Я знаю, в этом нет ничего такого уж интригующего. Нет ничего необычного, я первый готов согласиться с этим. Но мне не следовало бы доверяться тому, что было на поверхности. Шарлотта гладила у меня в районе галстука. Это ничего не значило, я согласен. Так себе, штрих, не более того. Завитушка. Фольклор. Архитектурное излишество. Но было ведь еще и то, что билось у меня ПОД моим галстуком. Мое сердце. Моя душа. И там что-то изменилось. С виду все вроде бы было, как прежде. Но все было уже иначе. Потому что я опять начал жить, ориентируясь на какие-то причины. Я действовал в соответствии с причинами. Я ходил к Мазюрам. Прежде это было привычкой. Теперь у меня были причины. Более или менее веские, но все же причины. Галстук. Молодежь будет играть в рами. Однако следует сказать, что, КАК ТОЛЬКО ЧЕЛОВЕК НАЧИНАЕТ ЖИТЬ С ОГЛЯДКОЙ НА ПРИЧИНЫ, ЗНАЧИТ, ОН СОЗРЕЛ ДЛЯ ПЕРИПЕТИИ. Потому что причины заставляют вас включиться в систему, а система способствует появлению перипетии, провоцирует перипетию, требует перипетии. Потому что система — это, если вдуматься, не что иное, как тревога. Или снадобье от тревоги, что, по сути, одно и то же. Раз требуется лекарство, значит, есть болезнь. Доски, которые мы пытаемся превратить в пол, прибивая их гвоздями к своей тревоге. Но эти доски не могут уничтожить тревогу. Она продолжает беспокоить, шевелится, царапает доски ногтями. Думаете, я выдумываю? В том, что я говорю, есть, конечно, много предположительного, но я уверен в истинности сказанного. Давайте для начала послушаем людей, находящихся в системе, людей, которые живут, ориентируясь на причины.
— Это было настолько отвратительно, что просто не могло так дальше продолжаться.
Или даже:
— Это было слишком прекрасно, чтобы продолжаться.
Это не может продолжаться — вот их ключевая фраза. А это ведь и есть тревога. Почему не может продолжаться? Где написано, что что-то не может продолжаться? ВСЕ МОЖЕТ ПРОДОЛЖАТЬСЯ. И плохое, и хорошее. Но при условии, что никто не будет ничего ворошить. При условии, что никто не будет задавать вопросов. Как Роза и Эжен. Которые жили, не испытывая тревоги. Но почему? Потому, что они жили, не доискиваясь до причин. Никогда не задавая себе вопросов, что будет, если… Тогда как Мазюры, с их манерами, с их квартирой, с их роялем, с их буфетом, испытывали тревогу:
— А что будет, если вдруг начнется война…
Или же:
— Что будет, если он умрет, Мазюр. Я останусь с четырьмя дочерьми.
И все из-за причин. Люди говорят:
— Я счастлив. Почему?
И начинают искать причины своего счастья. И находят их. Такова драма причин: если доискиваться до причин, то они находятся. И тогда люди обнаруживают, что они хрупкие. Неустойчивые. Что они находятся в зависимости от того, куда подует ветер. Или что они могли быть более совершенными.
— Я счастлива. Почему? Потому что Мазюр находится со мной и потому что он хорошо зарабатывает. Но Мазюр может умереть.
Возникает тревога. Человек начинает думать, как бы что-нибудь улучшить.
— Он зарабатывает три тысячи франков в месяц. Вот если бы он зарабатывал три тысячи с половиной, мы могли бы что-то откладывать.
Вырисовывается перипетия. Ее зовут, и она приходит. Это естественно. А все из-за чего? Из-за причин. Из-за системы. Как только человек оказывается в системе, он начинает думать о том, что сколько продлится. И появляется тревога.
Испытывал ли я уже тогда тревогу? Тревогу, которая заставляла меня так страдать из-за системы, когда я думал, что отличаюсь от других людей, когда задавал себе вопрос, не чудовище ли я? А теперь тревога возвращалась ко мне, но все из-за той же системы, но уже в форме вопроса: как сделать, чтобы это продолжалось и как сделать, чтобы это стало более совершенным? Нет, настоящей тревоги еще не было. Это было всего лишь чувство беспокойства. Возникавшее временами из-за Розы. К счастью, Роза всегда была под рукой. И всегда оставалась такой же, как прежде. Я возвращался. И находил ее у себя в комнате.
— Была авария в метро, — сообщал я. — Какая-то несчастная бросилась под поезд.
Я волновался, потому что уже думал о том, какое впечатление эта история произведет у Мазюров. Это было в их духе — волноваться из-за любого пустяка. А Роза только произнесла:
— Да?
Не спрашивая о подробностях и уже снимая юбку, она поглядывала на свой зад, отражавшийся в зеркале шкафа. Характер, я вам скажу. Другую женщину обижало бы мое постоянное присутствие у Мазюров. С их — то четырьмя девицами на выданье. Другая стала бы делать намеки. Пустые и мелочные. Скривя рот. Стала бы дразнить. Роза же на все плевала. Мало того.
— Смотри-ка, у тебя не хватает пуговицы, — говорила она. — Давай, пришью. Чтобы все было в порядке, когда пойдешь к Мазюрам.
Иногда — влияние Мазюров, влияние системы — я говорил себе:
— Как, вот уже три года, а она все та же, все такая же добрая. Так просто не может продолжаться.
Всегда какая-нибудь фраза. Ловушка. Тревога. Почему так не могло продолжаться? Я бы затруднился сказать. Вон, Эйфелева башня, как стояла, так и стоит, и продолжает существовать? А, НАПРИМЕР, КАМЕНЬ?
— Зад-то ничего, симпатичный, я ничего не говорю, но ведь если подумать… Есть и другие, может быть, такие же красивые или более любопытные, которые с течением времени теряют свою привлекательность.
Беспокойство. Вопросы. Мысли. О прошлом и будущем. Об уходящем времени. Вытекающая отсюда тревога. Еще одна из форм системы, которая состоит в том, что ничего не можешь сделать, не спросив себя, а нельзя ли было бы сделать в этот же момент что-нибудь другое, получше или поважнее. КАК БУДТО ЧТО — ТО МОЖЕТ БЫТЬ БОЛЕЕ ВАЖНЫМ, ЧЕМ ЧТО-ТО ДРУГОЕ. Как если бы не существовало способа ограничиться одной задницей. А верность? Что, разве верность не существует? И как будто мне нужны все остальные задницы тоже. А между тем вот один из секретов: СУЩЕСТВУЕТ МАССА ВЕЩЕЙ, КОТОРЫЕ НАС НЕ КАСАЮТСЯ. Простая истина. Спасительная истина. О чем система, естественно, знать ничего не хочет. Люди говорят:
— Вы видели? В Китае-то? Что происходит?
А какое им дело до того, что там происходит? Месье разве китаец? Или у месье семья в Шанхае?
Но вот приходила Роза. Роза врывалась в мою комнату, в мое яйцо, в мой мир, и все мои рассуждения, все мои мыслишки, доводы, побудительные причины исчезали уже от одного ее присутствия, исчезали, растираемые о скорлупу яйца. Она входила, и оказывалось, что в комнате есть только она.
Почему? Потому что у нее не было никаких пустот, которые образуются от причин, вопросов, забот. Была она, и не оставалось места ни для чего другого. Даже для меня. Или точнее, от меня оставалось только то, что было нужно. Сила этой женщины, повторяю, состояла в том, что она никогда не спрашивала себя, почему она спит со мной. НИКОГДА. Не спрашивала она себя и о том, как долго это продлится. Буду ли я еще рядом с ней на следующий день? Ей было на это наплевать. Я был. Она была. Никакой тревоги. Продлится ли это? Но это было. Ее крупная фигура, ее плотные щеки, ее золотой зуб, ее одежда, всегда из шерсти, джемперы, застегнутые только на последнюю пуговицу, и две полы, как два крыла, начинающиеся на ее больших грудях. Она садилась. Поднимала ноги, чтобы снять туфли. Даже не дожидаясь моего приглашения. Для нее этот вопрос даже не возникал. И я начинал существовать. В ней. Я начинал существовать для нее и сразу же начинал существовать и для себя, заполняя свое яйцо от края до края и не оставляя место ни для чего другого. И ЭТО БЫЛО ЧУДЕСНО.
Но когда Роза уходила, все повторялось.
— Ее задница, подумаешь, в конце концов.
Как дурак. Да, я уже был готов для перипетии. То, что она возникла не по моей инициативе, — это уже деталь. Событие часто приходит извне, но девять раз из десяти оно приходит к тому, кто его ожидает.
Однажды прихожу я к Мазюрам и застаю Мазюра одного, с его трубкой. Вероятно, это было продумано заранее, потому что в маленькой квартирке с пятью женщинами встреча наедине представляла собой большую редкость.
— Мажи, — произнес он.
Он смотрел на меня из-за клубов дыма, вытянув ноги (сидя, разумеется) и соединив ладони немного ниже курительной трубки.
— Я очень хорошо отношусь к вам, Мажи. И иногда я беспокоюсь за ваше будущее.
Беспокоиться за будущее, заниматься тем, что вас не касается, тревога, мания совершенствовать — это и есть система в действии. В этом уже сосредоточены все безумства системы. А я все еще не понимал этого. А ведь тогда все еще можно было бы остановить.
— Я думаю, что могу кое-что сделать для вас.
Мундштук трубки, направленный на меня. Веселая улыбка на лице. Потом, наклонившись ко мне и хлопнув меня по колену, он сообщил:
— Мажи, у нас в министерстве появилась вакансия.
Пауза. Рука по-прежнему на моем колене.
— Я сразу же подумал о вас.
— Вы очень любезны, господин Мазюр.
Повернувшись в кресле, он сказал:
— Послушайте, я не хочу, чтобы вы приняли решение, не подумав. Риве — это, конечно, хорошая фирма. Серьезная. Может быть, там вас ожидает хорошее будущее. Но положение, Мажи. Для того, чтобы добиться положения, есть только один путь — министерство.
Посасывание трубки.
— Я уже проконсультировался с господином Раффаром. Он готов поддержать вас. Если вы согласны, он завтра же поговорит об этом с главным начальником.
Короче говоря, машина завертелась, и через два месяца я был служащим в Министерстве здравоохранения.
И госпожа Мазюр, с радостью:
— Ну вот, теперь вы в нашем лагере, дорогой Мажи.
Но кого мне все-таки удалось удивить, хотя бы один раз, так это Розу.
— В министерстве? Надо же!
— Да, моя дорогая Роза.
Она не могла прийти в себя от изумления. Потом прижала палец к уголку рта, вытянув вперед подбородок. Это свидетельствовало о том, что она задумалась.
— Скажи, пожалуйста, у этого Мазюра, наверное, есть причины, чтобы проявлять такое участие в твоей судьбе.
Вот она, слабость. Надлом, который бывает даже в самых приятных характерах. Хотя, надо сказать, сама Роза не затрудняла себя причинами. И она знала об этом. Тем не менее ей случалось искать причины у других.
— Сколько, ты говоришь, у него дочерей?
— Четыре.
— М-м.
После этого мы активно занялись осуществлением наших взаимных желаний. И после этого же, но чуть позже, как-то раз вечером, Мазюры высказали мнение, что мне стоило бы организовать какой-нибудь ужин, чтобы отпраздновать мое назначение.
— О, это было бы забавно!
Четыре дочери Мазюров запрыгали от удовольствия.
— Мы не просим от вас никаких роскошеств, а, Мажи, так, небольшой легкий ужин в манере Генриха IV.
Это что еще за манера такая? Жаркое из курицы, может быть?
— Вы могли бы даже осуществить это здесь, у нас, так ведь, Марта? Вы холостяк, неустроенный, мы же понимаем.
Я сказал: хорошо. В определенном смысле это было даже кстати, поскольку у Риве, где мной были довольны, мне дали премию в тысячу франков по случаю моего ухода.
— Кого пригласить?
Ортанс уже взялась за карандаш. Методичная.
— Кого? Так, значит…
Господина Раффара, разумеется. Во главу списка. И его жену. И их мальчугана. Главного начальника? Можно попытаться, но он не накоротке с персоналом. Он, скорее всего, откажется. Но жест, наверное, его тронет.
— Вашу матушку, конечно…
— Моя бедная мама? Поездка утомила бы ее.
Это уже был мазюровский стиль.
— И мою сестру. С мужем. Он работает в фирме, которая называется «Беансеи».
Госпожа Мазюр одобрительно промурлыкала. Я хотел пригласить также Розу с Эженом. Но господин Мазюр возразил:
— Заметьте, Мажи, я очень хорошо понимаю ваши чувства, но… Вначале мы думаем, что навеки сохраним всех своих друзей, потом…
— Если они хорошие люди, — сказала Ортанс.
Я настоял на своем. Пригласил их. И мне кажется, я никого не удивлю, если скажу, что из всех приглашенных (за исключением, конечно, мазюровских женщин) они вели себя лучше всех. Потому что в конце ужина господин Раффар рассказал несколько очень даже непристойных анекдотов. Например, про мух. Крикнув своему отпрыску:
— Эдгар! Уважай своего отца. Не слушай.
Мазюр и Гюстав были сильно навеселе. В то время как Эжен ограничился тем, что спел вполне приличную песню, которая называлась «Мама» и которая заставила всех прослезиться, всех, даже нанятого на вечер официанта из «Улитки», который, изнемогая от избытка нахлынувших чувств, вынужден был опереться на плечо господина Раффара. Это был успех! (У всех, кроме Розы, конечно, которой было наплевать.)
— Ах, месье, — приговаривал Раффар, — эта ваша песня, скорее даже песнь, эта поэма, я бы сказал. И вы — друг нашего весельчака Мажи? Такой сентиментальный человек, как вы. Ведь вы действительно сентиментальны, месье.
Потому что для господина Раффара я был весельчаком. Однажды он увидел, как я смеялся. С тех пор я навечно остался в его глазах весельчаком. Так он и представил меня в министерстве. Это даже вызвало у некоторых разочарование.
Что касается Розы, то я слышал, как она разговаривала с Шарлоттой.
— Ребенок, мадемуазель. Настоящий ребенок. За него надо думать обо всем.
Это обо мне Роза говорила. Словно мать о своем сыночке. Резонно. Да, клянусь вам, надо было бы иметь сильно извращенный ум, чтобы догадаться о реальном положении вещей.
А Шарлотта слушала ее с выражением маленькой девочки, которая едва сдерживается от смеха, и мысленно саркастически говорила: плети, плети, старая дуреха, если бы ты знала, что я делаю с твоим простачком, почесывая ему грудь. Между тем Роза продолжала:
— Но в сущности, вы знаете, он очень хороший.
Потому что эта женщина видела далеко. И даже дальше всех тех, кто был там. Я, конечно, отдаю себе отчет в том, что любой может рассмеяться мне в лицо и сказать: это нехитрое дело, мы тоже поняли, куда клонил этот Мазюр со своим желанием помочь, которое было шито белыми нитками, и со своими четырьмя дочерьми: их ведь нужно было пристроить, а вы такой наивный, Мажи. Наивный, наивный. Не надо спешить с выводами. У меня ведь тоже, может быть, были глаза, чтобы видеть. Так вот, я с уверенностью могу сказать, что Мазюр, когда помогал мне устроиться на службу в министерство, ни о чем таком не думал. Позднее — да. Но не сразу. Желание сделать добро — это существует. Бескорыстие существует. Люди склонны отрицать: система. С вами этого разве никогда не случалось? Нет? Не случалось, скажем, на улице, увидев человека, стоящего с растерянным видом, подойти к нему и помочь ему выйти из затруднительного положения? Когда вас к этому никто не принуждал? Не видя для себя в этом никакой корысти? Вот, а вы говорите. А что до Мазюров, то доказательством их бескорыстия может служить, например, такое обстоятельство, что еще в течение многих месяцев все продолжалось, как прежде. Без изменений. Не было никаких намеков. Я ходил в министерство. Выполнял свою маленькую работу. Она, кстати, мне нравилась. В самом деле. Потому что в министерствах, должен я вам заметить, работа, которую там выполняют, я не собираюсь утверждать, что она вообще не нужна, нет-нет, но во всяком случае непосредственно не видно, зачем она нужна. И это успокаивает. Не чувствуешь ответственности. Министерство — это в какой-то мере как армия: огромная куча пустопорожностей, которая почти не двигается с места. Кроме того, там нет хозяина. Или, уточним, есть другая разновидность хозяина. Господин Раффар был моим начальником, и даже менее удобным начальником, чем господин Риве. Более придирчивым. Дело в том, что Риве был среди нас как какой-то огромный Будда, который, я бы сказал, поглощал нас и высасывал из нас нашу жизнь. Даже не догадываясь об этом. Не догадывался из-за нас же самих. Или из-за персонала вообще. Например, выходила его секретарша и говорила:
— Господин Риве поручил мне напомнить вам…
Таким тоном, как если бы она говорила о Папе Римском. Потому что у Риве он, Риве, был, конечно, всем. Всем одновременно. Человеком, который тебе платил, тобой руководил, тебя увольнял. Попробуйте-ка презирать такого. Я во всяком случае не мог. Даже если бы я захотел презирать Риве, у меня этого не получилось бы. Тогда как в министерствах можно презирать. Вероятно, именно потому, что тот, кто руководит, и тот, кто платит, — разные люди. Начальник канцелярии, например, на ином уровне, чем ты, но тебе вовсе не кажется, что он сделан из другого теста. В отличие от Риве. Даже генеральный директор и то не кажется. Ну а министр — это уже что-то из области фантазии. Проплывающее мимо облако. Снежная пушинка. У меня было четыре разных министра. Если бы я не видел их фотографии в газетах, то даже не знал бы, как они выглядят. Вот почему я считаю, что все обстояло бы гораздо лучше, если бы все служили в государственных учреждениях. Всех гоп! И по министерствам! Мне скажут: а где найти для всех работу? Но ведь работа — это еще одна идея. Люди хотят иметь не работу, а службу. Положение. Место, куда можно ходить каждое утро. И чтобы каждый месяц тебе выдавали жалованье. Пусть даже небольшое: люди не такие уж жадные. Чтобы просто было на что жить. Без забот. Без ответственности. Чтобы не ломать себе голову. А работа, что ж, всегда можно что-нибудь придумать. Заставить их, например, что-нибудь переписывать. Или все, что есть, взять да национализировать. И люди вели бы себя спокойно все это время.
Так вот. Я, значит, ходил в министерство. Но тем временем потихоньку, независимо от меня, зрело событие. Набухала перипетия. Готовясь перелиться через край. Естественно, что постепенно Мазюры стали видеть во мне возможного зятя. После того как я попал в ИХ ЛАГЕРЬ. Система продолжала действовать. И вот как-то раз вечером я снова застал Мазюра одного. С трубкой. (Самое ужасное во всех этих делах то, что, начав заниматься чьей-нибудь судьбой, человек уже не может остановиться. Поговорив однажды с кем-то по душам, человек начинает выдумывать разные трюки, чтобы продолжать в этом же духе и дальше. Не знаю, замечали ли вы это.)
— Малышка любит вас, Мажи. Да, да. Не отрицайте, это не преступление. Что вы хотите? Чувствам ведь не прикажешь.
Очень приятно.
— У вас теперь есть положение.
И вот так, в один прекрасный день я оказался женатым. На Шарлотте? Нет, я должен прямо сказать, что нет. Скорее на Ортанс. Которая никогда не гладила мне грудь. Старшая. По старшинству, в некотором роде. Но почему? Откуда я знаю. Так получилось. К тому же мне предложили не Шарлотту, а Ортанс. Да и честно сказать: Ортанс или Шарлотта, в сущности, я даже не знал, кому бы отдал предпочтение, если бы пришлось выбирать. Вся история для меня началась с того, что эта группа сидящих за столом девушек сказала мне: «Молодежь будет играть в рами». Раньше они были для меня как яйцо. Я думал, что оно закрыто. Потом дверь открылась. Дверь по имени Ортанс или дверь по имени Шарлотта? Разве это важно? К тому же фразу ведь Ортанс произнесла. Потом я ущипнул Шарлотту, это правда, и она стала гладить мне грудь. Но ведь брак и пощипывания — разные вещи. Разве не так? Короче говоря, Роза занялась моим приданым.