А время шло. Такая уж у него привычка, и не мне пытаться что-либо исправить. В определенном смысле это успокаивает. Кажется, вроде ничего не делаешь, а время проходит. Ничего от этого не выигрываешь, но дни прибавляются к дням. Их накапливается столько, что начинаешь чувствовать себя не таким уж бедным. Говорят: мне тридцать лет, мне шестьдесят лет. И воспринимают это как какое-то приобретение. А ведь можно было бы подойти к этой проблеме по-другому и считать, что в каждую годовщину мы не прибавляем себе год, а теряем его. Разве не так? Ведь в принципе можно было бы придумать что-нибудь. Но обычно сообщают: мне стало на год больше. Не знаю уж, как там это на других языках звучит, но у нас по-французски, если вдуматься, получается, будто мы все что-то приобретаем: я имею. «Я имею тридцать лет». Словно ты что-то заработал или выиграл. Словно это твоя собственность. «Я имею столько-то лет. Я имею дочь. Я имел похороны моей сестры». Все время я что-то имею. Так что, куда ни глянь, везде разложены наши маленькие сокровища.
Но для меня все это, я уже говорил об этом, было как сон. Как моя часть сна. Все люди проводят треть своей жизни во сне. Но вот рассказывают ли они свой сон? Нет. А ведь это очень важно. Треть жизни — это один час из трех. При этом как люди сердятся, если им мешают спать. Сколько тратят денег на снотворные средства. Но почти ничего не говорят об этом. Почему? Потому что им нечего сказать. Вот и у меня тоже Ортанс, дочка, мебель — все это было как сон. Это моя часть сна. И я пытаюсь об этом рассказать. Убеждаю себя, что должен был бы… Хотя бы ради того, чтобы дать какое-то представление. Из уважения к перспективе. Но мне не удается. Вот о Розе я мог бы говорить часами, о министерстве — то же самое. Я могу долго-долго описывать свой письменный стол, свои привычки, перья, стоящие передо мной, клей, который стоит слева, перфоратор, лежащий справа. Большое точильное устройство для карандашей, с ручкой, которое я уговорил остальных служащих купить вскладчину. Или разные другие вещи, с виду вроде бы незначительные, но которые я помню и о которых мог бы рассказать. О Шампьоне, например. Или о маленькой служанке, которую прижимал в гостинице во время свадебного путешествия. Разговаривая, она сдувала волосы в сторону, потому что они все время падали ей на лицо. От нее пахло жарой, дело ведь было летом, но когда моя рука дотронулась до ее ляжки, я почувствовал, что она холодная, холодная, как стена подвала, не совсем сухая и шероховатая. Об этом я вспоминаю. И могу говорить об этом. А вот что касается Ортанс… Я возвращался. Она сидела дома, часто с матерью, возле камина, малышка стояла в своем манеже. А я чувствовал себя мухой. Бесполезным, как муха. Я был уже в комнате, с таким же успехом мог и не быть в ней. Я садился в кресло. И начинал дремать. Вот я дремал. С Розой я жил. В министерстве я жил. У себя дома я дремал. У меня был коллега, для которого все было наоборот. В канцелярии он засыпал над бумагами. А к шести часам оживлялся. Начинал трепетать. Как рыба в ожидании воссоединения со своей дорогой водой. Правда все-таки, что мир разнообразен.
Именно тогда я начал бродить. Как так бродить? Просто так, бродить, слово, я думаю, достаточно понятное. Слоняться, болтаться по улицам. Или, если вам больше нравится, фланировать. Бесцельно бродить. Вышагивать по тротуарам. Шляться без дела. Зачем? Просто так. Ради удовольствия. Почему вы курите трубку? Почему ходите в кафе? Чтобы пить? Но вы можете пить дома. Это обойдется вам даже дешевле. Дело в том, что в кафе вы идете для того, чтобы избежать некой пустоты и найти там некую наполненность. Разве не так? То же самое можно сказать и об Эмиле Мажи. У меня была Роза, но не так часто, два раза в неделю, так она почему-то решила. А в дни без Розы что мне оставалось делать? Квартиру я воспринимал как пустоту, где я должен был сидеть рядом с женщиной, которая была мне чужой.
Я предпочитал слоняться, бродить, выписывать крюки по улицам.
И вот однажды я заметил, что это доставляет мне удовольствие, что у меня в этот момент выделяется слюна, как если бы я был с Розой. Такое же ощущение. Точно такое же. Ощущение, будто я живу, растворившись в чем-то другом. Погружаясь в темный и шевелящийся мир, в котором не осталось наконец никаких причин. Мир без причин Розы. Мир без причин бродяг. ПОТОМУ ЧТО ТАКОЙ СУЩЕСТВУЕТ, МИР БРОДЯГ.
Следует сказать, что вначале я не отдавал себе в этом отчета. Или, скорее, я только предчувствовал, только едва касался, не смея нажать посильнее. Я тогда еще не совсем вылечился от системы. Я говорил себе: бродить? Удовольствие бродить! То же самое, что и с Розой? С Розой, которая даже и не слышала об этом. Рассматривать витрины, что ли, да? Но я не смотрел на магазины. Размять ноги? Может, и это тоже. Но я совершенно не думал о своих ногах, и иногда мое бродяжничество состояло в том, что я ездил на метро. Подышать воздухом? Но если бы я хотел подышать воздухом, я гулял бы по саду Тюильри, по аллее Кур-ля — Рен. А то ведь я-то ходил по улице Кардине, по улице Сицилийского короля, по бульвару Клиши. И что? А то. Я заметил, что я был не один… Что я бродил не один. Просто представить себе невозможно, сколько их, мужчин и женщин, бродит по улицам. Но, чтобы заметить это, нужно начать бродить самому. В противном случае ничего не увидишь. Это как система. Когда находишься в ней, ни о чем даже не подозреваешь. НЕ МОЖЕТ ДАЖЕ В ГОЛОВУ ПРИЙТИ. У каждого есть свои причины, и каждый пытается обнаружить причины других людей. А потом, в один прекрасный день, обнаруживаешь, что нет никаких причин, и появляется другой мир, другая вселенная, о существовании которой, пока находишься в системе, не подозреваешь. То же самое можно сказать о бродяжничестве. И об улицах тоже. На улицах ведь тоже кажется, что на некоторой высоте, где-то между уличными фонарями, как бы все определяет решетка, решетка обоснований, решетка побудительных причин, извинений, на которой подвешены идущие по улицам люди.
— Я нахожусь на улице Водонапорной. Почему я нахожусь на улице Водонапорной? Потому что я должен пройти к мэрии десятого парижского округа. А почему я нахожусь на улице Шапон? Потому что я иду на улицу Бобур, где у меня есть дело.
Так.
А внизу, под решеткой, в тени находятся неподвешенные, неприкрепленные, наконец, свободные люди, те, которые бродят, те, для кого улица Шапон является не местом сообщения, а просто местом, откуда люди выходят не для того, чтобы пройти на улицу Бобур, а по той единственной причине, что улица Шапон не очень длинная, и из нее в конце концов куда-нибудь выходишь. Те, которые ищут, сами не зная что. А поскольку они не знают, что ищут, у них нет никакой причины быть на какой-то другой улице, а не на улице Шапон. Я выдумываю? Нет. И я повторяю: чтобы понять это, нужно побродить самому. В противном случае видишь только прохожих. Попытайтесь же. Попробуйте поверить улице. Начните бродить. И смотреть. Вот идет быстрым шагом пожилой господин, у которого такой решительный вид и который вдруг с рассеянным видом возвращается назад. Может, он забыл что — то? Но вы пойдите за ним. Он ничего не забыл. Просто у него появилась тревожная мысль оттого, что он сейчас покинет эту улицу, на которой НАВЕРНЯКА есть то, что он ищет. Вероятность того, что оно там есть, тем более велика, что он пока еще не представляет себе, что же ему нужно. А вот другой человек. Он медленно прогуливается, и можно было бы поклясться, что он поджидает свою подружку. Но посмотрите. Никто к нему не подходит. Он только ищет. И сколько же их таких! Сколько их! Поверьте мне, после стольких наблюдений я могу вам точно сказать, что на улицах Парижа из четырех прохожих один ходит без цели. Без какой — либо причины. Просто так. Один из четырех, схваченный при облаве, не смог бы ответить, если бы его спросили, почему в такой-то день и в такой-то час он проходил по улице Блан-Манто. Или он будет вынужден лгать. Истина! Истина! Ох, уж эта мне истина! Смех да и только. Одна четвертая истины находится под решеткой, в тени, под помостом. Ниже логики. Ниже очевидности.
— Но почему вы проходили по улице Блан-Манто?
— Просто так.
— Что вы там искали?
— Я не знаю.
Разумеется, это зависит от кварталов. На Вандомской площади, на улице Жуфруа вы увидите праздношатающихся, туристов, нищих, но не бродяг. Большие, широкие и пустынные улицы, кварталы с крупными магазинами не пригодны, чтобы по ним бродить. Эти улицы слишком замкнутые, негостеприимные, созданные с оглядкой на причины. Нет ничего более замкнутого, чем причины. Вы только посмотрите на людей. Если они руководствуются только здравым смыслом и причинами, ничего другого в их головы больше не войдет. А взгляните на широкие реки, вроде Севастопольского бульвара, на большие шумные поляны, вроде площади Республики, на тесные, влажные, набитые людьми улицы, вроде улицы Ломбардцев, улицы Пернель, улицы Добродетелей. Или взять пассажи. Походите-ка по пассажам. Двери — в уровень с прохожими, окна — в уровень с людьми. Небольшие магазинчики, похожие на пещеры, где ВСЕ СТАНОВИТСЯ ВОЗМОЖНЫМ.
Что такое, в конечном счете, бродяга? Может быть, дать точное определение здесь трудно, но я думаю, что бродяга — это тот, кто по той или иной причине чувствует себя в чем-то обделенным в своей жизни и старается взять то, чего ему не хватает, у других. Ведь другие люди существуют. Они живут. Двигаются. Собираются вместе. И тогда, проникая в их среду, продвигаясь рядом с ними, наподобие развернутой сети в конце концов берешь что-то от них, от их существования. Словечко какое-нибудь. Взгляд. Фразу. Это как лампа, которую включают в розетку хотя бы на одну секунду. Маленький отрезок света. Лучик. Это может быть что угодно. Старый хрыч, который видит, как парень целует девчонку, и который смотрит на тебя, как бы приглашает тебя в свидетели, как бы говоря: вот она, молодость, надо же. И ЭТО ОБЪЕДИНЯЕТ. Лампа зажглась. Одиночество нарушено. Маленькая волна, которая в какой-то момент плеснулась о вас. Все эти люди, которые текут по улицам, каждый со своей тюрьмой. Каждый на замке. И вот в какой-то миг открывается окошко. Какой-нибудь знак. Слово. Немного солидарности. Немного любви, в сущности. Кто-то роняет карандаш. Поднимаешь его. Даже не поднимаешь: подсказываешь.
— Ваш карандаш?
— А, спасибо. Вы очень любезны.
И ты проникаешь в его жизнь. Начинаешь существовать. Обретаешь весомость. Пусть это было всего лишь какое-нибудь мгновение. Не говоря уже о том, что оно иногда может продлиться.
— Как хорошо, что вы оказались здесь в эту минуту. А то он как раз сейчас мне понадобится. И без него я был бы как без рук.
И сразу откровенность.
— Я работаю контролером.
Доверие:
— На Центральном рынке.
Просто невозможно себе представить, сколько же по улицам слоняется незадействованного доверия. Доверия, которому хочется высказаться. Одиночества, которому хочется лишь выйти из самого себя. Особенно по вечерам. В сумерки. В ту пору суток, что называется «меж волком и собакой». Как будто люди в это время чего-то боятся. Боятся собаки. Боятся волка. И тогда они начинают разговаривать. Неважно с кем. А бродяга слушает.
— Скверная погода, не правда ли?
— Хорошей не назовешь.
— А вот я, месье, в Туркуэне, в 1909-м…
Попадаются люди беспокойные, люди чересчур скрупулезные, которые нуждаются, чтобы их кто-нибудь успокоил.
— Извините, месье, как вы думаете, из этого почтового ящика вынимают когда-нибудь письма?
— О! Я думаю, вынимают, мадам.
— Дело в том, что это письмо я посылаю дочке. И я не хотела бы, чтобы… Она как раз ждет ребенка. В Ньевре.
Раздавленные жизнью, которые хотят взять реванш.
— А я ему говорю, я вот так думаю, и все тут. Я церемониться не буду, никаких лишних слов. Господин Трюмо, сказал я ему, вы, может быть, полагаете, что в траншее был трубопровод. А! Тут же заткнулся после моих слов.
И мечта. Сколько здесь скитается грез, любезной лжи, хвастовства. Все, о чем не посмеешь рассказать соседям, потому что они знают, что это неправда, и что рассказываешь на скамейке в сквере незнакомому человеку, которого никогда больше не встретишь. Как-то раз один старик с зеленой корзиной, из которой высовывались овощи, целых двадцать минут держал меня за пуговицу, говорил мне о ценах. Затем вдруг, словно щелкнув каблуками и глядя вдаль, произнес:
— Позвольте представиться. Граф де Рабютен-Бофор, гвардейский гусар.
Его вселенная. Его маленькая планета, куда он, когда ему удавалось доставить себе такое удовольствие, хотя бы на миг приглашал войти кого-нибудь из встреченных им на улице людей.
Или малышка, однажды вечером, я думаю, ей не было еще и шестнадцати, подняв носик:
— Мужчины, я знаю, что это такое. Конечно! У меня их было уже четверо. Почему вы смеетесь? А сейчас у меня пианист, артист. Такой деликатный!
Подняв руку на уровень щеки:
— Вы представляете, когда он занимается любовью, он не хочет, чтобы я дышала. Это его нервирует.
— А как же быть?
— А так. Я сдерживаюсь.
С гордостью. Знай француженок!
А вот еще. Коренастый коротышка, жестикулируя, рассказывает:
— В четырнадцать лет, господа, я был юнгой. На борту греческого судна. Понимаете. А ни для кого не является тайной, что все греки педики. Это очень хорошо известно. Ну вот, а юнга… Они просто с ума сходили. Я им всем нравился, ужасно нравился. В таком возрасте-то. Так что они перепасовывали меня от одного к другому. С утра до вечера… И я был пронзенный весь насквозь, господа. Настоящий святой Себастьян, можно сказать.
Мечты. Мечта, которая плывет вдоль домов, как дым. А я, наконец, открывал для себя то, что на улице Монторгей только предчувствовал. ЧТО ПОД ЖИЗНЬЮ СУЩЕСТВУЕТ ЕЩЕ КАКАЯ-ТО ДРУГАЯ ЖИЗНЬ. Под помостом. Под решеткой. Под причинами. Глубокая, таинственная жизнь, в которую можно погружаться. Это доступно всем. На тротуаре. Ты чувствуешь себя одиноким, но улица полна, она наполнена незанятыми людьми, людьми, которые ищут, которые ждут. Которые ищут ТЕБЯ, ждут ТЕБЯ. Готовые следовать за тобой. Для которых ни день, ни час не имеют формы и которые расположены впускать туда кого угодно. Если бы у меня по — прежнему была моя комнатушка, я мог бы приводить туда кого-нибудь хоть каждый вечер. Каждый вечер. Сколько угодно женщин, до бесконечности. Чтобы спать с ними? Да, и спать тоже. Это тоже необходимо, чтобы раздвигать стены, которые сжимаются вокруг нас. Но главное, чтобы дать друг другу немного жизни. Их, этих женщин, подталкивает, как и меня, точно такой же мягкий и сильный импульс. А мужчины всю ночь бы говорили. И их жизнь, их ложь, их истина поднимались бы от них вверх, как пар, плескались бы о мою душу. Я бы насыщался их словами, идущими из самых потаенных уголков их души, я бы упивался ими. А вместо этого… В восемь часов мне приходилось отрываться от всего этого и возвращаться домой. Чтобы найти там что? Свой стул. Свою салфетку, продетую в колечко. Ортанс. Пустоту. Облако. Расплывчатость.