Я, конечно, вполне отдаю себе отчет в том, что я выбрал не слишком пикантную тему. Трусики тети Шампьона — это, естественно, более веселая тема. Она вселяет в душу больше уверенности. Внешне. Потому что, в сущности, если хорошенько поразмыслить, то кому нужна эта уверенность? Тем, кто тоже воровал трусики? Но они не нуждаются в Шампьоне, чтобы обрести уверенность. Просто потому, что эта мания давно известна. Давно получила название. Давно занесена в каталоги. А вот другие? Те, кто питает пристрастие к бензину. Они, как и раньше, остаются в одиночестве. Остаются узниками собственной тюрьмы. Из-за Шампьона. Он сделал вид, что признается в чем-то, а признался только в том, В ЧЕМ УЖЕ ДАВНО ПРИЗНАЛИСЬ ДРУГИЕ. Он сказал, что откроет тюрьму, но, как оказалось, та тюрьма УЖЕ БЫЛА ОТКРЫТА (а он пока что остается внутри этой тюрьмы, остается там вместе со своим бензином). А вот я, я хочу действительно выйти из моей тюрьмы. И вывести из нее вместе с собой других людей. Потому что из двух вещей надо выбирать что-то одно. Или я один испытал то, о чем идет речь, и тогда я остаюсь один, наедине со своим насморком, со своим вареньем, тогда я, значит, ненормальный, монстр, единственный в своем роде, о чем и говорить даже больше не стоит (хотя, впрочем, может быть, это окажется интересным для науки). Или же я не один такой. Может быть, на свете сотни таких. А раз так, то тогда кто-то должен начать. Разве я не прав? Нужно, чтобы кто-то заговорил об этом первым. Так же дело обстоит и с любовью, самой обыкновенной любовью; нужно было, чтобы кто-то заговорил об этом первый. Кто-то, кто, наверное, писал, как вот я сейчас, рискуя всем, поставив все на карту, трепеща от надежды, не зная, на что он идет. Кто-то, кто, может быть, тоже думал, что он монстр. Как и я с моей «свежестью и бодростью», считавший себя ненормальным до тех пор, пока однажды не открыл, что многие другие были такие же, как я, в том числе и доктор, один из самых что ни на есть известных людей, награжденный орденом Почетного Легиона. Может, то же самое произойдет и с горбушкой, и с огнем, и с вареньем. Все эти вещи вокруг меня похожи на тюрьму, но, может быть, эта тюрьма существует только в воображении. Или тюрьма, в которой нас тысяча человек, что по сути то же самое. Может быть, даже тысячи других людей. Каждый думает, что он один-единственный. Каждый считает себя монстром. Каждый со своей тайной, КОТОРАЯ ЯВЛЯЕТСЯ ТАЙНОЙ ЛИШЬ ПОТОМУ, ЧТО НИКТО ОБ ЭТОМ НЕ ГОВОРИТ. Потому что вещь, о которой никто не говорит, но о которой все знают, — это же ведь уже больше не тайна. Разве не так? А если так, то вы не думаете, что мое повествование может оказаться полезным? И не думаете ли вы, что Шампьон мог бы сослужить гораздо более добрую службу, если бы рассказал историю с бензином, а не историю с трусиками? Хотя бы уже только потому, что это помогло бы науке, способствовало бы прогрессу в области знаний. Представьте себе, сколько, может быть, подростков, болтается в гаражах, а их несведущие родители даже и не подозревают о том вреде, который это может нанести их здоровью. А вот если бы Шампьон потрудился внятно объяснить, что здесь к чему, с его-то талантом, с его авторитетом, то, возможно, уже появился бы на свете профессор, который, изучив проблему, опубликовал бы свои выводы, предложил бы лекарство. Издал бы книгу, озаглавленную «Шампьонизм, его опасности и лечение». В общем, слава. А то трусики моей тети! Жалкие, робкие признания. К тому же, если бы еще тщательно и исчерпывающе описал проблему. Если бы он раскрыл ее во всей ее сложности. Так он даже и не собирался делать этого. Пишет об этом, как о каком-то пустяке. Посмеиваясь. Не внося ясности. Система. Трусики твоей тети, ладно, пусть будет так, но что ты с ними делал? Вы думаете, он объясняет. Ничуть не бывало. Загляните в книгу: многоточие. Тогда зачем заводить разговор об этом? С какой целью? Чтобы еще больше затемнить проблему. Это как любовь. Казалось бы, с тех пор как начали говорить о ней, с тех пор как начали писать о ней, могли бы уже разобраться, что к чему. Ничего подобного. Все тайны, тайны по самое горло. Сколько я прочитал книг, а мне так и не удалось узнать, сгущается ли у других слюна, как у меня, когда они занимаются любовью, или нет. По-прежнему неопределенность. Многоточие. Или пробел в тексте. Как белая простыня на постели. Но ведь простыня, когда занимаешься любовью, служит не для того, чтобы скрывать что-нибудь. У нее другая функция. Но есть система. Тюрьма. Тюрьма, из которой нет выхода. Многоточие, похожее на пунктирную линию, обозначающую границу, которую никто не осмеливается переступить.

Вот, например, еще что я вам скажу… Хотя нет. Я иду вперед слишком быстро. Я собирался было рассказать об одном инциденте, случившемся гораздо позднее. Минуту. Я не должен торопиться. Такой текст, как мой, имеет смысл, только если я не буду ничего пропускать. Даже если есть риск, что иногда я повторюсь.

Прежде всего нужно сказать, что после окончания школы, в пятнадцатилетнем возрасте я устроился к Дюфике, в магазин канцелярских принадлежностей на улице Фонтен — изготовление, крупнооптовая и мелкооптовая продажа, ВСЕ ДЛЯ БЮРО, как было написано на полосе материи, натянутой в глубине магазина. (Потому что если верить Шампьону и иже с ним, то девизом человека является: все для любви. Или все для задницы. Тогда как у Дюфике — а нас там было тридцать два человека от четырнадцати до семидесяти лет — мы жили под девизом: все для бюро.) Хорошая, серьезная фирма, с немного запыленными помещениями, с двумя большими витринами, в которых никогда ничего не меняли. В то же время мой отец решил, что я должен посещать вечерние курсы, потому что, по его расчетам, хорошо изучив производство, я мог бы стать одним из главных служащих фирмы. Что ж, я не имел ничего против. К тому же тут все было просто: для меня самое приятное — это когда за меня решают другие. Считаю нужным подчеркнуть, что я не принадлежу к числу тех, кто все время настаивает на своем. Решать самому — это меня утомляет. Вызывает у меня какое-то оцепенение. Я откладываю решение на столько, на сколько могу. Если мне, скажем, нужно выбрать между автобусом и метро, то я не делаю этого, пока не окажусь на месте, всегда надеясь, что в последнюю минуту мне будет какой-нибудь знак. При этом я труженик. Добросовестный. Даже скрупулезный. Господин Дюфике отметил это.

— Если Мажи совершает промах, то можете быть уверены, что это у него по глупости, а не по небрежности.

Вот только решений я не люблю принимать.

В мастерских и магазине Дюфике я счел бы нужным отметать такие важные для меня вещи:

1. Моя зарплата: 350 франков — на первом году, 1220 — на четвертом, с различными промежуточными стадиями.

2. Запах клея в переплетной мастерской, запах, от которого у меня были мигрени, что помешало мне хорошо изучить эту часть производства.

— Это ничего, — говорил господин Дюфике, — я тоже не очень хорошо разбираюсь в переплетном деле.

Но моя мать придерживалась другого мнения:

— Мне стыдно за тебя. Мужчина должен уметь все выносить. А что же ты будешь делать в армии?

Система. Я потом служил в армии, но никогда не сталкивался там с запахом клея.

3. Разговоры с приятелями и моя первая настоящая встреча — хронологически первая — с системой.

Здесь я должен кое-что объяснить. Как я уже говорил, вопросы пола в детстве меня не волновали. Они продолжали меня не волновать и потом. Несмотря на разговоры приятелей. Впрочем, они об этом тоже не очень много говорили. Господин Дюфике никакого баловства не позволял. Хотя, если верить системе, все должно было бы обстоять по-другому. Развращающее воздействие всяких мастерских хорошо известно, но меня, уверяю вас, меня никто не пытался развращать. Я сам в конце концов заинтересовался. Потому что время от времени обрывки каких-то разговоров до меня, конечно, долетали.

— А как твоя бабенка, Жюло?

Или:

— Ты уже был на улице Шатоден?

Возраст тоже, наверное, сыграл свою роль. Короче, к шестнадцати годам я решил, что так больше продолжаться не может и что при первой же возможности мне нужно переспать с женщиной. Вот тут я прямо слышу возгласы: бедный котенок, он решился, надо же! Каково! Ну да, в Париже за этим дело не станет. Учитывая особенно, что, возвращаясь вечером к себе домой, он проделывает такой путь! Пересекает весь Монмартр! В шесть часов вечера! Можно догадаться, о чем пойдет речь в следующем абзаце. Не правда ли?

Так вот! Тысяча извинений, милостивый мой сударь, но это дело заняло у меня три года. Именно так. МНЕ ПОТРЕБОВАЛОСЬ ТРИ ГОДА, ЧТОБЫ ПОТЕРЯТЬ СВОЮ НЕВИННОСТЬ. Проходя каждый день в шесть часов вечера через весь Монмартр! И даже делая крюк в сторону бульваров! Как я уже сказал, три года! Плюс-минус два месяца. Предположив, что мое желание возникло в день моего шестнадцатилетия. Такая точность может показаться немного подозрительной, но в известном смысле это именно так. Три года. Неправдоподобно? НО ЧТО ТАКОЕ НЕПРАВДОПОДОБИЕ? Осадок от правды? Названий, которое люди дают той части своей судьбы, которая остается в тени? Которое они дают тому, чему отказывают в реальности? Неправдоподобно? Не будем торопиться с выводами. Я тоже так думал. Считал, что это ужасно, что это самое худшее, что могло быть, и что это неправдоподобное происходит со мной — и, следовательно, я виноват. Ну а если бы я написал: три дня, вы не нашли бы это неправдоподобным? Почему же мои три года более неправдоподобны, чем ваши три дня? Если немного порассуждать. Если попытаться разобраться с проблемой вероятностей. Если я, скажем, бросаю шесть букв на пол, и они образовывают слово ЛЮБОВЬ, то это неправдоподобно. Ну а если они образовывают слово БОЛЮВЬ, то это уже не так неправдоподобно. Почему слово БОЛЮВЬ более правдоподобно, чем слово ЛЮБОВЬ? Вы, наверное, станете смеяться надо мной, но мне все равно. Я ведь не Эдгар Шампьон. Я не стремлюсь к тому, чтобы мной восхищались. Не мечтаю о Французской Академии. Я добиваюсь правды. Хочу понять, как все обстоит на самом деле. А на самом деле все обстоит так: в течение трех лет я, Эмиль Мажи, служащий у Дюфике, живя в Париже, искал в возрасте шестнадцати, семнадцати и восемнадцати лет женщину и не нашел. Я предлагал себя, но никто меня не взял. Неужели я был настолько уродлив? Красавцем я не был, это точно. У меня слишком приплюснутый нос, который не слишком выделяется на лице, не очень светлая кожа, постоянная припухлость красного цвета между носом и ртом. Угри. Акне, если по-научному.

— Мажи, — говорил брат господина Дюфике…

Он приходил иногда с гвоздикой в петлице, поскольку у него была какая-то доля в фирме.

— Мажи, когда я вас вижу, мне всегда кажется, что я нахожусь в оперном театре.

И он напевал:

— Лакне, твой нежный взгляд скрывает…

— Шарль!

Господин Дюфике сердился.

— Я запрещаю тебе. Идите, Мажи. Не обращайте внимания.

Внимания на что? Я ничего не понимал.

Итак, я не был красивым. Но я был не уродливее кого-нибудь другого. Если бумажник лежит на тротуаре, разве не найдется охотников поднять его? Даже если он потрепан и сделан из кожзаменителя. Я не был красивым, но я был тут, я был доступен. И хотя я не был красивым, я, наверное, все же не был и таким уж явно безобразным. Не был таким уж отталкивающим. У меня не было ни лысины, ни лишаев. Я не был ни горбатым, ни косолапым. Было же у меня, наверное, хоть какое-нибудь ОБАЯНИЕ ЮНОСТИ. В шестнадцать-то лет… Хотя, вероятно, и это тоже шутка — обаяние юности. Может, у меня был глупый вид? Возможно. Но в шестнадцать, в семнадцать лет вид у всех глупый. Может, я был застенчивым? Несомненно. Мне не хватало дерзости? Конечно. Чутья? Разумеется. Но мне было шестнадцать лет. Очарование юности. В Париже. Когда я болтался по улицам. Словно выставленный напоказ. Доступный. В пору смятения чувств. Меня двадцать раз могли подобрать, не спрашивая моего мнения, не ожидая моей инициативы. Нет. Я не был востребован.

А ведь я перепробовал все. Все, я прямо заявляю это. Кроме профессиональных проституток. Мне скажут… А что, собственно, говорить? Не пробовал я с проститутками. Насколько припоминаю, я боялся. Я слышал разные истории про болезни. Еще я боялся, что с меня запросят слишком большую сумму, а я, начав разговор, не знал бы, как отказать. Кроме того, у меня было смутное подозрение, что профессионалки предназначены для взрослых. Кстати, я припоминаю один случай, когда десять лет спустя одна из них отказалась пойти со мной, сочтя меня слишком молодым, и мне пришлось подвести ее к фонарю и показать документы, где было черным по белому написано, что мне двадцать семь лет. А уж что говорить про те времена, когда мне было шестнадцать? Мне бы точно дали от ворот поворот. Но я здесь не собираюсь объяснять. Я просто констатирую. В общем, с профессионалками не пробовал. Но если не считать их, то я перепробовал все. Предлагал себя женщинам всех типов, всех жанров и всех возрастов. И везде встречал отказ.

Я уж не говорю о совсем молодых, которые, как можно предположить, были еще более запуганными, чем я. Они отказывали из страха, даже не дожидаясь прямо поставленного вопроса. С ними как раз нужно было бы держать себя гораздо более уверенно, чем у меня тогда получалось. Нужно было выглядеть гораздо более убедительно. Не говорю я и о тех маленьких бесстыдницах, которые так любят смеяться, что готовы отказаться от мужчины ради удовольствия послать его подальше. Нет, я о них не говорю. С молодыми, со смазливыми провал был обеспечен. Это вписывается в систему. И я с этим соглашался. Но другие? Зрелые? Некрасивые? Безнадежные? Бесцветные? Скромные? Серенькие? В конце концов я стал приставать ко всем, к добропорядочным матронам, у которых явно было не так уж много возможностей и которые должны были бы бросаться на меня, как нищета на человеческий род. И ничего! Ничего! Однажды одна такая сидела на скамейке в сквере Вайян и явно о чем-то мечтала. Значит, свободна. Незанятая. А для чего же женщина бывает свободной, как не для любви? Я тоже присаживаюсь на скамейку. Она молчит. Я смотрю на нее. Смотрю с беззаботным видом. В конце концов она у меня спросила, который сейчас час. «Ага! — думаю я, — который час, прекрасно». Классический трюк. Я, значит, говорю ей, который час. И продолжаю разговор. Предлагаю.

— Что? — спрашивает она. — Я ничего не поняла из того, что вы мне сказали.

Она удивлена. У нее действительно был вид человека, который ничего не понимает. А между тем, казалось бы, что когда мужчина разговаривает с женщиной — с женщиной, которая сидит в сквере на скамейке, сидит и мечтает, казалось бы, тут и так все ясно.

— Я не поняла. Что вы сказали?

Я делаю усилие. Произношу:

— Мы могли бы зайти в кафе что-нибудь выпить. Вместе.

— Вместе? Зачем?

Вот уж и в самом деле мечтательница. Как с луны свалилась. Удивлена, как будто я предложил ей посадить дерево. ЗНАЧИТ, ЕСТЬ НА СВЕТЕ ЖЕНЩИНЫ, КОТОРЫЕ МОГУТ, СИДЯ В СКВЕРАХ, МЕЧТАТЬ НЕ О ЛЮБВИ, А О ЧЕМ-ТО ЕЩЕ? ЗНАЧИТ, ЕСТЬ ЖЕНЩИНЫ, КОТОРЫХ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ИНТЕРЕСУЕТ ВРЕМЯ? Для которых это не предлог? А как же система? Женщина на скамейке. Спрашивает, который час. Кто угодно понял бы. Меня бы все засмеяли, если бы я ей ничего не предложил.

— А, вы не поняли? — сказали бы они мне. — Ну и простофиля же вы.

Однако это было не так. Совсем не так.

Еще одна дылда, некрасивая, но достаточно хорошо одетая, остановилась на углу авеню Клиши и авеню Сент-Уан в ожидании неизвестно чего. Посмотрела на меня. Я остановился. Подхожу к ней, пытаюсь заговорить. Ничего не получается. Открываю рот, составляю фразу, хочу что-то сказать. А слова застряли. Хорошенький же у меня был вид. Правда, она уже больше и не смотрела на меня. Наконец мне удалось заговорить. И тут она начала смеяться.

— Прекрасная сейчас погода, — сказала она мне. — Лучше идите прогуляйтесь. Это утомит вас не меньше, но зато у вас будет свежий вид.

Вы представляете себе такое? Мой свежий вид! А моя душа, мадам? И ваша тоже? А чувства? Все это что же, не существует? А наши потребности? Зов плоти? Желания, которые терзают нас всех? Ее, во всяком случае, оно нисколько не терзало, клянусь вам.

Или вот еще одна женщина, в переходе метро на станции Шатле, за которой я шел какое-то время и которая внезапно обернулась и ударила меня зонтиком прямо в лицо. И другая, тоже в метро, но в вагоне, где она сидела напротив меня. Я коснулся коленом ее коленки, она отодвинулась, я повторил маневр, и тогда она показала мне язык, высунула во всю длину огромный язык, и лицо ее перекосилось от ярости. От ярости, я не преувеличиваю. А почему? ЕСТЬ, ЗНАЧИТ, ЖЕНЩИНЫ, КОТОРЫМ НЕ ЛЬСТИТ, КОГДА ИМ ДЕЛАЮТ АВАНСЫ? А как же система?

Или вот еще, совсем молодая, на этот раз в магазине «Галери Лафайет», продавщица из сектора скобяных товаров. Она поскользнулась, спускаясь с тротуара. Я успел подхватить ее за руку. Поговорили. Договорились о свидании. Она пришла. Я даже подумал, что понравился ей.

— Дома меня будут ругать, — сказала она.

Но тем не менее задержалась со мной до восьми часов. Мы гуляли. Еще бы, любовь. На третьем свидании я рискнул намекнуть ей, что стоило бы зайти в гостиницу.

— О! — воскликнула она.

Вид у нее был разочарованный.

— Вы, значит, такой мужчина.

Такой мужчина? А каким, по ее мнению, я должен был бы быть?

— Существуют разные грязные женщины, которые за двадцать франков сделают все, что вам нужно.

Спасибо за информацию. Но как же система?

Или вот еще одна, толстая женщина, ходившая всегда в стоптанных туфлях. Она жила в нашем доме, и о ней говорили, что ей случается приводить сразу двух мужчин; маман даже утверждала, что она делала авансы моему отцу. Я не смел заговорить с ней. Поэтому я послал ей письмо — без подписи, написанное прописными буквами, — чтобы привлечь ее внимание к юному Эмилю Мажи, который, мол, погибает от такого желания к ней, что с ее стороны достаточно одного словечка. Это должно было бы ее заинтересовать, я так полагал. И что бы вы думали? Она даже перестала отвечать на мое приветствие. Снова вопрос: почему? Прежде всего, как она смогла догадаться, что это я отправил письмо? И даже если отгадала, то разве ей это не польстило? Приходится делать вывод, что нет, не польстило.

И опять ничего! Ничего да и только. Можно, конечно, смеяться. Однако мне было не до смеха. Потому что моя навязчивая идея не покидала меня. Но ведь такая навязчивая идея, черт возьми, была не только у меня. Не я один испытывал это наваждение. Я его обнаруживал повсюду вокруг себя. Повсюду. Приятели в мастерской:

— Ну, старик, такую я деваху встретил, не поверишь.

Послушать их, так женщины на каждом шагу их поджидали.

В кино, например: входит мужчина в бюро, наклоняется к машинистке, которую в первый раз видит, и дело в шляпе. Правда, то было в Америке. Или открываю книгу: «Мне было шестнадцать лет, когда молоденькая служанка…» Или моя кузина. Или дама с первого этажа. Я открывал газету: «Улицы Парижа, их соблазны.» Или шел в мюзик-холл, а там пели:

Однажды на бульваре Гулял я вечерком, И дамочка в муаре Сказала мне о том, Чтоб шел я к ней скорее: Том — том — том, Тебя я разогрею, Том — том — том.

Повсюду. Впору было предположить, будто люди только об этом и думают. Как если бы небо уже было бы и не небом, а огромным задом, повисшим над миром и медленно на него опускающимся. Как если бы все мы были в крепости, от которой у всех есть ключ. У всех. Кроме меня. Будто все думали только о своих гениталиях. За исключением именно тех женщин, к которым обращался я. Для других двери были широко распахнуты.

— Кстати, черт, сегодня вечером я непременно подцеплю девчонку.

Как если бы это было так легко. Как будто для этого достаточно было протянуть руку. И я тоже, глядя на остальных, устремлялся вперед: двери тут же закрывались. Почему? По какому сигналу? По какому признаку узнавали меня? По какому изъяну? Другим достаточно было почувствовать желание. «Сегодня вечером мне нужна женщина». И отправлялись искать. И непременно находили. А вот я — нет.

Так что и в этой области тоже я стал чувствовать себя отличным от других. Стал чувствовать себя одиноким. Не вполне нормальным. Прокаженным. Я был совсем один перед всем миром, где все происходило не так, как у меня.

Я напротив яйца. Хорошо закрытого своей скорлупой яйца, где мужчинам и женщинам достаточно было сделать всего один жест, сказать одно слово, чтобы найти друг друга, понять друг друга, соединиться друг с другом. Как это у них получалось? В течение стольких лет этот вопрос жестоко мучил меня: КАК ЭТО У НИХ ПОЛУЧАЕТСЯ? Они выходили на улицу. И находили женщину. Сразу же.

С жизнью на дружеской ноге. Когда у них женщина спрашивала, который час, то она это делала не для того, чтобы узнать время, а для чего-то другого. Но почему? Почему у них, а не у меня?

— А я ей говорю: пойдем, прогуляемся?

— О'кей, — отвечает она.

Все как по нотам. А я? Как у меня в такой же ситуации? Прогуляемся? И они посылали меня погулять. Говорили, что гулять полезно для здоровья.

И я стал лгать. Как другие. (Но я тогда еще не знал, что другие лгут.)

— Ну что, Эмиль, все еще в девственниках ходишь?

— Скажешь тоже!

— А ну, расскажи.

И я рассказывал все, что приходило мне в голову. Но в душе-то — отчаяние. Я постоянно задавал себе вопрос: как это у них получается? Как это они умудряются заниматься в самом деле тем, что я вынужден выдумывать. Выдумывать, как последний дурак. Занятый этим сочинительством, я даже и не помышлял задать себе вопрос, не лгут ли и они тоже. Ни на миг не задумывался о том, что в тот же самый миг, когда я рассказывал, может быть, кто-то другой в мастерской задавал себе такой же вопрос, говоря себе: «Как? Даже вот Мажи достаточно протянуть руку. Хотя у него такой дурацкий вид. А что же я?» Потому что именно это и есть система. В этом и состоит сила системы. Дело в том, что каждый из нас постоянно укрепляет ее своей ложью. Потому что, ТЕПЕРЬ-ТО я знаю, что все это ложь. Потому что теперь мне известно, что все это — не что иное, как изображение мира, которое люди держат перед собой и протягивают друг другу, и что это ЛОЖНОЕ ИЗОБРАЖЕНИЕ. Вернее, не то чтобы ложное само по себе, а ложное как система, ложное как картина, в НЕПРЕМЕННОЙ достоверности которой нас хотят уверить. Вот в чем состоит в данном случае ложь. Не противоположность истины, а такое ее искажение, когда вероятное представляют как неизбежное, а среднестатистическое — как принцип. Я ясно выражаю свои мысли? Это как: мужчина, женщина, постель. Не вызывает сомнения, что в девяти случаях из десяти итог будет: любовь. Но это будет неправильный итог, потому что остается еще десятый случай, такой же правдоподобный, такой же нормальный, и, следовательно, имеющий право на существование. Я не говорю, что мои приятели лгали, когда рассказывали, как легко они находят женщин. Я говорю, что они лгали, не упоминая о всех тех, которые посылали их подышать свежим воздухом. Потому что, не упоминая о них, устраняя эту возможность, они тем самым всякий раз укрепляли систему, укрепляли тот образ мира, в котором достаточно пожелать женщину, чтобы тут же заполучить ее. Это образ мира, в котором люди, похоже, только об этом и думают, тогда как на самом деле три четверти времени они думают о других вещах. Да, это не ново. Уже в античности, как я выяснил из книг, люди напридумывали целую ораву богов, которые жили, как они, но только на более широкую ногу, легче и привольнее. Система — это наша мифология. Вы хотите женщину? Нет ничего легче. Пройдите по улицам и вы должны ее найти. Вы ДОЛЖНЫ — система. К тому же, заметьте, фраза, где говорится про то, что кто-то что-то должен, в девяти случаях из десяти принадлежит системе. Принцип вместо реальности. Я ДОЛЖЕН был найти. Трудность состояла в том, что я не находил.

Я знаю, что я был невзрачным, не умел подойти к женщине, знаю, что нужно было настаивать. Все так. Но именно поэтому. Что следует думать о системе, где это зависит от формы моего носа или от моей фразы, будет эта система функционировать или нет. Разве это серьезно? А где гарантия? Женщины посылали меня подышать свежим воздухом. Разве я был чудовищем? А ведь я считал себя именно таковым. И страдал от этого. Теперь-то я понял, что, скорее всего, им просто не хотелось. Или они спешили. Или не думали об этом, отвечали нет, не успев как следует подумать. Это все то, о чем система умалчивает. Согласно системе, любая женщина ожидает только любви. Но вы думаете, та моя дамочка на скамейке в сквере ждала любви? Якобы любая женщина чувствует себя польщенной, когда ей делают авансы. А та, которая в метро показала мне язык, вы полагаете, она была польщена? Не говоря уже о тех днях, когда женщина, даже желая заняться любовью, не смогла бы сделать этого по объективным причинам. Короче, есть много разных причин. Они обнаруживают себя, надо прямо сказать, достаточно регулярно. И влияют на события. Но только не в анекдотах. И не в фильмах. И не в романах Шампьона. Уже по этим деталям можно судить о степени достоверности всего остального. Ну и еще я был, наверное, к тому же очень неловок. Будь я пообходительней, и те же самые женщины, может быть, согласились бы. Разумеется. И при этом ни они, ни я ничуть бы не изменились. Мы оставались бы теми же самыми людьми. Разница состояла бы лишь в том, что мы позанимались бы любовью. А раз так, то где во всем этом логика? Где необходимое следствие? Неизбежный итог? Ситуация оказалась бы совсем иной, вот и все. Ситуация складывается или не складывается — вот оно, серьезное правило, ключ ко всему. А все остальное — это система. Полуложь, покоящаяся на полуправде.