Ничто во всем этом не изменило принятого мной решения. В эту неделю к нам вернулось все наше былое счастье. Но я ни на секунду не забывал, что оно временное. Мы летим самолетом до Ниццы, а потом на моей машине едем до Парижа. Когда мы входим в квартиру, Снежина берет лицо Кризи в руки и легонько похлопывает его. Потом, как бы стараясь не вызвать во мне ревности, дотрагивается рукой и до моей щеки. Наутро она приносит нам завтрак. Я одеваюсь. Я точно знаю, что должен сейчас сказать. Нужно, чтобы все случилось очень быстро. Кризи отодвигает поднос с завтраком. Она встает. Подходит ко мне. В ее больших зеленых глазах я читаю фразу, ее ночную фразу, ее монотонную фразу: «Возьми меня с собой, возьми меня». Она мне беззвучно кричит. Она кричит издалека. И через секунду все опрокидывается. С каким-то ужасом, но ужасом, к которому примешиваются и радость, и неистовство, я ощущаю, как меня словно приподнимает неведомое мне до сих пор чувство. Меня захлестывают, на меня наваливаются все эти дни, в течение которых я, как мне казалось, я только и делал, что был счастливым. Мы все еще на дне моря. Свободные, как на дне моря. Все, что раньше казалось мне абсурдным, больше не кажется мне абсурдным. Преступное больше не преступно. Запрещенное больше не запрещено. Я могу жить с Кризи. Я хочу жить с Кризи. Я хочу сделать Кризи счастливой. В течение секунды я ощущаю себя человеком, качающимся над бездной. Я отчетливо ощущаю в эту минуту, что у меня есть выбор только между двумя фразами, в равной степени непоправимыми. Я опять вздрагиваю и в конце концов говорю третью фразу. Я говорю: «Я должен поехать в Морлан». — «Сегодня?» — «Да, сегодня. Так нужно». Посреди этого скольжения во мне, посреди этого головокружения, этого опьянения, мне необходимо за что — нибудь зацепиться, хотя бы за машину, хотя бы за руль машины, за рев мотора. Почему я еду в Морлан? Что я забыл в Морлане? Но я чувствую, что должен туда поехать, мне кажется, что было бы ужасной трусостью туда не поехать, мне кажется, что с учетом этой последней недели мне нужно еще раз увидеть Бетти и что окончательное решение я могу принять только при ней и даже вместе с ней. Я веду машину как сумасшедший. И мысли у меня как у сумасшедшего. Я цепляюсь буквально за все, на что падает мой взгляд. Смотрю на номерные знаки. Чет: Кризи. Нечет: Бетти. Смотрю на отсчитывающий километры счетчик. Чет: Кризи. Нечет: Бетти. Я пытаюсь урезонить себя: ведь у тебя дети. Я пытаюсь урезонить себя: есть Кризи, ты ей необходим, одно это способно оправдать целую жизнь. Приезжаю как раз к ужину. Смотрю вокруг себя: столовая, Бетти, склоняющаяся над Корали, Антуан с салфеткой под руками — способ, придуманный Бетти, чтобы отучить его класть локти на стол. Ну зачем я им нужен? Я ищу какой-нибудь знак. Знака нет. Знака не бывает. Я устал, смертельно устал.

Ложусь спать. Впервые за долгое время я сплю крепко. Когда я просыпаюсь, все становится ясным. Вхожу в комнату Бетти. Она разложила на своей кровати платье Корали и, держа иголку в руке, стоит над ним с таким видом, как будто играет особенно трудную шахматную партию. Я говорю: «Я должен уйти из дома». Затем очень быстро, как произнесла бы Кризи, добавляю: «В Париже есть человек, которому я нужен». Бетти секунду смотрит на меня, потом идет к туалетному столику, втыкает иголку в подушечку и, не оборачиваясь, спрашивает: «Ты вернешься?» Проходит секунда. Мне кажется, что я вижу ее, эту секунду, что она сейчас стоит между нами. Я говорю: «Нет. Нет, я не вернусь». Тогда Бетти спрашивает: «Сколько ей лет?» Этот вопрос настолько удивляет меня, что я говорю: «Кому?» Я хотел сказать совсем не это. Я хотел сказать… Наконец, Бетти оборачивается и сухо выдавливает: «Полагаю, что речь идет об этой Кризи». Такое впечатление, что эта вспышка гнева освободила Бетти. На ее лице я не вижу сейчас ничего, кроме любопытства. Она смотрит на меня так, как будто раньше никогда меня не видела.

— Ты сошел с ума, — говорит она.

Я сошел с ума, я это знаю. В этот момент я только разрушаю. Это поступок сумасшедшего. Я уничтожаю связь с Бетти, всю силу которой я ощущаю еще и сейчас, а также с болью ощущаю, что и с ее стороны, хотя я и не знал этого, связь тоже начала разрушаться. Я разрушаю связь с детьми. Они не поймут. Они еще долго не поймут. Я разрушаю свою жизнь. Я депутат не от Парижа, я депутат от Морлана. При разводе и женитьбе на Кризи, я никогда не буду переизбран. И о моей адвокатской практике тоже лучше больше не думать. Что же мне остается? Стать агентом по связям с общественностью в каком-нибудь доме моделей? И мне придется отказаться от своей страсти, страсти, в которой ни один депутат, ни один министр, как ни странно, не решается признаться: в страстной любви к государству. Я спрашиваю: «Ты на меня сердишься?» Мне бы хотелось вернуть эту фразу. Лицо Бетти как-то сразу осунулось. Она выходит из комнаты. Я какое-то время слышу ее шаги по лестнице. Иду в свою комнату. Собираю какие-то вещи и складываю их в чемодан. Во всем этом есть что-то нереальное. Вещи — это на самом деле не вещи, а хлопья, обрывки облаков. Когда я прохожу мимо телефона, у меня мелькает мысль, что я, вероятно, должен позвонить Кризи. Но, как я уже сказал, телефон находится в прихожей и разговор услышат все. Устроить такое Бетти я не могу. В саду Корали играет в классики. Она хочет, чтобы я поиграл с ней.

Я играю. Прыгаю на одной ноге. Я — в раю. В каком это раю? Потом меня окликает с грушевого дерева Антуан, который смотрится там, как марсовый на мачте. Я кричу ему: «Будь осторожней!» Машина едет. Машина мчится. Я приезжаю в Париж. Перед домом Кризи стоит шестиметровая машина, которая сначала вызывает у меня улыбку: слишком уж агрессивный цвет. Это даже не малиновый, это цвет раздавленной клубники. Потом, в тот момент, когда я вынимаю ключ из зажигания, одна деталь заставляет мою руку повиснуть в воздухе: за рулем машины цвета раздавленной клубники я вдруг узнал того кучерявого, который в прошлый раз растирал Сэмми Минелли. А секунду спустя, устремляясь бегом по дорожке upus incertum, узнаю и самого Минелли.

Машина раздавленно-клубничного цвета отъезжает. Я поднимаюсь. В прихожей я сталкиваюсь со Снежиной, которая кричит: «Мисье, мисье!» Слишком громко кричит. Я резко отталкиваю ее. Взбегаю по лестнице. Кризи в белом банном халате сидит перед туалетным столиком. Она поднимает голову. Смотрит на меня через зеркало. Ее лицо застыло в зеркале, застыло в этом инее, в этой холодной воде, в этом заледеневшем мире, который, несмотря на все ее усилия, так и остался нашим единственным миром. Это мир мгновения, за которым ничто не следует, мир, который ничто не согревает. Я спускаюсь по лестнице. Я хотел уйти. В прихожей по-прежнему стоит Снежина. Она показывает мне головой: нет, нет. Молитвенно складывает руки. Я выхожу на террасу. Пытаюсь что — то почувствовать. Ничего не чувствую, ни гнева, ни горечи, ничего, кроме упадка сил, этого стального цветка, медленно распускающегося у меня в груди, ничего, кроме горького ощущения, что я был прав. Прав, что не хотел углубляться дальше в эту пустыню. Вот я здесь, стою, оперевшись о стеклянную балюстраду. Подо мной — отвесная скала, пустота, двенадцать этажей. Это мрачное время, темное время, время между собакой и волком, время, которое всегда было для меня враждебным. Дневное освещение все еще борется со светом больших фонарей. Кризи — позади меня. Она подходит ближе. Подходит вплотную. Она говорит: «Тебя же не было». Голосом, в котором отсутствует какая бы то ни было интонация. Унылым голосом. Она говорит: «Тебя же не было». Всего одного слова было бы достаточно, одного порыва — с ее стороны, с моей. Ведь нет, то, что есть между нами, глупость не может это разрушить.

Глупость не может победить. Она побеждает. Внезапно во мне поднимается черный яд. Я обнимаю Кризи. У меня на груди она расслабляется. Я перехватываю ее под коленями. Там внизу, очень далеко, маленький мальчик быстро катится на своих роликовых коньках. Я слышу скрип его коньков. Как бы быстро все это ни произошло, был один момент ожидания, был момент, когда Кризи только ждала. Ее лицо не дрогнуло. Моя Кризи, моя малышка, моя икона, мой раскрашенный идол, моя райская птичка. Я видел ее последний взгляд. И осмелюсь сказать: в этом взгляде была лишь невероятная жалость.

И вот я бегу, бегу, бегу. Я скатываюсь по лестнице, спотыкаюсь, падаю, шарахаюсь о стены. Внизу, перед входом, в пустом свете больших фонарей, распластавшись, лежит Кризи, лежит в белом банном халате, поджав одну ногу под себя. Я бросаюсь к ней. Если не считать струйки крови, такой тоненькой, из уголка рта, на лице ее нет никаких повреждений. Потом на нас падает резкий свет. Кто-то зажег освещение у входа. И слышу, как кричит консьержка. Я оборачиваюсь и кричу: «Звоните! Звоните же!» Кто-то опускается рядом на колени. Это Снежина. Она берет лицо Кризи в свои руки, берет его точно так же, как в тот день. Она наклоняется, прислушивается, и ее рука медленно скользит по векам Кризи. Она говорит что-то, но я не понимаю. Останавливается машина. Нас окружают полицейские. Снежина встает и сразу же, даже не дожидаясь вопросов, начинает быстро, пылко что-то говорить, с криками, с восклицаниями, но я не могу понять ни единого слова. Да я и не хочу понимать.

Через секунду полицейские кинутся ко мне. Это мне безразлично. Это все происходит где-то очень далеко. Существует Кризи, существует моя жизнь, существует это разбитое тело, этот потухший взгляд, который я уже больше никогда не увижу. Один из полицейских наклоняется надо мной, поднимает меня. Другой, должно быть, главный, продолжает слушать Снежину. Он на секунду оборачивается ко мне и очень быстро, как бы в скобках, говорит мне: «Я обычно провожу отпуск в Испании, в Коста-Браве». Эта фраза звучит настолько странно, что мне требуется несколько секунд, чтобы уловить ее смысл: он понимает по — испански, он в основном понимает то, что говорит Снежина, и, если судить по его тону, в ее речи еще не прозвучало никаких обвинений в мой адрес. А после одной какой-то фразы Снежины в его беглом взгляде, направленном на меня, даже промелькнуло что-то вроде уважения. Что она ему сказала? Она все еще говорит, все так же быстро жестикулируя, ударяя себя в грудь, поднося руки к щекам. Она говорит о Кризи, она говорит обо мне, но на меня не глядит. Ее речь становится все более и более страстной. Переходит в рыдания, в вой. Один из полицейских теперь стоит на коленях рядом с Кризи. Он поднимает голову. «Ладно, — говорит главный. — Где тут телефон?»