Один раз я написал мадемуазель Пук. Она не ответила. Мне нужно было бы повторить. Ведь то, что произошло, и в самом деле было глупо. Особенно потому, что я начинал любить ее. И вдруг так все испортить. Прислать ко мне этого консьержа! Я ей изменил, все верно. Причем в ее собственной спальне. Конечно, в правила хорошего тона это никак не вписывается. Но из-за этого… Нет, все-таки… И потом еще эта моя фраза. Я чувствовал, что именно это сильнее всего ранило ее. Но в конце концов я в своем письме просил ее простить меня. Я объяснял обстоятельства. А она не ответила мне. Это так мелочно с ее стороны. И, несмотря на это, я должен был написать еще раз. Должен был набраться смелости и нанести ей визит. Правда, из-за консьержа это было не совсем удобно. Он мог бы попытаться оскорбить меня. И к тому же мне, чтобы я двигался, нужно, чтобы кто-нибудь меня подталкивал. А тут меня никто не подталкивал. Вернувшись в казарму, я пустил все на самотек. Я погрузился в какую-то дрему. А дни шли за днями.
Нужно еще сказать, что мне нравилась моя жизнь в армии. Я даже думал пойти потом на сверхсрочную службу. Но все-таки такое решение! Иногда я сожалею об этом. Посудите сами: не надо ни о чем заботиться, не надо ничего решать, не надо надсаживаться. Ты там маленький винтик в огромной машине. А машина почти не двигается. Все делается само собой. Утром просыпаешься, и не надо ничего придумывать. Идешь по коридору к доске с распорядком дня. 4 апреля, восемь часов — ПОЛИГОН. Вот и хорошо: полигон так полигон. И мы шли на полигон. Потом, после обеда, валяешься на постели у себя в казарме. Или пристраиваешься где — нибудь в уголке и занимаешься какой-нибудь не очень спешной работой: чистишь ботинки, чистишь овощи. И на все плюешь. Вот оно, точное слово: мы на все плевали. На людей, на жизнь, на вещи. И это своего рода счастье. Пустые, ничем не заполненные дни. Важно только, чтобы все время было небольшое недосыпание. Чтобы ничего не замечать вокруг. Никогда не быть совсем отдохнувшим — вот он, удивительный секрет. Бесцельно болтаться. Служба в армии в мирное время (а может, и в военное время тоже, но этого я не знаю, в военное время я там не был) состоит в том, чтобы просто бесцельно болтаться и ждать. А Я ЛЮБЛЮ ЖДАТЬ. Быть где-нибудь, неважно где, ничего не делать, и просто СУЩЕСТВОВАТЬ. ТОЛЬКО существовать. Валяться на самом себе.
К тому же я чувствовал себя тогда хорошо. Не думал ни о чем. А то, что у меня после случившегося не было больше женщины? Ну и что. Это не мучило меня.
— А куда подевалась твоя старушка, Мажи?
Я вальяжно отвечал:
— Она надоела мне. Я послал ее подальше.
Система.
Закончив службу, я еще пару деньков отдохнул, а потом отправился к Дюфике. Я размышлял, как мне держаться с мадемуазель Пук, но, к моему удивлению, в магазине от нее и след простыл. А за кассой сидела другая женщина. Дюфике вышел и пригласил меня к себе в бюро.
— А! Мажи!
И так задумчиво на меня глядит. Потом, как бы проснувшись:
— Хорошо выглядите, молодцом. Возмужали. Это пошло вам на пользу, служба в армии-то.
И тут же замолчал. Что-то явно было не в порядке, я сразу понял Он был каким-то не таким, Дюфике. Я говорю ему, что вернулся и готов приступить к работе, занять свое место, как было условлено.
— Слушайте, Мажи, — сказал он мне наконец. — Да, действительно, я обещал вам взять вас по окончании службы. Это правда. Я уважал вашего бедного отца… К тому же, что касается работы, мне вас не в чем упрекнуть. Нет, не в чем.
Достойное лицо человека, который любит справедливость, который ЛЮБИТ ВОЗДАТЬ ДОЛЖНОЕ. Который тебя хвалит. Особенно, когда он готовится ошарашить тебя какой-нибудь гадостью.
— Но у меня был с визитом господин Проньон.
Он замолчал. Я ничего не понимал.
— Вы знаете, кто такой господин Проньон?
— Нет.
— Нет?
— Нет.
— Этот Проньон — консьерж мадемуазель Пук. О! О! О!
— Он сообщил мне, Мажи… Должен сказать, у меня просто руки отвалились.
И он неопределенно помахал ими над своим письменным столом. Может, для того, чтобы показать мне, что их потом приделали?
— Что вы были любовником мадемуазель Пук. О! Я знаю, что ваша личная жизнь не должна меня касаться. Согласен. На сто процентов согласен. Но факт есть факт… не так ли? И вы не… В общем, Мажи, вам было сколько в то время, девятнадцать лет? И вы были любовником мадемуазель Пук, которой было…
Он расставил руки, как человек, отказывающийся понимать.
— Так вот! Это меня беспокоит.
Нюанс такой: я ничего не могу поделать, это сильнее меня. Господин очень объективен.
— Да, я чувствовал бы себя не вполне в своей тарелке, работая с таким парнем, который смог вступить… который смог вступить в связь, я извиняюсь за термин, Мажи, который находился в связи с мадемуазель Пук. Молодой человек вашего возраста.
И более громким голосом:
— ЭТО МЕНЯ ПУГАЕТ, МАЖИ. Если бы вы остались здесь, я постоянно думал бы, на что вы еще способны. Не захочется ли вам вдруг задушить меня?
Он говорил совершенно искренне. Это было видно.
— Кстати, что касается мадемуазель Пук, то это тоже беспокоило бы меня…
Его голос снова зазвучал торжественно:
— И, несмотря на большой стаж ее работы у нас, я ее уволил.
— Ладно, — сказал я. — Я понял, господин Дюфике. Я вас прекрасно понял.
Потом спросил:
— А господин Тонглер?
— Что господин Тонглер?
— У него мании. Это что, лучше?
— Какие мании? На что вы намекаете, Мажи?
— Хе, хе!
Мне было бы весьма трудно уточнить. И все из-за мадемуазель Пук, которая не захотела рассказать поподробнее.
— А теперь вы еще и поклепы возводите. Вы полный негодяй, Мажи.
Тем не менее он явно забеспокоился, Дюфике. Это было хорошо видно. Его доверие к господину Тонглеру пошатнулось. Отныне он будет наблюдать за ним. Чуть что-нибудь не так, малейшее не совсем обычное слово. И он начнет вздрагивать. И Тонглер тоже будет чувствовать себя неловко. Будет спрашивать себя, что случилось. Обоим будет неуютно. Атмосфера будет отравлена недоверием.
Это, конечно, хорошо, но я-то остался в результате всего этого без работы. Как говорят, на мостовой. И вот начались поиски работы. Объявления, хлопоты, визиты. После трехмесячных поисков я смог найти себе местечко у Риве, в крупной фирме по производству обоев, расположенной на улице Брошан. Едва я начал там работать, как… Впрочем, хватит. Баста! БАСТА! Система. Вот и меня тоже начинает засасывать в систему. Как только в какой-то момент хоть чуть-чуть утрачиваешь бдительность, система тут как тут, уже сидит у тебя на спине, давит изо всех сил на плечи, разворачивает тебя в ту сторону, где она полная хозяйка, где бал правит ее ложь. Едва мадемуазель Пук успела уйти в небытие, а я уже бегу, бегу, — потому что заметил на горизонте другую женщину — спешу и пропускаю важные подробности. Ну нет. Я рассказываю не историю моей задницы, как это делали Шампьон и другие. Я рассказываю МОЮ историю. Историю моей души. А задница пусть немного подождет. Пусть посидит где-нибудь. Она ведь создана еще и для того, чтобы на ней сидеть, о чем люди как будто даже и не задумываются. И почему это принято считать, что для нее важнее находиться в постели, чем на стуле, на одном из стульев приемной или коридора, где она покрывается потом, пока ее обладатель с тоскливым чувством ожидает приема у директора? Женщины! Все время женщины! Почитайте у Шампьона. И загляните в свою собственную жизнь. Посмотрите внимательно. Не позволяя системе обманывать вас. Есть ли в вашей жизни женщина, которой вы посвящаете столько же времени, сколько работе? Допустим, у вас есть этакая пухленькая подружка, невероятно хорошенькая. А рядом поставьте заведующего по кадрам, который обладает самой что ни на есть отталкивающей внешностью, ходит, переваливаясь, как индюк, и вдобавок постоянно чешет себе колено. Ну так вот! Чего вы больше всего боитесь, какая перспектива вам наиболее неприятна: услышать от пухленькой подружки: «Все, мой хороший, ты мне надоел, и я от тебя ухожу», или услышать от этого мерзкого заведующего с какой-нибудь отвратительной фамилией, вроде Дьемеве или Брондешез: «Господин такой-то, вы уволены». Ответьте, только честно. Если не считать исключений. В девяти случаях из десяти. Я думаю, что… Но система? Система, согласно которой на свете нет ничего ценнее любви? Система ошибается. Ведь что такое жизнь? Я вам говорю: это серый цвет, иногда с каким-нибудь просветом. Что-то мягкое, иногда с чем-то твердым (вроде черепицы или газового рожка). Пустота с вклинивающейся в нее иногда драмой. Но что за драма, что за черепица, что за просвет? Женщины? Это по версии Шампьона? Такое происходит не так уж часто. Ведь в сущности, что такое женщина? Пока она не стала вашей женой, пока не плеснула вам в физиономию серной кислотой и не наградила вас какой-нибудь болезнью, женщина НИЧЕГО в вашей жизни не меняет. Или меняет что-то несущественное. Так себе, какие-нибудь нюансы. Орнамент. Фестончики. Форму пены. ТОГДА КАК ДИРЕКТОР. О! Это совсем другое дело. Человек, который ищет работу, надеется, предпринимает попытки, просит рекомендацию, по телефону получает что-то вроде обещания, а потом в письме — решительный отказ и тысячу сожалений в придачу — вот она, настоящая драма, более жгучая, чем все истории с женщинами, чем Шампьон и все прочие.
Я знаю, о чем говорю. Мужчина без женщины — это мне знакомо. Я испытал это. Страдал от этого. Но я страдал потому, что думал об этом. А ведь есть же и такие, теперь я знаю, есть много мужчин, которые живут без женщины, не думая об этом, и чувствуют себя не хуже. Тогда как мужчина без работы — это постоянная драма, тягучая, засасывающая, как трясина, драма, из которой трудно вырваться. Независимо от того, думаешь об этом или нет. Вот тут-то человек чувствует себя по-настоящему очень плохо. Мало того, человек вообще перестает себя воспринимать. Человек чувствует вместо себя пустоту, ощущает себя мусором, старым носком, выброшенной в канаву пружиной от кровати. Среди всех остальных людей, которые ходят, которые живут. У каждого из которых есть своя цель. Каждый что-то значит. А я ничего не значу. У меня нет работы. У моего существования нет смысла. Я исчезну, и это никак не повлияет на ход дел в мире. Ничего не изменится. После себя я не оставлю даже отверстия. Ничего. Вот это настоящая драма, должен я вам сказать. Вот это настоящее одиночество.
Субъективное мнение? Мнение Мажи? Нет, простите. Вот вы, когда вы спрашиваете про кого-нибудь, вы прежде всего спрашиваете о чем? В качестве первой информации. Желая сразу получить представление о человеке. С кем этот человек спит или чем он занимается в жизни? Ответьте прямо, без уверток.
Или, скажем, вам рассказывают про кого-нибудь. И говорят:
— Он холостяк.
Это вызывает у вас какое-нибудь беспокойство? Нет.
— Может быть, у него есть подруга, но я не знаю, кто.
Это вас очень сильно волнует? Отнюдь. Вы задумаетесь над этим? Нисколько.
— Никто не знает, на что он живет.
Стоп! Вот он, трепет ужаса! Вам сразу становится плохо. «Неизвестно, на что он живет? Но он же черт знает что, этот ваш приятель. Он нигде не работает. Вот что всех заботит. И что, я должен пожимать ему руку? Минуточку.» Разве не так? И это показывает, что здесь самое главное. Показывает, что существенно, а что — нет.
При этом обратите внимание на то, что в данном случае я в общем даже не обязан был заботиться о хлебе насущном. Я жил у матери и сестры, где у меня был и стол, и дом. Но как же они меня презирали в течение этих трех месяцев… Как унижали меня. Каким ничтожеством я им казался. Например, заходил разговор о кино. Я высказывал свое мнение. Раньше меня слушали. Я был человек. А теперь…
— Ладно уж, — говорила Жюстина.
Я позволял себе добавить:
— Анри Гара, по сути у него нет никакого таланта.
— Да уж конечно, тебе хотя бы половину зарабатывать от того, что он зарабатывает.
Или вспоминали дядю Эжена. Я позволил себе критическое замечание.
— Уж ты-то помолчал бы. В двадцатидвухлетнем возрасте ты даже не можешь найти себе работу.
Или мать вдруг спрашивала с трагическим выражением на лице:
— Ну что ты мог ему сделать, господину Дюфике? Ты ему грубо ответил, я уверена. С твоим чертовым характером.
Вот так! Все, наверное, уже отметили, что у меня скорее даже легкий характер. Даже слишком. Иногда я упрекаю себя за это. Но в семьях принято раз и навсегда считать, что у сыновей никуда не годный характер. Например, мать жаловалась госпоже Понтюс:
— Беда Эмиля в его характере. Он не умеет подчиняться.
Это я-то? Скажите, в чем это выражается.
— Из-за этого нас не любят в квартале.
Именно об этом я и говорил только что. Иметь никчемного сына — это, естественно, неприятно.
— Я пойду, поговорю с господином Дюфике.
— Это бесполезно, мама.
— Почему? Я ведь твоя мать, в конце концов.
В конце каких концов? Какая связь? Или вдруг Жюстина:
— А Гюставу, ты думаешь, приятно, что его будущий свояк безработный? Безработный. Это чего доброго еще может помешать моей свадьбе.
— Ба! Ты еще не замужем, моя старушка.
Она была готова топать ногами.
— Завистник. Дурак. Рогоносец.
Ей повезло, что она умерла. А то с ее предрасположенностью она вполне могла стать эпилептичкой.
— Импотент!
Семейная жизнь, как она есть.
Гюстав, жених моей сестры, был ниже ее ростом, метр пятьдесят, не больше, толстячок, уже с животом и немного лысый, с большим длинным носом и головой в форме груши. Но элегантный. Бухгалтер. В банке. Национальный Торгово-промышленный банк на Итальянском бульваре. Разумеется, парень с будущим. Во всяком случае, по всем предположениям. Любитель послушать самого себя. Ни слова не скажет, даже самого что ни на есть глупого, самого ничтожного, без того чтобы не окинуть взглядом всех вокруг, без того чтобы не удостовериться, что его слушают, что его уважают. В случае чего он был готов повторить все сначала. А если я, скажем, слушал рассеянно, он произносил:
— Мне кажется, Эмиль не разделяет моего мнения.
Правда, без злобы. Но Жюстина толкала меня ногой под столом. А когда Гюстав уходил, она набрасывалась на меня.
— Это же твой свояк. Ты должен относиться к нему с уважением.
О! В нашей семье его уважали. Он был на пьедестале. Ему — лучшее кресло (к тому же единственное). За столом его обслуживали первым. ДО МОЕЙ МАТЕРИ. Он, конечно, протестовал. Но ничего не поделаешь.
— Ну что вы, господин Гюстав, — говорила мать.
Однажды приготовили курицу.
— Я люблю бедрышко, — сказал Гюстав. Голос, как колокол. Его крупный нос, как язык колокола.
— Надо же, я — тоже, — сказал я.
С почтительным взглядом, чтобы показать, как я польщен, как я рад, что мой вкус совпал с его вкусом. Подошла моя очередь, и я взял второе бедрышко. Как же мне попало за это. Похоже, я Должен был оставить ему и второе бедрышко. Для добавки. Такт! Предупредительность! Уважение!
— Он ведь сказал, что любит бедро, так или нет? Ну? Но ты же сделал это назло. Чтобы навредить мне. Чтобы помешать моей свадьбе.
— Ладно. В следующий раз я возьму гузку. Может, он поймет намек.
Черт побери! И пошло, и поехало. И такой я противный. И никого я не уважаю. Даже свою сестру.
— Я говорил о гузке.
— Вот именно.
Подите, рассудите.