Почему я спал с Розой? Повторяю, без всякой причины. Так уж получилось, и все тут. Она существовала, Роза. Вот что было важно. В определенном смысле она существовала даже как-то основательнее, чем другие, хотя я так и не понял почему. Она была рядом. И она говорила:

— Уже восемь часов. Мне пора сматываться. Увидимся в четверг, в половине седьмого.

Это был не вопрос. Она просто констатировала. Констатировала, что в четверг, в половине седьмого, мы снова будем вместе. В этой женщине была какая-то фатальность.

— В четверг, в половине седьмого.

Я говорил: хорошо. И переставал существовать. Расплавлялся, растворялся. Становился ничем. Дуновением. Дуновением, которое шло к Риве, садилось за стол, закуривало сигарету, выпускало немного дыма. И так продолжалось до четверга, когда кто-то начинал существовать. Кто? Мажи? Эмиль? Нет. Начинал существовать любовник Розы. Кто-то, кто существовал только потому, что где-то его ждал кто-то другой. Вы мне скажете, что я мог бы и не ходить туда? Я об этом не думал. Мне это даже доставляло удовольствие. Не из-за Розы. Плевать мне было на Розу. А потому, что это как бы позволяло мне существовать. Благодаря Розе я существовал. Благодаря этому ожиданию, благодаря этой воле, которые, как я чувствовал, с какого-то момента начинали давить на меня, подменяли меня. Я был растворен. Потом в шесть часов у меня появлялось ощущение, что я восстанавливаюсь, обретаю вновь свои ноги, свои руки, свой зад — все, что она ждала. Все, чему она давала жизнь. И я сделал еще одно открытие: это другие заставляют нас существовать.

Но есть ли в этом какая-то причина? Ни тени. Любовь? Как я ни старался, мне не удавалось соединить слово «Роза» и слово «любовь». Большое слово «Роза» и маленькое слово «любовь». Потому что для меня слово Роза — это что-то огромное. Все ее тело, ее груди, ноги.

Я накладываю это на любовь. Любовь исчезает. О! Я думал об этом, размышлял. Часто задавал себе вопрос: Роза? Я взвешивал «за» и «против». Как две груди. Как две ягодицы. А зачем, собственно, взвешивать, поскольку и «за», и «против», и груди, и ягодицы — все в конце концов сваливалось на меня: «за» вместе с «против», правая грудь вместе с левой грудью, восточная ягодица с западной. Сваливалось и придавливало все мои хилые размышления. Я возвращался к себе домой. А почему бы я не вернулся домой? Роза поднималась ко мне в квартиру. А почему бы она не поднялась? Все время говорят: почему то, почему это? Но есть еще: почему НЕ то, почему НЕ это? Нет ответа ни на первый, ни на второй вопрос — все уравновешивает друг друга. Нет доводов ни в пользу «за», ни в пользу «против». Жизнь давит своим весом, и ей уступают. Жизнь толкает, и человек передвигается вперед. В чем-то мягком. Даже в менее чем мягком: в пустоте. Почему я должен спать с Розой? А почему я не должен с ней спать? Она снимала платье. Еще бы. Мужчина, женщина — есть какая-то сила тяготения, которая толкает их друг к другу, создает вокруг них что-то вроде пустоты, преследует их. Загоняет их в угол. Их тянет друг к другу, будто тяготением их собственного носа. И нужно заниматься любовью, разве не так? А то зачем бы она приходила, Роза? Чтобы поиграть в лото? Вы видите меня, предлагающим ей партию в лото? Поговорить? О чем? Да и не нравились ей мои разговоры. Иногда я пытался что-нибудь сказать. Так она даже не отвечала. Я настаивал.

— Ты не находишь?

— Что?

— То, что я сказал.

— Взгляни-ка лучше мне на спину. Мне кажется, там у меня прыщик.

Или вечером, когда я спускался к ней поужинать. Ее муж спрашивал:

— Мажи, что это значит… Карно?

— Это ничего не значит.

А Роза вздыхала:

— О! Мажи, что касается разговоров с ним, то тут где сядешь, там и слезешь.

Или, если я высказывался немного обстоятельнее:

— Нет, ты только послушай его. В конце концов лучше услышать это, чем быть глухим.

И она вздыхала. Снимала платье, комбинацию. Затем был коронный номер с грудями. Каждый раз. Ритуал. Но сначала нужно сказать, что я никогда не встречал человека, у которого безразличие ко всему простиралось бы так же далеко, как у этой женщины. Ко всему. Я говорил:

— Ты читала новости? В газете.

— Плевать я хотела на новости.

Или я говорил:

— Смотри, как похолодало.

У нее во взгляде возникало что-то, похожее на удивление.

— Где это?

Я ничего не выдумываю.

— А как Эжен, как его ревматизм?

Она даже не отвечала. Я начинал ласково:

— Ты любишь твоего маленького Эмиля?

— Это тебя интересует?

Да, у нее был характер! Ей удавалось, можно сказать, одним своим присутствием устранять все остальное. Она входила в мою комнату. И сразу же там переставало существовать все, кроме нее; она была целым миром, она была сама как яйцо: груди на одном краю, а зад — на другом. Потому что это, это ее интересовало. Это были ее слабости. Она не могла снять платье, чтобы не поглядеться в зеркало шкафа.

— Нет! — говорила она.

Как бы в восторге от самой себя.

— Посмотри на меня. Какая грудь!

— Мм, — произносил я.

Из вежливости. Потому что, в сущности, мне было все равно. Безразличие — штука заразная. С тех пор как я познакомился с Розой, многие вещи перестали меня интересовать. Например, она говорила:

— Какие груди!

И вздыхала. И тут уж никаких шуток. Один раз я сказал ей: я уже столько раз слышал про твои сиськи.

— Есть вещи, которые следует уважать.

Потом, через минуту — задница.

— Я знаю женщин, которые отдали бы десять лет жизни, чтобы иметь такой зад, как у меня.

— Охотно верю, — соглашался я.

«За» и «против», две груди и две ягодицы — все это давило на меня, как большая груда свиного сала, как горб у меня в спине. Сбросить? Зачем? Чтобы обзавестись другой парой грудей? В чем преимущество? Не такие, может быть, большие? Не такие тяжелые? Но ведь вес пары грудей, он НРАВСТВЕННЫЙ. Их ведь не взвесишь в килограммах.

Но где причина всего этого? Нигде. Не было никакой причины. Ни у Розы, ни у меня. И нет никакого смысла об этом говорить. Жизнь — это наклонная. Поток. Мягкий поток, но вполне достаточный, чтобы увлечь тебя за собой. Пытаться плыть? Пытаться мешать? Искать что? Когда есть какое-то положение… Работенка, какая-то зарплата. Когда есть на что жить и чем заниматься. Остальное приходит само собой. Дни идут за днями. Часы за часами. Заканчивается ночь. Серое утро цвета полотенца для рук. Метро, вагоны, один за другим, люди. Риве. Контора.

— Мажи, сегодня нужно будет…

Хорошо. Или господин Лошон:

— Мажи, позаботьтесь, пожалуйста, об отправке товара в Лион.

Бодон, принимающий пилюли. От печени. Люсьен, подцепивший новую девицу. Рассказы о ней. В двенадцать дня мы вытаскивали наши бутерброды с сыром или с омлетом. Каждый — свой маленький сверток. Резкий, тошнотворный запах пропитывал все служебные комнаты. Появлялась консьержка с голубым кофейником.

— Э! Госпожа Доньон, а что ваш сын, не притащил вам покойничка? А ведь как это было бы славненько. Чтобы положить его на ваш камин.

Дело в том, что ее сын был служащим в похоронном бюро. Кстати, в бухгалтерии.

— Сигарету?

Приятели в общем.

— Масон, кирпичная твоя голова, ты опять положил колбасу мне на реестр.

Или:

— Бодон! Со своей пилюлей.

Приятное времяпровождение, пока хозяин и Лошон обедали. Мы сидели, положив ноги на стол, и говорили о своей жизни. Напротив, у Боссю, машинистки, распахнув окна, дышали свежим воздухом. Масон делал им знаки.

— Ну, господа!

Это снимал свою шляпу возвратившийся Лошон.

— Господа, господа, как вы думаете, где вы находитесь?

— В борделе, — отвечал Люсьен.

— А, это было бы, разумеется, нечто более приятное, — соглашался Лошон.

Впрочем, это он говорил просто так, для поддержания разговора, потому что достаточно было увидеть, как он окидывает взглядом свой стол, потирая руками лацканы пиджака, чтобы понять, что уж он-то, Лошон, явно отдает предпочтение своему бюро. Но он понимал шутки.

— Эти дамы в салоне! — кричал ободренный Люсьен.

— Масон!

Лошон постукивал ладонью по краю своего стола. Шутки шутками, но пора было и честь знать.

— За работу, господа. Мажи, вы не забыли о поставке в Лион?

Вторая половина дня скользила под нас, как мягкая, усыпляющая подушка. Пальцы пахли хлебом, табаком, на ладонях сохранялось ощущение маслянистости. А в шесть мы расходились по домам.

В половине седьмого я был уже у себя. Потом появлялась Роза. Я рассказывал:

— Знаешь, в метро я видел кюре-китайца.

Роза лениво поднимала свои груди.

— Да, — говорил я, — где сыскать еще такую парочку…

— Еще бы, — отвечала она.

С гордостью, с нежностью. Тронутая моим комплиментом. Потом наши тела соединялись. Были дни, когда она не приходила, когда ей нужно было походить по магазинам. Тогда я читал газету. Или наводил порядок у себя в комнате. Уходила Роза обычно в половине восьмого, а через пятнадцать минут я спускался к ней. В домашних туфлях. Я разговаривал с Эженом, а Роза, рассеянная и задумчивая, готовила ужин.

Вначале я держал ухо востро, разговаривая с Эженом. Еще бы, муж. Все из-за системы. Я пытался скрывать, что его жена почти каждый день приходит в мою комнату. Входил и говорил:

— Ну что, Роза, как у вас дела сегодня?

Она не отвечала. А Эжен весело смотрел на меня, сидя без пиджака, в распахнутом жилете на стуле и барабаня по столу. Красивый мужчина, Эжен, толстый, с большим круглым носом. Я не понимал, почему Роза предпочитала меня ему. А, может быть, она не предпочитала меня, а просто добавила меня. Или кто знает?

— Хитрец Мажи, — произносил он.

— Что так смешит тебя?

— Твои манеры.

Я не знал, что и думать. Я спрашивал Розу:

— А что Эжен, он знает?

— Знает что?

— Что ты приходишь ко мне.

— Оставь в покое Эжена.

Есть еще одна вещь, которую я непременно должен сказать о Розе. То, что я никогда не слышал от этой женщины никаких мелочных суждений. НИКОГДА. Я уже говорил, что ей было на все наплевать. Да, но не в том смысле, что она умаляла или принижала. Равнодушие, да, но не насмешка. Не сарказм. Или если насмешка, то, я бы сказал, спокойная, доброжелательная. Да и то очень редко. Я просто обязан произнести это слово: эта женщина научила меня УВАЖЕНИЮ. Взять, например, Эжена. Она изменяла ему. Хотя, что значит изменяла, если он все знал. Она изменяла ему, но никогда не сказала мне ни единого слова, которое могло бы причинить ему какой-то ущерб, выставить его в невыгодном свете передо мной. Возможно, так происходило, потому что она уважала себя. Может быть, это странно звучит, но чувствовалось, что она думает о себе с уважением. И даже, скажем, обо мне. Я не очень много для нее значил, все так. Но в той мере, в какой я существовал, она меня уважала. Например, у меня бывают дни, — как у всех, я думаю, — когда не получается. Когда я не очень эффективен. В постели, я имею в виду. Так вот. Мадемуазель Пук в таких случаях (хотя ее это не слишком интересовало) всегда комментировала. «Это любопытно, — говорила она. — Ты должен об этом поговорить с врачом». Это меня действительно раздражало. С моей женой было то же самое. Каждый раз неудача вызывала у нее смешок. Унизительный. А вот Роза вела себя так, будто ничего не видела. Не в форме? Ну и ладно. Она говорила о чем-нибудь другом. Ей было плевать на все. Но есть ведь разные манеры плевать. Она плевала без злобы. И постепенно я тоже стал на все плевать. И вот теперь я понимаю, как это было замечательно. Причины? Никаких причин. Ноль. Существовать. Но существовать по-настоящему. И она распространяла это вокруг себя, как флюиды. Как-то раз вечером — Роза не собиралась приходить ко мне в тот вечер, — так вот, вечером возвращаюсь я к себе домой и вижу на лестничной площадке перед квартирой Розы долговязую сестру Эжена, которую встречал у них довольно часто.

— Не повезло, — сказала она. — Никого нет.

— Подождите немного. Они должны скоро прийти.

— Как досадно.

— Пойдемте тогда ко мне. Посидите.

Рослая женщина с длинными, плоскими щеками, в пальто из материала под кротовый мех. В общем, ничего, но костлявая. Так вот! Почему мы с ней оказались в постели? Просто так. Без всякой причины. Было ли у нее желание? Да нет. И у меня тоже не было. Мне она была совершенно не нужна, эта женщина. И я ей тоже наверняка был не нужен. А если так, то какая причина могла нам помешать оказаться в постели? Нам надо было как — то скоротать четверть часа. И мы не знали как. Мы были в комнате, как два дымка. Моя рука на ее колене — дымок. Ее рука на моей груди — дымок.

— Может, мне лучше снять пальто…

Нас толкали друг к другу стены вокруг нас. И скука. И серый цвет уходящего дня. Такое было ощущение, будто растворяешься в нем. И чтобы совсем не раствориться, необходимо было сделать какой-то жест. Бывают же моменты, когда кажется, что, может быть, сейчас умрешь, если не сделаешь какого-нибудь жеста. И вот моя рука уже на ее колене. И потом, нужно же ей, моей руке, где-то быть? Разве не так? У нее есть определенный вес. Надо было ее положить. А затем в какой-то момент появляется желание. И человек замечает, что перестал скучать. Ложишься в постель. Облако. Дымок над дымком. И вот она уже встает, расправляет юбку.

— Наверное, Эжен уже вернулся.

— Возможно.

Вот она уже стоит в пальто.

— Господин Мажи, вы ведете себя неблагоразумно.

Это была уже система. Система, которая возвращалась вместе с пальто. Манера говорить. Уловки. Неблагоразумно? Почему? Она вряд ли сумела бы ответить. Почему это было менее благоразумно, чем если бы мы оба сидели и каждый читал бы газету, или если бы я попросил ее пришить мне пуговицу? Она ушла. Время от времени я встречал ее. У Розы.

— Здравствуйте, господин Мажи, — говорила она.

Как если бы ничего не было. ПОТОМУ ЧТО НИЧЕГО И НЕ БЫЛО. Ничего, если не считать, что с ней я просто лишний раз коснулся дна безразличия. Но я был глупым тогда. Не знал, что это и есть счастье.