Затем моя военная служба. Служил я в Анже. В общем, в департаменте Мэна-и-Луара. Приятный город, надо сказать, и он расширил мой кругозор. Это был по — прежнему серый цвет, но скорее серый цвет старого фасада, цвет серого песчаника. Более нежный. Более светлый. Время от времени — увольнение. Я добирался до Парижа. Или иногда в воскресенье организовывала себе выезд мадемуазель Пук. Приезжала меня повидать. Прежде всего, чтобы выговориться.

— Эта дорога! Этот поезд! Столько было народу! У меня начались мои мигрени.

МОИ мигрени. У этой женщины все было во множественном числе. Мои мигрени, мои счета, мои лета. «Женщина моих лет». Но вы думаете, что ее мигрени мешали ей говорить? Одна минута. И в эту минуту влезало все. Ее старая мать, Клермон-Ферран, служащий газовой компании, сын соседки, прищемивший дверью палец, заботы, воспоминания.

— Когда я вижу тебя в этой униформе, Эмиль, я не могу не вспомнить о Роже.

Это ее кавалерийский лейтенант. Тот, который лишил ее невинности. Нынче подполковник Марино.

— Ты не сердишься на меня? Это же так естественно, не правда ли? К тому же, когда я сравниваю тебя с ним… Впрочем, в то время они были одеты по другому.

Я даже потехи ради написал ему, этому Марино, письмо. И подписался: Гастон Пук. Сочинив, что я явился плодом его преступной связи и что мы, моя мать и я, прозябаем в нищете, и ему еще аукнется его порочное поведение. Надо же ведь было испортить ему настроение.

Или она рассказывала мне о магазине, о господине Дюфике.

— Я все-таки беспокоюсь за него. Слишком уж много он курит. И обязательно сигары. Я бы хотела, чтобы он перешел на трубку. Это не так вредно, как-то сказала я ему.

Ее и в самом деле все время что-то беспокоило. Ее озабоченный взгляд оставался постоянно устремленным в угрожающее будущее. Могу поклясться, что я никогда не встречал такой сильной супружеской привязанности, какая часто возникает у секретарш и их патронов.

Или о старике Жюле, который продолжал дразнить ее. Или о господине Тонглере, старшем служащем, у которого, если ей верить, были свои мании.

— А что за мании, Бланшетта?

Она краснела, изображала из себя человека, умеющего хранить тайну.

— Может, мне просто приснилось. Или показалось.

Хотя это мне было бы как раз интересно. Но опять включалась система. Мадемуазель Пук тоже была в системе. А система допускает только забавные мании. Мании признанные. Те, которые вызывают смех. Но не другие. Если бы господин Тонглер любил кроссворды или имел привычку пощипывать себе ухо, об этом мадемуазель Пук мне бы рассказала. Именно потому, что это общеизвестно. Потому что это больше не представляет интереса. Но господин Тонглер любил делать, я не знаю что, имел, не знаю какую привычку, и мадемуазель Пук не смела рассказать мне об этом. Вот и удивляйся после этого тому, что наука не продвигается вперед. Постоянно система. А я сам, жалующийся здесь, в своем повествовании, сколько раз, даже не замечая этого, оказывался жертвой системы? Сколько раз из двух вещей, о которых я хотел сказать, я выбирал то, что было легче выразить? А легче именно потому, что это было уже известно, и мне достаточно было сделать только небольшой намек, не слишком утруждая себя объяснениями, но в то же время и без серьезного рассмотрения этих двух вещей, которое подсказало бы, какая из них является самой важной, самой характерной. Вот, например, мадемуазель Пук. Я уже говорил, что она суетилась по пустякам. Ладно. К тому же это правда. Но разве это действительно такая уж важная черта. И разве не лучше бы мне было сообщить, например, о том, что, когда она выходила из туалета, у нее всякий раз появлялось на лице горделивое выражение. Именно горделивое, по-другому не скажешь. Горделивое, самоуверенное, удовлетворенное. Я слышал гулкий шум спускаемой воды, и под эти торжественные звуки появлялась мадемуазель Пук. Она шла уверенным шагом, шла поступью императрицы, осторожно похлопывая по СВОИМ юбкам, словно она успокаивала спрятанного под ними льва. Согласитесь, что такая черта говорит больше о человеке, чем какая-нибудь банальная информация о том, что он суетится по пустякам. Вам не кажется, что такая черта может оказаться важнее всего остального? Или вот еще я забыл вовремя и к месту рассказать про спуск воды в туалете: когда я был маленьким, я невероятно боялся этого приспособления. Боялся, разумеется, шума. Того грохота, который каждый раз раздавался. Он казался мне таким громким, таким несоизмеримым с крохотным помещением. Поэтому я быстро-быстро спускал воду и убегал с сильно бьющимся сердцем. Эти штрихи кажутся мелкими. Но разве это основание для того, чтобы ими пренебрегать? Мое мнение таково, что объяснение никогда не бывает исчерпывающим. Самая суть вещей обычно так и остается не проясненной.

Это как мои чувства к мадемуазель Пук. Я говорю сейчас о том времени, когда я был в армии. К тому моменту наша связь длилась уже два года. А что я рассказал об этом? Разумеется, очень мало. И из-за этого у вас может сложиться неправильное представление. Она меня раздражала, мадемуазель Пук. Совершенно верно. Раздражала. И я не чувствую себя виноватым, написав об этом. И все-таки я по-своему даже любил ее. Со временем я как-то привязался к ней. Я испытывал к ней симпатию. Испытывал признательность. И на это тоже были причины. Она заботилась обо мне. Вязала мне носки. Когда я уходил от нее, она закутывала мне горло шарфом.

— Не простудись.

Если я кашлял, она делала мне грог или горячее молоко с медом. Так вот! Все это меня очень трогало. Ее забота доставляла мне удовольствие. Особенно, когда я сравнивал ее с моей матерью и сестрой, которые не слишком церемонились со мной.

— Шарф! Смотри-ка, он теперь шарф носит! Совсем завоображался!

Или, когда я просил сделать отвар из трав, сестра отвечала:

— Отвар, надо же! Ну ты даешь! Да ты, вообще, мужчина или кто?

— А ты что, хотела бы убедиться, а, моя старушка?

— Грязная свинья.

А все потому, что я, так сказать, заботился о своем здоровье. Я ЗАБОТИЛСЯ О СЕБЕ — вот что им не нравилось. А КТО ЖЕ ДРУГОЙ МОГ ОБО МНЕ ПОЗАБОТИТЬСЯ? Мать? Сестра? Они только орали на меня с утра до вечера. Вы не представляете, какое мне доставили бы удовольствие немного нежности и немного внимания с их стороны. Так вот! Мадемуазель Пук дарила мне эту нежность и окружала меня заботой. И это было очень приятно. Правда, она слишком много говорила. Что верно, то верно, но со временем я научился не слышать ее. Вопрос привычки. Она говорила, а я мысленно разговаривал сам с собой. Так проходили часы. Если разобраться, то это было настоящее счастье.

Я сказал также, что стыдился этой связи. Верно. Все так. Но должен уточнить, что довольно часто у меня этот стыд исчезал. Иногда я говорил себе, что если бы приятели узнали, то, наверное, стали бы смеяться надо мной. «Мажи, вы знаете, спит со старухой». Но иногда у меня появлялись и другие мысли: «Ну и что! Если бы она с такой внешностью, как у нее, и в ее возрасте переспала бы с Дюфике, тогда приятели, вместо того, чтобы смеяться надо мной, еще позавидовали бы мне. Стали бы говорить: «Ну силен Эмиль, подцепил бабенку патрона». И моя мать, которая ничего не знала, тоже успокаивала меня своими замечаниями.

— Смотри-ка, — говорила она, — у тебя опять новые носки?

— Да.

Она наклонялась, щупала.

— Очень хорошо связаны.

С таким видом, как будто делала мне комплимент.

А однажды я услышал, как она сообщает госпоже Понтюс:

— У моего Эмиля-то женщина что надо. Она даже носки ему вяжет.

И в Анже тоже, позднее, мои товарищи по службе говорили:

— Мажи, он умеет устраиваться. Ишь, старушку себе завел. Хитрый парижанин.

Я видел их зависть, и это успокаивало меня. Ничто так не успокаивает, как чья-нибудь зависть. Сразу начинаешь ощущать в себе силу. Как на пьедестале. Мадемуазель Пук водила меня обедать в «Анжуйских герцогов», самый лучший в Анже ресторан. На бульваре, с окнами в двух метрах от тротуара. Сослуживцы, проходя мимо, останавливались, чтобы посмотреть на меня.

— Здесь хорошо, — говорила мадемуазель Пук. — Ты должен заходить сюда время от времени на неделе. В казарме еды, наверное, не хватает, я в этом уверена. Ты можешь совсем зачахнуть. Еще бы, со всеми этими строевыми занятиями.

И она совала мне деньги. Я, конечно, брал. Сразу же. Без жеманства.

Что не мешало ей разговаривать со мной так, будто она силой заставляет меня взять их. Система.

— Да бери же, бери. Не будь глупым. Солдат, это же всем известно, как живут в казармах. Ты ведь знаешь песенку.

И она действительно начинала напевать.

— «В австрийской армии служил один солдат, и был он очень, очень небогат…»

Игривый жанр.

— Даже Роже, ты знаешь. Как-то раз ему нужно было заплатить долг чести.

Так, значит, он не только девственность у нее взял? Значит, он брал еще и наличными. Какой, однако, мерзавец.

Короче говоря, со временем, мне кажется, я даже начал любить мадемуазель Пук. Впрочем, это ни к чему не привело, потому что именно в этот момент отношения у нас прекратились. Причем глупейшим образом. Прежде всего я должен уточнить, что для моих увольнений в Париже она заказала мне второй ключ от своей квартиры. Чтобы я мог хотя бы посидеть у нее, пока она не вернется с работы.

— Вот смотри, это сигареты для тебя, а вот тут интересная книга…

Ладно. И вот как-то раз слоняюсь я по ее кварталу.

Ба! А это кто еще?

Смотрю. На тротуаре передо мной вдруг остановилась женщина, молодая, волосы вокруг головы, в берете, челюсть немного чересчур выдвинутая вперед, вздернутый нос, — и все это в подчеркнутых оранжево-коричневых тонах, что-то вроде цыганки, но упитанной.

— Ну что, вы не узнаете меня?

— Как же!

Нет, я не узнавал ее, но успел стать более развязным.

— Пойдемте, выпьем что-нибудь.

Зашли. Между нами круглый мраморный столик с медным обручем — маленький кусочек планеты. Она сидит, перед ней сумочка, руки на сумочке.

— Ну так что, — произносит вдруг она, — я здорово вас тогда отшила, а?

Ну точно. Теперь я понял. Одна из тех, что дала мне от ворот поворот. Но какая из них? Явно не та, что показала мне язык. Может, та, что ударила меня зонтиком?

— Да уж, что было, то было, — говорю я. — Но вы действуете жестоко.

На что она, вся сияя.

— У меня был тогда парень, — сказала она.

Вполне разумный голос. С нюансиком: нужно же понимать, что к чему.

— А теперь у меня никого.

Короче говоря, повел я ее. В общем, даже не испытывая желания. По-глупому. Как обычно, когда делают глупости. Ведь когда делают что-нибудь умное, имеющее какой-то смысл, то сначала думают, разве не так? А глупость совершают именно так, без всяких размышлений. Словно тебя кто-то подталкивает. Словно у тебя вдруг закружилась голова. Оно ведь действительно существует, головокружение от глупости. И чтобы эта глупость получилась безупречной во всех отношениях, я веду ее, эту женщину, куда? В квартиру мадемуазель Пук. Что напало тогда на меня, до сих пор не пойму. Глупость, повторяю я опять. Или, может быть, все та же несчастная система. Нежелание платить за номер в гостинице, имея в двух шагах бесплатную. К тому же было всего три часа, а мадемуазель Пук раньше полседьмого домой никогда не возвращалась. Но вся беда в том, что мы заснули, как мертвые. Внезапно я проснулся от шума. Это была мадемуазель Пук Она стояла в дверном проеме, как на картине. Ее крупное лицо, ее шляпа. Стояла и смотрела.

— Эмиль!

Вот и все, что она смогла произнести. Немного, да? Нужно ведь принять во внимание обстоятельства. Неожиданность происходящего. А я, все что я нашел… Да, это правда, я был ошеломлен, еще не совсем проснувшийся, растерявшийся, испуганный. Я действительно испугался этой крупной женщины в дверном проеме. Короче, все что я нашел сказать, но совершенно бессознательно, клянусь, я не знаю, откуда это пришло, я произнес голосом старика Жюля:

— О! Только не надо пукать, мадемуазель Пук!

Черт побери, я подумал, что она сейчас рухнет на пол. Рот у нее открылся, но оттуда не выходило ни единого звука, а рука медленно поднималась к шее.

— Я тебе сейчас все объясню, Бланшетта.

Но она уже повернулась спиной. Я слышал, как она прошла в другую комнату, вышла на лестничную площадку, спустилась по лестнице. Женщина, лежавшая со мной в постели, спокойно сказала:

— Кто это, что за зануда?

Я уже начинал злиться. Как, валяться в ее постели и ее же оскорблять!

— Зануда? Это моя подруга. И к тому же это ее комната. Так что давай, отчаливай.

О! Как же она тут взбрыкнулась, эта курносая.

— Отчаливать! Я! Я должна смываться из-за какой — то зануды, из-за этой старой развалины!

Я хотел объяснить ей, но она уже встала и, топая ногами по полу, стала надевать свои трусики, причем с такой яростью, что угодила обеими ногами в одну штанину. Она спешила, спотыкалась, хваталась за спинку кровати и не переставала извергать проклятия:

— Такую женщину, как я?

Люди вообще странно рассуждают. Что значит такая женщина, как она? Ведь если разобраться. Женщина, как она? Она что, предпочла бы женщину, как какая-нибудь другая? У людей привычка говорить, чтобы ничего не сказать.

— Проходимец! Придурок! Пришибленный!

Кем пришибленный? Меня вовсе никто не пришибал.

— Педик!

Почему вдруг педик? Я только что с ней переспал. Где логика?

— И как я сразу не догадалась? С такой рожей маньяка!

Маньяка? Что меня больше всего раздражает в людях, так это их страсть употреблять слова невпопад.

— Подлец!

Она схватила вязаное одеяло и стала топтать его. Красивое, белое, вязаное одеяло.

— Оставь это одеяло в покое.

В конце концов она ушла. Было уже довольно поздно. Я постарался привести комнату немного в порядок. Потом сел. Сидел и ждал. Я был очень раздосадован. Мне не нужно было так разговаривать с мадемуазель Пук. Я в самом деле упрекал себя за это. Как будто мало она в мастерских натерпелась из-за этой шутки. Я был просто подавлен. И тут я увидел, как в комнату вошел, кто бы вы думали? Консьерж, маленький, щуплый мужичонка с бесцветными усами, которые росли у него прямо из носа.

— Так, господин Мажи, говорят, вы оскорбили мадемуазель Пук. В вашем положении этого не следовало бы делать. Теперь вот что я вам скажу…

Тон у него был благодушный. Но я-то хорошо знал, что он на дух меня не переносит, этот консьерж. Мадемуазель Пук передавала мне сплетни, намеки. Странно видеть, какое раздражение вызывает у людей зрелище двух любящих друг друга существ.

— Она поручила мне сказать вам, что вам следовало бы сматывать удочки. Что она не войдет в собственную квартиру, пока вы не избавите ее от вашего присутствия.

— Минуту, — сказал я.

— И поживей!

Я начинал злиться.

— Вы что?

— Что я что?

Надо было видеть его крошечный носик, вздернутый над жалкими усиками.

— Вы скоро уберетесь отсюда или нет?

Ну что ж. Я ушел. А куда же она сама спряталась, мадемуазель Пук? Должно быть, в кафе, чтобы следить за мной из-за тюлевой занавески. Я бы пошел, поискал ее, но мне в спину со своего порога недоброжелательно поглядывал консьерж. И я решил, что лучше не надо.