Этот револьвер менял все. А, кстати, не знаю, замечали ли вы, что если он где-нибудь оказывается, если вы, скажем, взяли его в руку или хотя бы положили на стол, все сразу меняется, все становится не таким, как было прежде. Все начинает существовать как бы только ради него. Он начинает оказывать давление на все жизни, которые протекают вблизи него. Минуту назад я был всего лишь рогоносцем. Рогоносцем, как любой другой. А из-за этого револьвера я становился человеком, которого преследуют. Человеком, оказавшимся в опасности. Которому нужно думать о том, как лучше защититься. Но одновременно я открыл для себя средство защиты. Потому что револьвер был свободным. Он был ПОКА ЕЩЕ свободным. Им мог воспользоваться каждый. Не обязательно Ортанс. И не обязательно его должны были направить против меня. Револьвер, он убивает. Но не всегда того, кому предназначена пуля. И в случае, если бы Ортанс погибла, я вновь обрел бы рай-Монторгей, жизнь внизу, дрейф по течению. Разве не так?
К счастью, я прикоснулся только к кобуре. И вытер ее. А потом положил опять под белье. И начал разрабатывать свой план.
Сначала нужно было потихоньку-полегоньку снять напряжение. Я перестал ходить к Дюгомье. В присутствии Ортанс я изображал из себя пай-мальчика, славного рогоносца, который ни о чем не подозревает. Притворялся слащавым добряком. Всем своим видом как бы говорил: давай похороним прошлое, не будем больше говорить о нем. Однажды я даже заявил:
— А ты помнишь времена Дюгомье? Знаешь, я ведь тогда здорово на тебя злился.
Но за каждой моей фразой, за каждым моим жестом, за каждой из моих улыбок отныне скрывался хитроумный замысел.
Потом как-то раз, когда Марта уже заснула, а впереди был еще довольно долгий вечер, я начал разыгрывать сцену. Ортанс читала газету, которая лежала перед ней на плюшевой красной скатерти. Я внезапно спросил ее:
— Чем ты занималась днем?
— Кое-какими делами по хозяйству. Сегодня я никуда не выходила.
— Врешь! У тебя было свидание с Дюгомье.
Прекрасная, лучезарная улыбка Ортанс. Прекрасная, лучезарная улыбка женщины, которая, тысячу раз солгав, в этот раз говорила сущую правду.
— Да нет же, Эмиль.
— Я видел тебя!
Я кричал:
— Я выследил тебя. Вы встретились на улице. Потом вы вошли в гостиницу на улице Тронше.
— Уверяю тебя, Эмиль.
— Я видел тебя!
Должен сказать, что никого я в тот день не выслеживал. Что, возможно, она вообще никогда не входила ни в одну гостиницу на улице Тронше.
— Я видел тебя!
Я рычал. Она смотрела на меня с таким видом, какой бывает у людей при виде сумасшедшего, у которого начинается приступ безумия, совершенно бледная, белая, как лежавшая перед ней газета.
— Эмиль.
— Я знаю, что ты встречалась с ним сегодня. Я ЧУВСТВУЮ, что ты видела его.
Чувствую — мне удалось найти точное слово. Она даже не смогла скрыть своего облегчения. А я, порычав еще немного, спросил:
— Почему бы тебе не признаться? Я ведь могу войти в положение.
И Я СУЩЕСТВОВАЛ. Жизнь наполняла меня до кончиков пальцев. Вот он, блеск. Вот она, легкость. Красноречие. Слова возникали сами по себе. Шевелились у меня в ладонях. Подступали к горлу.
— И на этот раз тоже я хочу простить тебя, Ортанс.
Пауза.
— Я хочу простить тебя, но при одном условии. При условии, что ты немедленно напишешь этому типу письмо о разрыве с ним отношений. Об ОКОНЧАТЕЛЬНОМ разрыве.
— Но, Эмиль, я тебя уверяю…
— Молчи! Я требую!
Я снова начал кричать:
— Если ты больше не встречалась с ним, письмо послужит лишним тому подтверждением.
Безупречный аргумент.
— Да или нет, согласна ты написать это письмо или нет?
— Ну да, Эмиль. Конечно.
Как пьянице. Как сумасшедшему. Чтобы успокоить меня. Чтобы удовлетворить идиотский каприз. Спорить? С сумасшедшим?
— Под мою диктовку.
— Если ты хочешь, Эмиль.
Даже не пытаясь спорить, не пытаясь что-либо доказывать мне. Именно в этом и заключалась жестокость Ортанс и Дюгомье. Они испытывали страх передо мной, я хорошо видел это, но этот страх относился лишь к моему безумию, к приступам бешенства, которое могло мной овладеть, к насилию, которое я был способен учинить. А вот моего ума, моей проницательности они не боялись. Сумасшедший, что вы хотите? А в присутствии сумасшедшего даже самые глупые начинают считать себя самыми хитрыми. Словно перед ними находится ребенок. Которому можно ответить что угодно, даже почти не пытаясь скрыть идиотского подмигивания. «Ну, конечно, мой дурачок. Дед Мороз? Конечно, ангел мой».
— Ну да, Эмиль.
И ее глупые мысли, разложенные передо мной. Ясные, как божий день. «Ну да, Эмиль. Ну да, мой бедный идиотик. Я напишу ему это твое письмо. И ты сможешь сам отнести его на почту. Но кто мне помешает позвонить ему завтра по телефону? У него был приступ безумия, понимаешь, Виктор, поэтому я написала какую-то там чепуху, как он просил».
— Если ты так хочешь, Эмиль.
Но я видел еще и свой план, тоже очень отчетливо, и чувствовал, как у меня вырастают крылья. Я взял бумагу, конверт.
— Вот.
Чернильница в желтой картонной коробочке, Ортанс. Ее блузка лимонного цвета.
— Я диктую: «Месье…» Нет, сначала дата. Напиши лучше: «Виктор». Это более естественно. С восклицательным знаком. «Виктор! Три месяца тому назад, после той сцены, когда муж застал нас, я Вам объявила, что не хочу больше видеть Вас. Несмотря на это, Вы не перестали преследовать меня своими ухаживаниями и своими предложениями. Этому надо положить конец. Я требую этого во имя моего прошлого честной женщины. Вы уже причинили много зла семье, которая до Вас жила спокойно и счастливо. У меня есть обязательства перед моей дочерью. У меня есть обязательства перед моим мужем, который может служить примером для всех мужчин. Я требую, чтобы Вы больше не делали никаких попыток увидеть меня. К тому же это было бы бесполезно, поскольку на Ваши слезы, Ваши угрозы и Ваш гнев я отвечу лишь презрением. Желая действовать в полном согласии с моим мужем, я показываю ему это письмо, как покажу ему и ответ, который жду от Вас. Я очень надеюсь, что в нем Вы дадите честное слово, что больше никогда не будете пытаться увидеть меня. При этом условии мы сможем оказывать Вам уважение, которое имели к Вам прежде. Супруга Мажи».
Почти без помарок. Два или три исправления по моей вине. Ортанс писала послушно, не произнося ни слова. Но иногда не могла сдержать улыбки.
Я хорошо запомнил эти улыбки. Иногда хотелось бы простить людям, но они сами мешают нам сделать это.
Из-за помарок я заставил Ортанс переписать письмо. И сохранил черновик. Потом:
— Я доверяю тебе, Ортанс. Это письмо, ты сама отошлешь его по почте. Но я буду удовлетворен только тогда, когда ты покажешь мне ответ.
Что и произошло двумя днями позже. Утром, еще в пеньюаре, Ортанс протянула мне нераспечатанное письмо, которое только что принес почтальон. Письмо, которое, можно было не сомневаться, они, мерзавцы, написали накануне вместе. Посмеиваясь надо мной. Но хорошо смеется тот, кто смеется последним.
«Любовь моя…» — писал Дюгомье…
Этот апломб! «Любовь моя!» Это моей-то жене! Никаких угрызений совести.
«Любовь моя, позвольте мне еще раз написать эти слова, так как я все-таки не могу поверить, что Ваше жестокое решение является бесповоротным. Но я хочу повиноваться Вам. Поскольку Вы требуете этого, я обещаю Вам больше не пытаться увидеть Вас. И да не будет Вас мучить сожаление оттого, что Вы оттолкнули такую любовь, как моя. Что касается меня, то я сожалею, как сожалею я и о том, что Ваше решение лишает меня возможности, которую я имел ранее, общаться с Вашим мужем, этим человеком, достойным всяческого уважения. И в заключение позвольте мне также уверить Вас в том, что при малейшем знаке с Вашей стороны я поспешу к Вам, и что моя преданность навсегда останется в Вашем распоряжении. Я не говорю Вам, Ортанс, прощайте, а говорю, до свидания. Виктор».
— Вот. Теперь ты доволен? — спросила меня Ортанс.
Он не слишком перетрудился, этот Дюгомье. Но я изобразил благодушие.
— Все забыто! Не будем больше говорить об этом. А сегодня вечером, чтобы отпраздновать это, мы идем в ресторан. Устроим небольшую пирушку.
— Но, Эмиль…
У нее на лице было написано смущение.
— Да, да, мне очень хочется. Ты не думаешь, что для меня это настоящий праздник, то, что я вновь обрел свою Ортанс?
На следующий день был четверг. Четверг, как вы уже заметили, обычно бывает перед пятницей. А пятница — это один из тех двух дней, когда Дюгомье мог уйти с работы. Около трех часов я со страдальческой физиономией вхожу к господину Раффару.
— Ах! Опять эта зубная боль, господин Раффар, опять не дает покоя.
— С этой своей зубной болью вы, Мажи, переходите все границы.
— Это она переходит все границы, господин Раффар. Вы позволите мне сходить сейчас к дантисту?
Так. Иду к дантисту.
— Да у вас же все прошло, — говорит мне дантист.
— Вы думаете? Дело в том, что эта боль так измучила меня. Мне бы бюллетень, чтобы немного отдохнуть.
— Бюллетень? И сколько грудей будет у вашего бюллетеня? Держу пари, что пара.
Но все-таки бюллетень мне выписал.
— На три дня, господин Мажи. Больше, право, никак не могу. И так уже…
Я сообщил Раффару. Побродил немного. И в половине седьмого вернулся домой.
— У меня бюллетень с завтрашнего дня.
Ортанс подняла голову. Чересчур поспешно. Хорошо. Я угадал: на следующий день она собиралась встретиться с ним, со своим Дюгомье.
— Я воспользуюсь им, чтобы съездить в Мо. Повидать мать. А то я уже сто лет не видел ее. С самых похорон Жюстины.
— Это хорошая мысль, — сказала мне она.
С несколько чрезмерным энтузиазмом в голосе.
— Я поеду на поезде, который отходит без двадцати три. Поэтому вернусь домой, наверное, довольно поздно. Не раньше девяти. Так что не волнуйся.
На следующее утро я отправился бродить, показался в квартале, поговорил с консьержкой.
— Вы не идете сегодня в министерство, господин Мажи?
— Я взял небольшой отпуск, госпожа Лоссон. Иногда нужно немного отдохнуть.
— Вы совершенно правы, господин Мажи.
Ортанс в этот момент спускалась по лестнице.
— Я оставила Марту наверху. Ты поднимаешься, Эмиль?
— Сейчас.
Я воспользовался этим, чтобы взять револьвер. И свои перчатки. Я проверил его. Он был заряжен. Мерзавцы! Я положил его в карман своего пальто. Затем, около двух часов, после обеда:
— Ладно. Я пошел.
— Поцелуй свою маму за меня.
Вот она, жизнь. Бедный муж едет навестить свою мать. А жена ждет любовника. И никакой жалости. Стало быть, спускаюсь. Захожу в два-три магазина. Захожу к часовщику, чтобы отремонтировать часы. В писчебумажный магазин, чтобы купить карандаш. При этом старался кривляться. Чтобы меня заметили.
— Только фирмы «Каран д'Аш», пожалуйста. Я не признаю другие фирмы. У других грифель стачивается мгновенно.
Леденцы для Марты. Сигареты — в табачной лавке. Каждый раз я не торопился уходить. Говорил что-нибудь о погоде, которая в тот день была пасмурной. Затем зашел в кафе, которое находится почти напротив моего дома. Сел там возле окна. И стал ждать. В три часа появился Дюгомье. В шляпе, которая придавала ему вид искателя приключений, умеющего держаться. Он прошел. Вошел в мой дом. И погубил себя. Если бы он позвонил и сказал Ортанс, что будет ждать ее в гостинице, мне пришлось бы все менять. Но нужно всегда принимать во внимание жадность людей.
— Патрон! Мое почтение!
— До свидания, господин Мажи!
Я спокойно свернул газету, степенно, не торопясь. У меня не было ощущения, что я делаю над собой усилие.
Но вот что любопытно: в тот момент, когда надо было действовать, на меня нашло какое-то оцепенение. Все последние дни я жил очень напряженно. А тут снова как бы погрузился в сон. Как будто происходящее меня не касалось.
Я пересек улицу. Поднялся по лестнице. Тихо-тихо. Чуть было не забыл надеть перчатки. Надел их. Послушал у двери столовой. Ни звука. Проскользнул туда. Темнота. Марта спала в своей кроватке. Подошел к двери гостиной. Ничего. Ни звука. Посмотрел в замочную скважину. Они были там. Целовались. Я взял револьвер. И открыл дверь. Они сразу же быстро отпрянули друг от друга, быстро, как лопнувшая пружина. Ортанс прикрыла рот рукой, как ЕСЛИ БЫ ХОТЕЛА СПРЯТАТЬ ЕГО, СВОЙ ПОЦЕЛУЙ.
И я выстрелил. Сразу. Три раза подряд: паф, паф, паф. Ортанс упала. Хотелось бы еще взять на прицел Дюгомье. Просто прицелиться, потому что мне никак нельзя было убивать его. Но это оказалось свыше моих сил. Я бросил револьвер посреди комнаты и убежал. Успел услышать, как закричала, проснувшись, Марта. Я быстро спустился по лестнице. Бегом. Громко крича. О-О-О-О! Чёрт, перчатки! Я снимал их на бегу. Прибежал к консьержке. На всех лестничных площадках уже открывались двери.
— Он сейчас убьет меня! Убьет меня! Госпожа Лocсон!
Сидя в огромном кресле, она глупо смотрела на меня из-под своего высокого шиньона.
— Он убьет меня! Он бежит за мной!
Вбежав к ней, я закрыл за собой дверь на ключ, на два оборота.
— Вы с ума сошли, господин Мажи.
И она туда же!
— НЕТ, Я НЕ СОШЕЛ С УМА. Он убил мою жену. Мою жену! Он хотел убить и меня.
И я заплакал. Причем заплакал по-настоящему.
— Полицию, госпожа Лоссон, вызовите полицию!
По лестнице спускались жильцы. В коридоре слышались крики. Госпожа Лоссон встала. Открыла свое маленькое окошко. Сначала воцарилась тишина, потом голоса усилились. Я услышал, как сын Бланжана, который жил на втором этаже, крикнул:
— Я иду за полицией.
А я, обмякший, раздавленный, сидел посреди клубков шерсти и недовязанных трико в большом кресле, спрятавшись за огромный зад госпожи Лоссон, которая стояла у своего окошка, сидел и медленно приходил в себя, задавая себе вопрос: КАК ОН СМОЖЕТ ТЕПЕРЬ ДОКАЗАТЬ, ЧТО СТРЕЛЯЛ НЕ ОН?