Если бы три месяца назад мне предложили что-нибудь, на что уходило бы пятнадцать минут в день, я бы возмутился: «Пятнадцать минут! Где же я вам их возьму? С моим-то режимом». В самом деле, у меня не было ни единой свободной минуты. Тем не менее сейчас я нахожу целые часы для того, чтобы провести их с Кризи. По утрам я приезжаю к ней. Часто застаю ее еще спящей, не вынырнувшей из тумана, укутанной в оболочку, из которой я ее постепенно извлекаю. Иногда я попадаю на сеансы примерок, когда повсюду разбросаны платья, раскрыты коробки, Кризи крутится перед зеркалом, у ее помощницы во рту полно булавок, полковница моргает из-за своих коротких сигарок, или портной, у которого золотые цепочки на запястьях, говорит какие-то ужасные вещи своим коллегам. А иногда около двух часов я заезжаю за Кризи к ее парикмахеру. Я присутствую при самом финише, при последнем взмахе ножниц и расчески, когда парикмахер брызгает на Кризи лаком, отходит назад, бросает последний взгляд на свое творение и тут же уходит, будучи достаточно скромным, чтобы не дожидаться аплодисментов. Я оказываюсь в этом шуршащем, беспокойном, неизменном мирке, где каждый: парикмахер, портной, полковница считает себя Наполеоном, где у всех троих — одни и те же повадки, откинутый назад бюст, прищуренный взгляд и приподнятая лапка. Мы едем обедать. Потом возвращаемся, идем через гостиную в спальню на галерее. Днем, когда светит майское солнце, иногда все еще холодное и прозрачное, а иногда буквально воспламеняющее витраж, наслаждение превращается во что-то незаслуженное, взятое тайком, отчего кажется, что воруешь его у других и что если бы они об этом знали, то непременно взбунтовались бы. В самом начале я сказал Кризи, что по вечерам практически никогда не бываю свободен. Теперь я провожу с ней как минимум два вечера в неделю. Когда мне хотелось проводить с Кризи ночи, я их с ней проводил. Благодаря Кризи я обнаруживаю, что время эластичное, что оно похоже на сумку полковницы, в которую, какой бы набитой она ни была, всегда можно впихнуть еще одну записную книжку или лишний пуловер.

В моей жизни были дела, которые казались мне самыми главными. Я пренебрегаю ими, и ничего не происходит. Были письма, на которые я считал своим долгом отвечать. Я на них не отвечаю: никаких последствий. Все мы наваливаем на себя обязанности, которые в один прекрасный день спадают с нас от легкого движения плеча и навсегда исчезают. Однажды, когда Кризи где-то задержалась, а Снежина вышла за покупками, мне пришлось, ожидая, простоять несколько минут на лестничной площадке. Кризи возмутилась. Два дня спустя она сказала мне: «Я заказала для тебя ключ. Вот, держи». Она произнесла это скороговоркой. По тому, как быстро, почти невнятно она это сказала, по тому прямо на меня устремленному взгляду, по тому упрямому выражению, которое появилось у нее на лице, я понял, что для нее эта фраза имеет большое значение и что вместе с этим ключом она передает в мои руки и самое себя, и свою жизнь. Однажды вечером я возвращался с вечернего заседания Ассамблеи довольно поздно. Внезапно, хотя минуту назад я и не помышлял об этом, я поворачиваю налево, и, словно вырвавшись у меня из рук, машина мчится к дому Кризи. Там, прежде чем ступить на дорожку opus incertum, я на секунду останавливаюсь в нерешительности. Я еще никогда не приезжал без предупреждения. Поднимаюсь наверх. Вставляю ключ. Гостиная утопает в лунном свете, льющемся сквозь большой витраж. Более чем когда-либо это все похоже на сверхпрозрачный куб, а три Кризи на трех стенах кажутся гигантскими рыбами в аквариуме. Я тихонько поднимаюсь по лестнице. Кризи там, свернувшаяся клубочком в своей постели. Я зову ее. Безрезультатно. Трясу ее. Она открывает глаза. Ни малейшего удивления. «Ты, — говорит она. — Это ты». Говорит голосом, который идет откуда-то издалека. Обвивает руками мою шею, целует меня в губы, прижавшись ко мне всем телом. «Я ждала тебя», — добавляет она. И увлекает меня в ту пропасть, из которой сама вынырнула всего на одну секунду. И вот она уже опять спит. Спит у меня в руках. Тело у нее теплое и нежное, не осталось и следа от стальных мускулов, все в ней расслаблено, свободно, выпущено из-под контроля. Она плавает в глубоких водах, очень далеко и очень близко. Так мы лежим довольно долго. Потом я тихонько высвобождаюсь. Смотрю на спящую Кризи. На ночном столике есть пузырьки, есть тюбики, которые объясняют мне причину этого глубокого сна, этого гипнотического сна, этого падения во мрак. Я должен бы рассердиться. Но я не сержусь. Эти тюбики, эти пузырьки на розовом мраморном столике являются для меня сигналом. Сигналом отчаяния, сигналом смерти: без тебя я не могу жить, без тебя я не могу спать, без тебя призраки возвращаются. Моя Кризи, моя малышка, моя маленькая утопающая, моя Офелия, здесь, в этой лунной полутьме, все становится для меня понятным. Я хорошо понимаю, что я мог бы для тебя сделать, и я не могу этого сделать. Слышишь ли ты, что я говорю? Не могу. Я люблю тебя, но я не могу. Я весь твой, но я не твой. Я твой, но я должен уезжать. Я тихонько целую ее. Откуда-то издалека ее рука на секунду сжимает мою руку. Она пахнет воском, деревом, сандалом. Спи, моя детка. Я спускаюсь по лестнице.

Окидываю взглядом гостиную. Мне кажется, что это в последний раз. В лифте я говорю себе, что должен оставить ее, что должен порвать с ней, и не столько ради себя, сколько ради нее, что у меня нет права, нет права усложнять ее жизнь, если я не собираюсь сделать ее счастливой. Сегодня речь идет уже не о Кризи, сошедшей с плакатов, не о Кризи, летящей на волнах, а о моей крошке Кризи, которую я должен спасти, которую я должен защитить даже от самого себя, даже от нее самой. Завтра я сообщу ей об этом. Завтра я порву с ней. Завтра я разобью себе сердце. Был в твоей жизни праздник. А теперь остановись. Пришло время. Возвращайся домой, депутат от Морлана. Возвращайся домой. На следующий день, когда я звоню ей, она говорит: «Неужели мне это приснилось? Скажи, ты приезжал сегодня ночью?» И моя решимость тут же исчезает. Я еду к ней. Где ты, та малышка, которую сегодня ночью я держал в своих объятьях? Я вновь вижу мою закованную в сталь Кризи, дерзкую, жесткую, которой ничто не может повредить. Я вновь испытываю нашу сухую, бесплодную лихорадку. Осталось ли в моем подсознании хоть что-то от принятого мной решения? В какое-то мгновение мне чудится в больших глазах Кризи волнение, вопрос. Но когда я собираюсь уходить, она резко, даже агрессивно говорит мне: «Ты сегодня очень торопишься». Этот ключ что-то изменил в наших отношениях. В первые дни из деликатности и на тот случай, если Кризи вдруг окажется не одна, я по-прежнему звонил. Кризи это сердило, и она сказала мне прямо при полковнице: «У тебя же есть ключ. Ты что, где-нибудь его забыл?» Затем, словно желая немного замаскировать свое недовольство, добавила: «Зачем лишний раз беспокоить Снежину?» Когда потом мы собирались встретиться у нее, а ей необходимо было выйти на какое-то время из дома, она специально старалась вернуться после меня.

И тогда, если я хотел к ней подойти, она говорила: «Нет, нет. Подожди». Она поднимается к себе в спальню и что-то там делает. Хотя в конце концов я понял, что она там делает: она помещает между мной и собой немного жизни, немного обыденности, какие-то ритуалы, которых достаточно, чтобы видоизменить наши свидания. Они перестали быть свиданиями. Она возвращается домой и видит, что я уже пришел. Она обнаруживает меня дома не как любовника, а как человека, который живет вместе с ней и для которого нет никаких оснований не быть дома, который читает газету, слушает пластинки или звонит по своим делам. Потом, через одну-две секунды, установив эти декорации, она спускается по лестнице, бежит ко мне, смеется, встряхивает волосами, опрокидывает меня на узкий диван и говорит мне: «Злодей». Другие говорят: «Дорогой мой». Кризи говорит мне: «Злодей». Она не смотрит на меня, но улыбается Снежина довольна. Как-то в другой раз, ближе к вечеру, Кризи, лежа в моих объятьях, положив колено мне на живот, вдруг сообщает мне: «Знаешь, я кое-что придумала, как мне быть с налогами». И излагает мне свои мысли. Я говорю ей, что все ее доводы очень шаткие. «Подожди-ка, — говорит она. — Сейчас увидишь». Она соскакивает с кровати, включает лампу, приносит мне целую кипу бумаг. И вот мы оба сидим на кровати, оба в очках, причем у нее очки такие огромные, что мне становится даже смешно. «Кризи, дорогая моя, ты что же, столько зарабатываешь?» — «Ну да», — отвечает она. — «И все тратишь?» — «Вовсе нет, что ты. Часть денег я вложила в дело». — «Вложила? Куда же это?» Я содрогаюсь.

В этих делах Бетти разбирается гораздо лучше меня. Однако это не мешает мне по-прежнему считать, что женщины в деньгах ничего не понимают. «Во что же ты их вложила?» — «У меня есть магазинчик». Я вне себя от удивления. «Магазинчик? У тебя есть магазинчик?» — «Да. На авеню Монтень. Ты, наверное, видел его, в большом здании». — «А кто им управляет?» — «У меня там есть управляющий». — «Который, разумеется, тебя надувает». — «Вовсе нет, — отвечает она. — Почему ты так говоришь? Он меня вовсе не надувает. Я слежу за ним». Она извлекает из своего зеленого кляссера досье, отчеты. Насколько позволяет судить беглый просмотр, управляющий работает превосходно, во всяком случае, прибыль получается солидная. «Кризи, дорогая, почему ты раньше никогда мне об этом не рассказывала?» — «О чем?» — «О твоем магазинчике?» — «Разве это так интересно?» Тут она права, это мне не очень интересно. И все-таки странно, что она ничего не рассказывала мне об этом раньше. Почему именно сегодня ночью? К чему эта преамбула о налогах? Все эти вопросы я задаю себе сейчас. А в тот момент, когда посреди ночи мы сидели вдвоем на кровати и когда мое удивление прошло, мне было все это лишь смешно. Моя Кризи, моя икона, мой раскрашенный идол, моя райская птичка, моя малышка Кризи, моя фараонша, оказывается, моя фараонша, записана в Коммерческий реестр. «Моя Кризи…» Я взглядом показываю ей на ту занятную штучку, выдающую фамилии и телефонные номера, которую я ей подарил. «А знаешь, где я это купил? У тебя!» Это не вызывает у нее улыбки. Она привстала на коленях в кровати, очень серьезная, в больших очках, и отвечает мне: «Разумеется. У меня на этот товар исключительное право».