Крепко прижав к себе плюшевого кота, она смотрела в пол. Мне хотелось, чтобы Сусана хоть раз взглянула на меня, но она не поднимала глаз. Я попытался представить себе, что она чувствует, и мне сделалось не по себе. Ее мать ходила взад и вперед по комнате, сложив руки на груди, а когда Денис умолк, остановилась перед Форкатом и посмотрела на него умоляюще.

— И ты все это знал? Скажи, знал? Отвечай, прошу тебя! — Она склонилась над ним и, опершись руками на стол, громким звенящим голосом повторила вопрос. Но тут же сникла, опустилась в кресло-качалку и почти беззвучно прошептала: — Прошу тебя…

Форкат ничего не ответил. Он сидел в той же позе, по-прежнему закрывая руками рисунок казалось, незамысловатые завитушки черного дыма, вытекающего из трубы, проникают сквозь покрытые пятнами пальцы, и он из всех сил пытается удержать их на белом прямоугольнике бумаги. Его глаза не мигали. Он ушел в себя, словно прислушивался к отголоскам того, воображаемого мира. Он чувствовал, что события, которые вдруг приняли непредвиденный оборот, подмяли его под себя, и теперь барахтался в силках собственной выдумки, ибо не мог переступить незримый порог, за которым красивая выдумка становится ложью. Властный взгляд его косящих зрачков временами словно ускользал, и едва ли он замечал, что творится вокруг; он видел одну лишь Сусану; однако не стыд и не раскаяние читал я в этих глазах, а одну лишь глубокую скорбь. «О чем он думал?» — спрашиваю я себя по сей день, понимая теперь, как понимал это он, что все мимолетно и, в сущности, нет никакой разницы между маской и лицом, сном или бодрствованием, но тогда, на террасе, где уже сгустились вечерние тени, все мы почувствовали, как грозно и безжалостно нависла над ним тишина. Сеньора Анита в отчаянии умоляла его хоть что-нибудь сказать.

— Оставьте его в покое, — сказал Денис, и в голосе его уже не слышалось ни гнева, ни враждебности. — Что он может ответить, бедолага!

Мне показалось, что руки Форката, лежащие на столе и словно защищающие портрет Сусаны, утратили дремавшую в них скрытую силу, которая их одухотворяла, даруя загадочную власть над телом и разумом сеньоры Аниты. Сейчас я думаю, что этот великий фокусник в глубине души всегда знал, что доверчивая, несчастная и ранимая женщина будет принадлежать ему лишь до той поры, покуда теплится огонек, заставляющий Сусану грезить наяву, до того момента, пока девочка не обнаружит, что «Нантакет» никогда не существовал на самом деле, а если и существовал, то, вероятнее всего, был старой, насквозь проржавевшей посудиной, которая и поныне гниет где-нибудь в Барселонете, где, думается мне, он случайно увидел ее туманной зимней ночью, бродя по берегу и не зная, что дальше делать со своей жизнью и памятью. И вот, сидя на причальной тумбе и размышляя над тем, как проникнуть в особняк, он неожиданно разглядел сквозь туман дряхлый корабль-призрак с надписью «Нантакет» на борту и, недолго думая, сплел романтическую паутину, куда в один прекрасный день угодили обе — и мать и дочь… Я представил себе, как еще весной, незадолго до своего появления в особняке, он все так же мыл стаканы и обслуживал посетителей в портовой забегаловке, принадлежавшей его замужней сестре, а в свободные часы смотрел на корабли, пришвартованные напротив, и набрасывал маршрут «Нантакета», бороздящего воображаемые моря; кимоно и вещицы, подаренные Сусане, он наверняка купил у матроса с раскосыми глазами, заглянувшего к ним в таверну или же окликнувшего его с палубы корабля, предлагая китайскую авторучку, табак, заморские открытки с видами Шанхая и Сингапура, а также чудесный шелковый веер в обмен на бутылку рома или коньяка, которую потихоньку стащил в таверне…

Сеньора Анита продолжала сердито укорять Форката за упрямое молчание, а Денис тем временем переключился на Сусану.

— Что пригорюнилась? — спросил он и сокрушенно покачал головой. — Ну да, конечно, ты ведь его ждала… Ты и сейчас думаешь, что он за тобой приедет, ведь правда, детка? Мне очень жаль, но должен тебя огорчить: Ким никогда всерьез не думал о том, чтобы забрать тебя, хотя частенько говорил об этом. Ни тебя, ни твою маму. Ее он забыл еще до того, как мы с ним познакомились, и ни разу даже не вспомнил. Для него существовали только диктатура Франко да свободная Каталония, и ничего больше… — Он замолчал и устало потер веки, но в следующее мгновение я заметил, как в глазах его вновь вспыхнул мстительный огонек. — Но так было раньше. Может, сейчас он то и дело вспоминает свою дочурку.

Я присел на кровать и вскоре почувствовал, как пальцы Сусаны нащупали в складках одеяла мою руку и крепко ее сжали. Денис прошелся по комнате, закурил, приблизился к нам и, внезапно охваченный жестоким любопытством, принялся расспрашивать Сусану. Какого черта она решила, что ее отец отправился в Шанхай? Что может искать в Шанхае обозленный на весь мир бездомный бродяга, такой, как Ким или он, Денис? Неужто ей и сейчас хотелось бы встретиться с ним, после всего, что она узнала? Сусана не отвечала и не поднимала глаз; я понимал, что она не хочет, не может об этом говорить.

— Ну давай, детка, рассказывай, — настаивал он, — мы все хотим посмеяться, нам это пошло бы на пользу.

И тогда, видя, как она растеряна и смущена, я пришел ей на помощь и начал говорить — говорить за нее или, точнее, за нас обоих. Дрожащим от волнения голосом, но с необычайной решимостью, которая до сих пор вызывает во мне гордость, я принялся рассказывать о встрече Кима и Леви в Париже, о плавании «Нантакета» и о тайной миссии в Шанхае, о слежке за Чень Цзин, о вероломном коварстве ее мужа, а Денис, поставив ногу на перекладину кровати и опершись руками о колено, с большим интересом слушал, выспрашивая отдельные подробности, заставляя повторять имена — капитан Су Цзу, Крюгер, Омар, Ду Юэшэн, Чарли Вонг… Мне казалось, что я совершаю кощунство, что я их предаю. И еще я чувствовал, что мои слова бередят рану Форката. Время от времени я смотрел на него, прося прийти на помощь, защитить, но он, похоже, был где-то далеко. Потом послышался смех Дениса — странный, глухой, невеселый… И вдруг Сусана крикнула: хватит, идите все в задницу, а потом обняла кота и ничком повалилась на кровать, повернувшись лицом ко мне; глаза ее были открыты, но меня она будто не видела… Ее взгляд был устремлен в прозрачный, сотканный из волшебных слов мир, которого больше не существовало.

Денис смущенно склонился над ней и потрепал по волосам, бормоча извинения, а сеньора Анита, почти успокоившись, тихо спросила Форката, и в голосе ее звучала робкая надежда:

— А как же письма, открытки?

Ей ответил Денис.

— Нет ничего проще: почерк и подпись подделаны, он в этом деле артист. Настоящий художник.

Уже совсем стемнело, и когда Денис, похлопав Сусану по плечу, прошептал ей что-то на ухо, его лица почти не было видно, лишь огонек сигареты вспыхивал, на миг освещая четкий профиль. Не дождавшись, пока Форкат велит мне включить свет, — таков был наш ритуал, день за днем неизменно повторявшийся в один и тот же час, — я повернул выключатель, под потолком зажглась лампочка, и тогда он наконец убрал руки с рисунка и медленно поднялся из-за стола. Поравнявшись на пороге с сеньорой Анитой, он остановился и обернулся к Сусане; по-моему, он хотел ей что-то сказать. Он стоял неподвижно и прямо, спрятав руки в кимоно, и мне страстно хотелось, чтобы он хотя бы пожелал ей спокойной ночи, но он лишь покачал головой и перевел взгляд на Дениса. Некоторое время они смотрели друг на друга устало и беззлобно, словно вдруг вспомнили о старой дружбе и былых мечтах, которыми оба когда-то жили. Форкат кивнул на дымящуюся у Дениса в руке сигарету.

— Здесь не курят, — заметил он строго и, ничего не добавив, исчез в коридоре.

Сеньора Анита постояла еще несколько секунд в тяжелом раздумье, а потом медленно вышла вслед за ним; чуть позже до меня донеслись ее крики и плач. Денис затянулся в последний раз, бросил сигарету на пол и раздавил ее каблуком, после чего опять склонился над Сусаной, положив руку ей на плечо.

— Давай забудем все это, ладно? — сказал он. — Попытайся о нем не думать. Он всего лишь жалкий трепач, и больше ничего…

Тут он покосился на меня и сухо, хотя и достаточно деликатно кивнул, указывая на дверь. Я сделал вид, что не понял намека, и он пояснил:

— Катись отсюда, пацан. Уже поздно.

Незаконченный портрет, который Сусана хотела отправить Киму, чтобы он увидел ее такой, как ей хотелось, — в зеленом шелковом чипао на фоне залитой разноцветными лучами солнца террасы, — сиротливо лежал на столе вместе с коробкой карандашей, ластиком и точилкой. Я сунул его в папку, пробормотал «спокойной ночи» и ушел.

 

2

Нанду Форкат покинул особняк на следующее утро. Братья Чакон видели, как он вышел из сада со старым картонным чемоданом в руке и плащом, перекинутым через плечо. Они поздоровались и спросили, куда он идет, но он лишь мельком глянул на них в ответ. Стоял серый пасмурный день, Форкат пересек рыночную площадь и скрылся за поворотом.

Я узнал об этом к вечеру. Хуана и Финито на обычном месте, перед оградой, я не увидел, — оказалось, они переместились на противоположный тротуар.

— Это все из-за пижона, который вчера приехал, — сказал Хуан. — Он сейчас у Сусаны.

— Он нас прогнал, говорит, мы за ней подглядываем, — добавил Финито. — А потом спросил, есть ли у нас разрешение городских властей на уличную торговлю. Да кто он такой? Чего он сюда повадился, Дани?

— Это друг ее отца. Скажи, он явился до того, как ушел Форкат, или после?

— После.

— Я думаю, этот гад решил, что мы следим за ним, — сказал Хуан.

Жалюзи на террасе были опущены. В это время сеньора Анита обычно сидела у себя за кассой в кинотеатре «Мундиаль». Я позвонил в дверь, и мне открыл Денис — без пиджака, с сигаретой в зубах и в развязанном галстуке, болтавшемся на шее, как дохлая змея. Его иссиня-черные, зачесанные назад волосы были так густо залиты бриллиантином, что казалось, на нем парик Он сказал, что Сусана плохо себя чувствует и никого не хочет видеть по крайней мере недели две-три, так что спасибо за внимание и пока, пацан. И захлопнул дверь прямо перед моим носом.

Я пробовал навестить Сусану еще пару раз, но результат бы тот же: мне говорили, что Сусане нужен покой. Позже я узнал, что Денис в доме не жил, хотя приходил ежедневно, покупал на рынке фрукты, иногда рыбу и приносил сеньоре Аните с дочерью. Как-то жарким сентябрьским вечером он вышел из дома в майке, обмахиваясь газетой, пересек улицу и велел Финито купить флакон бриллиантина и массажный крем «Флойд», дав ему щедрые чаевые. В другой раз вынес две туфли разного цвета и отправил его в мастерскую поставить набойки, после чего Финито снова получил хорошие чаевые.

Той же осенью, ранним утром в хмурый дождливый понедельник, я с неохотой надел длинный серый плащ, который купила мне мать, и отправился на работу в ювелирную мастерскую на улице Сан-Сальвадор, куда меня взяли учеником. С той поры большую часть дня я колесил по всей Барселоне, повиснув на подножке трамвая — отдавал клиентам готовые заказы, относил их в гравировальную мастерскую или окантовщику, и на моей голове отныне красовалась пропахшая лаком зеленая кепка. Вопреки ожиданиям матери, подыскавшей мне эту работу, я не сделал ни единого эскиза брошки или кольца, и мои так называемые способности к рисованию вовсе не пригодились, зато к пятнадцати годам я знал Барселону как свои пять пальцев — все ее улицы и площади, трамваи и станции метро от Баррио-Чино до парка Поэль и от Сантса до Побленоу. Когда работы не было, я выполнял мелкие поручения тридцати работников нашей мастерской, сидевших за тремя длинными столами, либо стоял, заложив руки за спину, рядом с самым опытным мастером, наблюдая, как ловко орудует он крошечной ювелирной пилкой, плоскогубцами и молотком. Мое ученичество длилось два года, за неделю работы мне платили пятнадцать песет, и в конце концов я полюбил эту мастерскую, хотя первое время был уверен, что не выдержу там и двух недель.

Прошло почти два месяца — я сам не заметил, как быстро они пролетели, — и вот как-то вечером, в конце октября, когда мать пригласила к нам на ужин своего приятеля-фельдшера, я заперся у себя в комнате и по памяти закончил портрет Сусаны. Должно быть, это был для меня единственный способ вновь попасть на террасу, очутиться рядом с ней, увидеть ее еще раз; на моем рисунке Сусана походила на фарфоровую куклу, спрятанную в стеклянный футляр, куда не проникал ни зловонный дым трубы, ни ядовитый газ, с которым так одержимо сражался капитан Блай. Портрет мне понравился, и я решил отнести его Сусане. Я не был уверен, что она его возьмет и не пошлет меня к черту вместе с моей мазней, но по крайней мере у меня появился подходящий предлог ее навестить. И вот однажды воскресным утром я отправился к ней. Я был уверен, что дверь мне откроет сама Сусана или сеньора Анита. Братья Чакон давно уже не появлялись возле особняка. В саду я увидел кресло-качалку, рядом плетеный столик, на котором лежали журналы и стояла пепельница.

Дверь открыла сеньора Анита, держа в дрожащей руке стакан с вином, на краях стакана виднелись следы яркой губной помады. Она была возбуждена и страшно рада меня видеть, немного пожурила за то, что я совсем забыл ее бедную больную девочку, а потом, взяв меня под руку, сказала: «Даниил среди львов». Мы вошли в сумрачный коридор с высоким облупившимся потолком, темный туннель, в конце которого в солнечные дни меня ждал ослепительный взрыв света. Но, дойдя до половины коридора, сеньора Анита вдруг остановилась, уронила голову на грудь и, пролив вино, оперлась на стену; ее пальцы скользили, словно ощупывая на поверхности стены невидимый рельеф, и она неслышно заплакала. Я подумал, что Сусане стало хуже… Она обернулась ко мне, ее неподвижные голубые глаза слабо улыбнулись:

— Приходи в любое время, когда захочешь, сынок.

В лицо мне ударил кислый винный запах. Дрожащие пальцы судорожно скользили по моей рубашке, и я замер, не зная, что делать. В этот момент она с усилием взяла себя в руки и пробормотала:

— Мне нужна петрушка. Пойду попрошу у соседки. — И побрела по коридору, будто тень, шатаясь и прихлебывая остатки вина, пока не скрылась в своей комнате.

 

3

Возможно, у Сусаны перед этим и в самом деле было ухудшение, однако к моему приходу выглядела она прекрасно, более того, стала совершенно другой. Ее густые блестящие волосы были причесаны на ровный пробор и заплетены в две толстые косы, вокруг лба вились непослушные кудряшки, и, несмотря на косички, она выглядела старше: чуть глубже запали глаза, заострились черты, кожа стала более смуглой, а губы еще более припухшими. Она сидела на кровати в толстом сером мужском свитере, надетом поверх сорочки, согнув коленки под тонкой простыней. Ее внимание было сосредоточено на маленькой плоской коробочке, — незатейливой игре, заключавшейся в том, чтобы загнать шарики размером с дробинку в небольшие отверстия. С коробочкой этой она не расставалась все время, пока я сидел у нее в комнате. Она искоса глянула на меня, ответив на приветствие насмешливой фразой, из тех, что встречаются в комиксах:

— Ну и ну! Надо же, кто к нам пришел!

— Мне сказали, что ты никого не хочешь видеть…

— Может быть. Я уже не помню.

— Тебе лучше?

— Говорят, я как огурчик.

— А температура?

— Почти не поднимается, — небрежно ответила она. — Я уже выхожу в сад.

Я заметил, что с ночного столика исчезла фотография Кима в надвинутой на лоб шляпе, с улыбкой глядящего куда-то в будущее. Плита была растоплена, но знакомой кастрюли с эвкалиптовым отваром на ней уже не было.

— А я устроился на работу, — сказал я. — Теперь я свободен только по воскресеньям.

— А в субботу вечером?

— В субботу я убираю мастерскую.

— Ну-ну… Значит, ты теперь ювелир, — сказала она, катая шарики. — Ну и как, нравится?

— Говорят, это хорошая работа.

— Говорят? А сам-то ты как думаешь?

— Никак.

С той самой минуты, как я вошел, она на меня как следует даже не взглянула. Игра, которую она держала в руках, была чуть больше металлической коробки из-под сигарет «Кравен», но из пластмассы и с прозрачной крышкой; шарики катались по бирюзовому морю, покрытому завитушками волн, где плавали акулы с разинутой пастью: в каждой имелось отверстие, куда падали шарики. Я спросил, кто ей подарил эту коробочку, но она не ответила.

— Раньше ее у тебя не было, — сказал я. — Это что, новая игра?

— Конечно, разве не видишь? А ты все так же туго соображаешь, Дани.

Я присел на край кровати и наклонился, чтобы лучше рассмотреть игру.

— Я закончил твой портрет. — Я вытащил из-под мышки папку и собрался ее открыть. — Хочешь посмотреть?

— Черт подери, — проворчала она, словно разговаривая сама с собой. — Остался всего один шарик, никак не могу его закатить… Еще ты со своими рисунками. Какой же ты все-таки дурак.

— Я думал, тебе понравится…

— Еще чего! — перебила она меня. — Тоже мне, художник нашелся. Ты обещал нарисовать меня по-другому, детка, разве не помнишь? Да, по-другому… — Она нервничала, потому что шарик все катался и катался по коробочке, не попадая в отверстие. — Почему ты не нарисовал, например, как я какаю, да, как я кладу огромную кучу под твоей чертовой трубой, а негр обмахивает мне задницу веером, а еще лучше китайчонок. Что скажешь? Правда, так будет лучше? — Она оторвала глаза от игры, посмотрела на меня и, грустно улыбнувшись, добавила более мягко: — Порви его. Он больше никому не нужен.

— Он мне нравится.

— Надо же, ему нравится! — проворчала она, вновь уставившись на коробочку, и добавила: — Ну и пожалуйста.

— Я все понимаю… — ответил я. — Но на рисунке ты очень хорошо получилась. Посмотри. Очень тебя прошу.

— Можешь взять его себе. А теперь уходи. Бедный смешной мальчик.

Она засмеялась, повернулась ко мне и хотела ударить коробочкой, но я поймал ее руку в воздухе, и она сдалась, опустив голову мне на плечо. Как всегда в те минуты, когда мы вместе слушали Форката долгими вечерами минувшего лета, мне почудилось, что соленый ветер моря, множество раз упомянутый в той волшебной истории, запутался у нее в волосах, и она на миг замерла, прикрыв веки и устремив взгляд куда-то в даль, словно пытаясь различить далекие огни на горизонте; в этот миг я подумал, что в конце концов она все же смягчится и возьмет рисунок. Но в следующее мгновение она вдруг привстала на коленях и ухватила мои запястья; я безропотно повалился спиной на кровать, и она, не выпуская моих рук, уселась на меня верхом.

— Видишь? — сказала она. — Я теперь сильнее, чем ты.

Она сжала бедрами мне ребра и слегка покачалась, словно ехала на лошади. Я не шевелился. Черные волосы рассыпались у меня по лицу, и когда сквозь эту завесу мелькнули ее мечтательные и одновременно насмешливые глаза, мне показалось, что в их глубине я различил искорку жестокости. Она поерзала на моем животе, ее горячая промежность обожгла мое покорное тело, и все ожило — мое смущенное воображение, никчемная предательская робость, тайная тоска по ее жаркому заразному дыханию и дремлющим в нем микробам, желание покориться чужой капризной воле, отныне, как мне почудилось в этот миг, ей не принадлежавшей, ее волнующей чувственности, которую она уже не могла разделить со мной.

— Ты понял, что я сильнее? — повторила она, и я вновь заметил стальной недобрый блеск Неожиданно она соскочила с моего живота и столкнула меня с кровати вместе с папкой. — Уходи, — сказала она.

Я нагнулся, чтобы поднять папку, а когда выпрямился, увидел на пороге террасы Дениса.

Он застегивал ремешок часов на запястье, рукава его белоснежной рубашки были закатаны, зачесанные волосы блестели от бриллиантина. Я так никогда и не узнал, по правде ли ему угрожала опасность и он проводил столько времени в особняке, потому что до сих пор действовал приказ о его розыске и аресте, или же он просто валял дурака, как некогда Форкат. Но, так или иначе, его несколько напряженные движения и позы, привычка осторожно ступать во время ходьбы, бросая короткие беглые взгляды по сторонам, выдавали многолетний опыт подпольщика. Когда долго ощущаешь себя вне закона — а в этом мне самому пришлось убедиться годы спустя, — в душе рождается склонность к романтике, вырабатывается особый стиль поведения, замкнуто-настороженного и в то же время не лишенного некоторого кокетства. Таким мне всегда представлялся Ким: бдительный, чуткий, как кошка, неисправимый бродяга-романтик… Безусловно, Денис заслуживал определенного уважения: за преданность идеалам, за нелегкую судьбу, разделенную с Кимом, за то, в конце концов, что принес с собой истинную правду, сорвав маску с обманщика Форката и разоблачив его ложь, — тем не менее я не мог смириться с тем, что его правда, привезенная в тот дождливый вечер из Франции, выгнала Форката на улицу, и уже за одно это я с первой же минуты невзлюбил пижона.

— Слышал, что тебе сказали? — Он решительно подошел к кровати, и мне пришлось посторониться, чтобы его пропустить. — Отличная погода, — сказал он, обращаясь к Сусане, — светит солнышко, так что вставай, детка! — Он сорвал с нее простыню, взял сбившееся в изножье кровати одеяло, закутал им Сусану и на руках понес в сад, а она, закрыв глаза, обнимала его за шею.

Я поплелся вслед за ними, глядя на алые ногти Сусаны, на ее пальцы, сомкнутые у него на затылке, приоткрытый рот, прильнувший к шее, губы, целующие его выпирающий кадык… Не обращая на меня внимания, они прошли в глубину сада, на солнечную поляну позади ивы, где он осторожно опустил ее в белое кресло-качалку, закутал одеялом ноги и что-то шепнул на ухо. У меня упало сердце. Не простившись, я побрел к калитке, прижимая к себе папку. Шепотом проклиная пижона, я вышел на улицу, но в последний момент не выдержал и обернулся. Сусана загорала на солнышке, покачиваясь в кресле, а Денис, сидя под деревом на земле, разглядывал облетевшие ветки. Позади него, возле побеленной Форкатом стены, голубые лилии, пыльный плющ и гиацинты печально никли в тени ненавистной трубы. Потом Денис тоже закрыл глаза.

Когда я вспоминаю, как он сидел, прислонившись спиной к дереву, заложив руки за голову и устало опустив веки, я неизменно думаю, что он уже тогда находился во власти чудовищного умысла, холодного безумия, руководившего его поступками; и если я прав, готов поклясться, что он задумал свое злодейство в том безмятежном уголке сада, где оберегал сон больной Сусаны, в такой же солнечный полдень, вдыхая аромат увядающих цветов.

Я шел к дому по улице Камелий, как вдруг увидал сеньору Аниту, которая семенила по тротуару мне навстречу, держа в дрожащей руке пучок петрушки, словно букет фиалок. Она возвращалась от соседки; глаза ее были опущены, ветерок шевелил светлые кудри. Она прошла мимо, так меня и не заметив.

 

4

Минули годы. Я был уверен, что события той осени уже никогда не смогут меня взволновать. В один прекрасный день я узнал, что Сусана окончательно поправилась, что ее мать пила горькую, хотя по-прежнему работала в кинотеатре «Мундиаль», а Денис открыл бар на улице Риос-Росас, тратил уйму денег и одевался по последней моде.

В феврале 1951-го прошло три года со времени моего последнего визита в особняк. К тому времени Финито Чакон, который развозил пиво на грузовике фирмы «Дамм», отрастил небольшие усики и знал наперечет все публичные дома Баррио-Чино, а заодно и все самые злачные уголки Барселоны. Однажды он походя бросил, что собственными глазами видел, как Сусана Франк моет стаканы за стойкой заведения с сомнительной репутацией, которое Денис открыл на Риос-Росас; с Финито она была очень мила, и сама девица хоть куда, сдобная как булочка, и кожа у нее нежная, как у матери, а попка такая, что закачаешься; он пока точно не знает, чем она там занимается, работает официанткой или «вкалывает», как остальные девицы, но он собирается заглянуть туда как-нибудь субботним вечерком в новом костюме и все разузнать как следует, потому что поговаривают, девчонка уже давно не ночует дома…

— Зачем ты мне все это рассказываешь? — мрачно оборвал я Финито. — С чего ты взял, что мне это интересно? Мне наплевать, чем она там занимается.

В то время Сусана окончательно ушла к любовнику. Ей едва исполнилось восемнадцать — она была на год старше меня. Сеньору Аниту частенько встречали на улице или в таверне, она очень исхудала и подурнела, порой бывала совсем пьяна и болтала сама с собой; всех удивляло, что ее до сих пор не выставили с работы. Правда, кожа у нее была по-прежнему тонка и нежна, и светлые кудри все так же отливали золотом. Всем, кто соглашался ее выслушать, она рассказывала, что Сусана отправилась разыскивать отца и скоро они вместе вернутся домой. Как-то летом она заболела, и вдова капитана Блая, сеньора Конча, ежедневно ее на вещала. И вот однажды, — никто, даже сеньора Конча не мог сказать, когда именно, — объявился Форкат. Он вернулся так же незаметно, как исчез, и как ни в чем не бывало занял свое место в особняке и в жизни сеньоры Аниты, чтобы спасти ее от отчаяния и алкоголя. Сусана к тому времени не жила с матерью уже более полугода.

Остальное я узнал из сплетен и пересудов, разлетевшихся по городу, но, честное слово, они не менее достоверны, чем мой собственный правдивый рассказ. Через две недели после его возвращения соседи увидели, как возле особняка остановилось такси и Форкат помог выйти измученной, ослабевшей Сусане с маленьким чемоданом в руке и перекинутой через плечо шубкой из недорогого меха; он бережно взял у девушки чемодан и заботливо подал ей руку, после чего они вместе скрылись в доме. Стояло субботнее утро, июль был в самом разгаре, и на рынке толпился народ. Сперва никто не мог сказать, вернулась ли Сусана окончательно или же приехала на несколько дней, чтобы ухаживать за матерью, но всем сразу стало ясно, что это Форкат убедил ее вернуться; еще говорили, что девушка не слишком сопротивлялась — уж больно невыносимой была ее жизнь у проклятого сутенера. Он скверно с ней обращался, это сразу было заметно: из машины она вышла изможденная, не зная, куда глаза девать от стыда. Хотя, к чести ее, надо добавить, что, даже зная, какую жизнь она вела и чья она дочь, никто бы и не подумал, что она шлюха, — лицо ненакрашенное, да и одета скромно — словом, никто ничего дурного в ней не заметил; скорее она походила на больную, которая только-только выписалась из больницы, — худющая, под глазами синяки… Так или иначе, на седьмой день после ее возвращения, в понедельник 7 июля под вечер, на пороге ее дома появился Денис.

Много дней спустя, когда алкоголь и измученная совесть совсем опустошили ее память, сеньора Анита клялась, что это вовсе не она открыла Денису дверь — она бы никогда не пустила его в дом по доброй воле, потому что знала, что он безобразник и бандит, хотя когда-то жалела его: он ведь так маялся и все никак не мог ни простить, ни забыть свою жену; но сеньора Анита, конечно же, и представить себе не могла, что этот развратник соблазнит девочку, что он задумал ее погубить. «Лучше бы уж он отыгрался на мне, — говорила она, — я за свою жизнь столько нахлебалась, что меня уже ничем не проймешь. Так нет же, мерзавец знал, что свою больную девочку Ким любит больше всего на свете…» В тот вечер ей, то есть сеньоре Аните, нездоровилось, и она очень рано легла спать, дрожа от озноба и мокрая как мышь, поэтому дверь открыл Форкат, решив, что это сеньора Конча принесла из бара колотого льда. Сусана только что приняла душ, надела халат и, замотав голову полотенцем, поднялась к Форкатуза аспирином, вот тут-то все и произошло. Сеньора Анита ничего не видела, но чувствовала сердцем: Денис ворвался как бешеный, вне себя от ярости. Он стал кричать и звать девочку, побежал в коридор, потом на террасу; Форкат пытался его утихомирить, потом они орали друг на друга, и тогда Форкат высказал Денису в лицо, что ненавидит его, что он трус и подлец, а Денис в ответ назвал его лицемером и паразитом и пригрозил, что опять выкинет на улицу или убьет, если он встанет между ним и Сусаной. «Я ее уведу, — сказал он, — и сам черт меня не остановит». И вдруг Сусана завопила как полоумная и ринулась вниз по лестнице, тогда, по словам сеньоры Аниты, она собрала все силы, встала, набросила халат и выскочила в коридор, но удержать Сусану не успела, и тут прогремели два выстрела, от которых содрогнулся весь дом, а когда она выбежала на террасу, Сусана с намотанным на голове полотенцем, прижавшись к стене, молча смотрела на зажатый в руке Форката револьвер — быть может, он и вправду держал его первый раз в жизни. Денис, шатаясь, подошел к двери, спустился по ступенькам в сад и, сделав несколько шагов, повалился ничком. Тогда Форкат вышел следом за ним, спокойно прицелился своим косящим глазом и несколько раз выстрелил в неподвижное тело, распростертое на гравии. Потом сам вызвал полицию, отдал револьвер и покорно протянул руки, чтобы ему надели наручники, а когда его уводили, взглянул на девочку, не произнеся ни слова. «Это неправда, будто он сказал ей «теперь тебе больше нечего бояться» или «береги мать и веди себя хорошо», это соседи сочинили, а может, я сама, или мне вообще все это приснилось, — говорила сеньора Анита. — Я была так напугана и растеряна, меня до сих пор будят по ночам эти ужасные выстрелы, до самой смерти буду их слышать. Со мной он тоже не простился — не поцеловал, не сказал «еще увидимся», он отлично знал, что его ждет. Да и что он, бедняга, мог сделать? Даже если б очень захотел, все равно не сумел бы меня утешить, как раньше… Форкат ни на секунду не отводил глаз от изрешеченной пулями спины убитого, — говорила она, — и не проронил ни звука, даже когда его допрашивали, а потом грубо выволакивали из дома…»

Так рассказывала об этих событиях сеньора Анита, извлекая их из трясины воспоминаний, столь безнадежно смешавшихся с догадками и фантазиями ее собственными и чужими, что в конце концов она сама уверовала в слухи, похоронившие под собой правду о том, что же на самом деле случилось в тот вечер. «Проклятая судьба, — жаловалась сеньора Анита, — играла с моей девочкой, как с куклой; моя Сусана будто больной розовый бутон, который темнеет и гниет, так и не раскрывшись. Это все наша окаянная доля, злая судьба: сперва туберкулез, потом вранье этого трутня Форката, голодного оборванца, который только и знал, что морочить людям голову, но самое ужасное — тот сутенер, будь он неладен. Господи, зачем ты вселил в нее мечту об отце, а потом отнял ее?! За что эти бесконечные напасти и беды, — вопрошала она саму себя, — зачем Всевышний сеет в сердцах людей столько надежд, чтобы потом, едва они окрепнут, вырвать их с корнем?»

Однажды сеньора Анита, сидя за стойкой бара «Виаде», принялась рассказывать об окончательном выздоровлении Сусаны и о том, что она вышла из женского монастыря, где ее продержали взаперти почти целый год. Потом у сеньоры закружилась голова, хозяин и двое посетителей привели ее в чувство, она глотнула воздуха и вдруг, словно продолжая разговор, начатый где-то в лабиринтах грез, задумчиво проговорила:

— Нет-нет, не верьте тому, что рассказывают про мою дочку, — она, мол, выздоровела еще до того, как ее настигла мстительная любовь Дениса. — И внезапно совсем некстати добавила: — В тот вечер Сусана, защищаясь от этого недоноска, схватила вовсе не кухонный нож, как уверяют; нет, сеньор, у нее был револьвер, хотя раньше она его и в руках не держала. Стреляла сама — вот почему она оглохла, когда прогремели выстрелы…

Признание сеньоры Аниты породило множество самых противоречивых версий; по одной из них, когда раздались первые два выстрела — сеньора Анита всегда повторяла, что они раздались в коридоре, — револьвер держала сама Сусана, именно эти пули и прикончили Дениса; когда же Форкат, выхватив у девушки дымящийся револьвер, выпустил еще четыре, он стрелял уже в мертвеца.

Мне нравится эта версия, она пришлась мне по душе сразу, как только я ее услышал, и все эти годы я тайно лелеял ее в своем сердце. Хотя, если подумать, кто, как не Сусана, поднявшаяся в комнату Форката, мог схватить револьвер в тот миг, когда в дом с угрозами и проклятиями ворвался ее любовник? Слабо верится, что Форкат пошел открывать дверь, держа в руках оружие…

Но для меня важнее всего не правдивость этой гипотезы, а чувства, которые она вызвала во мне. Всадив пули в распростертый на земле труп, чтобы тем самым спасти Сусану, косоглазый обманщик искупил свою собственную ложь.

 

5

Моя мать вышла замуж за Браулио, и мы переехали в большую светлую квартиру на последнем этаже нового дома на улице Лессепса, где жила также его незамужняя сестра. Там было четыре комнаты, ванная, кухня и балкон, выходивший во внутренний двор. Теперь мы жили довольно далеко от улиц Сардинии и Камелий, зато мастерская была под боком, и на работу я ездил на велосипеде, подаренном Браулио. Мой отчим был веселым здоровяком, к матери относился с нежностью и держал попугая по кличке Кларк Гейбл. Он любил готовить, пел, стоя под душем, на все смотрел с оптимизмом, и жизнь моей матери сделалась куда более сносной; но бедняга зачем-то вбил себе в голову, что должен воспитывать меня, как настоящий отец, а я ему этого не позволял. Не мог я относиться серьезно к этому крепышу со здоровенными, как у Попая, ручищами и добродушной физиономией — слишком уж занудно рассказывал он разные случаи из жизни, и мне ни разу не удалось поговорить с ним о чем-нибудь серьезном; он обладал странной способностью упрощать, делая все незначительным и банальным, и меня это касалось в первую очередь: стоило мне с ним заговорить, и я принимался нести такую чепуху, что сам удивлялся. Со временем его искренность и простота в общении, а также мирный кроткий нрав сделали свое дело — он поборол мою юношескую строптивость, и я его полюбил. В первое время память об отце преследовала меня неотступно, хотя его смерть уже не вызывала во мне такой пронзительной тоски, как в детстве; я понял, что он никогда не вернется, ждать вестей не имеет смысла, но воспоминание о его мертвом теле, лежащем на дне канавы, о падающих на него густых хлопьях снега по-прежнему хранилось в самом укромном уголке моей памяти. Но в один прекрасный день все изменилось, и образ, живший в воспоминаниях, перестал меня волновать: однажды мать спросила, с упреком глядя мне прямо в глаза, откуда я взял эту небылицу про канаву и снегопад, в которую верил с раннего детства? Раньше она не осмеливалась признаться, что на самом деле ничего подобного не было, ведь для меня, ребенка, росшего без отца, эта сказка была все же лучше, чем ничто, хотя сама она такой истории мне не рассказывала. В свое время ей даже не удалось узнать, действительно ли отец погиб на фронте, а уж тем более как это произошло, — лил в тот день дождь, или шел снег, или сияло солнце.

— Так что сам видишь, сынок, — сказала мать, — это все твои фантазии… Но время лечит, — добавила она, улыбнувшись не то с облегчением, не то с грустью…

Переехав к Браулио, мать, как и раньше, навещала сеньору Кончу, помогала ей, чем могла; от нее-то она и узнала, что Сусана одно время работала в цветочной лавке на площади Трилья, затем в магазине игрушек на улице Верди, а теперь сменила сеньору Аниту в кассе кинотеатра «Мундиаль». Несколько раз я собирался зайти туда и повидаться с Сусаной, но месяц проходил за месяцем, а я все никак не мог решиться. Мать всегда говорила, что в армию меня не возьмут, поскольку я единственный сын вдовы, но через год после того, как она вышла замуж, меня призвали, и я получил назначение на север Марокко. Я обрадовался: чем дальше, тем лучше, пересеку Гибралтар, увижу Сахару, Сиди-Ифни и Рифские горы. Африка, другой континент… Я предвкушал, как отправлюсь в долгое путешествие чуть ли не на край земли, о чем столько мечтал, и разом отделаюсь от многих тяготивших меня вещей.

Когда до отъезда в Альхесирас осталось два дня, я пошел проститься с Финито Чаконом, который больше не работал в компании «Дамм» — как-то раз его застукали в тот момент, когда он выносил с черного хода ящики с пивом, и с тех пор он подрабатывал мальчиком на побегушках в авторемонтной мастерской на улице Рос-де-Олано, как раз неподалеку от «Мундиаля». Когда же я пришел в мастерскую, выяснилось, что оттуда его тоже выгнали — он украл две автомобильные покрышки и фару от мотоцикла.

«Так я и знал, — сказал я себе, выйдя из мастерской, — все с тобой ясно, Финито». И попытался убедить себя, что мне нет до него никакого дела, что его надо выкинуть из головы, что судьба братьев Чакон потеряла всякую связь с моей собственной, а потому не могла меня огорчить. «Пришло время навсегда порвать с нашим кварталом, — говорил я себе, — и с его жалкими заботами». Я повторял это много-много раз, а сам все шел к кинотеатру «Мундиаль», упрямо твердя, что прошлое забыто, миражи рассеялись и мне так приятно чувствовать себя равнодушным и беспечным; какое облегчение, что меня больше не будоражат прежние надежды, не преследует моя так и не сбывшаяся мечта стать художником, не волнуют причуды капитана Блая, решившего сплотить всех жителей квартала во имя больной девочки, которая в один прекрасный день стала проституткой, и не трогает его гнев и досада оттого, что не удалось собрать и двух десятков подписей; как хорошо больше не вспоминать о странных людях, застывших на улице, словно изваяния, об отце и его студеной могиле, придуманной мною самим; как замечательно, что скоро я забуду о скучном фельдшере, женившемся на моей матери, и о неприкаянной судьбе братьев Чакон. Как же мне все-таки повезло, твердил я про себя…

На самом же деле я не верил ни единому своему слову, мне так и не удалось себя убедить: я старался поверить, что прошлое умерло, но воспоминания гнали меня прямиком к маленькому кинотеатру на одной из улочек нашего квартала, потому что тогда я еще не знал, что, как бы человек ни стремился к будущему, он неизменно возвращается в прошлое, ведомый, быть может, своей самой первой мечтой… Я шел, подгоняемый болезненным любопытством, и думал о Сусане, представлял, как она пытается вытравить из памяти и из сердца воспоминания о постыдном ремесле, которому обучил ее сутенер; я спрашивал себя, излечилась ли она от прошлого, как некогда от туберкулеза, прожив год в монастыре, или же оно теперь всегда будет отражаться в ее глазах, в ее отношении к мужчинам, а главное, найду ли я в себе силы спросить, на самом ли деле именно она выхватила в тот вечер револьвер и выстрелила первой? И меня охватила неизъяснимая печаль, которая росла с каждым шагом на пути к кинотеатру; она отрезвила меня, мигом заставив забыть обо всем, что я пытался себе внушить.

Войдя в вестибюль, я сразу же увидел Сусану. Она сидела в крошечной каморке, которую раньше занимала ее мать, и вязала крючком. Ее лицо виднелось в продолговатом оконце, темнеющем на покрытой штукатуркой стене, кое-где облупившейся и обклеенной афишами. Я растерянно замер, силясь ее узнать, а узнав, пожалел, что пришел, и вновь помимо своей воли увидел, как она сидит на кровати, поджав колени и обхватив руками своего любимого плюшевого кота, и, благоговейно прикрыв глаза, слушает шум далекого, такого желанного города — мечтательная девочка, заплутавшая в выдуманном мире дальних странствий, запертая в теплом стеклянном убежище, этом крохотном пузырьке счастья. Но вожделенный образ мигом испарился: передо мной сидела накрашенная девица двадцати трех лет, в очках, круглолицая, с волосами, собранными в конский хвост, и яркими от природы губами, которые не нуждались ни в какой помаде. Ее лоб был так же прекрасен, кожа бела и нежна, но не осталось и следа от чувственной припухлости рта, того капризного очарования чуть выдававшейся вперед верхней губы. Она сосредоточенно вязала, будто ни она сама, ни ее тесная каморка в пустынном вестибюле не имели никакого отношения ни к потоку машин на улице, ни к толпам озабоченных пешеходов; казалось, она сама не понимала, где находится, — замкнутая, чуждая миру, кипевшему вокруг, до сих пор не нашедшая в себе сил отказаться от того, что должно было произойти, но так и не произошло. Сколько я потом думал о бесплодных мирах ее памяти, которые были не чем иным, как отражением моих собственных, столь же бесплодных воспоминаний.

Подобно Киму, который пристально смотрел в темные усталые воды Хуанпу, стоя на пристани в ту зловещую ночь, я почувствовал, что огромный город вокруг меня — одна исполинская зловонная свалка. Я не знал, что делать дальше, и принялся разглядывать фотографии, развешанные вокруг кассы. Некоторое время я притворялся, будто внимательно изучаю портреты актеров, с незапамятных времен украшающие эти стены, после чего наконец подошел к окошку. Она заметила мою тень, услышала звук шагов, почувствовала колебание воздуха, вызванное моим приближением, или, быть может, просто по привычке ждала, что к кассе вот-вот должен кто-нибудь подойти, отложила вязанье и, не поднимая глаз, спросила:

— Сколько?

— Один, — ответил я, расплатился и вскоре с удивлением обнаружил себя у входа в зал, поклявшись, что обязательно поговорю с ней, когда кончится сеанс. Несколько секунд я машинально ощупывал нескончаемую пыльную штору, преграждавшую вход, наконец откинул ее и, очутившись в спасительной тьме партера, уселся в кресло на последнем ряду, жалея неведомо кого — не то себя, не то ее.

Я долго не понимал, что происходит на экране. Перед моими глазами мелькало одно и то же безмолвное изображение, один и тот же кадр, словно застрявший в окошке кинопроектора; этот кадр был не столь ярким, как картинка на экране, но он навсегда отпечатался в моей памяти, ибо я воспринял его не сетчаткой глаза, а сердцем. С тех пор этот кадр преследует меня неотступно: белоснежный пакетбот, на всех парах летящий по китайским морям, звездная ночь и девушка, гуляющая по палубе, залитой лунным светом; на ней зеленое чипао с разрезами вдоль швов, в волосах играет легкий морской ветерок, она трепещет в предвкушении дальних странствий, завороженная сияющим ночным морем и серебристыми гребнями волн до самого горизонта; это Сусана, сквозь разочарование, уныние и стремительно бегущее время она уплывает все дальше и дальше — в Шанхай.