Две пациентки с акустическими опухолями ждали нас в тесном кабинете Игоря. Одной было за пятьдесят, другой — за тридцать. Обе опухоли были очень крупные, и у обеих женщин начались проблемы с чувством равновесия, из-за того что опухоль давила на ствол мозга. Состояние больных с опухолями такого размера постепенно ухудшается, и в конце концов они умирают — только вот на это могут уйти многие годы. Если хирург опытный, то вероятность смерти пациента от операции довольно мала, но с очень большими опухолями связан повышенный риск паралича половины лица, что портит внешность и бесповоротно изменяет жизнь многих людей.

К тому времени мы вместе с Игорем без каких-либо происшествий прооперировали нескольких пациентов с акустическими опухолями, и я без лишних колебаний согласился провести операции. Женщина постарше была решительно настроена на операцию, а вот молодая пациентка была очень напугана и не знала, что делать. Беседа с ней длилась почти два часа — разумеется, на украинском, так что бóльшую часть времени я молчал. То, что женщина нуждалась в операции, было бесспорно, но она могла выбрать: довериться нам с Игорем или же обратиться в Государственный институт нейрохирургии. У меня не было ни малейшего права сравнивать результаты нашей и их работы.

— Сколько стоила бы такая операция в Германии? — спросила она меня; именно в Германию обычно ездят на лечение зажиточные украинцы.

— Не менее тридцати тысяч долларов, а скорее всего гораздо больше.

Она ничего не ответила, но было понятно, что ехать за границу ей не по карману, хотя я и не мог отрицать, что это, пожалуй, наилучший вариант. Итак, после двухчасового обсуждения она согласилась на операцию. Пациентке постарше операцию назначили на понедельник, помладше — на вторник. Мы должны были принять еще нескольких пациентов, но, поскольку дело было в субботу, прием закончился быстрее, чем обычно. Среди пациентов была молодая девушка с длинными волосами и очень бледными лицом, приехавшая из деревни на западе страны. Громадная супраселлярная менингиома сдавливала ее зрительный нерв. Мне сказали, что она теряет зрение, но детали от меня ускользнули.

— Без операции она ослепнет, — сказал я Игорю, изучив томограмму ее мозга. — Но риск того, что она ослепнет от операции, также велик.

— Я прооперировал не одного пациента с супраселлярной менингиомой, и весьма успешно. Вы же сами показали, как это делать, — с уверенностью в голосе заявил он.

— Игорь, эта опухоль огромна. Я таких больших в жизни не видел. Не сравнивайте ее с обычными маленькими опухолями — тут совсем другая история.

Игорь ничего не ответил, но было очевидно, что я его не убедил и ему не терпится взяться за операцию.

Первая операция по удалению акустической опухоли прошла хорошо. Деталей я не вспомню: моя память слишком перегружена дальнейшими событиями. Я помню, однако, что операция тянулась много часов и домой мы попали в десятом часу вечера — впрочем, как и всегда, когда я работал с Игорем.

— Как же здорово, что вы приезжаете! — воскликнул Игорь, когда мы ехали домой, подпрыгивая на булыжной мостовой, ведущей к Днепру. — Для меня это словно праздник. Я привожу в порядок мысли. Перезаряжаю батарейки!

Мне хотелось сказать, что мои собственные батарейки разряжены, а в мыслях раздрай, но я промолчал.

Ночую я у Игоря и Елены, на диване в гостиной. Не самое удобное место для сна, но я всегда прекрасно высыпаюсь (хотя однажды диван разложился прямо посреди ночи, и я оказался на полу). Квартира расположена на шестнадцатом этаже типичного дома советской эпохи. Вид из окна жутковатый: огромным кругом стоят идентичные друг другу обшарпанные многоэтажки, а в центре кольца — обветшалая школа и поликлиника. Такой вот Советский Стоун-хендж. В гостиной помимо дивана есть еще большой плоский телевизор и застекленный книжный шкаф, в котором стоят преимущественно учебники по медицине. На стенах висят иконы. Как и во всей квартире, тут очень скромно — почти по-пуритански — и чисто. Всю свою жизнь эта семья посвящает работе.

Просыпаюсь я рано: меня будит глухой гул видавшего виды лифта, разъезжающего вверх-вниз. Мы встаем в шесть и через сорок пять минут выезжаем в больницу. Дорога в это время уже забита, хотя машины едут довольно быстро. Мы движемся по подвесному Московскому мосту через Днепр. На западе видны блестящие купола Киево-Печерской лавры, а на востоке восходящее солнце отражается в окнах безвкусных многоэтажек, возведенных в разгар строительного бума, который предшествовал кризису 2007 года.

Мы осматриваем пациентку, которую оперировали накануне. Она в чудесной форме, на лице никаких следов паралича. Не устаю поражаться выносливости украинцев: женщина уже стоит рядом с кроватью, пусть и неустойчиво. Мы обмениваемся радостными улыбками. На соседней койке лежит девушка с длинными волосами.

— Супраселлярная менингиома. Операция назначена на завтра! — объявил Игорь. — У второй пациентки с акустической опухолью ангина. В этой стране по закону нельзя оперировать, если у больного ангина.

Итак, весь день мы потратили на прием пациентов, а поздним вечером выехали в чистое поле на окраине Троещины — унылого жилого массива, в котором живет Игорь. Он уже давно приобрел здесь земельный участок, чтобы построить собственную больницу, но затем грянул финансовый кризис 2007 года, и пустырь так и остался пустырем. В последнее время Игорь занимался переоборудованием многоэтажного дома под больницу, а кроме того, купил себе большой недостроенный дом. Порой мне кажется, что он начал переоценивать свои силы — отсюда и его все более и более угрюмое выражение лица. Трава в поле была пожухлой, местами выжженной, но кое-где проглядывали молодые зеленые побеги. Повсюду валялся мусор. Вдали виднелись серые дома Троещины и высокая дымовая труба электростанции. Рядом протекал грязный ручей, заваленный полиэтиленовыми пакетами и жестяными банками, а вдоль него росли измученные ивы. Из кармана куртки Игорь достал кухонный нож, срезал ивовую ветку и воткнул ее в землю.

— Неужели и правда вырастет? — скептически спросил я.

— Можете не сомневаться, — ответил он, обведя рукой десяток деревьев, которые выросли на берегу ручья за последние десять лет.

Напротив нас, по другую сторону грязного ручья, находились бетонные развалины и ресторан, окруженный горами хлама. У входа сидела собака, которая, увидев меня, залаяла.

— Меня местные научили. Люди их постоянно срубают. — Неподалеку лежали обугленные остатки поваленных стволов. — Чтобы уцелело одно дерево, нужно посадить не менее пяти.

Пока Игорь сажал ивовые прутья в землю, мы обсуждали его бесконечные трения с коррумпированными чиновниками.

— Это страна потерянных возможностей, — констатировал он. — Первая наша проблема — Россия, а вторая — украинские чиновники. Все отсюда уезжают. Я одновременно и люблю, и ненавижу эту страну. Вот почему я сажаю деревья.

На следующий день мы прооперировали девушку, терявшую зрение. Одна из главных сложностей в работе с Игорем состоит в том, что к серьезным операциям редко удается приступить до обеда. Я не раз жаловался ему на это, так как самая опасная часть операции приходится на вечер, когда я, например, уже начинаю уставать. Операции на мозге, сопряженные с немалым риском и требующие высочайшей точности, выматывают не на шутку. Игорь же неизменно отвечал, что подготовить операционную к работе раньше не представляется возможным.

— Приходится все делать самому. Проверять оборудование и так далее, — говорил он. — Я не могу доверить это медсестрам и другим врачам: они обязательно где-нибудь напортачат.

Когда же я заметил, что следует чаще поручать самостоятельную работу другим и что своим недоверием к команде он создает себе лишние проблемы, он категорически со мной не согласился.

— Мы на Украине. Здесь все через одно место, — заявил он со свойственной ему самоуверенностью.

За годы работы с ним я заметил, что немногие врачи и медсестры задерживались в его отделении надолго. Я до сих пор не знаю, кто из нас прав, но я всегда ненавидел то, что мы так поздно начинали сложные, опасные операции.

К часу пополудни Игорь наконец начал вскрывать голову пациентки. Я с беспокойством подумал о том, что операция грозит затянуться до позднего вечера. Храбро пройдя мимо солдат, охранявших вход в больницу, я отправился на прогулку в небольшой парк, расположенный поблизости, — впервые я отважился на нечто подобное только после Майдана. Внезапно потеплело — я скользил по тающему льду под угрюмым небом. Передо мной кружила рыжая белка с длинными заостренными ушками. Когда я чересчур приближался к ней, она пугалась и взбиралась на ближайшее дерево. Я признался белке, что мне все труднее помогать Игорю с серьезными операциями, а затем побрел обратно в больницу, показал охранникам паспорт и вернулся в операционную.

Череп пациентки был практически полностью вскрыт, и Игорь вовсю орудовал за операционным столом. Я занял привычное место на жесткой каталке в углу наркозной комнаты. Дверь в операционную была приоткрыта, так что иногда я слышал, как Игорь покрикивает на медперсонал. Кости черепа он резал с помощью привезенного мной пневматического сверла, подключенного к компрессору. Сам компрессор стоял рядом с каталкой, на которой я лежал: каждые несколько минут, когда возникала необходимость в дополнительной порции сжатого воздуха, он издавал оглушительный рев. Я то погружался в сон, то снова просыпался. На часах половина третьего — а они только начали разбираться с костями! Уже не впервые я мысленно зарекся приезжать на Украину. Прежде я не раз проводил поздние операции, но прекрасно понимал, что это не лучший вариант… Да и была ли в этом острая необходимость? Действительно ли Игорю нужно заниматься столь редкими и тяжелыми случаями? «Так больше продолжаться не может», — твердил я себе. Я постоянно злился, и это слишком сильно напоминало мне работу в лондонской больнице.

В какой-то момент Игорь попросил продолжить операцию за него. Он действовал неторопливо и осторожно, но ему никак не удавалось найти зрительный нерв, поэтому возникла необходимость в моей помощи. Едва я устроился в операционном кресле, от злости не осталось и следа. Операция продвигалась неплохо. Я чувствовал себя собранным и счастливым, меня переполняли неистовое волнение и возбуждение — я наслаждался работой. Несколько часов я аккуратно разрезал прилегающие ткани, чтобы добраться до зрительного нерва — работать приходилось на участке шириной всего один сантиметр. Но когда зрительный нерв показался, я понял, что впустую потратил время: он был настолько истончен под тяжестью опухоли, что вернуть девушке зрение в левом глазу не представлялось возможным.

— Она была слепой на левый глаз? — спросил я Игоря.

Мне только и сказали, что зрение пациентки сохранилось на двадцать процентов. Больше никто ничего не знал. Тут я понял, что допустил серьезную ошибку. Следовало побольше расспросить о ее зрении, прежде чем приступать к операции. Знай я, что девушка уже ослепла на левый глаз, я бы не стал возиться столько времени, пытаясь найти и сохранить левый зрительный нерв.

После трех часов напряженной работы от опухоли осталась совсем небольшая часть, но я не на шутку устал. Было поздно, и я решил, что Игорь без труда удалит остаток опухоли самостоятельно. Справлялся он неплохо, хотя впоследствии по его комментариям я понял, что недостаточно хорошо объяснил ему анатомию зрительных нервов. Я пошел перекусить, а вернувшись, обнаружил, что Игорь успел удалить опухоль, но повредил перекрест зрительных нервов — место их пересечения. Это всецело моя ошибка: мне следовало проконтролировать Игоря, когда он удалял последний фрагмент опухоли, либо же сделать это самому.

Я посмотрел в микроскоп.

— Она ослепнет, — сказал я.

— Но правый зрительный нерв в полном порядке, — удивился Игорь.

— Да, но перекрест поврежден, — ответил я и добавил: — Что ж, это могло произойти и со мной.

И действительно, могло. Но если бы я сам провел последнюю часть операции, то знал бы наверняка, что сделал все возможное. Игорь промолчал. Не думаю, что он мне поверил.

Мы закончили к девяти вечера. На голову пациентки наложили швы. Когда мы уходили, она еще не очнулась после наркоза, но зрачки обоих глаз были расширенными и черными и не реагировали на свет — явный признак слепоты, которой Игорь упорно не хотел признавать.

— Может, завтра ей станет лучше.

— Сильно сомневаюсь, — ответил я.

Когда пациент слепнет после операции — а со мной такое случалось уже дважды, — на душе становится особенно паршиво.

Хуже, чем когда он умирает: тебе никуда не скрыться от того, что ты натворил. Отмечу, что во всех трех случаях пациенты без операции неминуемо ослепли бы и к моменту ее проведения потеряли бóльшую часть зрения, — и все же невыносимо стоять рядом с кроватью человека и смотреть, как он безрезультатно рыщет вокруг пустыми невидящими глазами. Иногда у таких пациентов начинаются галлюцинации: им кажется, будто они по-прежнему видят, — порой им почти удается убедить врача, что это действительно так. Приходится их разубеждать, доказывая, что они ничего не видят: все, что для этого нужно, — неожиданно поднести кулак к глазам пациента. Он при этом даже не моргнет.

Следующим утром мы сидели за завтраком — так же как на протяжении многих лет.

— Удалось нормально поспать? — спросил Игорь.

— Нет.

— Почему?

— Потому что я был расстроен.

Он ничего не ответил.

Привычным маршрутом мы добрались до больницы и вместе поднялись на второй этаж, чтобы повидаться с девушкой, — не осталось никаких сомнений в том, что она полностью ослепла. Тяжело было смотреть, как Игорь, склонившись над ней с яркой настольной лампой вместо фонарика, пытается убедить себя, что ее зрачки все еще немного реагируют на свет. Я вышел из палаты.

Мы спустились в кабинет Игоря, чтобы начать прием: в коридоре уже собралась очередь.

— Женщина с акустической опухолью — та, чью операцию перенесли, — жутко переживает. Ужасно. — Игорь всплеснул руками. — Она так надеялась, что вы ей поможете, а теперь вот вы уезжаете.

После нашего с пациенткой длинного разговора я поступил бы жестоко, если бы разрушил ее надежды (какими бы нереалистичными они ни были), отказавшись оперировать. Кроме того, после вчерашней катастрофы я понял, что Игоря надо контролировать во время операции.

Подчинившись неизбежному, я изучил свой ежедневник на телефоне.

— Я могу прилететь через десять дней, чтобы провести операцию. Только на один день: потом я должен буду вернуться в Лондон.

Игорь просто кивнул, и у меня возникло чувство, будто он недооценивает мои старания. По пути с работы отчаяние и вина из-за ослепшей девушки захлестнули меня. Я начал сердито распекать Игоря — нет, я не винил его в случившемся, а упрекал в том, что он совершенно не понимает, насколько тяжело мне дается помощь ему, и в равнодушии к чувствам других людей. Я все бросался и бросался громкими словами; мы ехали в темноте по Московскому мосту, а под нами простирались черные воды Днепра, с которого уже сошел лед.

— Пожалуй, лучше мне заткнуться, — сказал я наконец, переживая, что моя тирада может отвлечь Игоря от дороги: он никогда не видел меня в подобном состоянии, а я был готов расплакаться, — а то вы еще врежетесь.

— Нет, — ответил он по-советски лаконично. — Я сосредоточен на дороге.

В то мгновение между нами разверзлась необъятная пропасть, по ширине не уступающая Днепру. Однако спокойствие и отстраненность Игоря не могли меня не впечатлить.

Позже на той неделе я отправился во Львов, что на западе Украины, чтобы прочитать лекцию в местном мединституте. Я рассказал, насколько тяжело врачу быть честным с пациентами. Мы узнаем об этом сразу же, как только получаем диплом и надеваем белый халат.

Едва на наши плечи ложится ответственность за пациентов, пусть и не в полном объеме, мы начинаем осваивать науку притворства. Ничто так не пугает больных, как неуверенный в себе врач, особенно если он молод. Кроме того, пациентам нужно не только лечение, но и надежда на выздоровление.

И мы быстро учимся делать вид, что знаем и умеем больше, чем в действительности, стремясь хоть немного оградить пациентов от пугающей реальности. А лучший способ ввести в заблуждение других — это прежде всего обмануть себя. Только так можно не выдать себя бессознательными жестами, по которым люди легко определяют, когда им врут. Таким образом, сказал я украинской аудитории, самообман — важный и даже необходимый клинический навык, которым каждый врач должен овладеть на заре карьеры. Но когда мы взрослеем, становимся по-настоящему опытными и компетентными, настает пора избавиться от этой привычки. Старших врачей, как и высокопоставленных политиков, зачастую портит власть, сосредоточенная в их руках, и отсутствие рядом с ними людей, готовых говорить правду. Тем не менее мы продолжаем совершать ошибки на протяжении всей карьеры и на этих ошибках неизбежно учимся гораздо большему, чем на своих успехах. Успех не учит нас ничему и лишь подпитывает наше самодовольство. На ошибках же можно учиться, но только при условии, что мы их признаем — если не перед коллегами и пациентами, то хотя бы перед собой. А чтобы признавать свои ошибки, необходимо бороться с самообманом, который был столь необходим нам в начале врачебной карьеры.

Когда хирург советует пациенту согласиться на операцию, он фактически подразумевает, что риск, связанный с операцией, меньше риска, связанного с отказом от нее. Однако в медицине ничто и никогда не бывает известно наверняка — мы постоянно сравниваем вероятности и почти никогда не можем с уверенностью утверждать, к чему приведет тот или иной выбор. Следовательно, мы должны руководствоваться не только знаниями, но и критическим мышлением. Обсуждая с пациентом риск, которым чревата операция, я должен опираться не на сухую статистику из учебников, а на аналогичные случаи из собственной практики — я должен сказать ему, насколько велик риск того, что операцию проведу именно я. Но у большинства хирургов исключительно плохая память на собственные неудачи, они ненавидят признаваться в неопытности и, беседуя с пациентами, как правило, сильно недооценивают риск операции. Впрочем, даже если пациент «хорошо перенес» операцию и после нее не возникло осложнений, все равно она могла быть ошибкой: возможно, пациент и вовсе не нуждался в операции, а жаждущий оперировать хирург переоценил риск, связанный с отказом от нее. Избыточное лечение — ненужные диагностические и лечебные процедуры — все более актуальная проблема современной медицины. Это в корне неверный подход, даже если пациенту не наносится явного вреда.

Самое важное тут — понять, что другие люди видят наши ошибки лучше, чем мы сами. Как продемонстрировали психологи Даниель Канеман и Амос Тверски , наш мозг словно запрограммирован неправильно оценивать вероятности. Мы подвержены множеству когнитивных искажений, которые подрывают нашу способность мыслить критически. Мы склонны всегда оправдывать себя, а также принимать поспешные решения в сложных ситуациях, в которых так часто оказываются врачи. Как бы мы ни старались признать свои ошибки, нередко у нас это не получается. Безопасность в медицине, сказал я львовским слушателям, во многом зависит от того, есть ли в нашем окружении коллеги, способные критиковать нас и ставить под сомнения наши решения. Произнеся это, я подумал о том, насколько тяжело приходится хирургам, которые все делают в одиночку, таким как Дев или Игорь.

Впоследствии мне сообщили, что на некоторых студентов та лекция произвела глубочайшее впечатление: они впервые в жизни услышали, как маститый врач признает, что тоже совершает ошибки и к тому же подчеркивает важную роль взаимоподдержки и критики. На фоне моих разногласий с Игорем это прозвучало иронично.

* * *

Прошло девять дней. Раним утром я сел на велосипед и поехал на Уимблдонский вокзал. Утро выдалось морозным: машины, стоявшие у моего дома, были покрыты ледяной коркой, в которой отражался лунный свет.

Я сел на поезд, укутавшись в свое самое теплое пальто (я надеваю его, когда езжу зимой на Украину), и принялся наблюдать за восходом солнца, которое поднималось над шиферными кровлями лондонских домов, стоящих вдоль железнодорожных путей.

Я давно потерял счет этим поездкам. В прошлом я с радостью ждал возвращения на Украину, но теперь меня наполняли печаль и сожаления.

Я чувствовал, что обязан сдержать обещание и прооперировать женщину с акустической опухолью, но решил, что больше не стану помогать Игорю со сложными случаями. Он не единственный хирург в Киеве, выполняющий подобные операции; я был уверен, что в государственном Институте нейрохирургии — огромной больнице, особенно по сравнению с крошечной клиникой Игоря, — их проводили часто и что за двадцать четыре года, прошедших с моего первого посещения института, многое изменилось. Сложная нейрохирургия (по крайней мере, на мой взгляд) требует командной работы, наличия коллег и ассистентов, которым можно доверять и с которыми можно разделить послеоперационный уход за пациентами.

Горькая правда заключается в том, что медикам действительно приходится подвергать некоторых пациентов повышенному риску ради блага будущих пациентов.

У меня, как у опытного хирурга, есть нравственный долг не только перед пациентом, сидящим передо мной, но и перед людьми, которые будут лечиться у следующего поколения хирургов, проходящих практику под моим началом.

Я не могу обучать неопытных хирургов, не подвергая отдельных пациентов определенному риску. Если бы я проводил все операции самостоятельно и руководил каждым шагом практикантов, то они ничему не научились бы и их будущие пациенты пострадали бы.

Раньше я был готов помогать Игорю со сложными операциями и терпеть муки, наблюдая за его работой, так как верил, что это поможет его клинике и пойдет на пользу украинским пациентам и хирургам-практикантам. Я поверил, когда он дал мне понять, что ни один другой хирург на Украине не справится с подобными операциями. Наверное, двадцать лет назад так оно и было, но я начал сомневаться в том, что ситуация осталась прежней. Я был наивным, если не хуже того. Мое тщеславие, мое желание стать героем, работая на Украине, подорвали мою способность к критическому мышлению.

Прибыв в Киев, я обнаружил, что Игорь снова отменил операцию по поводу акустической опухоли. Он так и не объяснил мне толком, почему так поступил. Я настоял на том, чтобы организовать встречу с некоторыми из его врачей, но результат меня разочаровал. Мне казалось, если собрать их всех вместе для разговора, это улучшит рабочую атмосферу в отделении, но я ошибался. Игорь разозлился. Он явно считал, что у подчиненных нет права критиковать его или жаловаться на его действия, и отнесся к встрече как к заговору против него, хотя и со стороны коллег, а не с моей. Я же повел себя как доброжелательный, но недалекий чужак, который влез в дела другой страны, толком в них не разобравшись.

Назавтра я вернулся в Лондон, а чуть позже написал Игорю письмо, в котором постарался объяснить, почему не смогу продолжать совместную работу, пока он не изменит подход к управлению отделением, но ответа не получил. Я так ничего и не узнал о судьбе молодой женщины с акустической опухолью. Я проработал с Игорем двадцать четыре года — почти столько же, сколько длился мой первый брак. В обоих случаях я слишком долго цеплялся за обломки, отказываясь открыть глаза и признать, что моему браку пришел конец, что у нашего сотрудничества с Игорем больше нет будущего. В обоих случаях я чувствовал себя так, словно очнулся от ночного кошмара, который сам же и сотворил, и мне было стыдно.

Полгода спустя я вернулся во Львов: меня пригласили прочитать курс лекций перед студентами. Я снова говорил о том, как важно быть честным, и о том, как важно быть хорошим коллегой. А еще я говорил о том, как важно прислушиваться к пациентам и как сложно научиться правильно беседовать с ними, ведь они, боясь обидеть врача, редко высказываются о том, понравилось ли им, как он обращался с ними. Мы не получаем от пациентов отрицательных отзывов и критики, которые необходимы для самосовершенствования. Я говорил о том, насколько важно сообщать пациентам правду, что тяжело дается большинству врачей, ведь зачастую правда означает признание в собственной неуверенности. Я рассказал, что девушка с супраселлярной менингиомой, ослепшая в результате операции, узнала о моем приезде во Львов и попросила встретиться с ней. Я боялся этого, но она не выглядела особенно злой или несчастной, когда вошла в кабинет в сопровождении мужа. После операции она обращалась к разным врачам, которые сказали, что придется подождать, прежде чем зрение вернется, и ей хотелось узнать у меня, как много времени это займет.

«Что я должен был ей ответить?» — задал я риторический вопрос студентам. Я знаю, что зрение никогда к ней не вернется. Следовало ли сообщить об этом с самого начала?

Мне показалось жестоким лишать ее надежды сразу после операции, хотя я и предупредил их с мужем, что шансы на восстановление незначительны. Хотя, возможно, Игорь и не перевел это предложение. Однако по прошествии полугода я решил, что неправильно было бы продолжать ее обманывать. Вначале она держалась молодцом и даже пару раз пошутила о своей слепоте. Но затем я сказал, как сильно сожалею, что операция закончилась катастрофой, и она расплакалась, а следом начал плакать и ее муж. Да и я сам с трудом сдерживал слезы. Я объяснил, что она никогда не сможет видеть и что ей придется выучить систему Брайля и приобрести белую трость. Я прочитал небольшую лекцию по нейробиологии — о том, что отвечающие за зрение участки мозга быстро переквалифицируются на анализ звуков, что слепые люди способны вести практически полноценную жизнь, пусть это и непросто. Вот так мы и поговорили. В конце беседы она спросила, когда я вернусь во Львов, и сказала, что будет рада со мной встретиться.

* * *

Я навестил дом смотрителя шлюза после трехмесячного отсутствия. Стоило оставить сад без присмотра — и он весь зарос сорняками. Чертополох вымахал высотой с молоденькие деревья, и его фиолетовые цветки возвышались над моей головой. Кусты гигантского борщевика вытянулись вверх метра на три. Было там и бесчисленное множество других растений, у некоторых листья — размером чуть ли не с зонтик (мне немного стыдно, что я не знаю, как они называются). Дикая растительность практически скрыла под собой два ржавых навеса из гофрированного железа. Заброшенный сад превратился в непроходимые джунгли. Было некое величие в этом растительном буйстве, и мне очень не хотелось его уничтожать. Однако я жаждал узнать, что стало с яблонями и грецким орехом, посаженными зимой: они совершенно исчезли из вида.

С помощью полутораметровых шпалерных ножниц я расчистил путь к месту, где посадил ореховое деревце. Поначалу я увидел лишь голый ствол, окруженный пышущими здоровьем сорняками. Какое разочарование! И это несмотря на то, что для борьбы с ними я застелил на землю возле дерева полиэтилен. Но когда я избавился от сорняков, то, к своей радости, обнаружил, что с деревом все хорошо: ниже на нем появилось много крупных мягких листьев. После этого я расчистил проход к пяти яблоням в противоположном углу сада, которые тоже прекрасно прижились — на некоторых ветках даже завязались маленькие яблоки.

Пять часов кряду я уничтожал сорняки и обрезал разросшуюся живую изгородь перед домом, которая начала преграждать дорогу вдоль канала.

Впервые за долгие месяцы я работал физически и в очередной раз убедился, что физический труд, каким бы изматывающим он ни был, — чудесное лекарство от всех бед.

Я позабыл обо всех тревогах и переживаниях, перестал думать о будущем, а от стыда, злости и отчаяния, вызванных референдумом по выходу Великобритании из Европейского союза, не осталось и следа. Воздух наполнился ароматом свежескошенной травы, резким запахом гигантского борщевика и раздавленных листьев. Все, о чем я думал, — это как удержать в руках ножницы, висящие на ремне, который я перебросил через шею. В шее что-то щелкало и трещало, а в правом плече покалывало — наверное, дело в нерве, защемленном между третьим и четвертым шейными позвонками (эта проблема беспокоила меня несколько месяцев). Моя шея настолько напряжена, что если я пытаюсь взглянуть ночью на звезды, то обычно заваливаюсь на спину.

По мере того как мое тело стареет, я замечаю все новые и новые неприятные симптомы. При беге у меня побаливает левое бедро, а когда я сижу в тесном кресле самолета, начинается острая боль в колене. Из-за больной простаты я просыпаюсь по ночам. Я врач и знаю, что означают эти симптомы, а также знаю, что со временем они будут усугубляться. Рано или поздно у меня появятся симптомы первого серьезного заболевания, которое может оказаться для меня последним. Поначалу, наверное, я не буду обращать на них внимание в надежде, что они пройдут сами собой, но в глубине души испугаюсь. Недавно я останавливался в дорогом отеле, и многочисленные зеркала в роскошной ванной, отделанной мрамором, показали мне не только дряблые отвисшие ягодицы — наиболее оскорбительное напоминание о моем преклонном возрасте, — но и родинку прямо за правым ухом, которую я не замечал раньше. В одиночное зеркало ее невозможно разглядеть. Я лежал в кровати убежденный, что у меня меланома — самая страшная разновидность рака кожи, — но в конечном счете не выдержал, встал и принялся рассматривать фотографии на ноутбуке, пока не обнаружил, что эта родинка была у меня еще несколько лет назад. Лишь после этого я смог уснуть.

Наработавшись в саду, я вернулся домой изможденный, с одеревеневшими от напряжения мышцами и ночью проспал девять часов. Утром шея и спина ощутимо болели, и я начал сомневаться: под силу ли мне справиться со всей работой, необходимой для восстановления дома? Но днем я все же возобновил работу — принялся убирать осколки стекла из разбитых вандалами окон. За год до того я потратил немало часов, устанавливая эти стекла в арочные рамы с помощью крошечных гвоздей (оконных штифтов) и шпатлевки с мастикой.

Разразился ливень, и обычно невозмутимая гладь канала словно закипела под каплями дождя. Я отвлекся на это зрелище, рука соскользнула, и я сильно порезал левый указательный палец над вторым пястным суставом об осколок стекла. Кровь полила ручьем, оставляя блестящий красный след на оконной раме. Я настолько привык к виду крови в операционной, что напрочь позабыл, какого она сказочно-красивого цвета. Я в изумлении смотрел на нее, пока дождь ее не смыл. Наверное, надо было съездить в больницу, чтобы мне зашили палец, но мысль о том, что придется ждать несколько часов в очереди, мне не понравилась, и я отправился домой, обмотав палец носовым платком, который быстро пропитался кровью. Дома я нарезал пластыри тонкими полосками и наложил на палец импровизированную шину из длинных декоративных спичек, подаренных другом.