Итак, этот спектакль не был предназначен мне. Ладно. Он не касался меня. Ладно. Но он меня интересовал — вот в чем дело. И мне довелось присутствовать на нем несколько раз. Нужно сказать также, что в умении хитрить они оба не были сильны. В первый раз, когда я увидел Дюгомье, то есть во время его очередного визита, я поинтересовался:
— Так, значит, господин Виктор, в вашей Экспортной конторе вы находитесь с девяти часов до двенадцати и с двух до шести вечера каждый день. Так же, как и я. В общем, канцелярская жизнь.
— Нет, вовсе нет.
Мои слова задели его. Канцелярская жизнь? Минутку. Учитывая, что он старался казаться немного искателем приключений. Искателем приключений в хорошем смысле, разумеется. Промышленным магнатом.
— Вовсе нет. Это нечто совсем другое. Все зависит от того, что нужно делать. Иногда я остаюсь до восьми, а то и до девяти часов.
— Тогда, значит, вас эксплуатируют?
Дюгомье раздражен:
— Знаете, Эмиль, тот человек, который будет меня эксплуатировать, еще не родился. Я устроился как надо. Во вторник и в пятницу во второй половине дня я — свободен.
Во вторник и в пятницу? Я запомнил.
И Ортанс тоже не хватало хитрости.
— Ты уйдешь сегодня во второй половине дня? Пойдешь к своей матери?
Она отвечала «да» или «нет». Ей и в голову не приходило лгать.
Кроме того, я сделал перестановку мебели. Вечером того же дня, когда я застал их в первый раз, я переставил зеркальный шкаф. Ортанс ничего не понимала.
— Но зачем? Уже три года он стоит здесь.
— Вот именно. Пусть будет хоть какое-то изменение. Давай-ка, помоги мне. Раз, два, три. Поднимай!
И ОНА ПОМОГЛА МНЕ.
Затем я обнаружил свои намерения. Она была против.
— Я так устала, Эмиль. Я хочу спать.
Но я настоял. Может быть, она не хотела, чтобы я тревожил ее воспоминание.
— И еще эти одеяла!
Я сбросил одеяла.
— Но, Эмиль, мне холодно.
— Настоящим любовникам не нужны никакие одеяла.
В следующий раз, во вторник, с Дюгомье она тоже отбросила одеяла. А я был за дверью, на своем табурете. Именно в тот раз я едва не закричал. И все из — за шкафа. Это был старый шкаф с улицы Боррего. Ему было довольно много лет, и его дверца открывалась. Чтобы она не открывалась, туда просовывали сложенную в несколько слоев бумажку. И бумажка, должно быть, упала, или что-нибудь еще. Короче говоря, во время моего созерцания дверца открывается. Дверца шкафа, разумеется. Медленно-медленно. Представьте себе только! Зеркало двигалось, разворачивалось, отражая всю комнату и показывая мне оба их тела. Дюгомье и Ортанс, два их тела, которые медленно перемещались, как на волне, казалось, приближаясь ко мне, надвигаясь на меня, словно давний сон, который видишь вновь. А! Это было такое впечатление, клянусь вам! Ощущение яркое, быстрое, сладостное, даже слишком приятное, я припоминаю, потому что именно после этого эпизода, доставившего мне нечто вроде радости, это зрелище, вместо того чтобы продолжать интересовать меня, стало вызывать у меня чувство тоски.
Вот именно, чувство тоски. Из-за того, что зрелище, в общем, не касалось меня. Ладно. Не касалось, так не касалось. НО ПОЧЕМУ ОНО МЕНЯ НЕ КАСАЛОСЬ? Да, почему? По какому праву эти двое ходили гулять в долины, куда они меня не брали? Дюгомье приходил по воскресеньям. Он был у нас в гостиной. С Ортанс. С Мартой, игравшей на полу. Со мной. И я был между ними. Я был вместе с ними. Каждый является частью нашего существования, и каждый помогает существовать другому человеку. Ортанс, наливавшая нам кофе. Дюгомье, рассказывавший нам про свою жизнь в другой стране. Я, поедавший его конфеты. А между нами — немного человеческого тепла. Между нами — любовь. Речь идет не о глупой любви между Ортанс и Дюгомье. Я говорю о другой любви, о любви между нами, которую мы испытывали все четверо и которая состояла и из чашечки кофе, приготовленного Ортанс, и из того удовольствия, которое я испытывал, дразня Дюгомье. Разве не так? Но потом, во вторник и в пятницу, Марта лежала в своей кроватке, я сидел на своем табурете (и что уж совсем неприятно: я казался им отсутствующим), а эти двое начинали завладевать всеми участками не занятого еще существования. Всеми. Всей жизнью квартиры, всей нашей жизнью вчетвером, захваченной ими двумя. Все оказывалось сосредоточенным в них. Их два соединенных тела образовывали как бы еще одно яйцо. Еще одно яйцо на моем пути. Гладкое. Закрытое их двумя спинами. Но по какому праву? Согласно какой привилегии? Разве это было честно? Разве это справедливо? Я был женатым, разве не так? Ведь женятся, чтобы не быть больше одному. Так мне кажется. Однако там, на моем табурете, В КЛАДОВОЙ, я был один. Один, как перст. Более одинокий, чем майский жук. Более одинокий и обладающий еще меньшим количеством существования. Ортанс служила чему-то (чему-то глупому и не такому уж красивому, но все же чему-то служила). Дюгомье тоже, включая и то, что указано в скобках. И только я один не служил ничему. Ничему. Если бы меня не было в квартире, то ничего бы не изменилось. Так что же, быть женатым — это разве ничего не значит?
Заметьте, что когда я говорю: любопытство, а потом — тоска, это очень верно. Сначала возникает любопытство, потом — тоска. Но любопытство не исчезало. Часто из этих двух чувств любопытство оказывалось более сильным. Эти чувства чередовались. Или проявлялись одновременно. Но ни одно из них не вызывало во мне желания вмешаться. Это действительно без причины и даже без какой-либо мысли однажды, выйдя из министерства около трех часов и направляясь на ставшее для меня обычным представление… Нужно сказать, что в министерстве все устраивалось как нельзя лучше, благодаря тому, что как раз в это время у меня болел зуб, и дантист выдал мне справку, где говорилось, что я нуждаюсь в полном лечении. Так вот, часа в три я говорил коллегам:
— Ладно. Я пошел к зубному врачу.
Я приходил в свою квартиру. Устраивался на табурете. А к дантисту отправлялся только к пяти часам. Этим, вероятно, и объясняется мое сонливое состояние в этом эпизоде. У меня действительно болели зубы, и дантист дал мне успокаивающее лекарство, в состав которого входил опиум. Поэтому, естественно, сознание мое находилось в некотором оцепенении. Один раз даже случилось, что я, прижавшись головой к бельевой корзине, задремал. Странно? Почему же странно? ОНИ-ТО ВЕДЬ ДРЕМАЛИ. Иногда.
И вот однажды, как я уже говорил, ни о чем таком не думая, я зашел к своей свояченице Элизе, к той, которая была замужем. Мне хотелось просто поговорить, я думаю, вот и все. Излить душу.
— Эмиль!
Она была немного смущена. Меня не очень-то жаловали в этой семье. Ее мужа не было дома. В Париже, это удивительно, мужья никогда не возвращаются домой к трем часам.
Я говорю ей:
— У меня происходят серьезные вещи.
Объясняю ей.
Она не верит своим ушам. Тогда я предлагаю:
— Пойдем со мной.
Ладно. Мы отправились. Пришли ко мне на лестничную площадку. Шляпа Дюгомье была там, на вешалке. (Подумать только, сама по себе шляпа вроде бы ничего не значит. А под ней — АДЮЛЬТЕР.) Пальцем молча показываю на нее Элизе. Она с серьезным видом кивает. Ввожу ее в кладовку. Смотрю в замочную скважину. Мы попали в точку. Делаю знак, чтобы она тоже посмотрела. Она наклоняется. Я думал, она сразу же поднимется. Вовсе нет. Она, наверное, хотела составить себе мнение. Она не двигалась. Мне стало скучно. Еще бы. Стоять в этой кладовке. Я стоял. А Элиза рядом со мной. Наклонившись и выпятив свой упругий и круглый зад в юбке из ткани «куриная лапка». Ну и в конце концов я не удержался, прикоснулся к нему. А что мне было делать? Этот зад был прямо передо мной. О! Ничего особенного, так, легкая ласка. Скорее, жест солидарности. Она попыталась оттолкнуть меня. Сначала потряхивая задом. Как если бы я был мухой. Потом рукой. Но не меняя позы. Причем довольно вяло. А потом и вовсе перестала. К тому же, чего там было дергаться? Разве это было серьезнее, чем прикосновение мухи? Я делал это как бы машинально. Это или что-то еще. В некотором роде из-за тревоги, которую я испытывал. Чтобы не забыться. Потому что с теми двумя в комнате и Элизой, которая на них смотрела, МНЕ НЕ ОСТАВАЛОСЬ НИЧЕГО ДРУГОГО. Особенно в этой тишине. Чтобы просто не потеряться. Чтобы не раствориться в этой тишине.
Наконец Элиза поднялась, покачала еще головой, наклоняя ее в направлении двери. Мы тихонько ушли. Потом зашли в кафе попить.
— И что ты собираешься делать?
— Не знаю.
Вдруг мне пришла в голову мысль, что это было не так уж глупо, привести туда Элизу. Ведь если после этого Мазюры вдруг узнали бы что-нибудь про Розу, то им не с руки было бы поднимать шум.
— И ты мог смотреть на это, не ворвался к ним, не врезал как следует?
— Понимаешь, я люблю Ортанс.
— Хочешь, я поговорю с ней?
— Нет-нет. Только не это.
Я начал разыгрывать из себя идиота.
— Видишь ли, я чувствую, что она еще вернется ко мне.
Она посмотрела на меня. Потом улыбнулась. У нее было доброе лицо, у Элизы. Немного красноватое, как и у сестры, но с задиристым носиком.
— Тем более что ты не замедлил утешиться.
Сначала я подумал, что она имеет в виду какие-нибудь слухи, которые могли дойти до нее, про Розу. Но это было не так. Она думала всего лишь о своем заде и о моем маленьком упражнении с ним. Просто невероятно, какие все-таки люди тщеславные. По ее мнению, потрогав десять сантиметров ее юбки, я уже должен был утешиться. Просто невероятно. Как будто в мире только это и существовало: ЕЕ ЗАД.