1

Устроив свою жизнь с Таис, я ни в чем не прогадал, находя тихое счастье, стоило мне только подумать о ней; к ней устремлялись мои мысли, когда я ненадолго освобождался от докучных военных проблем. Подобное же счастье лежало в основе всех моих ночных сновидений, какими бы беспокойными они ни были, а телесная любовь повергала меня в экстаз. Я не раз пытался понять или определить, в чем секрет ее неизменного очарования, но ничего удовлетворительного для себя не открыл, кроме того, что источником его является эта странная абстракция — красота. Я заметил, что до сих пор не знал никого, кто бы мог быть так откровенен со мной, исключая Абрута. Тогда почему же сердце ее и душа оставались для меня непроницаемой тайной?

По сути, я не знал женщину, с которой жил бок о бок, не считая разве что тех моментов наибольшей близости, когда каждый из нас достигал самореализации и некоего мистического взаимопонимания. Все, что она делала или говорила, казалось мне восхитительным, но тут же в голову приходила мысль, что именно этого я и ожидал, ведь это так отвечает ее глубинной природе. Сомневаюсь, смогла ли бы она мне солгать, даже если бы и захотела. В отношениях со мной она не прибегала к маленьким лживым ухищрениям, которые столь очаровательны и естественны для большинства женщин. Было непонятно, как ей удалось заморочить голову изменнику Фокиону, бывшему на службе у Дария.

Через три дня гонцы доставили мне информацию, в основном подтверждающую то, что сообщила мне Таис. Однако планы Мемнона простирались дальше того, что было известно Фокиону. В действительности часть из них уже приводилась в исполнение. Он заполучил остров Хиос, воспользовавшись предательством его правителей. Он напал на большой остров Лесбос, захватил его весь, кроме защищенного стенами города Митилена, подвергнув его жестокой осаде. Спарта готовила свои силы к мятежу. Чтобы подперчить блюдо, и так уже чересчур острое для моего вкуса, Афины праздновали и служили благодарственные молебны в честь этого нового поворота событий, и Демосфен провозглашал мое неминуемое падение — мол, попался македонский лев в свою собственную западню. Он даже держал пари на золото, присланное ему его хозяином, персидским царем, что моя голова скатится еще до разгара лета.

Я в бесполезной ярости сожалел о том, что не попотчевал Афины тем же лекарством, что и Фивы, и не похоронил их под развалинами величавых дворцов, зданий судов, колонн и галерей. Но если бы я это сделал, то кто бы тогда таращил в изумлении глаза, когда вся Персия распростерлась бы у моих ног, как и должно было случиться, если высшие боги сдержали бы свое слово?

Изменник Фокион сделал одну любопытную ошибку, или же Таис неправильно его поняла. Собранная Мемноном армия насчитывала не четыреста, а сто тысяч, что для меня явилось пусть слабым, но утешением. Весьма сомнительным утешением, ибо под командованием такого талантливого полководца, каким я считал Мемнона, этой армии обеспечивалась высокая степень маневренности, взаимодействия частей, и ей было легче действовать в условиях сильно пересеченной местности Персидского плато, между долинами рек Евфрат и Инд, где четырехсоттысячная громада застряла бы, лишенная боеспособности. Где-то на этом обширном плато или на его неровных участках, вдающихся в Армению и Малую Азию, должно было произойти сражение из сражений, решающее состязание в военной мощи между Александром и персидским царем.

Таис своими новостями дала мне трехдневную отсрочку, и я был благодарен ей за это. Мое войско сильно поредело в сражениях и от болезней. Многие ветераны с незначительными ранениями были отправлены домой, получив соответствующее вознаграждение. Я вовремя спохватился и отменил свое распоряжение о длительных отпусках для тысяч отслуживших долгий срок или недавно женившихся солдат. Кроме того, я отправил распоряжение захваченным мною городам о формировании ими войсковых контингентов для охраны наших лагерей и обозов и тому подобных задач, пока они не будут готовы занять свое место в действующих войсках.

На следующий день после прибытия гонцов Парменион встретился со мной в Гордии. Его армия не только не поредела, но и разрослась за счет воинов из варварских кланов, охочих до добычи, но отличных наездников, лучников и пращников. Пока мы готовились к походу, к нам на радость вернулись отправленные мною в отпуск ветераны, по своей воле не догуляв положенное им время.

Похоже, я чувствовал легкое изменение ветра, которое могло бы принести нам добро вместо зла. И действительно, на следующий же день, когда мы с Парменионом готовы уже были выступить, прибыло устное сообщение, настолько замечательное, что я отказывался верить своим ушам.

По царской дороге из Сард ехал гонец на измученной лошади. Лошадь под ним споткнулась и упала, всадник вывалился из седла. «У меня новость», — процедил он сквозь зубы сопровождающему солдату, но какая именно, не уточнил. Он не сказал о ней никому, даже моему военачальнику Птолемею, который оказался рядом.

— Я передам ее только самому царю, — заявил он.

Я услышал его через открытую дверь павильона, и, клянусь, мое сердце екнуло. Я никогда не сомневался в своих предчувствиях и потому-то был так уверен, что принесенная мне весть очень важная, хотя и не осмеливался гадать, добрая она или нет.

— Перед тобой царь, — объявил я запыхавшемуся гонцу. — Говори.

— Царь, Мемнон умер.

Удар сердца у меня в груди был так силен, что, казалось, оно на миг остановилось — у меня закружилась голова, и я ощутил предобморочную слабость. Мне трудно было скрыть свое состояние от гонца, смотревшего на меня круглыми от удивления глазами. Я переключил свое внимание на людей, занятых неподалеку осадной машиной, делая вид, что оцениваю их работу. Мне нужна была передышка, чтобы хоть как-то успокоиться. Затем повернулся к посланцу то ли Небес, то ли Аида.

— Прости, друг, — сказал я, — кажется, я отвлекся. Так кто, говоришь, умер?

— Мемнон, твой самый серьезный враг!

— Скорее всего, это просто слухи…

— Царь, поверил бы ты слову Дикта, которого оставил начальником в Пергаме?

— Не знаю никого, чье слово было бы верней.

— Так знай, что он нанял шпионов, когда персидский флот вошел в северные воды Эгейского моря. Один из них был хозяином смэка (одномачтовое рыболовное судно), крепко сколоченного, с парусом, чтобы ловить толстое пузо ветра. Он скрывался под видом простого парня с Хиоса, которому до войны нет никакого дела, и персы, осадившие Митилены, с радостью покупали его улов. Когда в день новой луны он в последний раз побывал там, осаждавшие оставили свои машины; там, где раньше он слышал мощные удары таранов и дикие крики тех, кто стрелял из катапульт, все было тихо, а солдаты горевали, сбившись в молчаливые группы. Он робко спросил одного механика, нужна ли сегодня лагерю рыба — у него, мол, хороший улов морского окуня.

— Нам больше не потребуется твоя превосходная рыба, — ответил начальник. — Сегодня мы оставляем лагерь и завтра уходим в море. Война окончена.

— Быстро отвоевались, — заметил рыбак. — С победой уходите или с поражением?

— С поражением? А ну-ка скажи мне, дорогой друг, что есть душа твоего рыбачьего смэка: мачта, парус, корпус?

— Ни то, ни другое, ни третье, мой господин. Это руль. Судно прокладывает себе путь, когда кладешь руль направо или налево.

— Сломан наш руль. Когда станешь дедом, расскажи своим внукам, что ты был первым из всех рыбаков, кто услышал весть о смерти и уходе в царство Аида великого Мемнона, который, если б жил, победил бы Александра Македонского. Он был единственный полководец в армиях нашего царя, достойный стоять у штурвала великого корабля, имя которому Персия.

— Шпион послонялся вокруг, наблюдая, — продолжал свой рассказ гонец, — и увидел, как в огромную палатку с желтым солнцем и золотыми лучами, изображенными над входом, вошли люди с носилками, а затем вышли, неся на них тело плотного светловолосого мужчины с квадратно подстриженной бородой. Пока тело несли к небольшой галере, солдаты рыдали; потом корабль ушел в море.

Я глубоко вдохнул и заговорил:

— Откуда у шпиона могла быть такая уверенность, что это Мемнон? Ну да, это сказал механик, но иногда ложный слух… — Тут я замолчал, не желая и дальше выглядеть идиотом.

— О царь, шпион знал его в лицо. Еще раньше, когда он побывал на острове, один маркитант направил его к нему.

— Отчего он умер? От яда или оружия?

— Ни от того, ни от другого, мой господин. Шпион знал, что чем больше он выведает, тем больше серебра зазвенит в его кошельке. Он немного поболтался, осмелел и заговорил с рабами, которые варили черное питье из коричневых бобов — их привозят из Византии. Один из рабов был эллин, а царь Александр знает, что эти любят поболтать. Он сообщил, что Мемнон корчился от боли, но это не могло быть действием какого-нибудь из ядов, ведь тогда он схватился бы за живот; боль же была в груди, в верхней части. Мемнон схватился руками за горло и в муках свалился на пол. Должно быть, у него перекрыло дыхательный канал, потому что он пытался хватать воздух ртом, а потом почернел лицом, как будто его душили, и тут же умер.

Ко мне живо вернулось веселое расположение духа, кровь снова прилила к лицу.

— Ты верный гонец, но слаб от голода и усталости. Назови моему казначею свое имя и воинское подразделение и скажи ему, пусть набьет твой кошелек золотыми статерами, я приказываю, а потом плотно наешься, но не до рвоты, и выспись как следует.

Солдат отдал мне головокружительный салют и в ответ получил такой же. Затем я, как сомнамбула, не помня себя от радости, пошел к Пармениону и поведал ему эту новость.

— Как, по-твоему, это правда? — спросил я сурового старого вояку.

— Конечно, правда. Надежней Дикта у нас никого нет. К тому же наши шпионы сообщали, что у Мемнона как раз перед Граником уже был приступ: он сам думал, что из-за колики. Каким же я был глупцом, что отругал того гонца — мол, нечего занимать мое время такими пустяками.

— Кто теперь у них остался ему в замену?

— Перебежчик Харидем, старый наш враг. Стратег он первоклассный и будет хорошим советчиком Дарию, если его божественное величество захочет слушать его советы. Как бы там ни было, нам пока придется смириться с мыслью, что лично сам царь возглавит свое войско. Это может изменить ситуацию. По правде говоря, солдаты почитают его как бога. Да и урок, полученный ими на Гранике, теперь уж небось глубоко запал им в душу. Но даже если это так, у меня на душе легче, как и у тебя — я вижу это ясно по твоему лицу. Сегодня ты будешь спать лучше, чем многие ночи до этого известия.

Я отдал распоряжения, чтобы Дикту было ясно, чего я хочу, и удалился к себе в палатку. Там меня встретила Таис. Она была оживлена сверх меры и рассказала, что прекрасная фессалийская кобыла Птолемея разрешилась от Букефала жеребенком, обещающим стать превосходным конем. Таис уже считала его подарком себе на день рождения. В своем нынешнем настроении трезвой радости, близкой к торжественному восторгу, я не мог сказать этому счастливому ребенку, что намерен был подарить Граника — так я еще заранее назвал жеребенка, зачатого в месяц моей первой большой победы, — другому счастливому ребенку в далекой Бактрии. Тут я вдруг вспомнил, что ни Таис, ни Роксана уже не дети, хотя Таис, а возможно и Роксана, выглядела почти что девочкой. Таис было двадцать, Роксане примерно столько же. Вспомнил я и обширные просторы Азии: Букефалу хватило бы времени породить еще одного жеребенка до того, как я переправлюсь через Гиндукуш.

Парменион ошибся, предсказав, что я буду спать крепко. Я спал, то и дело просыпаясь; Таис спросила, что за новая напасть гложет меня, а затем заставила теснее прильнуть к ее теплой шелковистой спине, как поступают жены. Может, и она недоумевала, почему мы еще не предались любви — впервые за эти ночи, пока она была здесь, я отказался от неземного наслаждения. Единственная причина этого, как и моего беспокойного сна, объяснялась моим восторженным настроением, приведшем меня к созерцанию богов и тех чудес, которые они сотворили.

Однако я проспал достаточно крепко в целительном блаженстве ее ароматного тепла до двух часов после полуночи. Проснувшись, я стал доискиваться причины досады, кольнувшей меня, когда Парменион рассказал о первом приступе у Мемнона той же болезни, что привела к его смерти. Вскоре я обнаружил, что это сообщение ослабило мою веру в то, что Мемнона поразил сам Зевс как препятствие на моем пути к скорейшему обладанию обещанным им мне царством. Я все же полагал, что этот предыдущий удар Зевс нанес с тем, чтобы никто не догадался, что последующий, смертельный удар — дело его рук. Возможно, он хотел скрыть от ревнивой Геры — богини Небес и своей жены — свое посещение покоев Олимпиады в первую ее брачную ночь, если такое действительно было; иногда я этому осмеливался верить, а порой и сомневался. Возможно, никто не должен был знать, что он снова внедрил свое божественное семя в лоно смертной женщины, до тех пор, пока я многими победами не докажу своей божественности.

Вновь обретя уверенность, я пролежал в блаженно-бодрствующем состоянии почти до рассвета, затем, не будя Таис, встал, оделся, положил в карман трутницу и шкатулку с фимиамом, пристегнул меч, закрепил плащ застежкой в виде львиной головы и, прихватив с собой древний щит, который привез из Трои, вышел наружу в этот холодный сумеречный час. В небе нарождалась новая луна, еще слишком слабая, чтобы спорить со светом звезд, которые вновь зажгли свои лампады. Я направился к холму, лежащему неподалеку от моей палатки, насчет которого накануне отдал особые распоряжения.

У подножия холма меня окликнул часовой:

— Аид.

— Душа Мемнона, — ответил я.

— Проходи, о царь.

Холм окружали невидимые в темноте часовые. У них был приказ стоять спиной к вершине, чтобы они не видели того, что там произойдет, и чтобы я мог пребывать в состоянии, равнозначном полному одиночеству, в котором мне подобало находиться именно в данном случае. И еще я не хотел допустить, чтобы какой-нибудь любитель ночных отправлений осквернил священную землю.

На вершине холма были в два яруса сложены сухие бревна около двенадцати футов в длину, шести в ширину и двух в высоту. Между бревен нижнего яруса была набита лучина для растопки. Но пока я был еще не совсем один на возвышенности. Там же стоял привязанный к пню бычок без единого пятна, с широко расставленными рожками и тяжелой мошонкой.

Я обнажил меч и одним скользящим ударом перерезал ему глотку. Он был вдвое тяжелее меня, и, чтобы только подтащить его к бревнам, мне потребовалась чуть ли не вся моя сила, не говоря уж о том, чтобы взгромоздить его наверх, — тут мне пришлось задействовать резерв, к которому прибегают мужчины в случае крайней необходимости или в состоянии: очень сильного возбуждения.

Затем я подул на слабо тлеющий кусочек трута и положил его под сухую траву, подстилающую сосновую лучину. Я дул и дул, пока не появилось пламя, после чего загорелась и вся лучина.

Тем временем на восточном горизонте появились первые признаки рассвета, переходящего от бледного свечения к красному сиянию. В прежние далекие времена крестьяне, направляющиеся к своим полям, сказали бы, что это Эос, богиня утренней зари, встает рядом с Тифоном, своим мужем, которому она подарила бессмертие, но не смогла при этом дать вечной юности, отчего он состарился и стал горой; и хотя она смотрела на него с божественным состраданием, вернуть назад свой дар она уже не могла. И вот теперь она уже облачалась в пламенные одеяния, свет становился все ярче по мере того, как встающее солнце приближалось к горизонту.

Пламя уже охватывало бревна, и я бросил на них фимиам. И как раз в тот момент, когда над восточными холмами засияла первая малая арка солнечного диска, все бревна вспыхнули в едином порыве пламени, в мистическом единстве, которое росло вместе с поднимающимся солнцем. Я распластался перед погребальным костром, творя бессловесную молитву.

Так я принес благодарственное приношение Зевсу, который сам есть Солнце, Повелитель Высоких Небес.

Правда, в большей части Греции Сыном Солнца часто называли Аполлона, а также менее значительное божество, Гелиоса. Но мы, македонцы, северный народ, представляющий самую древнюю и чистую ветвь эллинской расы, никогда не обманывались. Старейший оракул в Греции был на севере. Там стоял храм еще до того, как Афродита вышла из морской пены, еще до рождения Гермеса и Диониса; храм дряхлел, частью разрушался, снова отстраивался, чтобы вновь развалиться и восстать из руин. Велики были все боги, но все они подчинялись величайшему из них — Зевсу, Собирателю Туч, Громовержцу, ниспосылающему огненные стрелы, которые раскалывали горы.

— Приветствую тебя, отче Зевс! — вскричал я в пылу молитвы, обращенной к востоку, где в небо грозно вплывала громада солнца.

— Привет, Александр, сын мой! — протрещал Священный костер.

2

Когда три дня спустя мы выступили на Анкиру, впереди, как обычно, были застрельщики. В этой области можно было почти не опасаться засады: с тех пор, как я покорил все прибрежные города, сопротивление здесь прекратилось; но я хотел, чтобы эта группа хорошо обученных всадников не теряла своей сноровки и чтобы воины сохраняли чувство своей значимости и ответственности перед всем войском. Не все они были греками. Немало было и вступивших под мои знамена варваров из фракийских и иллирийских кланов, с детства лихих наездников, учившихся сидеть в седле в скачках по гористым дорогам своих родных мест и отражать внезапные нападения враждебных кланов. Их лошади выросли на горных пастбищах. Твердо держащиеся на ногах, косматые, малорослые, они напоминали мне того резвого жеребца, которого из-за его малого роста язык не поворачивался назвать конем и на котором Роксана проехала весь долгий путь из Бактрии. Эти конники свободно передвигались, подчиняясь только мне и своему начальнику.

Сразу же вслед за ними выступали мои несравненные гетайры, а я на Букефале ехал впереди, окружаемый почетом. В нарушение обычного правила я позволил Таис и хмурой особе, которая была ее единственной служанкой, следовать за элитарными силами в своей кибитке, укрепленной на прочных пружинистых шестах, прибитых гвоздями меж осей. В этой повозке были занавески, которые можно было опустить в случае ветра или дождя, или вновь поднять, чтобы дать доступ воздуху и позволить себе отчетливее видеть окрестности. В этом положении она и расстоянием, и мысленно была отделена от людей, сопровождавших наш лагерь.

На полпути от Анкиры до нас дошли первые вести, что Дарий со своей армией тоже находится на марше. Я насторожился: уж слишком скоро гонцы поспели ко мне с этими вестями, — ведь, согласно их сообщениям, вражеская армия только что вступила в Сирию; что-то тут не вязалось. Кроме того, мне как-то не верилось, что Дарий со своими военачальниками мог за такой короткий срок собрать и обучить четырехсоттысячное войско.

За первыми новостями последовали другие того же содержания, если не считать значительно возросшей оценки численности вражеских сил. В Анкире все мои сомнения сразу же разрешились. Я зашел к Клодию, сыну греческих рабов, родившемуся в Персии, говорившему по-персидски, на языке медов и по-гречески, который легко мог сойти за перса, но ненавидел Персию всю свою жизнь. Самый надежный шпион, состоящий у меня на службе, он уже знал о моем прибытии и встретил меня в хане.

— Совершенно верно, Дарий вступил в Сирию, — сообщил он.

Я задал вопрос, который бы в первую очередь задал любой уважающий себя военачальник и не относящийся к мощи армии:

— Захватил он Киликийские Ворота?

Через этот древний проход семьдесят пять лет тому назад Ксенофонт со своими бессмертными Десятью Тысячами ускользнул из Персии. По нему могла шагать колонна в четыре ряда в окружении отвесных скал. Здесь небольшой, но решительно настроенный отряд мог бы остановить целую армию.

— Нет, царь Александр. Любой из твоих рядовых предполагал бы, что он поступит именно так, и я тоже, а поскольку у меня есть брат, пастух, Несс его зовут, который живет в Киликии в пяти днях езды от ворот, я велел ему, как только он услышит, что Дарий развернул свою армию, смотреть в оба и, если персы приблизятся, купить быстрых лошадей на то золото, что я послал ему, и, гоня их по очереди, привезти мне новость. На лошадей я выделил ему золото из присланного тобой мне. Воистину, без него я бы не мог послужить тебе как следует, но я служу не за золото, а потому что ненавижу персов. От Несса не было никаких сообщений. Ворота остаются неохраняемыми, если не считать небольшого патруля из старых ветеранов, отпущенных на деревенское житье.

— Этому трудно поверить, Клодий. Если бы они перекрыли ворота, мои линии коммуникации и подвозы были бы перерезаны.

— Царь, по-моему, Дарий уверен, что его огромная армия сокрушит тебя одним ударом и ему нет нужды думать о Киликийских Воротах.

— Какова его армия? Ты можешь приблизительно оценить ее численность? — Не дыша я ждал, что ответит Клодий.

— Царь, в этом отношении новости плохие. Если разделить пополам ту цифру, о которой сообщают наблюдатели, то остается пятьсот тысяч.

Клодий наблюдал за моим лицом с великим беспокойством. Видя, что оно не вытянулось, а наоборот, осветилось радостью, он уставился на меня в недоумении.

— Но ведь у тебя нет и сорока тысяч! — воскликнул он.

— Здесь еще лучше было бы тридцать. Клодий, если не ты, так твой брат видел, как стая волков — а для сильной стаи хватит пяти-шести, не больше, — как голодной зимой стая волков нападает на его стадо крупного скота. Общая масса волков не больше, чем весит один из его матерых быков. Тем не менее они прыгают, хватают за горло и убивают полдюжины гладких телок, пока быки беснуются и понапрасну пытаются поддеть волков на рога. Но хватит об этом! Должно быть, шах не прислушался к совету Харидема, продажного вояки, но толкового военачальника.

— Нет, не прислушался, царь.

Клодий сказал это так странно, что я пригляделся к нему повнимательней и догадался, что он выложил еще далеко не все.

— И отчего же? — поинтересовался я спокойным тоном.

— Царь, что может сделать солдат, чтобы его голос услышали из темного и мрачного царства Аида?

— Ты, Клодий, хочешь мне сказать, что и Харидема — последнего из этих двух самых страшных для меня соперников, больше нет среди живых?

— Смерть — обычное явление во дворцах царей. Послушай меня, царь Александр. Харидем советовал то же, что и Мемнон, то есть чтобы армия не превышала ста тысяч, куда включались бы тридцать тысяч греческих наемников. И все равно это войско было бы в три раза больше, чем твое, его можно было бы хорошо обучить, сделать высоко маневренным в любой местности, не нуждающимся в длинных обозах, его можно было бы легко обеспечить продовольствием и снаряжением. Он советовал, чтобы солдаты отступали перед тобой, сжигая поля и житницы — до тех пор, пока ты, с истощившимися запасами, не оказался бы в глубине вражеской страны. Тогда они выбрали бы позицию, чтобы нанести тебе смертельный удар.

— И Дарий его не послушался! Истинно, жертва моя моему, то есть нашему, богу Зевсу принята с благодарностью!

— Выслушай конец этой короткой истории. Сатрапы Дария обвинили Харидема в нарушении своего слова — у них были свои корыстные цели — и сказали, что он сам желает командовать этой малочисленной армией. Харидем восхвалял доблесть греческих наемников, сравнивая их с персами, и это разозлило их еще больше. Конечно, он говорил правду, но правда — штука опасная в ушах повелителя Персии. И наверняка говорилось это слишком горячо, а советникам царя положено говорить тихо.

— Слава небесам, я не таков! — Сказав это, я подумал, а действительно ли это так.

— Царь разъярился, собственноручно ударил Харидема и приказал казнить его. И вот рассказывают — не знаю, правда это или нет — когда его вели на казнь, он дерзко кричал: «Ты безмозглый осел, — так он назвал Дария. — Из-за этой своей чудовищной глупости ты потеряешь все: империю, трон и жизнь!»

— Спасибо великому Зевсу! Я докажу, что Харидем — великий пророк. Хоть и был он пиратом и изменником, все же в храбрости ему не откажешь… В храбрости старого льва, загнанного в угол. За это я поставлю ему памятник. Прямо посреди пепла самого имперского дворца в Вавилоне.

3

Тем же вечером я созвал военный совет.

На рассвете войска построились и ранним утром двинулись в поход на юг, в сторону гор Тавра. От подножия гор мы проследовали старой караванной дорогой до Киликийских Ворот. Небольшой заградительный отряд персов был предан мечу, и теперь, находясь на их месте, я ощутил силу, непреодолимую для любого персидского подразделения, которое, слишком поздно, попытается захватить этот проход. Я с легкой конницей двинулся на город Тавр, что на Киликийской равнине, и его гарнизон бежал, не выдержав нашего беспощадного наступления.

И тут какой-то бог, не любящий Македонию, ополчился на меня. В Тавре я серьезно заболел. Меня одолевали боли, жар, бессонница, и мне не помогали лекарства моих чудных лекарей, учеников Асклепия. Они, с постными лицами, перешептывались между собой, и это еще больше подрывало угасающие силы моего духа. Я слабым голосом распорядился доставить ко мне Филиппа-акарнанца, лучшего из лекарей, который остался с войском у Киликийских Ворот.

Гонец отбыл туда на восходе солнца. Я не надеялся на прибытие Филиппа раньше, чем до следующего восхода, а ночью болезнь достигла кризиса. Зная, что жизнь моя висит на волоске, я прогнал своих растерянных врачевателей и попросил пригласить ко мне Таис. До этого момента я отказывался с ней видеться, ибо опасался, что и она заразится этой ужасной немощью. Она явилась и была этим вечером уже не Киферой, а сестрой сына Аполлона — бога медицины, вокруг жезла которого свилась змея. Послав за ароматным бальзамом, она натерла мне им лоб, но лучше, чем мазь, на меня действовали ее нежные пальцы. Клянусь, что боль немного утихла, но жар все еще не прекращался. Всю ночь я пролежал, держа голову у нее на груди или на коленях, и, когда забрезжил рассвет, я увидел, что глаза ее заволокло влагой.

Ее тепло, ее близость ко мне — а такого рода близости мы еще не знали — расслабили мои напряженные, страдающие нервы; я неоднократно забывался в полусне, и наконец чудища бредовых кошмаров оставили мое ложе, и на смену им пришли сладкие сны.

Она часто целовала мои пылающие губы, остужая их своими, мягкими и нежными, и этим ослабляла чувство страшного одиночества, преследовавшего и терзавшего меня с тех пор, как со мной случилась эта напасть. Раз, где-то в послеполуночные часы, поцеловав меня, она, трепеща от радости, сообщила, что жар спадает и что внезапно выступивший обильный пот — тоже хороший симптом.

Филипп, прибывший с восходом солнца, пощупал мой пульс, внимательно всмотрелся в глаза, задал несколько вопросов, на которые, учитывая слабость моего голоса, ответила Таис, и принялся смешивать принесенные им лекарства. В этот момент гонец вручил мне письмо от Пармениона; я хорошо знал его печать, но теперь на нем стояла маленькая пометка: согласно нашей договоренности она означала высшую степень срочности. Я попросил Таис вскрыть письмо и поднести к моим глазам.

В нем прямо сообщалось, что Филипп в сговоре с Дарием и любое его снадобье не только не вылечит, а угробит меня.

С тяжелым сердцем я передал письмо Таис. Она прочла его и тихо заговорила:

— Царь Александр, кому-то ты ведь должен довериться. Покажи письмо Филиппу.

Так я и сделал. Пока он читал, я внимательно следил за его лицом. Оно опечалилось, но страха в нем не было.

Собравшись с мыслями, он заговорил со мной прямо и открыто:

— Прими лекарство, Александр. Уже наступил перелом в лучшую сторону, но естественные каналы забиты и отравляют все тело, один орган давит на другой, даже на сердце. Если не произвести быструю очистку организма, может наступить новый кризис, уже в худшую сторону, и ты умрешь.

— Поверь ему, мой царь, — прошептала мне на ухо Таис.

Я осушил чашу и, когда лекарство начало действовать, попросил Таис оставить меня — в этом отношении я испытывал стеснительность. Ухаживать за мной позвали мужчину. Вскоре лекарство стало действовать с мощной силой, и Филипп, с удивительно просветленным лицом, засмеялся от радости. Потом он сказал мне, что это снадобье не какой-нибудь редкий и ценный эликсир из дальних стран, а некая соль, содержащаяся обычно в известняковых водоемах.

Я быстро выздоравливал, но Филипп запретил мне на несколько дней интимную близость с Таис. Я должен был экономить прибывающие силы. В ночь, когда ограничение было снято и мы заключили друг друга в объятья, когда взаимная страсть, достигнув высшей точки блаженства, затухла, оставив чудное свечение, когда Таис лежала, положив свою головку мне на плечо, а я, опершись на локоть, взглянул в ее раскрасневшееся юное личико, красноречивое свидетельство ее красоты, тогда-то я наконец смог заговорить с ней о том, что глубоко засело в моей душе.

— Не лекарство Филиппа, а твои заботы спасли меня от ужасной смерти — и именно теперь, когда только начались мои великие дела. Если бы не твоя нежность, которая излечила меня от мучительного одиночества и смягчила боль, было бы слишком поздно лечить меня любыми снадобьями. Ты пришла ко мне на помощь не потому, что любила. Ты когда-то давно говорила мне, что могла бы быть моей любовницей, но ни в коем случае не супругой. Тобой двигало только сострадание, ведь ты видела, что я, тот, что стоял так высоко, вдруг так низко упал. Но если и тебе потребуется когда-нибудь мое сострадание, ты его получишь. Если ты когда-нибудь причинишь мне большое зло — или то, что моя страдающая гордость назовет большим злом, — я этого не забуду. Только ты одна можешь сильно ударить и больно ранить меня, и при этом все же остаться в живых.

4

Было очевидно, что во второй раз Дарий уже не допустит той губительной ошибки, которую он допустил на реке Граник, вступив в сражение со мной на равнине, слишком тесной для того, чтобы он мог развернуть свою огромную армию. Вступив в Сирию, он стал лагерем у города Сохи на равнине, где ему хватало простора. Это заставило меня подумать о защите своих баз не только от горцев, но и от нападения с занятых, но еще не покоренных мною земель. Приходилось считаться и с мнением греков, долго живших в подвластных Персии городах, приспособившихся и поэтому не хотевших перемен. Золото персов застило им глаза. Поэтому я решил — пусть мстительный царь со своей знатью поскучают пока в бездействии, это скажется на воинском духе его армии, а я тем временем закрою двери овечьих загонов, чтобы в них не проникли волки.

Парменион отправился на восток, к проходам в Аманикских горах, а я на запад, к Анхиалу, а оттуда к Солам, основанным ионийцами, чьи потомки говорили на таком испорченном греческом, что в их родном языке появилось новое слово «солецизм». На этот город я наложил штраф в двести талантов, так как они предали своих предков, подражая образу жизни персов и своим верноподданничеством; к тому же я нуждался в средствах для продолжения своего похода. Оттуда я взял севернее и вторгся в горы. Встретившись с горными племенами, я постарался внушить им, что случится с их крошечными полями, их деревнями, женщинами и детьми, с ними самими, если они посмеют вмешаться в сражение, которое скоро произойдет, и особенно если они будут скатывать со скал камни и метать дротики в мою охрану у Киликийских Ворот. Чтобы вдолбить им это, потребовалась целая неделя.

Тем временем мои военные строители при поддержке пехоты, оставленной мной, чтобы подавить сопротивление в городах, все еще способных беспокоить мой тыл, делали свое суровое дело, сокрушая с помощью технических приспособлений укрепления сопротивляющихся персидских гарнизонов. Мои адмиралы вновь захватили острова Триотий и Кос, уступленные Мемнону, тем самым сильно ослабив персидский флот в восточных водах нашего Внутреннего моря. Чтобы отпраздновать эти победы и мое выздоровление, а главным образом чтобы поднять дух в войсках, мы совершили жертвоприношение богам, в частности, богу медицины, устроили большой пир и игры, доставившие солдатам огромное удовольствие, такие, как бег с факелами, борьба, метание диска и тому подобное. Я надеялся, что рады были не только мои соратники, но и боги. Думать иначе было бы кощунственной ересью.

Мы повернули назад к Тавру, а конницу я отправил с Филотом, велев ему идти через долину Алейя, чтобы умиротворить ее многочисленное население в этот час уготованных нам испытаний. А он стремительно приближался. К нашим основным силам снова примкнул Парменион. Дольше оттягивать встречу с персами было бы равносильно моральному поражению — в моем войске упал бы воинский дух. Оно поредело из-за понесенных в битвах потерь и болезней и насчитывало уже не тридцать тысяч, как на реке Граник. А насколько меньше, я даже не спрашивал, не решался. Я собирался сделать то, что горше желчи для любого большого полководца в истории — напасть на значительно большую армию на выбранной ею территории, где количественное преимущество может склонить чашу весов к победе. Тут опять я больше всего надеялся на раздробленность персидского войска и, насколько мне было известно, на отсутствие у него военачальников с большим военным талантом — что часто бывает там, где они только любимчики или родственники царя, а не ветераны суровой школы войны. Но был еще Аминта, хоть и предатель интересов Греции, но далеко не дурак. Если Дарий станет прислушиваться к его советам, мои и без того уже куцые шансы на победу уменьшатся вдвое.

Никогда я еще не готовился подвергнуться такому серьезному риску — не только риску потерпеть поражение, что было бы поправимо, но, главное, риску полного истребления моей армии и угасания звезды Александра, которая только что взошла и сияет в лучах славы на небесах. Я уж не мог бы бежать и снова сражаться. К северу от нас возвышался большой Таврский хребет, к западу — Имбарские горы, а на востоке — высокий Аман. К югу от нас плескалось море, находившееся частично под надзором персидского флота. Не грозило ли мне это смертельной ловушкой? Теснимый чувствующим близкую победу войском, я бы не мог улизнуть, как Ксенофонт со своими Десятью Тысячами, через Киликийские Ворота.

Мне на пользу было одно обстоятельство (впрочем, я на него особенно не рассчитывал), которое заключалось в свойстве человеческой природы: склонности большой массы людей верить тому, во что им хочется верить, а не тому, о чем неопровержимо свидетельствуют факты. Это было очень заметно даже теперь. Я шел от Анкиры почти четыре месяца, не нападая на персов, занимаясь только запугиванием городов Киликии, усмирением горных кланов, посещением святилищ, устройством праздников и игр; часть этого времени я провалялся в бреду. Но для высокомерной персидской знати эта отсрочка означала только одно: я хочу избежать столкновения. Я понимаю, думали они, что мою относительно небольшую армию разгромит их многочисленная конница, насчитывающая, согласно надежным сведениям, свыше пятидесяти тысяч, и прикончат копья и кривые персидские мечи. Несомненно, в среде знатной персидской верхушки росло нетерпение увидеть мое обезглавленное тело, поднятое на копья, воронов, кружащихся над моими бездыханными соратниками и садящихся на их удивительно неподвижные тела. После этого они могли бы спокойно вернуться в свои дворцы, гаремы, ароматизированные бани, к запахам мирры и ладана.

А почему бы, вопрошали они, не двинуться нам на Александра, а не наоборот? Ведь мы можем разбить его на любом поле, где бы ни пришлось встретиться двум армиям. Может, Аминта и поднял бы свой голос, не соглашаясь с таким доводом, но он не был так прост, как Харидем; он не хотел разъярить Дария и умереть медленной, мучительной смертью, как обычно в Персии умирали приговоренные в камерах пыток. Наверное, какое-то время весы склонялись то в ту, то в другую сторону, и царь, наконец, принял свое высочайшее решение: он сам пойдет войной на этого выскочку Александра.

И вот сложили огромные шатры, больше похожие на дворцы, чем на палатки; в Дамаск потянулись гаремы полководцев и знати помельче, и загромыхали длинные караваны повозок, груженных сокровищами и багажом. За колесницей царя последует лишь сотня повозок, и среди них те, на которых будут ехать славящаяся своей красотой царица Статира, а также его мать, две дочери, мальчишка сын и гаремы самых влиятельных его приближенных. Оставшийся вещевой обоз был невелик: все необходимые для удобства его любимчиков вещи и существенный провиант для солдат. Вот так, со спартанской экономностью, вел он свое войско в Львиный Проход и далее на равнину Исса, где хотел застать Александра и стереть его с лица земли вместе с ничтожно малочисленной армией.

Моя армия была на пути в Сохи, когда мы получили это известие. Мы уже взяли и только что оставили Мириандр, лежащий в тридцати пяти милях к югу от города Исса. Мы тут же свернули со своего пути, и я, сидя на высокой спине Букефала, задыхаясь, вознес молитвы Зевсу. С новостями подоспели и другие гонцы; сомнений не было: Дарий оставил избранное им ранее место сражения, обширные пространства которого являлись мне в мучительных снах, и решил напасть на меня на узкой равнине, запертой между морем и горами. Затем мы узнали, что он овладел городом и устроил там оставленным мною больным и раненым македонцам кровавую резню.

Мы стали спускаться вниз и, насколько позволяла местность, развертывались в боевые порядки. Моя фаланга построилась уже внизу, на равнине; справа от нее возвышались горы, слева тянулись песчаные берега моря. Когда Дарий не застал меня в Иссе, он, несомненно, тут же решил, что Александр, испугавшись его мощного войска, бежал. Но как только его разведчики увидели мою армию, готовящуюся к сражению, его заблуждению быстро пришел конец. Выйдя на широкий участок равнины, я справа от фаланги выстроил своих гетайров, затем великолепных фессалийских всадников, далее отряды легковооруженной пехоты и на самом краю крыла — отряды закаленной в боях тяжеловооруженной конницы. Левое крыло, которым командовал Парменион, состояло из союзников Македонии: лучников из Фракии и Крита, пращников и копьеносцев из горных кланов, вставших под мои знамена. Пармениону было приказано не отходить от моря, чтобы не допустить удара с фланга, а перед фалангой, тяжелой и легкой конницей справа от меня стояла задача нанести первый сокрушительный удар по персам.

И все же крайний левый фланг казался мне уязвимым, и в последний момент я послал ему в подкрепление фессалийскую конницу, уступающую только моим великолепным гетайрам.

Наша армия в целом насчитывала от силы тридцать тысяч человек, армия Дария — вовсе не полмиллиона: лучше всего было бы предположить, что сто пятьдесят тысяч, то есть пять к одному. Однако у нас были все территориальные преимущества за исключением одной детали. Высоко на склоне холма, над рекой Дарий поставил разношерстное войско, рассчитывая, что оно ястребом слетит и накроет мой правый фланг, и это я намерен был исправить в первой стадии сражения. Кроме того, царь намного разумней расставил свои силы, чем его военачальники на реке Граник. Его хорошо обученные наемники стояли ближе всех к реке, его лучшие персидские подразделения — в центре, а на правом крыле, ближе всех к морю — его тяжелая конница, И вот засвистели стрелы — это мои горцы, желая согнать с их насеста на вершине холма смешанные отряды Дария, заиграли прелюдию к сражению.

Но на узкой равнине царю негде было развернуть всю свою армию. За передовой линией скопились массы пехотинцев, лучников, пращников и второразрядной конницы, совершенно бесполезных до тех пор, пока он не сломает наш строй — такого же сорта толпу мы перебили во время большого поражения персов на Гранике.

Я объехал весь наш строй верхом на рослом Букефале, окликая по имени многих предводителей. Я увещевал воинов вспомнить наши многочисленные победы, большие и малые, и обещал им, что сегодня мы навсегда сокрушим врага и Персия со всеми своими богатствами будет нашей. Один храбрый старый конник отважился прокричать мне в ответ:

— Александр, славный будет денек для царя Аида!

Солдаты засмеялись, уверенные в том, что именно персы целыми стаями отправятся в нижнее царство мертвых к его царю в черном колпаке. Но я-то знал: перед нами полный решимости противник, предводительствуемый самим Дарием, а потому полный высоких надежд; и нам не отделаться только малыми потерями. Я отдал приказ к наступлению.

Мы держали безукоризненно прямую линию фронта. Фаланга двигалась мерным шагом, скорее напоминая машину смерти, а не скопище смертных людей с сомкнутыми щитами и выставленными вперед копьями. Когда полетели первые вражеские стрелы и несколько человек упало замертво, я приказал вдвое ускорить атаку. Пока фаланга в полном порядке выстраивалась в эшелон, блестящая конница моих гетайров пошла в наступление. И что же тут происходит? Перспектива легкой победы, полного разгрома ничтожно малой армии, которая с нетерпимой наглостью осмелилась бросить вызов царю, больше уж не кажется такой неоспоримой в умах лучших предводителей. Даже высшие должностные лица из знати с удивлением вытаращили глаза. Сражение идет не так, как они предполагали и притом с такой уверенностью. А какие мысли встревожили самого Дария, абсолютного монарха половины мира, при виде македонцев на храпящих и ржущих конях, несущихся подобно ровному горному обвалу, сметающему линию фронта персов? Она поворачивает назад, неуверенно пытается удержать натиск, снова поворачивает назад. «Меня зовут Кодоман — для меня был создан мир. Тогда почему же левое мое крыло обратилось в бегство?»

«Но, — подумал он, — я все равно выйду победителем». Это было только испытание его веры в Заратустру, первого великого мага, приравненного теперь к божеству. Македонская фаланга оказалась в трудном положении: сомкнутые щиты устояли перед градом дротиков, но, переправившись через мелкую реку, у крутого противоположного берега она подверглась яростной атаке эллинских наемников царя. Копья фалангистов были длиннее, но наемники занимали позицию на более высоком уровне, поэтому схватка была отчаянной. Вода все более багровела от крови по мере того, как эллинские защитники падали и скатывались в реку.

И Дарий не знал, что его страшный соперник, Александр, ранен мечом в бедро.

Я не слезал с коня, глаза мне не застилало, и я тут же замечал и то, что грозило смертельной опасностью, и то, что внушало блестящую надежду. В реке сомкнутый строй моей фаланги распался, отчего правый ее фланг стал доступен для успешной атаки; но из-за прорыва, образовавшегося вследствие бегства персов на левом фланге, я оказался на правом, занятом наемной эллинской фалангой. Я сделал круг налево, поднял руку, и мой трубач протрубил сигнал атаки. Снова я услышал за собой гром копыт конницы гетайров, и мы ударили по стройным рядам подобно ревущему циклону — по каравану в азиатской степи. Наши жаждущие крови пики вонзались в незащищенные сталью участки тел, и солдаты падали такими же стройными рядами, а идущая вслед за нами конница по лодыжки увязала в мягкой бурой жиже.

Вдалеке перед собой я увидел Дария на золоченой колеснице, запряженной серыми лошадьми из его знаменитых на весь мир конюшен. Я во весь опор поскакал к нему, и несколько человек из его личной охраны и доверенных вельмож выскочили, чтобы перехватить меня. Их сшибали пиками и топтали конями увязавшиеся за мной гетайры, но брат Дария Оксиарт стойко встретил меня лицом к лицу, и нити наших жизней оказались в одинаковой близости к ужасным ножницам Атропос. Но, обрезав его жизнь, мрачная сестра пощадила мою. Ускользнувший от меня в Тавре Арзамес пал под ударом моего копья, и пришлось с силой выдергивать его, чтобы высвободить острие. Другие известные сатрапы и вельможи пополнили груду мертвых тел. От острого запаха льющейся крови лошади в колеснице Дария заволновались, а фонтан крови из почти перерубленной шеи ударил царю в лицо. Тень призрака смерти холодом обдала душу правителя Персии, заставив его отдать приказ колесничему. Тот с большим искусством повернул упряжку из четырех коней и погнал их прочь с поля сражения, давя и разрезая тяжелыми колесами мертвые тела. За ним последовала немногочисленная свита из оставшихся в живых телохранителей.

На дальнем левом фланге, ближе к прибрежной полосе, все еще продолжался жаркий бой превосходной персидской конницы с нашей фессалийской. Враг теснил наши силы до тех пор, пока по его рядам не прошел слух, что Дарий бежал, и странно было видеть, как сцепившиеся в ненависти и жажде крови бойцы вдруг прерывают свои страстные объятья, как гаснет пыл в сердцах персидских всадников и они обращаются в постыдное бегство.

И вот уже все персидское войско охватила паника, за исключением небольших групп, судя по одежде и вооружению, простолюдинов, которые не могли заставить себя повернуться спиной к врагу и поэтому умирали лицом к захватчикам. Мне сообщили, что Дарий все еще здесь, что его колесничий остановил взбесившуюся четверку, и царь пересел из колесницы на оседланного коня. Я тут же устремился в погоню, и со мной рядом Птолемей; отряд гетайров последовал за нами. Это верно, что нам пришлось переправиться через узкую долину по мосту из мертвецов. Но этот славный день победы уже подходил к концу, и слишком мало времени оставалось до темноты, чтобы мы могли победить в скачках с убегавшим владыкой Персии. Уже опустились вечерние сумерки, способные укрыть его бегство от наших глаз, но гуще были сумерки той ночи, в которую ушли тысячи и тысячи бойцов его когда-то кичливого войска с несколькими тысячами моих соратников; и если наша нынешняя ночь окончится завтрашним солнцем, то их черная ночь смерти — без луны, плывущей в сияющей красе, без мерцания звезд — не окончится никогда.

5

Оставив на время погоню за Дарием, мы с Птолемеем и небольшой группой гетайров поскакали к его лагере недалеко от Исса. Множество невоенного люда, в основном рабы, слонялись вокруг, не зная, куда податься, и мы увидели около сотни женщин и девушек, высоких и гибких персиянок с очень приятной внешностью, ибо это были жены, наложницы и служанки персидских вельмож. Мы также обнаружили там моего казначея Гарпала с секретарем, у которого имелись все письменные принадлежности: перо, рог с чернилами и папирус; он быстро что-то писал под диктовку своего хозяина. При нашем неожиданном появлении в свете горелок Гарпал немного смутился и бросил косой взгляд на наши запыленные лица и окровавленную одежду. Сам он избежал этих кровавых пятен войны, потому что я не разрешил ему ходить на поле боя, учитывая его косолапость и измотанность тяготами похода.

— Царь, я делал первую приблизительную оценку брошенных здесь ценностей, — с готовностью доложил он. — К сожалению, основную их массу Дарий еще до сражения отправил в Дамаск. И все же осталось, чем поживиться.

— Нам они очень кстати, — отвечал я. — Ты ведь знаешь, что у нас в сундуках почти пусто.

— Для того чтобы вести победоносные войны нужно много золота. Я не считал денег в его казне; на это бы ушла неделя труда, если бы у меня было несколько надежных людей. Но, судя по весу, здесь примерно пятьсот талантов.

— Золотом или серебром?

— В золотых византийских монетах и статерах. У него также есть несколько кованых сундуков, полных золотой пыли. В покоях царя и в шатрах знати много золотых изделий: кувшины для воды, фляги для мазей, бутыли для духов, подсвечники, таз из литого золота, кушетки с золотыми ножками, чаши, блюда, тарелки и тому подобное — общей ценностью, я думаю, еще в пятьсот талантов.

Эта новость меня порадовала, хотя еще оставалось немного досады на Гарпала за то, что он вошел в царский шатер до меня. Только слава победы, одержанной с благословения богов, о чем я еще не раздумывал, но отчего душа моя ликовала, помешала мне пожурить старого верного друга.

— Я еще не был в шатрах его вельмож и родственников, а также в просторной палатке, где женщины оплакивают смерть царя Дария.

— Дарий не умер. Он бежал, и сейчас к нему сбегаются все больше и больше его соратников, тысячи три или четыре, судя по следам. Это основная сила персов, избежавших смерти во время сражения.

Эти новости, кажется, здорово его напугали и раздосадовали.

— Как же так? Я слышал, что ты убил его собственноручно.

— Ложное сообщение. Надо немедленно довести эту весть до его жены и детей.

— Думаешь, царь, это разумно?

— Иначе я бы этого не предложил.

— Мне кажется, что царица… понимаю теперь: благородство требует, чтобы мы как можно скорее облегчили ее горе. Желаешь, чтобы я сообщил ей эту новость?

— Нет, я пошлю Леонната. Он знатного рода и больше подходит для этой роли.

Это было довольно откровенным напоминанием Гарпалу о его крестьянском происхождении, но меня все больше раздражал жадный огонек в его глазах, хоть эта алчность и служила моим интересам.

— И может, скажешь, какая была бы польза — хоть ты и изменил свое мнение по этому делу — оттого, чтобы скрывать от царицы хорошие для нее новости?

— Конечно, мой царь. Я так подумал: если царица поверит, что тело ее мужа в твоих руках, она в обмен на него предложит свои украшения. Ну разумеется, они принадлежат победителю, это его право, но ведь она может знать и о других сокровищах, которые иначе и не найдешь.

— Леоннат! — позвал я.

Он сразу же отделился от группы моих людей, стоявших неподалеку, и вошел в шатер. Он был не только превосходным наездником и копейщиком, но и юным красавцем с тихим, проникновенным голосом и манерами не хуже, чем у афинянина, что резко выделяло его среди грубых македонцев.

— Слушаю, мой царь, — сказал он, отдавая честь и поспешая ко мне.

— Попросишь разрешение войти вон в ту большую палатку. Скажешь, что у тебя для Статиры, супруги Дария, есть сообщение. Передай ей, что ее господин в бегах и на время она с детьми останется в моем распоряжении, но что ей будут оказаны все почести, причитающиеся ее высокому положению: свита, знаки почтения и прочее. Никто не дотронется до нее и ее детей, никаких приставаний к ней не будет, и она может оставить у себя личные украшения. Если с ней вдова Оксиарта, брата Дария, передай ей те же заверения в личной безопасности и скажи, что ее господин будет похоронен так, как заслуживает его высокое звание. Со всеми женщинами царской крови будут обращаться как с царицами. И наконец, если представится такая возможность, передай Статире, что я не питаю к Дарию ненависти, а империю его захвачу по праву победы — таковы суровые правила войны.

— Слушаю и подчиняюсь, мой царь. — Леоннат отсалютовал и направился в женскую палатку.

— Царь, ты можешь пожалеть о своем обязательстве, когда увидишь Статиру собственными глазами, — заметил Гарпал. — Говорят, она первая красавица Персии. Я только мельком видел ее и готов согласиться с таким утверждением.

— Я смотреть на нее не буду и тебе с этих пор запрещаю.

— Да я же только глядел на ее украшения — это моя обязанность как царского казначея. Хочешь узнать, какова ценность остальной добычи? Например, рабов и рабынь? Или даже наложниц? Или персов помимо царской семьи?

— Не сейчас. В голове путается. Подожду Леонната, а потом отправлюсь к себе в палатку. — Внезапно я почувствовал себя вконец изможденным и телом, и душой и при этом не понимал, в чем дело.

В лагерь мы ехали в молчании. Прибыв туда, мы узнали, что Парменион вывел на поле сражения большинство невоенных и несколько сотен солдат, добровольно вызвавшихся помочь раненым товарищам, которые еще не были совсем безнадежны, собрать тела наших погибших для почетного погребения. Таково было мрачное последствие битвы, и, кроме того, нам придется покинуть это жуткое место сразу же после похорон, так как для персов не будет ни погребения, ни пения труб, ни почестей, причитающихся доблестному врагу; только хищные птицы слетятся сюда на рассвете со всех сторон. Остальные мои солдаты разошлись по своим тюфякам или молча сидели вокруг сторожевых костров. Было удивительно тихо и спокойно. И в голову приходила мысль, что каждая одержанная в бою победа есть также и поражение для человечества, но я поскорее отделался от нее — мне непозволительны были подобные мысли. К тому же, что бы ни говорила мне когда-то давно, будучи совсем еще ребенком, Роксана — разве человек не игрушка судьбы?

6

В просторной палатке с цветной львиной головой над входом меня дожидалась Таис. Хоть по сравнению с роскошным шатром Дария, скорее похожим на дворец, палатка напоминала деревенскую лачугу, по македонским нормам она являлась верхом роскоши: площадью примерно в двадцать шагов, на дощатом полу пушистые ковры из Тавра; пять комнат, задернутых тяжелыми шторами; а также у входа и в глубине — по небольшой прихожей. Самая крайняя принадлежала Вере, хмурой служанке Таис, и отсюда в нашу спальню с примыкающей к ней ванной тянулся шнур колокольчика. Кухня, где хозяйничали два персидских раба, соединялась с нашей столовой, где стояли четыре кушетки и стол из слоновой кости с инкрустацией из жемчуга, золота и серебра, приведший меня в восхищение во дворце сатрапа в Милете. Одна из передних комнат служила мне приемной, где я принимал послов, устраивал совещания с военачальниками — Парменионом, Птолемеем и другими; сюда никогда не ступала нога Таис. Соседняя комната служила нам для совместного отдыха и общения. Таис читала здесь, писала или вышивала, рисовала маленькие картинки, играла на лютне, развлекала меня, как гостя.

Она встретила меня у занавешенного входа, взяла за руку. Видимо, хотела усадить на кушетку, сесть рядом, держа мою руку, разговаривать или слушать — как я пожелаю.

— Не могу составить тебе компанию, пока не вымоюсь, — сказал я ей. — И вид у меня, и запах, как у того поля.

— Ты такой уставший и бледный. Да ты ранен! У тебя кровь на одежде.

— Без крови войн не бывает. Если бы на Земле появился пришелец с другой планеты, он бы, наверное, предположил, что обильное кровопролитие и есть конечная цель войны. Врачи говорят, что время от времени полезно делать человеку кровопускание. Этот пришелец, возможно, решил бы, что мы, хитрые существа, нарочно изобрели войны как средство общего кровопускания — ну, разумеется, избыток лечения приводит к множеству несчастных случаев, но зато мы все чудесно проводим время, до тех пор пока…

Я заметил, что говорю как пьяный.

— Позволь я взгляну на рану.

— Рана пустячная, уверяю тебя. Из пореза больше не течет, кровь подсохла. Рана неглубокая, не задело ни артерии, ни одной крупной вены, но все же смотреть неприятно.

— Я все же хочу на нее взглянуть.

Я показал ей порез с запекшейся кровью. По правде говоря, я вовсе о ней забыл. Таис вызвала слугу и попросила его принести горячей воды, губки, таз, мазь для очистки и заживления и пластырь. Приняв все это из его рук и велев ему идти, она обработала рану своими легкими и красивыми руками.

— Останется великолепный шрам, — сказал я ей. — Какой полководец может считать себя ветераном, если у него нет ни одного шрама? Они — наглядное доказательство того, что он побывал в настоящем бою, а не сидел, словно наседка, в палатке. Однако я нанес своему лучшему другу рану почище этой — когда мы в юности с ним фехтовали.

— Кто же был в ту пору твоим другом?

— Птолемей.

На мгновение она прекратила работу, затем спросила:

— Он все еще твой лучший друг? Я думала, его заменил Гефестион.

— Ни один человек никогда не сможет заменить Птолемея. Но Гефестион держится со мной с большим почтением, нежели другие македонцы, которым не хватает ума, чтобы понять одну простую вещь: мы уже не дети и не в игрушки играем.

Таис хотела что-то сказать, засмущалась и, поймав мой заинтересованный взгляд, спросила как бы из праздного любопытства:

— Когда вы занимались фехтованием, ты его побеждал?

— А ты как думаешь?

— Наверное, так и было. Ты одолеваешь все, за что бы ни взялся. Если бы ты захотел стать поэтом, в Греции тебе не нашлось бы равных. То же самое относится и к скульптуре, живописи, строительству, математике, вполне возможно, и к философии. Тебе бы только пришлось включить другую трубу. Но ты выбрал самую опасную деятельность, и самую яркую. Наверное, это отвечает твоему характеру. И все же меня как-то удивляет, что ты смог побить Птолемея. Это, должно быть, сильно задело его за живое. Видишь ли… он такой одаренный… такой искусный… Он бы всех превзошел, если бы не было тебя.

— Похоже, ты знаешь, хоть я и не говорил об этом, что он мой сводный брат.

— Это всем Афинам известно. Он сам никогда не говорил о вашем родстве, но ведь Арсиноя была знаменитой куртизанкой, и старики еще помнят, что она вынашивала ребенка, когда Филипп женился.

— Ты думаешь, что, если бы я, ему на беду, не родился на белый свет, он бы достиг того же и так же скоро?

— Нет, я этого не думаю, хотя он мог бы стать царем Македонии. Птолемей всего лишь очень одаренный человек. А ты — ты чудо природы.

— И не орудие осуществления замыслов богов?

— Я чувствую, что это опасный разговор. Опасный для меня. Может, переменим тему?

— Как хочешь, но не раньше, чем ответишь на мой вопрос.

— Отвечу, коль велишь, царь Александр. Я сомневаюсь, чтобы у богов было много замыслов: они творят или приводят в движение могучие силы природы. Те, в свою очередь, создают виды животных и растений. Ты заглядывал в калейдоскоп — при каждом повороте возникает новый узор. Они в основном одинаковые по красоте, но один из десяти может быть прекрасней, а уж один из тысячи просто потрясающе красив. А если один из миллиона или из сотни миллионов? Число комбинаций безгранично. Конечно, это весьма примитивное сравнение. Для рождения гения в среде людей требуются непременные условия, чрезвычайно и исключительно благоприятные. Если бы Арсиноя была твоей матерью, ты бы, несомненно, стал знаменитым человеком с превосходными способностями. Но вместо этого матерью тебе стала эта необузданная ведьма Олимпиада. Склонность к безумию наряду с бессчетным множеством других факторов, исключительно благоприятных для случившегося, вызвали рождение Александра Великого.

— И это титул, которым я буду отличаться от множества других Александров?

— Это лишь одно из различий между тобой и всем человечеством в целом. Александр, у тебя такая прекрасная кожа — бело-розовая. Жаль, что приходится закрывать ее этим безобразным пластырем. Телом и лицом ты тоже поистине прекрасен. Пракситель мог бы изваять с тебя великого Гермеса.

— У тебя лицо дивной красоты и прекраснейшее тело.

— Это мне известно. То же самое мне говорили многие скульпторы и художники, славящиеся острым чутьем, и я не могу усомниться в этом. Но в то же время я сознаю и свои слабости и недостатки.

— Может, ты дашь мне сына или дочь? Я хочу, чтобы ты зажглась от моего семени. Не понимаю, почему этого не произошло до сих пор.

— Сядь рядом со мной на кушетку, и мы поговорим об этом. Вернее сказать, я дам тебе объяснение.

Мы сели рядом, она оперлась рукой на мое колено и нежно поглаживала мою ладонь; пальцы ее слегка дрожали.

— Я бы предпочла заняться чем-нибудь еще, что в моем характере, а не давать объяснений.

— И все-таки объяснись, прошу тебя. Я сгораю от любопытства.

— Ладно. Ты когда-нибудь слышал об Артамании? Это был маг, учившийся в Египте. Он проделал целый ряд опытов.

— Не думаю, что мне известно это имя.

— Он жил очень давно — вскоре после Троянской войны. Он, разумеется, умел писать египетскими иероглифами. Его опыты привели к следующим результатам: исключая необычные обстоятельства, нормальная женщина может зачать только на двенадцатый, тринадцатый и четырнадцатый день после появления у нее «цветов». Это учение мало кому известно, но нам, воспитанницам школы госпожи Леты, это преподавали по вполне очевидным причинам. Ты заметил, что в определенные дни я под разными предлогами не принимаю твоих объятий?

— Я заметил только, что где-то в середине своего месяца ты страдаешь от головных болей. Но дней я не считал.

— Потому-то я и не зачала.

— Клянусь богами, Таис, я не понимаю. Ты не хотела от меня ребенка?

— Не хотела, царь Александр.

Я долго не мог ничего сказать. Может, Таис чувствовала, что недостойна этого? Если так, ей следовало бы признаться. Ведь понятно — она же куртизанка. Но мне как-то не верилось, что в этом причина. Наконец я спросил, стараясь казаться спокойным:

— Может, скажешь почему?

— Скажу, коли на то пошло. Я и сама немного сумасшедшая — не такая одержимая, как Олимпиада, но я ощущаю себя вновь рожденной Киферой, поклоняюсь ее красоте и думаю, что это моя собственная, выбираю любовников по своему вкусу, чтобы черпать страсть из самых потаенных глубин желания. Если бы я зачала от тебя, особенно если бы это был мальчик, боюсь, он бы слишком был похож на Александра Завоевателя.

Мой внутренний голос — возможно, это был голос здравого рассудка, если таковым я обладал, — посоветовал мне больше ничего не говорить. Я не мог послушаться его, хотя знал, что не услышу никакого утешительного для себя ответа. В Таис меня, пожалуй, больше всего восхищала ее детская откровенность — по сути, источник основательной и многогранной честности. Когда-то давно было сказано: величайшая опасность для царей кроется в том, что они вечно окружены лжецами. Сегодня я понял, насколько это верно. Ахеменид Дарий приговаривал к смерти за неудобоваримую правду и тем самым упустил свой шанс одержать надо мной победу.

— Тебе бы не хотелось, чтобы наш сын продолжил мое дело, когда я перестану им заниматься? — спросил я.

— Ты никогда не перестанешь заниматься своим делом — до самой смерти. Если нашему сыну и останется завоевать что-то еще, то это потому, что ты умрешь молодым. А я не выношу и мысли о том, чтобы ты мог лежать мертвым. Такая чудовищная потеря! Я отвечу тебе так: не хочу быть матерью завоевателя. Великие завоевания влекут за собой потоки, море крови. Не хочу, чтобы у моего сына руки были в крови. А еще опустошение земель, разрушение городов, превращение множества людей в рабов. Я хочу быть тебе любовницей — не на всю твою жизнь, но все же надолго. А матерью твоего сына я быть не желаю.

Она наклонилась и поцеловала меня.

— Придется принимать тебя такой, как ты есть, — проговорил я, чувствуя, что этот нежный поцелуй возбудил нас обоих.

— Почему бы не сейчас? Спасибо моей богине, сегодня не запрещенный день. Ты не слишком устал? Вели своей старой рабыне Ионе вымыть тебя, но только не Алфее: она молода и красива. Скажи Ионе, чтобы не намочила пластырь на ране. Ты сегодня одержал великую победу и наверняка захватил большие сокровища. Даже сам царь спасается бегством от твоего меча. И все же нет ли какой-нибудь награды за победу, которой тебе еще недостает?

— И верно, есть такая. Если я ее завоюю, это послужит мне искуплением за все твои горькие признания мне, и вместо них я получу твое мягкое чудесное тело с его разнообразными красотами, которых не перечесть и не описать. Да, я устал. Но просто возьми и сунь свою руку мне под тунику, за воротник, пусть она пройдется по моей груди, спустится к бедрам, потом меж них; легчайшее прикосновение — и снова я буду свеж.

7

Когда наш восторг постепенно утих, Таис тотчас заснула. Впервые мне пришла в голову мысль, что, прислушиваясь к отдаленному шуму битвы, душой и телом она переживала то же самое, что и мы — те, кто, оказавшись в самой гуще этой схватки, остался в живых. Мы могли видеть, что творится на нашем участке поля, Таис же было дано только рисовать это в своем воображении. Пока жизнь солдата била в нем ключом, он ощущал ее таинственное существование. Таис же не имела никаких вестей о сражении, кроме тех, что приносит ветер, она не знала, продолжают ли сражаться дорогие ей люди, взяты ли в плен или полегли костьми в молчаливых рядах павших.

Я лежал в полусне, блаженно-счастливый оттого, что страшное испытание уже позади, что с восходом солнца я вспомню о нем как о дне вчерашнем. Вскоре после полуночи мы полностью очнулись от сна, облачились в персидские наряды и кликнули хмурую служанку Таис, чтобы она принесла нам вина. Выпив, мы принялись за обильный ужин из перепелов, кунжутных пирогов, дикого меда и ароматного шербета, который часто подают на персидских пирах. Мы ели с одинаково завидным аппетитом, потом, зевая и сонно моргая, встали из-за стола и поспешили снова в постель.

Еще до восхода солнца я был уже в седле и выслушивал новости о Дарии. Его преследователи хмуро сообщали, что он бесследно исчез и они не знают, на каких горных тропах искать его.

В это утро мои соратники закончили похороны наших павших бойцов; прозвучали трубы, и мы попросили богов смилостивиться над их душами. Затем поспешно оставили это место, над которым собирались стаи крылатых вампиров. Как только поле сражения осталось позади, я послал Пармениона с легкой конницей в Дамаск, приказав ему перекрыть царскую дорогу, сообщающуюся с Эмесой, и раздобыть свежих лошадей на почтовых станциях. Я не мог пригласить Гарпала участвовать в этом рейде — он бы не поспевал за всеми, — и его это сильно задело, а возможно, и оскорбило.

Со временем я получил сообщение, что экспедиция удалась: Парменион догнал обозы Дария и взял город. Я представил себе, как этот старый, закаленный в боях вояка исследует свой улов, разинув от изумления рот, как какой-нибудь деревенский простак. Он описал это в письме, посланном мне с большой поспешностью, и, похоже, особое впечатление на него произвело огромное число флейтисток у царя — триста двадцать девять. Скажу по правде, меня тоже это не оставило равнодушным. Можно ли прослушать столько флейтисток, если, конечно, они не играют хором? Парменион уверял меня, что поваров было двести семьдесят семь: нечетное число говорило о том, что он сосчитал их по носам с величайшей тщательностью. Семьдесят процеживали вино, сорок составляли духи, но только тринадцать делали сыр. Когда я прочел это кое-кому из своих военачальников, они просто взвыли от хохота. В Македонии мы очень нуждались в составителях духов, так как много потели и редко мылись, но во дворце Филиппа их было только двое. И напротив, мы вряд ли могли прожить без сыра, изготовлявшегося из коровьего, кобыльего, а случалось, и из верблюжьего молока — эти животные с резким запахом давали лучшее молоко для всех видов ароматного сыра.

Согласно первым сообщениям, в царской сокровищнице лежало пятьсот талантов серебра и двадцать шесть сотен талантов золотых монет. Этой баснословной суммы денег, поделенных среди моих солдат, хватило бы, чтобы набить кошелек каждого из них сотней золотых статеров. Но я подозревал, что эта оценка несколько преувеличена, и оказался прав. В добычу также входило свыше пяти сотен лошадей, мулов и ослов, тридцать тысяч рабов, всевозможные ценные вещи и столько молодых женщин, что ему было трудно их пересчитать — глаза слепило от их красоты.

Я же тем временем продвигался на юг и в память о сражении основал город Александрию — для защиты Киликийских Ворот. Два острова, до этого захваченные персами, были, словно на золотом блюдце, преподнесены мне послом их бывшего царя.

Восемь моих кораблей захватили десять персидских, прохлаждавшихся возле Сифноса, тем самым разбив надежды адмирала на восстание в прибрежных городах. Но у нас на родине царила смута: там снова распространилось ложное сообщение, будто я убит, а моя армия разбита. Хмурая маленькая Спарта попыталась было начать собственную войну, но в разгар подготовки к ней пришли вести о моей победе при Иссе. После этого в Греции установилась успокоительная тишина.

Наконец я получил от Дария письмо, в котором он предлагал дружбу и союз, если я немедленно верну его прекрасную жену и любимых детей. Тем вечером, когда я проявил беспримерное благородство души, у меня было намерение вскоре так и поступить, но потом я передумал, сообразив, какую ценность они могут иметь для меня как заложники. Решив с этим не торопиться, я отвечал Дарию с холодным высокомерием, предупреждая его, чтобы впредь он не думал оспаривать мое право на его империю.

— Я рада, что Дарий ускользнул, — заметила Таис, когда я показал ей его письмо.

— Не понимаю твоей радости, — холодно ответил я.

— Я радуюсь за тебя. Если бы Дария захватили или убили, сатрапы тут же сцепились бы из-за того, кому быть его преемником. Никто бы не признал твоего права, царь Александр, потому что ты покорил только Малую Азию и все еще находишься в девяти тысячах стадий от Вавилона, за которым его империя простирается на восток, кончаясь на полпути до восхода солнца. Тот, кому достанется его трон, так вознесется в собственном мнении, что наверняка соберет армию, чтобы постараться вернуть утраченное. Дарий же уже дважды испил из той горькой чаши, которую ты ему подносил, а это заставило его присмиреть. Я не сомневаюсь, что он предложит тебе не только сатрапии, которые ты уже захватил, но, вполне вероятно, и все обширные территории отсюда и до долины Тигра и Евфрата, если ты позволишь ему мирно царствовать над остальной территорией.

— Не вступлю в союз ни с одним персом. Мне нужны только его смирение и покорность.

Ничто из того, что раньше говорила Таис, не уязвило меня так сильно. Казалось немыслимым, чтобы она до сих пор не осознала моей неумолимой решимости завоевать всю обширную Персидскую империю — завоевать или, пытаясь сделать это, умереть. Это было больше чем решимость. Сами боги, я твердо верю, внушили мне свою волю и заставили посвятить свою жизнь этой высокой цели. На большее я бы не претендовал. Но почему Дарий отказался прислушаться сперва к мнению Мемнона, затем Харидема? Какие силы притупили его слух и острый ум, чтобы заставить совершить губительную ошибку и завлечь в мои сети?

Я не забыл: Таис не хватает веры в божественность моей миссии. Не равнялось ли это нарушению верности мне? Вскоре я намеревался двинуться в Дамаск, там поговорить с вдовой Мемнона Барсиной и, если возможно, выяснить обстоятельства его смерти: была ли в самом деле болезнь ей причиной или что-то еще. Ни один из встречавшихся на моем пути не вызывал у меня таких сильных опасений, как Мемнон. Никто другой не мог так близко сравниться со мной в смысле военного гения: если в действительности он и не был таковым в полном смысле этого слова, то каждый из нас превосходил друг друга в одних отношениях и не дотягивал в других. Если бы его не убрали… Впрочем, мне не хотелось взвешивать за и против в этом темном деле. Никогда не забуду, как он выгнал опытного, талантливого вояку Пармениона из района Геллеспонта. Сам я ни разу не одержал серьезной победы над Мемноном. Да, он был мне настоящим соперником, и в одном отношении я жалел о его ранней смерти: она не дала мне возможности подвергнуть свои силы высшему испытанию — испытанию его силой.

Совершенно справедливо: мое предприятие в истории человечества было самым честолюбивым. Ни Ксеркс, ни Рамзес Великий, ни Кир, ни наш Геракл — даже в тех, облаченных в миф, легендах — не достигли столь многого, как я. Таис не нужно было мне напоминать, что это только начало. В результате какого-то духовного процесса, который был для меня незаметен, я пришел к решению, которое не мог полностью переварить своим умом. Труднейшим узлом в дереве, которое я собирался срубить, узлом, самым неподатливым моему мечу, являлся город Тир, с незапамятных времен и до недавних пор могущественнейшая сила, сопредельная нашему морю. Когда Греция была только горным пастбищем, населенным грубыми пастухами, Тир противостоял ей богатством и культурой. Никогда в своей невероятно древней истории этот город не уступал захватчику. Время от времени он подвергался осаде, но стоял до тех пор, пока осаждающие не падали духом. В стенах его никогда не пробивали брешь, ворота никогда не брали штурмом.

Сначала я намеревался покорить соседние Тиру города, Библ и Сидон, и лишить персидский флот баз в этом районе, а потом собственным флотом взять его в блокаду до тех пор, пока моему мечу не покорятся две большие персидские столицы, Вавилон и Сузы. Но теперь я пришел к иному решению. Где найти еще лучшее испытание сил, как не здесь? Я снесу девятиметровые стены Тира, пройду маршем по его улицам, на которые никогда не ступала нога вражеского солдата, уничтожу его гарнизон и захвачу трон наместника.

Дарий вскоре услышит о великой победе, затрепещет его сердце и потемнеет в душе, и, если только не воспламенится какой-то новой надеждой, он больше никогда не пойдет войной против непобедимого Александра. Куда как гладкой ляжет мне дорога в Индию. А в близлежащем Дамаске вдова Мемнона уж никогда не будет рассуждать о ходе событий в том случае, если бы был жив ее супруг, никогда не будет гадать, кто из нас гениальней. И не с гордо поднятой головой будет она стоять, а падет ниц предо мной.

8

В этом древнем районе на восточном берегу нашего Внутреннего моря, являющемся на протяжении двадцати веков родиной семитского народа, я прежде всего направился к Библу, вассальному городу Тира. Библ сдался еще до того, как натянули македонский лук. Сидон, когда-то соперник Тира, а теперь ненавидящий его пленник, с радостью приветствовал меня: Мемнон однажды с помощью предательства овладел им и чуть ли не сжег дотла. Мы не тешили себя надеждой на быструю капитуляцию самого Тира. Верхом мы провели первый тщательный осмотр местоположения города и его фортификационных сооружений.

Город стоял на острове, примерно в четырех стадиях от материка, где лежали руины родственного ему города. Хирам, современник Соломона из Иудеи, построил между двумя городами дамбу, но ее с тех пор размыло волнами. Я сразу понял, что должен построить еще одну дамбу между руинами и живым городом, чтобы можно было подвести под его стены осадные машины и устроить базу для своей армии. Чтобы порадовать солдат, я вывалил в воду первую корзину земли и взял на заметку дату: вскоре после зимнего солнцестояния, года 26-го о. А., спустя несколько месяцев после моего двадцать пятого дня рождения.

Старею, подумал я. А Таис еще нет и двадцати трех, она в расцвете своей юной красоты. И Роксане в далекой Бактрии, по моим подсчетам, года двадцать два. Я не видел ее около девяти лет. Она наверняка уж отчаялась меня ждать или, может, забыла, что когда-то желала моего прихода.

Роксана, далекая искательница приключений, наездница, обладающая красотой не такой мистической, как у Таис, но более живой, ты не забыла мое имя, хотя я слышал, что в Центральной Азии меня зовут Искандер. Туда, в твое далекое горное царство на пронзающем небо Памире, доходят обо мне слухи — их в основном разносят медленно тянущиеся караваны, а еще, наверное, быстро мчащиеся гонцы царя Дария, зовущие на войну бесстрашных всадников на косматых и малорослых лошадях, чтобы они могли пополнить его ряды. Но если какие-либо бактрианские конники и вступали в схватку с моими силами в Иссе, то шпионы мне об этом не сообщали. Не видишь ли ты иногда в своем воображении дубовый лес близ храма Додоны? Когда ты в постели со своим мужем Сухрабом, не является ли тебе во снах воспоминание о тишине и тьме у догорающего вечернего костра, когда ты положила мою руку к себе на мягкий шелковистый холмик, называемый у нас холмом Афродиты, пообещав, что он будет мне наградой победителю, если я в твоем далеком царстве дойду с победой до Мараканды? Ты не думала, что краткая моя ласка кому-то во зло, хотя она могла бы оскорбить целомудренную Артемиду, но ты предполагала, что приглашение, возможно, обернется большим злом, наказуемым смертью, ибо с тех пор мне только мечом приходится прокладывать себе дорогу!

Потерпи, малышка, теперь уж мужняя жена, я скоро приду.

Развалины каменоломни на континенте обеспечили нас всем необходимым материалом для засыпки илистых отмелей около берега. Чтобы облегчить переправу осадных орудий на остров, мы вбили по границам его сваи. Вражеским судам до нас было не добраться, но, достигнув глубоких вод, мы оказались в пределах досягаемости их стрел и камней, и пришлось построить переносные деревянные баррикады для своей защиты и башни, с которых и мы могли посылать в ответ свои стрелы и камни.

Но умудренные жители Тира знали и другие способы ведения войны. Нагрузив дровами большую шаланду, обычно служащую для перевозки лошадей, и установив на палубе фок-реи, с которых свисали железные котлы с маслом и смолой, они готовились сжечь наши баррикады и башни. Будучи опытными моряками, они нагрузили корму пожарного судна, с тем чтобы выше поднялся нос, отчего воспламененные жидкости изливались бы с катастрофическим для нас результатом.

Так и случилось. Да к тому же бросившиеся тушить пожар солдаты становились легкой добычей лучников и пращников, выстроившихся у борта, и мы потеряли немало людей. За каких-то пятнадцать минут наш пятнадцатинедельный труд полностью пошел насмарку.

Тир не ронял своей репутации города, способного дать отпор любой осаде. Все мои военачальники, за исключением Птолемея, были обескуражены до тех пор, пока я не съездил в Сидон для поиска кораблей, способных схватиться с вражескими судами. И там боги снова улыбнулись мне. Морские капитаны Арада и Библа, узнав, что эти города у меня в руках, и ненавидя тиранствующий Тир давнишней ненавистью, покинули на своих кораблях персидский флот, чтобы присоединиться к моей нарождающейся эскадре. Корабли Сидона также стали на мою сторону, Родос и Ликия дали по десять кораблей, а Солы, говорящие на извращенном греческом, три. Даже Македония прислала одну небольшую воинскую галеру. А там и правитель Кипра, узнав о победе при Иссе и будучи другом Дарию, когда тому везло, в этот бедственный для него час быстро стал перебежчиком и отдал под мое знамя свой великолепный флот из ста двадцати кораблей. Итак, в целом у меня оказалось свыше двухсот кораблей.

Тем временем мои люди укрепляли насыпь. Пока суда готовились к осаде, я не мог терпеливо ждать и поэтому с легким, но сильным войском из пехотинцев и лучников предпринял десятидневный рейд против итуреанских племен, воины которых, едва завидев, как мы размахиваем оружием, поспешили сдаться. Мы убедились, что можем безопасно передвигаться вдоль берега, и гарантировали свои фланги и тыл от всяческих напастей.

В Сидоне четыре тысячи греческих наемников под командованием Клеандра — его четыре месяца назад я отправил для найма добровольцев — восполнили то, что я потерял в сражении при Иссе и в других мелких баталиях после него, но их количество разочаровало меня.

Завидев мой новый флот, левое крыло которого было под началом Кратера, а правое под моим, тирийский адмирал изменил план морского сражения. Он и его капитаны поняли, что Тиру предстоит выдержать опаснейшую и упорнейшую осаду за все века его господства на Внутреннем море, а иначе он будет разрушен. И все же его флот, занявший подходы к гавани, нельзя было атаковать, не понеся серьезных потерь, поэтому я удовольствовался тем, что сковал его подвижность своими плавучими силами.

Затем я послал в Финикию и Сирию за опытными инженерами, лучшими в мире, и они приступили к строительству осадных машин, размеры и мощь которых были македонцам в диковинку. Одни устанавливались на связанных вместе шаландах, другие на дамбе, а те, что полегче, на самых больших кораблях. Но когда мы построили башни для своих катапульт, то убедились, что тирийцы в этом отношении посильнее нас: с их возносящихся со стен башен можно было посылать стрелы и большие дротики с горящей смолой, а их катапульты забрасывали камни в мелкий канал, делая его еще мельче и не позволяя нашим плавучим средствам подходить близко к стенам города.

Мы, установив вороты на кораблях, поднимали эти камни со дна, что было делом не только долгим и трудоемким, но и опасным, ведь работать приходилось под градом стрел, камней и дротиков. Верно, эти тирийцы в прошлом заключили союз с Посейдоном, судя по тому, что они знали все хитрости, как отбиваться от флота. Они посылали на стоянку наших кораблей свои с фальш-бортом, защищенным растянутыми шкурами, и перерезали нам канаты, чтобы корабли уносило в море или сажало на каменистые отмели. И когда мы платили той же монетой, посылая корабли, таким же образом защищенные, чтобы таранить беспокоящие нас суда, их пловцы, умеющие долго держаться под водой, продолжали перерезать канаты, и нам оставалось только заменить их железными цепями.

Наконец можно было приступить к штурму этих намозоливших нам глаза стен. Наши осадные корабли вошли в расчищенные каналы, а установленные на дамбе тараны принялись долбить стену. Смотреть, как они раскачиваются на своих стрелах взад и вперед, было одно удовольствие, и, я полагаю, от этих мощных ударов весь Тир охватило дрожью. И все же его защитники так и кишели на стенах, отбиваясь всевозможными метательными снарядами: камнями, зажигательными ядрами, гигантскими дротиками и стрелами.

Горожане молились своему богу Мелкарту, чтобы он не допустил вторжения, но тот, как и Геракл, по рождению эллин, верен был эллинам и, думаю, мало прислушивался к мольбам тирийцев, занимаясь своими любимыми делами: охотой, войной и соблазнением девственниц. Я узнал, что правитель Тира обратился за помощью к Карфагену, тоже семитскому городу, но Карфаген ответил, что поглощен киликийскими войнами и может выделить только одну триеру в знак родственной привязанности и любви. Так что осажденный город понял, что должен полагаться на свои возможности и суровую решимость — все еще серьезный камень преткновения для нашего успеха.

Правители Тира приказали вступить в бой с кипрским флотом, стоящим у Северной гавани. Они наметили налет на полдень, время, когда большинство моряков сходит на берег за водой и провиантом, а я обычно отдыхаю в своей палатке. Но боги в этот критический час заставили меня бодрствовать, и, хотя не было слышно барабанов, под бой которых боцманы добиваются ритмичной гребли весел (на этот раз они обходились голосами), я выскочил из палатки, когда налетчики миновали мыс и кинулись в атаку.

За несколько сумасшедших минут успеха они натворили много дел. Их тараны погубили пентеру кипрского царя, а вместе с нею и еще два судна. Другие корабли враг взял на абордаж, и, прежде чем киприоты сумели организовать оборону и отбить атаку, их экипажам пришлось понести тяжелые потери. Мои воины со всех сторон бросились к дамбе, чтобы сесть на корабли и провести контратаку. Я же взошел на стоящую у южной стороны дамбы пентеру, управляемую небольшим экипажем, и все мы поплыли вокруг острова Тира. Еще до этого я приказал блокировать вход в гавань, чтобы стоящие в ней на якоре корабли врага не смогли бы соединиться с теми, что напали на киприотов, а те, в свою очередь, не смогли бы вернуться после сражения на свои якорные стоянки.

Люди на моей и других триерах гребли как сумасшедшие. Вода так и пенилась под носами наших кораблей, и мы прошли дугу в двадцать семь стадий прежде, чем из часов вытекла треть воды. Достигнув места сражения, мы бросились таранить корабли налетчиков, и немало их нашли свою смерть на дне морском. Другие разбились о камни, о дамбу или о городские стены, а две самые большие триеры спустили флаги у входа в гавань.

Хотя мы тогда еще того не знали, но эта битва знаменовала конец морского владычества Тира — бича морей с незапамятных времен.

Что пользы рассказывать о последней битве за овладение городом? Мои осадные корабли с нарастающей яростью штурмовали восточную стену, которая оказалась неприступной, как каменная гора, затем северную и после нее западную. Только со штурмом южной стены мои воины обнаружили признаки слабости осажденных. Били и били тараны, метали камни наши огромные катапульты, и для прикрытия их персонала от метательных снарядов защитников стены туда переправлялись полные триеры лучников. Одновременно, чтобы распылить и ослабить силы гарнизона, был предпринят единый штурм всех остальных стен города.

Возникла небольшая брешь, и тут к стене приставили лестницы, но атака была отбита.

На третий день после первой атаки ветер утих, море успокоилось, легче стало маневрировать, и во всех стенах стали появляться и расти трещины, одна за другой. Под самым большим проломом две триеры солдат поставили лестницы и пошли на штурм, возглавляемые храбрым Адметом. Адмет пал, но его солдаты продолжали наседать. Трубачи собрали мою охрану, и мы, овладев верхушкой стены, стали с боем пробиваться к задней части примыкающего к стене дворца. С тридцатиметровой высоты мы могли лишь изредка, меж схватками то с тем, то с другим защитником, бросить беглый взгляд на море, чтобы увидеть взятие в плен или гибель остатков знаменитого Тирского флота. Безветренный, промытый недавним дождем воздух казался огромным стеклом для чтения, сквозь которое все было видно удивительно отчетливо; люди и корабли казались крошечными, но резко очерченными. Наши триеры мчались на врага с какой-то бешеной скоростью. Солнце ритмично вспыхивало на взлетающих в унисон лопастях весел. Они казались многочисленными ножками какого-то быстро семенящего мерзкого водяного жука, хотя в действительности это были всего лишь деревянные метлы, причесывающие спину лениво лежащему морю.

Каждое столкновение между одной из моих триер и вражеской казалось неестественно коротким, как, возможно, часто бывает в сражениях; похоже, прекратилось движение времени вперед, ибо здесь, на стене, повторялось одно и то же: нападение или бегство противника — и событие быстро и внезапно прекращалось, как только он падал, сраженный насмерть. Это был уже не тот враг. Он знал, что после долгой и стойкой обороны город быстро теряет силы; надежда на победу угасла, и воинственный дух сменился отчаянием и слабостью, явно ведущими к поражению.

То же самое происходило на триерах. Две — своя и чужая — сцеплялись, словно их влекла друг к другу какая-то неодолимая сила. Мы не видели подводных таранов с их страшными зубцами, и почти сразу же одна из этой двойни начинала тонуть, кренясь на нос или корму, или иногда просто опускаясь на киль до тех пор, пока вода не захлестывала палубу, и она исчезала. И почти всегда именно тирийской, а не моей триере приходил такой быстрый конец. Солдаты прыгали за борт, но мало кто из гребцов успевал это сделать, к тому же многие из них были прикованными к скамьям рабами. Затем с ближайших триер в барахтающихся пловцов летели стрелы или дротики.

Но на страшный пир явился еще один налетчик, ужасней, чем эти. Рыболовы Тира имели привычку очищать свой улов недалеко от дамбы и выбрасывать за борт не только внутренности, но и целые рыбины, если они не годились для продажи на рынке. Поэтому здесь собирались большие стаи акул, в основном мелких, но бывали и крупные особи. Сюда же спешили и длиннозубые хищницы, такие, как барракуда. С тех пор как началась осада, рыбачьи шаланды держались подальше или удалились в дружественные воды; однако стаи хищников не покидали прикормленное место и становились с каждым днем все прожорливей и свирепей. Они пожирали тех, кто падал со стен и башен, убитых, выбрасываемых за борт по той причине, что на оспариваемой территории похороны были фактически невозможны. Это был их праздник: разрезая воду острыми плавниками, они устремлялись к каждому только что затонувшему кораблю. Даже маленькие акулы, в большинстве случаев не осмеливавшиеся нападать на плывущего человека, теперь брали его в кольцо и, делая молниеносные выпады, кусали и тут же отступали назад. Повсюду были видны круги и воронки, вода в которых из лазурно-голубой превратилась в розовую, красную, алую.

Корабли можно было построить заново. Но мореходное искусство тирийских моряков, с каким они отваживались заплывать за Ворота Геракла в Океаническом море и там соперничать с ветрами, неизвестными на нашем море посреди суши, и ходить в далекие страны за оловом, их знание маршрутов, опасных отмелей, рифов и губительных приливов, которое нам, жившим на Внутреннем море, было недоступно — это искусство с гибелью носителей таких знаний терялось, и, чтобы вновь обрести потерянное, возможно, потребовались бы века. Все это тысячелетиями устно передавалось от отца к сыну, и так, как знал это тирийский моряк, не знал ни один другой.

То был их хлеб, их гордость, и именно этим они отличались от всех остальных. Но их древний островной рай уступал вражеской силе, и, возможно, они предпочитали умереть.

Мои соратники обнаружили спуск, ведущий на крышу примыкающего к стене дворца, и я повел их вниз, к арке, через которую мы без сопротивления проникли во внутренние покои. По всем признакам, это был дворец вассального правителя Тира, но, за исключением сбившихся в небольшие группы плачущих женщин, он оказался брошенным, и мы, ни разу не применив оружие, пройдя коридорами, спустились по величественной лестнице на улицу.

Защитники стен уже обратились в бегство, преследуемые моими солдатами, которые хлынули в город во все пробитые бреши. Те, что избежали смерти, собрались в святилище Агенора, чтобы оказать последнее сопротивление, но моя охрана, подкрепленная со стороны, атаковала с величайшей яростью и быстро их рассеяла.

Над местом битвы уже опускалась тишина, и я совсем было собрался вложить в ножны свой окровавленный меч, когда ко мне подбежал Гефестион. С красивого лица его еще не сошла ярость битвы, на щеке — кровавый порез от меча.

— Царь, мы заперли в узкой улице около двух тысяч этих собак — отборные части, подчиненные непосредственно наместнику. Они отправили в Аид множество наших братьев и никогда не смирятся с пленом. Чтобы их наказать и преподать урок всем другим, кто осмелится не признать твоей власти, мы хотели бы отвести их в соседний парк и прибить гвоздями к деревьям.

Злясь на долгую осаду, которая, наконец, окончилась разъяренной битвой, наполовину лишившись рассудка от потоков пролитой крови и ее тошнотворного запаха, я ответил ему сам не знаю что. Но Гефестион со зверски оскаленными зубами в суетливой спешке бросился прочь, и тут я догадался, каков был мой ответ. Он уже исчез в толпе, и я не смог бежать за ним, чтобы отменить свой приказ. Летели минуты, и этот шаг стал казаться невозможным без того, чтобы я не выказал своей слабости. Я вытер руки от крови и занялся делами, служащими закреплению нашей победы.

Я даровал прощение тем, кто искал убежища в храме Мелкарта, а также жрецам из Карфагена. Остальное население — около тридцати тысяч человек обоих полов и всех возрастов — обрекались на продажу в рабство. Я принес жертву святилищу Мелкарта, после чего приказал устроить смотр всем своим войскам, а затем игры и торжественное факельное шествие. В храме я оставил также таран, пробивший первую брешь в стене, и старинный корабль, считавшийся у народа священным, посвятив их богу, который являлся Гераклом, хоть и носил чужое имя.

Вот так и прекратил существование древний город, целое тысячелетие господствовавший на море. Возможно, со временем он, с его выгоднейшим для торговли на всем восточном побережье местоположением, и будет восстановлен, но никогда уж ему снова не быть самым драгоценным камнем персидской короны, ибо морская мощь его в основном перейдет к Греции, частично к Карфагену, а остальное достанется молодой энергичной нации, обитающей на «сапоге» Европы, — Риму.

Не много пройдет недель — ведь по царской дороге Дария, от одной почтовой станции до другой, всадники ездят быстро — прежде чем во дворец Ахеменидов в Сузах будет допущен дрожащий гонец, чтобы сообщить царю о падении Тира от руки врага его, Александра. И не исключено, что вестника замучают насмерть: такая судьба часто поджидала тех, кто приносил восточным монархам дурные вести, тогда как за добрые гонцов возносили к почету. И опечалится сердце царя, и помутится в уме его, и одолеют его во сне ночные кошмары.

Было сказано, что сонмы мертвых в царстве Аида не помнят своей земной жизни и бродят по сумрачным залам бесцельными молчаливыми толпами. И когда к ним вниз, в жертвенные ямы, проливается кровь, только тогда их ослепшие души чувствуют смутный испуг и губы их ненадолго остаются открытыми. Но мне представилось, что от пылающих факелов нашего шествия у Мемнона перед остекленевшими глазами заплясали искры и крохотные вспышки, и он как-нибудь догадался, что снова царь Александр поразил его Персию в сердце.