Вот только я должен быть внимательным. Не позволять себе увлечься собственным рассказом. Избегать живописности. Чем более я продвигаюсь в своем повествовании, тем яснее отдаю себе отчет в том, что годы, проведенные на улице Монторгей, имели для меня большое значение. Но почему? Да ПОТОМУ ЧТО Я НАЧАЛ, НАКОНЕЦ, ЖИТЬ НА СВОЕМ УРОВНЕ. На своем уровне, не знаю, достаточно ли я внятно выражаюсь, но у меня нет более подходящего слова. Именно жизнь там позволила мне догадаться о существовании системы, блефа, лжи. Хочу отметить, что происходили там и внешние события. Женщина в моей постели, анекдот Барбедара и озарение, которое за ним последовало (смотрите главу I). Но главное то, что я жил на своем уровне, познав который, я смог открыть систему. До сих пор я говорил об этом, как о чем-то таком, что находится ПЕРЕД нами. Нет, система находится не перед нами, она выше нас. А для некоторых, может быть, она внизу. Но во всяком случае не на нашем уровне. Более того: система — это именно то, что мешает нам держаться на нашем настоящем уровне. Я бы сказал, что она похожа на решетку.
Делаешь что-нибудь. Хорошо. Спишь или не спишь, выходишь или возвращаешься, крадешь или нет. Хорошо. Затем стараешься найти доводы, мотивацию, побудительную причину. Почему? Потому что появляется в этом необходимость? Вовсе нет. Вполне можно жить и без причин. Но только в этом случае прежде всего нужно СОГЛАСИТЬСЯ жить без причин. В этом — вся трудность. Система давит на нас. Система отравляет нас. Поэтому, совершив поступок, человек начинает искать причину. Чтобы прицепить ее к решетке. Чтобы прицепиться к решетке. Чтобы остаться в подвешенном состоянии. Чтобы успокоиться. Чтобы преодолеть страх. Страх быть не таким, как все. Страх дойти до глубин. Страх коснуться дна собственной своей души. И вот срочно подыскивается причина, за которую человек хватается, как за ручку зонтика, зацепившуюся за решетку. Потому что пока у человека есть причина, невозможно добраться до дна. Однако дело в том, что истина находится на глубине, как раз на самом дне. На дне собственной души. А туда никто не смеет заглянуть. Из-за причин. Из-за побудительных причин. Из-за всего того, что накладывается на поступки, чтобы замаскировать их смысл? Это как подмостки. Вы когда-нибудь уже поднимались на подмостки? Да? Прекрасно! Тогда вы должны знать, что все, что происходит на подмостках, то, что человек там делает, это, может быть, если хотите, и не ложь, но это и не совсем правда. Там человек пыжится, прикидывается храбрым, рисуется, изображает добродушие, смеется неизвестно над чем. Нервно. Или валяет дурака. Даже не отдавая себе в этом отчета. А где же в это время находятся те, кто по-настоящему живет, кто смеется только тогда, когда хочет, у кого на лице сохраняется естественное выражение, где они? У помоста. Или, еще точнее, под помостом. Ведь у тех, кто стоит около помоста, внимание все же отвлечено. А вот того, кто находится под помостом, уже ничто не отвлекает. Там человек пребывает в темноте, в многолюдье, в истине. Причины — это и есть подмостки. Отговорки, извинения, оправдания — это все подмостки. Человек что-то делает, а потом извращает свой поступок, придумывая для него доводы, побудительные причины. Или, скажем, действует без настоящего внутреннего интереса, подталкиваемый, как на подмостках, непроверенными доводами, действует, я это повторяю, в метре над самим собой. В то время как истина находится в глубине человека, на дне, под подмостками. Истина и, соответственно, счастье. Да, потом-то я понял, в этом как раз и состояло счастье, сказочное счастье, которое я испытывал на улице Монторгей. Только понял слишком поздно. А ведь были же у меня примеры прямо перед глазами, Роза и Эжен, которые жили под подмостками. И я жил возле них. И я тоже жил внизу. Но не понимал этого. Молодость глупа, это известно. Впрочем, система коварна. Решетка скрыта от глаз. Какой-нибудь пустяк, и, глядишь, уже попался. Расслабился, позволил себе пожить немного полнее, чем другие, и вдруг ступенька скользит, уходит из-под ног. Ты продолжаешь, поднимаешься всего на палец над другими, а решетка тут как тут, уже зацепила тебя за волосы.
Что меня погубило, так это, трудно просто поверить, игра в вист. Именно игра в вист. Потому что я играл немного лучше других. Ну не глупо ли? Я был мокрицей. Был счастлив, как мокрица. А потом я позволил вставить себе это перо в свою шляпу. А мокрица с пером — это, смею вас уверить, это конец счастью.
Тут была и ошибка Эжена тоже. Но он об этом не знал. Этот человек любил карты. Каждый вечер он ходил в кафе «Улитка», что на улице Гренета, поиграть там с другими завсегдатаями. И в конце концов привел туда и меня. Хочу сказать, что раньше карты для меня ничего не значили. Но как-то раз в кафе, где я был с Эженом, мне захотелось тоже сыграть. Мне не хотелось выглядеть хуже других. Я старался. К тому же, я думаю, у меня подходящий для этого склад ума. Я человек собранный. Не горячусь. У меня есть память. Короче, прошло немного времени, и я стал отличным игроком. И, благодаря этому, стал в «Улитке» чем-то вроде важной персоны. Меня ждали, чтобы начать партию. Со мной консультировались игроки, сидевшие за другими столами.
— Мажи, взгляни-ка на мои карты. Это большой мизер или барахло?
Я указывал, мудрый и проницательный, на короля бубен.
— Но он же четырежды защищен.
— Все равно есть риск.
— Ладно, господа, раз Мажи запрещает мне большой мизер, я — пас.
Если я пропускал какой-то вечер, на следующий день мне напоминали об этом. Однажды я услышал, как хозяйка сказала:
— О! Господин Мажи — это человек.
И меня распирало от гордости.
— Это — человек.
Я не видел подстерегавшей меня опасности. Я еще не знал, что как только кто-то высовывает нос немного дальше других, система подстерегает его. С того момента, когда голова начинает возвышаться над другими головами. Как в поезде. Начинаешь изображать из себя что-то, высовываешься в окно, и раз, оглянуться не успеешь, как тебе заедет столбом по физиономии. Играл бы я кое-как, до сих пор сидел бы еще в «Улитке» среди людей, среди гвалта, глядел бы на клубы дыма вокруг белых колпаков, прикрывающих электрические лампы, на зеркала, на официантку, которую каждый норовит ущипнуть, слушал бы стук бильярдных шаров в глубине зала. Счастье, да и только. А вместо этого…
Мной восхищались — вот корень моего несчастья. Мне могут сказать: восхищались только из-за какой-то игры в вист, надо же. Так или иначе, НО МНОЙ ВОСХИЩАЛИСЬ. Что бы ни вызывало восхищение, это все равно восхищение, а восхищение помогает жить, помогает самоутверждаться в жизни. А когда начинаешь жить, то уже не знаешь, где остановишься. Разве не нечто подобное случилось с Наполеоном? Я знал и еще одного человека, некоего Лоссара. Им восхищались за его мужское украшение, за внушительные габариты. Тоже вроде бы пустяки. Но приятели говорили ему об этом. Делали ему комплименты. Это вскружило ему голову, и однажды полиция вынуждена была срочно вмешаться, когда он в большой пивной на бульварах, выложив свое украшение на тарелку, ходил от стола к столу и расхваливал его.
Я знаю, я уже писал об этом, что зависть моих однополчан пошла мне на пользу. Именно так. Потому что в тот момент мне нужно было чувствовать в себе уверенность. А вот на улице Монторгей я уже не испытывал в этом потребности. И потом, здесь все связано с пропорциями. Немного восхищения — я не имею ничего против. Но вот когда это выходит за рамки… Люди смотрят на тебя. Начинаешь жить уже в них, а не в себе, не знаю, понятно ли то, о чем я говорю. Начинаешь жить, в некотором роде, дыханием других. Как если бы вам вставили куда-нибудь трубку, а люди стали бы туда дуть. Раздувают тебя, раздувают. НО ОСТАЕШЬСЯ ЛИ ТЫ ПРИ ЭТОМ САМИМ СОБОЙ?
Вот как раз это я и стараюсь здесь объяснить. Разве не благодаря моему таланту, благодаря моему умению играть в вист я познакомился с господином Мазюром, и разве этот господин Мазюр не является отцом моей бедной жены, о печальном конце которой говорилось выше? Разве не так? Ну а тогда какой вывод?
Им, господином Мазюром, в «Улитке» тоже восхищались. Мной — из-за виста. Им — из-за его положения. Он был заместителем начальника отдела в министерстве здравоохранения. К его мнению прислушивались. Спрашивали его о положении дел в правительстве.
— Господин Мазюр, что думают в министерствах об этом Муссолини?
В общем, уважаемый человек. Как и я. Два украшения кафе. Два светоча. Это обожание в какой-то мере сближало нас. Если бы я играл неважнецки, Мазюр никогда бы не обратил на меня внимания. Не то чтобы он был гордым, дело вовсе не в этом. Скорее, он даже был веселым человеком, со своей вечной трубкой, которую вытряхивал, постукивая о каблук своего ботинка. Но когда он был там, с нами, было ясно, что по-настоящему его интересовали только двое или трое из посетителей: мясник, потому что тот был его мясником, Дюбрей, потому что он курил сигару, и я — из-за виста.
Он входил и говорил:
— Господа, добрый вечер.
Всем сразу, глядя вокруг.
Затем произносил:
— Господин Дюбрей! Мой дорогой Мажи!
Нюансик.
И вот однажды отводит он меня в сторону.
— Мой дорогой Мажи!
— Господин Мазюр.
— У меня есть дядя из Монтобана, который сейчас живет у меня. Он работает в Отделе регистрационного сбора. И он любит карты, только ему не хочется приходить сюда, играть в кафе. Он старый сибарит. Не любит утруждать себя.
У меня был оторопелый вид, как обычно. А тут еще все смотрели на нас.
— Давайте-ка, заходите завтра вечером к нам сыграть с ним партию-другую. Он тоже хорошо играет.
Я сказал:
— Ладно.
На следующий день я сообщаю об этом Розе.
— К Мазюрам? Ты, я вижу, не тушуешься.
В квартале их знали. Госпожу Мазюр, которая всегда ходила в шляпе.
— У тебя все пуговицы на месте?
Прихожу я, значит, к Мазюрам. О! Но там и шагу нельзя было ступить, чтобы не наткнуться на женщину. Прежде всего госпожа Мазюр…
— Весьма польщен, мадам.
Потом дочь, довольно некрасивая. Потом еще одна. Потом тетя. Я думал про себя: надо же, это просто шутка какая-то. Так не бывает. Затем вышла еще одна.
— Моя самая юная, Мажи, малышка Шарлотта.
— Очень рад.
Надеюсь, это все. Нет, минуточку.
— Моя старшая, Ортанс.
— Все, больше никого не осталось?
— Четыре дочери, Мажи. Что вы на это скажете? Я ничего не сказал.
Коварный дядюшка из Монтобана. Это был высокий мужчина с мягкими ладонями и обвислыми щеками. Черные круги под глазами. И плохой игрок! Невероятно. Он примеривался минут по пятнадцать.
— Я играю этой или этой?
Он как бы спрашивал меня об этом всем своим видом. Вытаскивал свою карту. Убирал ее. Надувал языком щеку. Озадаченно смотрел.
— Если я сыграю так и если у него валет червей… У вас есть валет червей, господин Мажи?
— Как сказать, — отвечал я осторожно. Это его злило, старого ягуара.
— Тоже мне ответ. Но вы ведь не МОЖЕТЕ его иметь.
А потом оказывалось, что он у меня.
— Черт побери! Но вы ведь не МОГЛИ его иметь. Я легким жестом просил меня извинить.
— Нормально…
Нормально? Что, неужели и в карточной игре тоже есть своя система?
— Нет, так не играют, Мажи, я забираю свою карту. И он ее забирал! Да, странная манера играть у них там, в Монтобане.
— Все-таки…
— Не вам учить меня правилам игры в вист. Потом угрожающим тоном добавлял:
— За те тридцать два года, что я занимаюсь регистрационными сборами…
Какая связь?
— Нормально…
В конце концов неправым оказывался я. Я говорил: ладно. И он выиграл партию, этот тапир. Это его развеселило.
— Ну что ж, получилась неплохая партия. Вы придете завтра, Мажи?
И я пришел туда и на следующий день. Потом в следующий четверг. Потом в субботу. Небольшая квартира. Салон, окутанный ночной темнотой. Лампа на игорном столе. Еще одна лампа возле барышень, которые читали или штопали чулки. Тетушка из Монтобана рядом со своим мужем в низком кресле, строго следящая за каждой картой.
— Эта или эта?
Концом вязальной спицы она указывала на другую карту. Или, например, господин Мазюр говорил:
— Но ведь, дядя, мы же знаем, что он у вас, туз пик.
Раздавались крики протеста:
— Ты подсмотрел у меня в картах!
Заметьте, что он объявил восьмерку пик. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, что у него туз.
— Если начинают жульничать!
Мазюр вздыхал. Мне было тошно. Но тихонько, мягко. Когда дядя слишком затягивал игру, всегда находилась какая-нибудь из дочерей Мазюра, чтобы послать мне ободряющую улыбку. Это доставляло мне удовольствие. Иногда барышни тоже играли в карты, но в рами. Иногда, и даже довольно часто, в доме Мазюра появлялся один молодой человек. Он приходил к Элизе, второй дочери. Однажды он привел с собой товарища, который гадал на картах. Барышни с волнением следили за раскладом карт.
— Красивый блондин, — говорил он. — Я вижу красивого блондина. Но будут препятствия. Я вижу разлуку. Важное письмо.
— Не забивайте им головы вашими идеями, — советовала госпожа Мазюр.
А что он должен был, по ее мнению, забивать?
— О, о, о, мадемуазель, для вас я тоже вижу красивого молодого человека. Очень богатого.
— Который, правда, женится на другой, — комментировал дядя, перебирая карты.
Жестокий, однако, этот сборщик налогов. Хотя в этой профессии люди часто бывают жестокими.
— Несчастный случай. Вдова, к которой вы будете ревновать.
Они с беспокойством смотрели на него. А я, склонившись над своими картами, в которых мне не вырисовывалось никакого будущего, следил за коварными происками дяди. Я хотел бы быть этим молодым человеком, на которого смотрели эти четыре молодые девушки. Который заинтересовал их. Который смешил их. Который царил в их маленьком мирке под желтой лампой.
— Вы придете снова погадать нам на картах? Правда же, придете? — спрашивали они. — Это было так интересно.
Они настаивали. Особенно Ортанс. Но он больше не пришел.
А как-то раз молодой человек Элизы повел их всех в кино. В квартале.
— Ах, какой прекрасный, спокойный вечер, — сказал дядя. — Наконец-то можно поиграть серьезно. Без этого птичника.
А Мазюр, провожая меня, заметил:
— Я понял его намек. Он хотел бы, чтобы я отправлял их каждый вечер в кино. Но этот трюк у него не пройдет. Если хочет, пусть оплачивает им эти выходы.
— Я мог бы их туда сводить, — робко проговорил я. — Как-нибудь вечером…
Но Мазюр сделал удивленный вид.
— Вам брать на себя эту обузу? Что вы, Мажи. И думать забудьте. Зачем вам это надо? Чтобы доставить удовольствие этому старому тюленю?
Настаивать я не посмел. Но почему? Почему у меня не могло возникнуть желания сводить четырех девушек в кино? Почему это воспринималось совершенно естественно, когда на моем месте был кто-то другой?