Дом стоял один-одинешенек на берегу канала — покинутый и пустой, с гнилыми оконными рамами, свисающими с петель. Сорняки в запущенном саду были мне по грудь, и, как я позже выяснил, они скрывали барахло, накопившееся за пятьдесят лет. Дом обращен фасадом к каналу и шлюзу, прямо за ним — озеро, а дальше железная дорога. Должно быть, компания, владевшая домом, заплатила кому-то, чтобы тот очистил дом от хлама, а недобросовестный работник просто выбросил все за старый забор, отделявший сад от озера, и теперь весь берег был завален мусором: тут нашлись старый матрас, детали от пылесоса, кухонная плита, стулья без ножек, а кроме того, множество ржавых жестянок и разбитых бутылок. И тем не менее за горой мусора виднелось озеро, в котором рос камыш и плавала пара лебедей.
Впервые я увидел этот дом субботним утром. О нем рассказала мне подруга, приметившая объявление о продаже. Она знала, что я подыскиваю в Оксфорде местечко для столярной мастерской, чтобы было чем занять себя после выхода на пенсию. Я припарковал машину на обочине объездной дороги и двинулся вдоль эстакады; мимо меня с оглушительным ревом проносились легковые машины и грузовики. Я отыскал маленькую, еле заметную дыру в живой изгороди со стороны дороги. Длинная лестница, усыпанная опавшими листьями и укрытая от солнца ветвями старых буков, вела вниз, к каналу. Мне казалось, будто я внезапно перенесся в прошлое. Я спустился к каналу: возле него царили тишина и спокойствие — даже дорожный шум сюда не долетал. Дом стоял в нескольких сотнях метров, к нему вел бечевник . Невдалеке виднелся горбатый кирпичный мост, переброшенный через канал.
В саду обнаружилось несколько сливовых деревьев, одно из которых проросло через ветхий проржавевший мотоблок, некогда служивший для прореживания густой поросли. На его колесах я заметил надписи «Оксфорд» и «Аллен».
У моего отца в пятидесятых был точно такой же мотоблок, который использовался для ухода за фруктовым садом, занимавшим почти гектар. Наш сад находился где-то в километре отсюда: именно в этих краях я провел детство. Однажды, когда я наблюдал за работой отца, он случайно наехал на маленькую землеройку; я до сих пор отчетливо помню ее окровавленное тельце и пронзительный предсмертный визг.
Итак, дом выходил фасадом на спокойный, тихий канал и стоял прямо перед массивными черными воротами узкого шлюза. Сюда нельзя подъехать на машине — можно только дойти по бечевнику или подплыть на барже. Вдоль сада перед каналом имелась кирпичная стена с поилками для лошадей — позже я обнаружил металлические кольца, к которым привязывали лошадей, тащивших баржи вдоль канала. Когда-то очень давно смотритель шлюза открывал и закрывал ворота, но сейчас дома смотрителей, в свое время возведенные вдоль всего канала, уже все распроданы, и с воротами разбираются экипажи барж. Мне сказали, что тут водятся зимородки (порой можно увидеть, как они пролетают над водой) и выдры, хотя всего в нескольких сотнях метрах отсюда над каналом по эстакаде с шумом мчатся машины. Впрочем, стоило мне отвернуться от дороги — и до самого горизонта я не увидел ничего, кроме полей и деревьев да заросшего тростником озера позади дома. Вполне можно было поверить, будто я очутился в глухой деревушке — вроде той, в которой вырос, — и никакой объездной дороги, построенной шестьдесят лет назад, нет и в помине.
* * *
Неподалеку от дома, на заросшем травой берегу канала, меня дожидалась сотрудница управляющей компании. Она открыла висячий замок на входной двери. Я ступил за порог и заметил на полу несколько писем, затоптанных грязными следами от ботинок. Девушка увидела, что я смотрю вниз, и объяснила, что тут жил одинокий старик, владевший домом почти пятьдесят лет, — в документах на собственность он значился как работник канала. Несколько лет назад он умер, и застройщик, выкупивший дом, выставил его на продажу. Девушка не знала, умер ли старик прямо здесь, в больнице или в доме престарелых.
В доме пахло сыростью и забвением. Потрескавшиеся и разбитые окна были прикрыты грязными рваными занавесками, а подоконники усыпаны мертвыми мухами. Комнаты стояли пустые, в них царила атмосфера печали и уныния, характерная для заброшенных домов. Вода и электричество имелись, но оборудование было примитивное, а туалет в доме и вовсе отсутствовал — он отыскался на улице, разломанный и без двери. В стоявшем у входной двери мусорном ведре лежало несколько пластиковых пакетов с фекалиями.
О стоявшем неподалеку отсюда старинном фермерском доме, где я провел детство, поговаривали, будто в нем водятся привидения, во всяком случае если верить Уайтам — жившим через дорогу пожилым супругам, к которым я частенько забегал в гости. Они любили рассказывать невероятную и жуткую историю о зловещей карете, запряженной лошадьми, которая появляется во дворе по ночам, и о даме в сером, которую якобы можно встретить в самом доме. Мне не составило труда вообразить, что и в этом домике обитает призрак старика-смотрителя.
— Я его беру, — сказал я.
Девушка из управляющей компании окинула меня скептическим взглядом:
— Но разве вы не хотели бы сначала заказать экспертизу?
— Нет, я сам занимаюсь строительством, и, по мне, все выглядит неплохо.
Я ответил уверенным тоном, но сразу же засомневался. Справлюсь ли я со всей необходимой физической работой? Да и как быть с тем, что к дому нельзя подъехать? Возможно, пора усмирить амбиции и отказаться от навязчивого убеждения в том, что все нужно делать самому. Возможно, это уже не имеет значения. Лучше нанять строителя. И потом я, конечно, хотел обзавестись мастерской, но не был до конца уверен, что хочу жить в этом крохотном одиноком доме, в котором к тому же могут водиться призраки.
— Что ж, тогда вам нужно поговорить с Питером, менеджером из нашего здешнего филиала, — ответила она.
На следующий день я вернулся в Лондон, преследуемый тревожной мыслью о том, что в этом доме может подойти к концу история моей жизни. Я выхожу на пенсию и начинаю все сначала, но время мое на исходе.
* * *
В понедельник я снова стоял в операционной в голубом одеянии хирурга, однако на сей раз надеялся ограничиться исключительно ролью наблюдателя. До выхода на пенсию оставалось три недели; почти сорок лет я посвятил медицине и нейрохирургии. Моего преемника Тима, который некогда начинал карьеру в нашем отделении, уже назначили на мою должность. Это чрезвычайно талантливый и очень приятный молодой человек, впрочем наделенный той — отчасти фанатичной — решительностью и внимательностью к деталям, без которых нейрохирургу не обойтись.
Я был несказанно рад, что именно Тим заменит меня, и мне казалось логичным позволить ему проводить большинство операций, чтобы подготовить его к тому моменту — который наверняка обернется для него потрясением, — когда вся ответственность за будущее пациентов внезапно переляжет на его плечи.
Первая пациентка на сегодня — восемнадцатилетняя девушка, которую положили в отделение накануне вечером. Когда она была на пятом месяце беременности, ее начали мучить сильнейшие головные боли. Томограмма показала огромную опухоль — почти наверняка доброкачественную — у основания мозга. Несколькими днями ранее я беседовал с пациенткой в кабинете для приема амбулаторных больных. Она родом из Румынии и плохо владеет английским, что не помешало ей отважно улыбаться, пока я пытался объяснить ситуацию; роль переводчика взял на себя ее муж, говоривший по-английски чуть лучше. Он сказал, что они приехали из Марамуреш — северо-западной области Румынии, — граничащего с Украиной. Я проезжал мимо два года назад по дороге из Киева в Бухарест вместе с украинским коллегой Игорем. Местный пейзаж поразил меня красотой: там множество старых ферм и монастырей — кажется, будто этот регион застыл где-то далеко в прошлом. В полях повсюду виднелись высокие стога сена, по пути то и дело попадались телеги, запряженные лошадьми, которых погоняли местные жители в традиционных крестьянских костюмах. Игорь возмущался тем, что Румынию приняли в Евросоюз, в то время как Украина оставалась не при делах. На границе с Украиной нас встретил румынский коллега в твидовой кепке и кожаных автомобильных перчатках. На тюнингованном «BMW» своего сына он провез нас по отвратительным дорогам до самого Бухареста — почти без остановок. Ночь мы провели в машине; путь лежал через Сигишоару, где по-прежнему стоит дом, в котором родился Влад Колосажатель, ставший прототипом графа Дракулы. Теперь здесь ресторан быстрого обслуживания.
Сегодняшняя операция не считалась неотложной — в том смысле, что ее необязательно было проводить прямо сейчас. Однако с ней определенно требовалось разобраться в ближайшие дни. Подобные случаи плохо вписываются в систему плановых показателей, на которую в последнее время опирается работа Национальной службы здравоохранения Великобритании. Проблема в том, что случай не был рядовым, но и к неотложным его формально тоже не отнесешь.
Несколько лет назад моя жена Кейт угодила в точно такую же бюрократическую западню, когда дожидалась серьезной операции в течение нескольких недель, которые она провела в отделении интенсивной терапии одной весьма известной больницы. Изначально Кейт приняли в качестве неотложного пациента и без каких-либо проблем выполнили срочную операцию. Но затем — спустя почти месяц на парентеральном питании — понадобилось повторное хирургическое вмешательство. К тому времени я успел привыкнуть к виду висящего над кроватью жены огромного, обернутого фольгой пакета с тягучей жидкостью, которая капля по капле поступала в центральную линию, — катетер, вставленный в большие вены, что вели прямо к сердцу. Кейт теперь не числилась среди неотложных пациентов, хотя и рядовым ее случай тоже нельзя было назвать. В итоге с операцией возникли проволочки.
Пять дней подряд Кейт готовили к операции — очень серьезной операции, которая, вполне вероятно, могла привести к ряду неприятных осложнений, — и каждый день ближе к обеду ее отменяли. В конце концов, совершенно отчаявшись, я позвонил секретарю хирурга, который должен был оперировать мою жену.
— Вы же знаете, не профессор решает, в каком порядке оперировать рядовых пациентов, — извиняющимся тоном объяснила она. — Решает менеджер. Вот, запишите его телефон…
Я позвонил по продиктованному номеру — и услышал автоматическое сообщение о том, что голосовой ящик абонента заполнен и я не могу оставить сообщение. К концу недели решено было поступить с Кейт как с рядовым пациентом — отправить ее домой, выдав большую бутыль с морфием. Неделю спустя ее снова положили в больницу — видимо, с одобрения того самого менеджера. Операция прошла очень успешно, но я упомянул о возникшей проблеме в беседе с коллегой-нейрохирургом из той больницы, когда мы встретились на совещании.
— Тяжело приходится врачам, чьи родственники попадают в больницу, — сказал я. — Не хотелось бы мне, чтобы люди думали, будто мою жену должны лечить лучше только потому, что я сам работаю хирургом, но ситуация сложилась невыносимая. Когда операцию отменяют один раз, приятного уже мало. Но пять дней подряд!
Коллега закивал в знак согласия:
— Если мы не можем позаботиться должным образом о своих родных, то что уж тогда говорить о рядовых пациентах?
Итак, в понедельник утром я приступил к работе, переживая из-за того, что поднимется обычная суматоха вокруг поиска свободной койки, на которую можно будет положить девушку после операции.
Если бы болезнь создавала угрозу для жизни, я имел бы полное право приступить к операции, не дожидаясь отмашки многочисленного больничного персонала, пытающегося распределить койки, которых вечно не хватало, между слишком большим числом пациентов. Но жизни юной румынки ничто не угрожало — по крайней мере пока, — и я знал, что начало дня выдастся не из простых.
У входа в операционный блок группа врачей, медсестер и администраторов оживленно изучала прикрепленный скотчем к столу список операций на сегодня, обсуждая, возможно ли управиться со всеми. Я обратил внимание, что в списке значилось несколько рядовых операций на позвоночнике.
— Коек в реанимации нет, — мрачно сказала анестезиолог, состроив гримасу.
— Ну и что? Почему бы в любом случае не послать за пациенткой? — спросил я. — Кровать всегда потом находится.
Я говорю это каждый раз — и каждый раз получаю один и тот же ответ.
— Нет, — отрезала она. — Если в реанимации нет коек, после операции надо будет приводить пациентку в сознание прямо в операционной, а на это может уйти не один час.
— Я постараюсь все уладить после утреннего собрания, — ответил я.
На утреннем собрании рассматривался типичный набор несчастий и трагедий.
— Мужчина восьмидесяти двух лет с раком простаты. Госпитализирован вчера. Сначала он обратился в местную больницу, потому что перестал держаться на ногах и у него началась задержка мочеиспускания. Там отказались его госпитализировать и отправили домой, — сообщила Фэй, дежурный ординатор, высветив на стене томограмму.
В затемненной комнате прозвучали язвительные смешки.
— Нет-нет, серьезно, — настаивала Фэй. — Ему поставили катетер и написали в истории болезни, что пациенту стало намного лучше. Я своими глазами видела записи.
— Да он же ходить не мог! — крикнул кто-то.
— Ну, видимо, их это не смутило. Зато они выполнили плановый показатель — уложились в заветные четыре часа на пациента, отправив его домой. Через двое суток родственники вызвали семейного врача, который и направил старика к нам.
— Должно быть, пациент совершенно безропотный и многострадальный, — заметил я сидящему по соседству коллеге.
— Сами, — обратился я к одному из ординаторов. — Что вы видите на снимке?
Я познакомился с Сами несколько лет назад, когда в очередной раз приезжал в Хартум, чтобы помочь местным врачам. Юноша произвел на меня сильное впечатление, и я сделал все возможное, чтобы он переехал в Англию и продолжил здесь обучение.
В былые времена мы без особых проблем принимали на работу интернов-иностранцев. Однако из-за ограничений, введенных Евросоюзом, в сочетании с ужесточением британских бюрократических инструкций сейчас гораздо сложнее приглашать медиков из-за пределов Европы, — и это при том, что в Великобритании врачей на душу населения меньше, чем в любой другой европейской стране, не считая Польши и Румынии.
Сами блестяще сдал необходимые экзамены и преодолел все препятствия. Работать с ним — сплошное удовольствие. Этого высокого, очень доброго молодого человека, чрезвычайно преданного делу, обожают и пациенты, и медсестры. Он стал последним ординатором под моим началом.
— На снимке видно, что метастазы сдавливают спинной мозг в районе Т3. В остальном снимок выглядит вполне нормально.
— И что нужно сделать? — спросил я.
— Все зависит от его состояния.
— Фэй?
— Я видела его вчера в десять вечера — все равно что распилен надвое.
Сравнение резкое, но оно весьма точно описывает состояние, при котором спинной мозг столь сильно поврежден, что пациент ничего не чувствует и не может ничем пошевелить ниже уровня повреждения, причем надежды на восстановление нет. Т3 — это третий грудной позвонок, так что бедный старик, судя по всему, не мог шевелить мышцами ног и туловища. Должно быть, даже просто сидеть для него было огромной проблемой.
— Если так, то вряд ли ему станет лучше, — заключил Сами. — Оперировать уже слишком поздно. А операция была бы совсем простенькая, — добавил он.
— Что ждет этого мужчину? — задал я вопрос, обращаясь к аудитории.
Все промолчали, так что я сам на него ответил:
— Очень маловероятно, что он сможет вернуться домой, так как ему потребуется круглосуточный уход: каждые несколько часов его надо будет переворачивать, чтобы предотвратить пролежни. Чтобы перевернуть пациента, нужно несколько медсестер, ведь так? Значит, он застрянет в какой-нибудь гериатрической палате до самой смерти. Если ему повезет, то в ближайшее время другие метастазы сведут его в могилу, а перед этим он может попасть в хоспис, где будет поприятней, чем в гериатрической палате. Только вот в хоспис берут исключительно пациентов, которым осталось не более нескольких недель. Если не повезет, то он промучается еще долгие месяцы.
Я задумался: так же мог умереть и старик, живший в доме у шлюза, — один-одинешенек в безликой больничной палате. Скучал ли он по своему маленькому дому у канала, в каком бы плачевном состоянии тот ни был? Все мои подчиненные гораздо моложе меня; они по-прежнему полны здоровья и самоуверенности, которая свойственна молодости. В их годы и я был таким же. Молодые врачи имеют лишь приблизительное представление о реальности, которая ждет многих пожилых пациентов. Я же теперь, готовясь к выходу на пенсию, утрачиваю чувство отстраненности от пациентов. Вскоре мне предстоит примкнуть к низшему классу — классу пациентов — так же было и до того, как я стал врачом. Не быть мне больше одним из избранных.
На некоторое время в комнате воцарилась тишина.
— Итак, что произошло дальше? — спросил я у Фэй.
— Его положили к нам в десять вечера, и мистер С. хотел было провести операцию, но анестезиологи отказались: мол, шансов пойти на поправку у пациента нет, да и заниматься этим ночью они не хотели.
— Ну, операцией ему не навредишь. Хуже мы вряд ли сделаем, — сказал кто-то с задних рядов.
— Но есть ли хоть какие-то реальные шансы на то, что он поправится? — спросил я и тут же продолжил: — Хотя, если честно, на его месте я бы, наверное, все-таки попросил меня прооперировать. А вдруг поможет? Мысль о том, чтобы провести остаток жизни парализованным в безликой палате вместе с другими немощными стариками, наводит на меня ужас… Уж точно я бы предпочел умереть на операционном столе.
— Мы решили оставить все как есть, — ответила Фэй. — Сегодня же отправим его в местную больницу, если, конечно, там найдется свободная койка.
— Надеюсь, его примут обратно. Нам тут не нужна еще одна Рози Дент.
Рози было восемьдесят. В начале года у нее развился инсульт, и терапевт из нашей же больницы буквально заставил меня положить Рози в нейрохирургическое отделение. Мне довелось выслушать столько жалоб и угроз на случай, если я откажусь принять ее в качестве неотложной пациентки, что я сдался, хотя в нейрохирургической операции она не нуждалась. Впоследствии отправить Рози домой оказалось невозможно, и она провела в отделении семь месяцев, пока нам наконец не удалось уговорить дом престарелых взять ее к себе.
Это была обворожительная, не склонная жаловаться пожилая леди, и мы все ее полюбили, пусть даже она и занимала драгоценную койку, предназначенную для тех, кто перенес операцию.
— Думаю, все будет в порядке, — заверила меня Фэй. — Это только наша больница отказывается принимать пациентов обратно из нейрохирургического отделения.
— Еще пациенты? — поторопил я ее.
— Мистер Уильямс, — сказал Тим. — Я надеялся поместить его последним в ваш список на сегодня, сразу после девушки с менингиомой.
— Что с ним?
— У него были эпилептические припадки. В последнее время вел себя немного странно. Раньше работал инженером или кем-то вроде того. Фэй, покажи снимок, пожалуйста.
На стене перед нами высветилась томограмма.
— Что на ней видно, Тирнан? — спросил я одного из самых младших интернов.
— Что-то в лобной доле.
— А можно точнее? Фэй, запустите последовательность «инверсия — восстановление».
Фэй показала несколько других снимков, сделанных так, чтобы можно было лучше разглядеть опухоли, поражающие мозг, а не просто смещающие его.
— Судя по всему, наблюдается инфильтрация левой лобной доли и большей части левого полушария, — сказал Тирнан.
— Да, — подтвердил я. — Мы не можем удалить опухоль: она слишком обширна. Тирнан, каковы функции лобных долей?
Тот молчал, не решаясь ответить.
— Что происходит, если повредить лобные доли? — конкретизировал я вопрос.
— Происходит изменение личности, — незамедлительно ответил Тирнан.
— И что это значит?
— Они становятся расторможенными, типа без комплексов… — ему было сложно подобрать слова.
— Что ж, — сказал я, — в качестве примера расторможенного поведения врачи любят приводить мужчину, который писает прямо посреди поля для гольфа. Лобные доли управляют нашим поведением в соответствии с социально-нравственными нормами. При повреждении лобных долей наблюдаются самые разные изменения в социальном поведении — практически всегда в худшую сторону. Среди наиболее распространенных — внезапные вспышки агрессии и приступы иррационального поведения. Люди, которые раньше были добрыми и внимательными к другим, становятся грубыми и эгоистичными, и, кстати, их умственные способности при этом могут ни на йоту не пострадать. Человек с поврежденными лобными долями редко отдает себе отчет в случившемся. Как наше «я» может понять, что с ним что-то не так? Ему не с чем себя сравнивать. Откуда мне узнать, что я такой же человек, каким был вчера? Я могу лишь предположить, что такой же. Наше «я» уникально, и оно знает себя только таким, каким является сейчас, в данный момент. Для близких это настоящий кошмар. В подобных ситуациях именно они становятся главными жертвами. Тим, чего вы рассчитываете добиться с этим пациентом?
— Если убрать часть опухоли и освободить немного места, то можно выиграть ему время, — отозвался тот.
— Но сможет ли операция изменить его личность в лучшую сторону?
— Ну, может и помочь.
Я ответил не сразу.
— Что-то я в этом сомневаюсь, — наконец заключил я. — Но это ваш пациент. К тому же я его вообще не видел. Вы уже поговорили с ним и его семьей?
— Да.
— Так, уже девять, — прервал я совещание. — Давайте посмотрим, что там у нас с койками, чтобы понять, можно ли приступать к операциям.
Через час Тим и Сами начали оперировать румынку. Бóльшую часть времени я просидел на скамейке, прислонившись спиной к стене, пока они не спеша удаляли опухоль. Свет в операционной был приглушен, поскольку Тим и Сами пользовались микроскопом, так что я задремал, убаюканный привычными звуками: пиканьем анестезиологических мониторов, шумом аппарата искусственной вентиляции легких, голосом Тима, дающего указания Сами и операционной медсестре Агнес, шипением вакуумного отсоса, с помощью которого Тим удалял опухоль из головы пациентки. «Зубчатые щипцы… зажим Эдсона… диатермические щипцы… Агнес, пожалуйста, тампон… Сами, можешь здесь отсосать?… Тут немного крови… Ага, получилось!..»
Слышал я и тихий разговор двух анестезиологов, сидевших у дальнего конца операционного стола рядом с аппаратом для анестезии, на мониторе которого отображались данные о жизненных функциях пациентки — о работе ее сердца и легких. Эта информация была представлена в виде изящных ярких линий и цифр красного, зеленого и желтого цветов. Издалека, из предоперационной, время от времени доносились смешки и болтовня медсестер, готовивших инструменты перед следующей операцией, — все они были моими хорошими друзьями, бок о бок с которыми я проработал много лет.
«Будет ли мне всего этого не хватать?» — спрашивал я себя. Этого странного, неестественного места, столько лет прослужившего мне родным домом; места, предназначенного для разрезания живой человеческой плоти, а в моем случае — человеческого мозга; места без окон, стерильно-чистого, с кондиционированным воздухом, ярко освещенного, где по центру под двумя огромными дисками операционных ламп стоит длинный стол, окруженный всевозможными приборами. Или же через несколько недель, когда настанет время, я просто уйду отсюда навсегда без каких-либо сожалений?
Когда-то давно я думал, что нейрохирургия — занятие для гениев, которые способны мастерски орудовать и руками, и мозгом, совмещая науку и искусство. Я был убежден, что нейрохирурги — раз уж они имеют дело с мозгом, в котором рождаются человеческие мысли и чувства, — необычайно мудрые люди, что уж им-то наверняка удалось постичь глубочайший смысл жизни. В молодости я просто принял к сведению, что физическое вещество нашего мозга производит на свет нематериальные мысли и чувства. И я верил, будто работу мозга можно объяснить и понять. Однако, став старше, я пришел к выводу, что мы не имеем ни малейшего представления о том, как именно в физической материи зарождается неосязаемое сознание. Этот факт все больше и больше подпитывал мое любопытство и восхищение, но одновременно меня тревожило понимание того, что мой мозг — подобно всем остальным органам моего тела — стареет, что стареет мое «я» и мне никак не узнать, что конкретно во мне могло измениться. Я смотрю на старческие пятна на морщинистой коже моих рук — рук, которые сыграли центральную роль в моей жизни, — и гадаю, как выглядел бы мой собственный мозг на томограмме. Я переживаю из-за возможной деменции, от которой умер мой отец. На томограмме, сделанной за несколько лет до его смерти, мозг напоминал головку швейцарского сыра — с огромными отверстиями и пустотами. Я знаю, что моя память уже вовсе не такая превосходная, как раньше. Подчас мне сложно запомнить чье-то имя.
Мои познания в нейронауке лишают меня утешительной надежды на какую бы то ни было жизнь после смерти и на повторное обретение всего, что было утеряно за долгие годы усыхания мозга. Я слыхал, что некоторым нейрохирургам их профессия не мешает верить в существование души и загробной жизни, но для меня это такой же когнитивный диссонанс, как и тот, с которым сталкиваются умирающие люди, все еще лелеющие надежду на дальнейшую жизнь. Впрочем, я отчасти нашел для себя утешение в мысли о том, что моя собственная натура, мое «я» — хрупкое сознание, пишущее эти самые строки, неуверенно плывущее по поверхности непостижимого океана электрических импульсов и химических реакций, в который оно погружается каждую ночь, когда я засыпаю; сознание, ставшее результатом бесчисленных миллионов лет эволюции, — является величайшей загадкой на свете, возможно даже более великой, чем сама Вселенная.
Я понял, что, работая с мозгом, ничего не узнаешь о жизни — разве что лишний раз ужаснешься тому, насколько она хрупка. Нельзя сказать, что под конец карьеры я полностью утратил веру и иллюзии — скорее в определенном смысле разочаровался. Я гораздо больше узнал о собственном несовершенстве и об ограниченности хирургического вмешательства (хотя зачастую без него и не обойтись), чем о том, как в действительности работает мозг. Хотя в тот миг, когда я сидел в прохладной операционной, прислонившись спиной к чистой стене, мне на ум вдруг пришло, что все эти невеселые мысли навеяны банальной усталостью — неудивительно для пожилого нейрохирурга, который вот-вот выйдет на пенсию.
Опухоль в мозге девушки произрастала из мягких мозговых оболочек — тонких кожистых мембран, которые окружают головной, а также спинной мозг в нижней части черепа, известной как задняя черепная ямка. Она находилась рядом с одной из крупных венозных пазух. Венозные пазухи — своего рода дренажные трубы, постоянно выкачивающие огромные объемы темно-бордовой, лишенной кислорода крови — крови, которая была ярко-красной, когда только достигла мозга, направленная туда сердцем.
Кровь проходит через мозг за считаные секунды — четверть всей крови, поступающей от сердца, — и тут же темнеет, потому что мозг забирает из нее драгоценный кислород.
Мышление, восприятие, ощущения, управление работой нашего организма, главным образом бессознательное, — на все это уходит очень много энергии, для получения которой активно используется кислород. Был небольшой риск разрыва поперечной венозной пазухи при попытке удалить опухоль, что привело бы к катастрофическому кровоизлиянию, поэтому я вымыл руки и помог Тиму завершить операцию, в течение двадцати минут крайне осторожно прижигая и отслаивая опухоль со стороны пазухи, которую постарался не проткнуть.
— Думаю, можно смело сказать, что опухоль полностью удалена, — заключил я.
— Не думаю, что смогу заняться мистером Уильямсом, пациентом с опухолью лобной доли, — заметил Тим. — В час начинается амбулаторный прием. Мне очень неловко об этом просить, но не могли бы вы за него взяться и удалить как можно бóльшую часть опухоли? Уделить ему столько времени, сколько понадобится?
— Похоже, выбора у меня нет, — проворчал я, недовольный тем, что придется оперировать пациента, с которым лично не провел обстоятельную беседу. К тому же я совсем не был уверен, что операция ему поможет.
Итак, Тим отправился в амбулаторное отделение, а Сами закончил операцию за него, заполнив отверстие в черепе девушки быстро схватывающимся пластичным раствором и зашив скальп. Час спустя в смежную с операционной наркозную комнату вкатили мистера Уильямса. Это был мужчина на вид старше сорока, с тонкими усиками, бледным, безразличным лицом и, наверное, довольно высокий, потому что его ноги, на которые были надеты положенные по правилам антиэмболические чулки, свисали с края каталки.
— Меня зовут Генри Марш, я старший хирург, — сказал я, глядя на него сверху вниз.
— Ага.
— Полагаю, Тим Джонс уже объяснил вам все, что нужно?
Реакции пришлось ждать долго. Мне показалось, что он глубоко задумался, прежде чем ответить:
— Да.
— Не хотите ни о чем спросить?
Он хихикнул, и снова последовала продолжительная пауза.
— Нет, — ответил он наконец.
— Что ж, давайте тогда приступим, — сказал я анестезиологу и вышел из комнаты.
Сами ждал меня в операционной перед установленными на стене компьютерными мониторами, на которых мы обычно рассматриваем томограммы мозга пациентов. Он уже вывел на экраны снимки мистера Уильямса.
— Как нам следует поступить? — спросил я его.
— Ну, мистер Марш, опухоль слишком обширная, так что удалить точно не получится. Все, что мы можем, — это сделать биопсию, просто взять небольшой кусочек опухоли для анализа.
— Согласен, но какой риск связан с проведением биопсии?
— Она может вызвать кровоизлияние либо инфекцию.
— Что-нибудь еще?
Сами замешкался с ответом, но я не стал дожидаться, пока он подберет нужные слова.
Я объяснил, что если начался отек мозга, то при удалении лишь небольшого кусочка опухоли отек может усилиться. Пациент рискует умереть от синдрома височного конуса давления, при котором опухший мозг выпирает из черепной коробки, а часть его приобретает конусообразную форму, поскольку смещается в отверстие мозжечкового намета. Если вовремя не спохватиться, этот процесс неминуемо приводит к смертельному исходу.
— Придется удалить как можно больше опухоли, чтобы оставить достаточно места для послеоперационного отека, — заметил я. — Иначе это все равно что ворошить осиное гнездо. Так или иначе, Тим попросил, чтобы я постарался максимально удалить опухоль, ведь это может продлить пациенту жизнь. Какой разрез вы бы сделали?
Мы обсудили технические детали вскрытия головы мистера Уильямса, ожидая, пока анестезиолог закончит с наркозом и прикрепит все необходимые провода и трубки к бессознательному телу пациента.
— Вскройте ему голову, — сказал я Сами, — и крикните меня, когда доберетесь до мозга. Я буду в комнате с красными кожаными диванами.
На томограмме мистера Уильямса я увидел обширную инфильтрацию левой лобной доли опухолью, которая выглядела как белое облако поверх серой массы. Такие опухоли врастают в мозг, а не смещают его.
Клетки опухоли врезаются в мягкие ткани мозга, переплетаясь между нервными волокнами белого вещества и нейронами серого вещества. Какое-то время мозг еще продолжает нормально функционировать, несмотря на то что клетки опухоли вгрызаются в него, подобно термитам, разъедающим стены деревянного дома. Но в конечном итоге мозг ожидает та же печальная участь, что и дом: он разрушается до основания.
Я, слегка встревоженный (как всегда перед операцией), лежал в комнате отдыха на красном кожаном диване и мечтал поскорее выйти на пенсию, чтобы сбежать от бесчисленных людских страданий, свидетелем которых я был на протяжении всех этих лет, но вместе с тем и страшась ухода. Я снова начну все сначала, повторял я себе в очередной раз, но время мое на исходе. Зазвонил телефон — меня вызвали в операционную.
Сами провел аккуратную краниотомию в левой лобной области черепа. Кожа на лбу мистера Уильямса была срезана и закреплена спереди с помощью зажимов и стерильных резинок. Его мозг, который выглядел вполне нормальным, хотя и слегка опухшим, выпирал из проделанного в черепе отверстия.
— Тут сложно промахнуться, правда? — сказал я. — Опухоль очень обширная. Отек довольно заметный — нам придется удалить немало, чтобы пациент смог пережить послеоперационный период. Откуда вы бы предложили начать?
Сами указал вакуумным отсосом на центр открытого участка мозга.
— Средняя лобная извилина? — спросил я. — Ну, может быть. Но давайте лучше сперва взглянем, что там у нас на снимке.
Мы подошли к мониторам, висевшим в трех метрах от операционного стола.
— Смотрите, вот крыло клиновидной кости, — начал я объяснять. — Нам нужно пройти прямо над ним, но придется углубиться в мозг сильнее, чем может показаться по снимку, так как мозг немного выступает вперед.
Мы вернулись к операционному столу, и Сами выжег небольшую линию поперек мозга мистера Уильямса с помощью диатермических щипцов — специальных хирургических щипцов с нагревательными элементами на концах: мы используем их для прижигания кровоточащей ткани.
— Давайте воспользуемся микроскопом, — предложил я, и, как только медсестры его установили, Сами принялся осторожно орудовать отсосом и диатермическими щипцами.
— Выглядит нормально, мистер Марш, — произнес Сами с ноткой тревоги.
Несмотря на все проверки и перепроверки, которые обязательно проводятся, для того чтобы мы не ошиблись и не вскрыли череп пациента не с той стороны, в подобных ситуациях меня на мгновение неизменно охватывает паника. И я спешу убедиться, что мы действительно оперируем мозг с нужной стороны — в данном случае с левой.
— Ну… Проблема с такими опухолями в том, что они могут быть очень похожи на здоровую ткань мозга. Позвольте мне.
Я начал аккуратно изучать мозг бедного мистера Уильямса.
— Вы правы, выглядит совершенно нормально, — сказал я, рассматривая в микроскоп безупречно гладкое белое вещество и чувствуя, как мне становится дурно. — Но тут просто обязана быть опухоль: она же на весь снимок!
— Разумеется, мистер Марш, — с почтением ответил Сами. — Может, стоит сделать замороженный срез или воспользоваться электромагнитной навигационной станцией?
Обе методики помогли бы удостовериться, что мы не ошиблись. Здравый смысл говорил, что передо мной обязательно должна быть опухоль — или по крайней мере пронизанный опухолью мозг. Однако мозг этого пациента казался в высшей степени нормальным, и я не мог избавиться от пугающей мысли о том, что допущена нелепая, чудовищная ошибка.
Возможно, мы видели чужой снимок или опухоль изначально и впрямь была, но исчезла сама собой, с тех пор как проводилась томография?
Мысль о том, что мы можем вырезать у пациента часть здорового мозга — пусть вероятность этого и ничтожна, — ужасала меня.
— Пожалуй, вы правы, но уже слишком поздно: я начал и теперь не могу остановиться на полпути, — возразил я. — Придется удалить немалую часть нормального на вид мозга, чтобы он перестал отекать и пациент не умер после операции.
Головной мозг отекает при малейшем раздражении, а у мистера Уильямса он уже успел значительно увеличиться и начал зловеще выпячиваться из черепной коробки. В завершение краниотомии — так медики называют вскрытие головы — череп закрывается крошечными металлическими шурупами и пластинами, а поверх пришивается скальп. Череп вновь становится герметично закрытой коробкой. В случае сильного отека внутричерепное давление после операции может достигнуть критического значения, в результате чего мозг задохнется, а пациент умрет. Операции, особенно при опухолях, которые, как у мистера Уильямса, пронизывают здоровую ткань мозга, из-за чего полностью удалить их не представляется возможным, неизбежно сопровождаются отеком, и чрезвычайно важно удалить достаточно бóльшую часть опухоли, чтобы освободить в черепе место для будущего отека. Благодаря этому после операции внутричерепное давление не повысится чересчур сильно. Вместе с тем всегда переживаешь, как бы не переборщить и не удалить слишком много, чтобы пациент не очнулся с поврежденным мозгом и его состояние не стало хуже, чем до операции.
Помню два случая (оба раза я оперировал молодых девушек), пришедшихся на первые годы моей врачебной карьеры, когда по неопытности я проявил чрезмерную осторожность и удалил недостаточно бóльшую часть опухоли. В течение суток обе пациентки умерли из-за послеоперационного отека мозга. Так я понял, что в аналогичных ситуациях надо действовать смелее и идти на определенный риск. Эти две смерти убедили меня в том, что риск, связанный с удалением слишком маленькой части опухоли, еще выше. Впрочем, обе опухоли были злокачественными и пациенток все равно ожидало мрачное будущее, даже если бы операции прошли успешно. Сейчас — тридцать лет спустя, после того как я перевидал множество людей, умерших от злокачественных опухолей мозга, — те два случая уже не кажутся мне такими ужасными, как раньше.
«Дело дрянь, — думал я с отвращением, принявшись удалять несколько кубических сантиметров мозга мистера Уильямса под неприлично громкое хлюпанье вакуумного отсоса. — Чем тут можно гордиться? Работа грубая, как в лавке у мясника. Да еще эта мерзкая опухоль, которая меняет личность человека, разрушая и его, и его семью. Пора уже и честь знать».
Наблюдая в микроскоп за работой вакуумного отсоса (им управляли мои руки, скрытые из поля зрения), который трудился над мозгом бедолаги — разрывал и выдирал куски опухоли, я подумал, что в прошлом уж точно не поддался бы панике. Я бы хладнокровно пожал плечами и продолжил работу. Теперь же, когда моя карьера близилась к закату, я чувствовал, как защитная броня, которую я носил на себе все эти годы, начинает разваливаться, оставляя меня таким же беззащитным и уязвимым, как пациенты. Горький опыт подсказывал, что идеальный вариант для мистера Уильямса — умереть на операционном столе. Однако ни за что на свете я не позволил бы этому случиться. Я слышал, что в отдаленном прошлом некоторые хирурги спокойно допускали такой исход операции, но мы сейчас живем в совершенно ином мире. В подобные моменты я всем сердцем ненавижу свою работу. Физическая природа всех человеческих мыслей, непостижимое единство разума и мозга перестает быть чудом, внушающим благоговейный трепет, и превращается в жестокую и грязную шутку. Я вспоминаю отца, медленно умиравшего от деменции, и снимки его мозга; я смотрю на морщинистую кожу своих рук, которая отчетливо видна сквозь тонкую резину хирургических перчаток.
Итак, я усердно работал, и через какое-то время мозг мистера Уильямса начал постепенно втягиваться в череп.
— Теперь места точно хватит, Сами, — сказал я. — Можно закрывать. Пойду разыщу его жену.
Позже в тот день я отправился в отделение интенсивной терапии, чтобы осмотреть прооперированных пациентов. С молодой румынкой все было в порядке, хотя ее слегка трясло и выглядела она бледноватой. Медсестра, сидевшая на краю ее кровати, оторвалась от портативного компьютера, в который вводила данные, и сказала, что все так, как и должно быть. Мистер Уильямс обнаружился тремя койками дальше. Он успел очнуться и теперь сидел, глядя прямо перед собой.
Я присел у его кровати и спросил, как он себя чувствует. Он молча повернулся ко мне. Сложно было понять, царила ли в его сознании полная пустота или же он отчаянно пытался структурировать мысли в поврежденном, изъеденным опухолью мозге. Сложно было даже предположить, во что превратилось его «я». В других обстоятельствах я не стал бы долго ждать ответа. Многие из моих пациентов утрачивали — порой навсегда, порой временно — способность говорить или думать, так что затягивать с ожиданием не имело смысла. В этом же конкретном случае я сидел и ждал — может, потому что знал, что такого скорее всего больше никогда не повторится, да еще в знак безмолвного извинения перед всеми пациентами, которых я торопил в прошлом. Тишина длилась, как мне показалось, целую вечность.
— Я умираю? — внезапно спросил он.
— Нет. — Меня немного встревожило то, что мистер Уильямс, очевидно, все-таки понимал, что происходит. — Но если бы умирали, я обязательно сказал бы вам об этом. Я всегда говорю пациентам только правду.
Должно быть, он понял мои слова, потому что засмеялся в ответ — странным, неуместным смехом. «Нет, ты пока не умираешь, — подумал я. — Все будет гораздо хуже». Я задержался у кровати мистера Уильямса еще ненадолго, но ему, судя по всему, больше нечего было мне сказать.
* * *
Назавтра в половине восьмого Сами, как обычно, ждал меня у сестринского поста. Он придерживался консервативных взглядов и даже в мыслях не мог представить, что может приехать в больницу или уехать из нее раньше меня. Я и сам, будучи интерном, в жизни не осмелился бы покинуть здание раньше старшего врача.
Однако в современном мире, когда врачи работают посменно, от формы обучения «наставник — ученик» почти ничего не осталось.
— Она в переговорной, — сообщил Сами.
Мы прошли по коридору. Я сел напротив миссис Уильямс и представился:
— Сожалею, что мы не встретились с вами ранее. Изначально оперировать должен был Тим Джонс, но в итоге вашим мужем занялся я. Боюсь, у меня нет для вас хороших новостей. Что именно сказал вам Тим?
Когда мы, врачи, что-либо говорим пациентам и их родственникам, те, как правило, пристально смотрят на нас — порой возникает ощущение, будто в тебя вколачивают гвозди. Хотя к этому постепенно привыкаешь. Но миссис Уильямс лишь печально улыбнулась:
— Что у него опухоль, которую нельзя удалить. Знаете, мой муж был жизнерадостным человеком, — добавила она. — Вы не видели его в лучшие годы.
— А когда вы начали замечать, что с ним что-то не так? — осторожно поинтересовался я.
— Два года назад, — немедленно отозвалась она. — У нас обоих это второй брак. Мы поженились семь лет назад. Муж был чудесным человеком, но два года назад изменился. Он был уже не тем мужчиной, за которого я вышла замуж. Он начал делать всякие странные гадости…
Я не стал спрашивать, что миссис Уильямс имеет в виду.
— Все стало настолько плохо, — продолжила она, — что в конце концов мы решили разойтись. А потом у него начались судорожные припадки…
— У вас есть дети?
— У мужа есть дочь от первого брака, но общих детей у нас нет.
— Боюсь, что здесь мы бессильны, — как можно медленнее проговорил я. — Мы не можем сделать так, чтобы ваш муж стал прежним. Все, что мы можем, — это продлить ему жизнь; вероятно, он сможет прожить еще не один год, но изменения в его личности будут только нарастать.
Миссис Уильямс взглянула на меня с выражением полнейшего отчаяния: она не могла не надеяться, что операция все исправит, что ее кошмарам наяву придет конец.
— Я думала, с нашим браком что-то пошло не так. Родственники мужа во всем винили меня.
— Дело было в опухоли.
— Теперь я это понимаю. Даже не знаю, что и думать…
Мы поговорили еще какое-то время. Я объяснил, что придется дождаться отчета о гистологическом исследовании удаленных мною тканей, и сказал, что может потребоваться повторная операция, если анализ покажет, что я не удалил опухоль. Единственный вариант дальнейшего лечения — лучевая терапия, которая, насколько я мог судить, вряд ли поможет улучшить состояние пациента.
Я оставил миссис Уильямс в крошечной переговорной с одной из медсестер: я привык считать, что родственники большинства пациентов предпочитают плакать, после того как я покидаю комнату. Но, может быть, подобными мыслями я просто успокаиваю себя и на самом деле они предпочли бы, чтобы я остался.
Вместе с Сами мы двинулись по длинному больничному коридору.
— По крайней мере, — сказал я, — они собирались разводиться, так что миссис Уильямс должно быть чуточку легче, чем многим другим. Хотя подготовиться к такому все равно невозможно.
Я вспомнил, как пятнадцать лет назад закончился мой первый брак и как жестоко мы с бывшей женой вели себя по отношению друг к другу. Никто из нас не страдал от опухоли в лобной доле головного мозга, хотя порой я и гадаю, какие бессознательные процессы могли управлять нашим поведением. Сейчас я с ужасом думаю о том, как мало внимания уделял своим трем детям в тот тяжелый период. Психиатр, у которого я тогда консультировался, посоветовал мне занять роль наблюдателя, но я не мог отделаться от эмоций: во мне кипела злость из-за того, что меня пытаются выселить из собственного дома, бóльшую часть которого я построил собственными руками. Полагаю, в результате — когда все закончилось — я стал в некоторой степени мудрее и научился лучше себя контролировать. Правда, меня не покидает мысль о том, что это может быть связано и с возрастным замедлением работы нервных контуров мозга, отвечающих за эмоции.
Я заглянул к мистеру Уильямсу. Едва я зашел в палату, медсестра сообщила, что ночью он пытался сбежать и пришлось запереть входную дверь. Утро было погожим, солнце недавно взошло над горизонтом, и его лучи разливались по палате, окна которой выходили на восток. Мистер Уильямс, в пижаме с нарисованными плюшевыми мишками, стоял перед окном. Обе руки он вытянул перед собой, словно приветствуя солнце, освещающее шиферные крыши южной части Лондона.
— Как вы? — поинтересовался я, рассматривая слегка опухший лоб и аккуратный изгиб шва над ним, который пересекал бритую голову.
Он ничего не ответил, только одарил меня загадочной рассеянной улыбкой, а затем вежливо пожал мне руку, так и не проронив ни слова.
Спустя два дня пришел отчет о гистологическом исследовании, который подтвердил, что все присланные мною образцы пронизаны медленно растущей опухолью. Пройдет еще немало времени, прежде чем мы найдем, куда пристроить мистера Уильямса: дома ему вряд ли смогут обеспечить должный уход. Поэтому я велел ординаторам отправить его в местную больницу, в которую он изначально обратился по поводу эпилептических припадков. Пусть эту проблему решают тамошние врачи и медсестры. Опухоль рано или поздно сведет его в могилу, но невозможно предсказать, произойдет это в ближайшие месяцы или же потребуется гораздо больше времени. На следующее утро во время обхода я заметил, что в той кровати лежит уже другой пациент — мистера Уильямса перевели.