Мы сидим с Димкой у костра и не мигая следим за фантастическим танцем огня, жадно пожирающего сухой валежник и смолистые сосновые ветки. На угли капает смола и сгорает, насыщая воздух неповторимым запахом тайги.
Вечерние сумерки, сгущаясь, опускают невидимый занавес на речные дали, каждую минуту все ближе и ближе подкрадываются к нам, словно хотят подслушать то сокровенное, о чем в такие минуты охотно говорят люди.
С Димкой я познакомился только сегодня. Произошло это так. После шумной, с играми и песнями, встречи с пионерами лагеря «Огонек» я не без скрытого удовольствия выслушивал комплименты Ирины Ароновны, организатора этой встречи:
— Признаться, я не ожидала услышать такой увлекательный рассказ о ваших товарищах... А ребята как довольны! Вы заметили, как у них блестели глаза? Уверена, что они сегодня все, как один, решили стать летчиками.
Я немного смущаюсь:
— Наверное, я был в ударе. Уж очень хорошо с этими славными ребятишками.
Ирина Ароновна вдруг засуетилась:
— Ой, совсем забыла! Я же вам, Владимир Давыдович, сюрприз приготовила... Лена, позови сюда Димку!
Через несколько минут, застенчиво улыбаясь, к нам нерешительно подошел ладно сложенный мальчуган лет одиннадцати-двенадцати. Короткая челка, курносый нос, на загорелых круглых щеках — ямочки. До чего же знакомая мордашка у тебя, Димка, хотя я не помню, где мы с тобой встречались...
Ирина Ароновна, затаив дыхание, наблюдает эту встречу.
— Ну как? Правда похож? — почему-то шепотом спрашивает она.
— Кто похож? — я еще не понимаю содержания «сюрприза».
— Да Димка же!.. Похож на вас, как будто вы родные братья, — с сердцем восклицает Ирина Ароновна. — И глаза, и нос, и губы, и ямочки на щеках у вас одинаковые.
— В самом деле? И ямочки? — растерянно спрашиваю я под дружный смех присутствующих и непроизвольно ощупываю свое обветренное лицо.
— Ну конечно же. И улыбаетесь вы одинаково.
Еще раз внимательно смотрю на вконец смущенного Димку — действительно, есть большое сходство с изображениями на моих детских фото. Неужели я был когда-то таким вот симпатичным мальчишкой?
Ирина Ароновна приглашает всех на ужин. Довольный Димка, не отстает от меня ни на шаг, вежливо молчит, хотя его так и подмывает поговорить со мной. Уж эти мне взрослые, не дают слово вставить, говорят о всяких пустяках: «Ребятишкам у нас хорошо, свежий воздух, калорийное питание», — наверное, передразнивает он про себя воспитательницу. Как будто у них нет более интересной темы для разговора.
Когда я стал прощаться, Димка так укоризненно зыркнул на меня карими глазами — «Уезжаешь, да? А со мной так и не поговорил?» — что я согласился остаться. Попросив разрешения у начальника лагеря, мы с ним, незаметно от остальной ребятни, удираем на берег Томи.
У костра по-домашнему уютно. Димка доверчиво привалился к моему плечу и изредка подбрасывает «интересные вопросы»:
— Дядя Володя, почему вы стали летчиком?
Я не могу ему сразу ответить. Слова «меня привлекает романтика неба», готовые сорваться с языка, показались мне высокопарными и неубедительными: летчики «со стажем» избегают красивых фраз. И все-таки, почему?
Почему, пробыв за 15 лет в воздухе более трех тысяч часов, я после небольшого перерыва в полетах с радостным волнением и нетерпением спешу к самолету, как когда-то спешил на свидание с девушкой?
Может быть, потому, что нашим парням и девушкам по душе управлять сложной машиной. Что может быть приятнее момента, когда красавец самолет становится послушным и покорным, когда достаточно лишь небольшого движения руки, чтобы стальная птица, сотрясая окрестности мощным рокотом двигателя, помчала тебя к вечно манящему поднебесью.
Может быть, потому, что у нас, летчиков, есть возможность увидеть с высоты свой родной город весь, целиком, сразу. Увидеть, как он растет, набирается сил, хорошеет; как просыпаются и оживают его улицы. Там, в синеве неба, мы первыми встречаем восход солнца и последними провожаем его вечером, когда город окутывают сумерки.
Может быть, потому, что мы можем вздыбить весь земной шар над головой и «бросить к себе под ноги» целое небо вместе с солнцем... или заставить и землю, и небо, и солнце кружиться в бешеном хороводе, когда выполняем фигуры высшего пилотажа.
Значит все-таки «романтика неба»?
— Видишь ли, Дима, я люблю небо, люблю самую умную и красивую из всех машин — самолет... и мне все время хочется летать.
Димка не по-детски серьезно и важно кивает головой: «Понятно». Потом следует сразу целая серия вопросов:
— Вы ведь не сразу стали летчиком?
Отвечаю, что не сразу.
— Вы ведь сначала были маленьким?
Отвечаю, что сначала был маленьким.
— Расскажите?
— А... что рассказать-то, Дима?
— Ну, каким вы были в моем возрасте?
— Ах, в твоем возрасте... Все было просто, Дима.
Обыкновенный сибирский город. Обыкновенные мальчишки с неизменными мальчишескими занятиями и заботами. Летом — футбол и постоянные конфликты с родителями из-за разбитых ботинок, купание в Томи до «гусиной кожи» и постоянное волнение матери, с трудом скрываемое шутливой репликой: «Вовка, утонешь — домой не приходи!» Зимой — лыжи. Старенькие, неопределенного цвета, с расколотыми и сбитыми куском жести задниками. Любимое занятие — стремительно скатиться с крутого искитимского берега и прыгнуть со снежного трамплина, построенного нами в явном несоответствии с расчетной траекторией полета. Оглушительно хлопают лыжи об утоптанный наст, и последующее движение осуществляется уже отдельно от лыж и палок. Длинные зимние вечера, часто бессонные ночи с уловками и ухищрениями (не разбудить бы отца) за книгой «Два капитана». Утром, невыспавшийся, но окрыленный мечтами и планами, как-то по-особенному значительно и уверенно печатаешь в морозном тумане свои шаги по дороге в школу...
Школа! Самое светлое, самое чистое связано с нею, многое впервые познанное, осмысленное, пережитое: первые знания, первая дружба, первая романтическая любовь. Наши учителя — великие труженики, вам привычна легковесность суждений, а порой и поступков ваших воспитанников, не постигших еще всей ответственности перед грядущим. Не унывайте, посаженное вами зерно еще даст благодатные всходы. Обязательно даст! Сколько их было у вас, учеников, сколько еще будет — и хороших, и трудных! И в каждом — кусочек вашего сердца. Какое большое оно у вас, сердце! И щедрое. В разных концах Родины живут и работают десятки ваших Димок, Мишек, Людмил и Маринок, пишут письма, отчеты, статьи, на минуту задумываются перед словом «искусство»: «Как же написать — с двумя или с одним «с»... Что бы сказала сейчас наша «русачка» Зоя Павловна, вот стыд-то». И невдомек им, что на этот раз не рассердилась бы их любимая учительница за незнание того, как написать это слово, ведь для нее главное, что ее взрослые «дети» знают искусство жизни, искусство быть Человеком. Оно рождается в кругу семьи, в школе, в детских играх и увлечениях, среди друзей, а главное — в труде.
— Дядя Володя, а друг у вас был? Ну такой, самый верный.
— Да, Дима. Это счастье, что есть друг, надежный и верный. Можно с ним поспорить, обидеться за минутную грубость, но если вас связывает глубокая дружба, основанная на общности взглядов и интересов, если вы с ним хорошо дополняете друг друга, делая жизнь интереснее и содержательнее — такая дружба делает доброе дело.
С Валькой Александровым, долговязым, редкозубым мальчишкой, я познакомился в третьем классе. Шел послевоенный 1947 год. Еще не хватало хлеба. Задолго до открытия магазина у входа выстраивались очереди. В них было много твоих сверстников, Дима. Нам хотелось во что бы то ни стало выполнить просьбу матери — принести хлеба, а силенок пробиться к прилавку не хватало. Как-то мне пришлось совсем худо, я окончательно выбился из сил, стиснутый крепкими мужскими спинами. Хотел выбраться назад, глотнуть свежего воздуха — не получается, заклинило. Что же делать? Вдруг слышу горячий шепот в самое ухо: «Ты меньше возись — это бесполезное дело, только напрасно тратишь силы. Согни руки в локтях перед грудью и старайся протиснуться среди самых здоровых парней — они тебя сами куда надо вынесут». Попробовал — помогло. Когда потные и запыхавшиеся от неимоверных усилий, но безмерно счастливые от прикосновения к ладоням теплого хлеба, мы выбрались из магазина, я чувствовал к этому парнишке горячую симпатию. Домой нам было по пути.
— Ты откуда такой взялся? — спрашиваю, невольно обратив внимание на полосатую тельняшку, видневшуюся в разрезе рубахи.
— Я, братишка, из Севастополя, — и, сделав многозначительную паузу, продолжает, ошеломив меня витиеватой фразой. — Участвовал на Черноморском театре военных действий против немецко-фашистских захватчиков... Били мы фрицев, знаешь как?! Есть такой пулемет «Шкас», скорострельность 1900 выстрелов в минуту... Слыхал? Так вот, братишка, патронов у нас было на-ва-а-лом — стреляли не жалели... я один этих гадов уложил больше сотни...
— Сколько же тебе лет было? — плохо скрывая сомнение, спросил я.
— Лет десять, не больше, но я был рослый пацан и мне давали все пятнадцать, — и с пытливой тревогой посмотрев, поверил ли я ему, начал торопливо рассказывать, как он служил юнгой на эсминце, как потом, сняв пушки и пулеметы, моряки сошли на сушу и дрались на Сапун-горе.
Он с легкостью опытного специалиста начал жонглировать такими правдоподобными картинами военной жизни и профессиональными выражениями, что мои первоначальные сомнения исчезли — я поверил ему. Однако Валька отчаянно врал. Точнее, фантазировал. С упоением, твердо веря сам в то, чего с ним не было, но чего он очень желал. Своим мальчишеским сердцем, пережившим тяжелое время войны, он жаждал борьбы с фашистами, он научился ненавидеть врагов и любить Родину.
Трудное у нас было детство, Дима. И все же прекрасное — своей животворной тягой к познанию, своей неуемной энергией, жаждой таинственного, необычного. Увлечения сменялись одно другим. Больше всего нам нравилось бродяжничать.
У Вальки была масса родственников и знакомых в деревнях, особенно вверх по реке Томи: в Шумихе, Смолине, Старых Червях. Я всегда поражался его способности вникать во все стороны деревенской жизни; он мог часами говорить на каком-то особом диалекте с древним и седым, как прибрежные камни, дедом Прохором, научившим нас по-своему любить суровую сибирскую природу. Так же, как сегодня, мы разжигали костер на берегу Томи и с раскрытыми ртами слушали в вечерних сумерках рассказы деда, в которых сказочное органически переплеталось с реальным: рыбак Митякин и русалка со Змеиного камня, солдатка Анна и домовой, бодливая корова Зорька и Бова-королевич. Детское воображение молниеносно рисовало сцены и образы дедовских рассказов, обостренное чувство ловило ночные шумы: ленивый всплеск воды — не русалка ли это, шорохи травы и кустов, запах выброшенных на берег водорослей и рыбы. Потом мы шли к ветхой избушке, с наслаждением подставив разгоряченные лица ласковому дыханию ветерка, теплого на возвышенных местах и прохладного в низинах. Баба Поля, жена деда Прохора, ставила перед нами глиняную миску с земляникой и молоком, раскладывала деревянные ложки и начинала ворковать со своим любимцем Валькой, называя его не иначе, как «светик ты мой». Я с удовольствием уплетал вкуснятину-землянику, рассеянно слушая про несушек-хохлаток и коровушку Зорьку, которая никак не хочет ходить в общее стадо; скользил взглядом по большой русской печи с горшками, чугунками, ухватами, по старым бревенчатым стенам, по которым комично прыгала бабкина тень. Где-то за печкой начинал свою ночную трель сверчок — добрая примета благополучия в деревенской избе, и мне казалось, что я много-много лет уже вижу все это.
Рисовать я начал раньше Вальки. Много копировал акварелью и карандашами. Труднее было достать дефицитные масляные краски — каждому тюбику мы радовались, как большой удаче. Солнечными осенними днями мы ходили писать золотые березы в питомник, самозабвенно спорили о картинах великих художников, музыке, книгах, кинофильмах. Валентин остался верен своему увлечению — после восьми классов он уехал в Кострому учиться на художника, у меня же появилось другое увлечение — самолеты.
Четырнадцатилетними мальчишками бегали мы на наш аэроклубовский аэродром: сначала издали наблюдали, как после короткого разбега между колесами самолета и горизонтом появлялся тоненький просвет, потом он все расширялся и расширялся — самолет набирал высоту. Завидовали счастливчикам, сидящим за штурвалами самолетов. Старались незаметно подойти ближе. Нас прогоняли, боясь, что мы попадем под прозрачный диск вращающегося винта. Но мы были терпеливы и настойчивы. К нам привыкли, беззлобно подтрунивали над нашими любопытными облупленными носами и, главное, уже не прогоняли. Потом стали доверять чистить самолеты смоченной в бензине ветошью: «А ну, молодцы, устраните-ка зазор между тряпкой и самолетом». Мы устраняли зазор — пыль и грязь — изо всех сил и были почти счастливы. Почти, потому что полным счастьем для нас были полеты.
И вот настал для меня этот великий день. Над золотистым от прошлогодней травы ковром летного поля, в теплых волнах воздуха ломается линия горизонта, от этого голубоватые вдали терриконники шахт кажутся повисшими в воздухе. Ясное-ясное небо. Сибирское, голубое, с которого щедро разливает весеннюю теплынь солнце. Радуясь вместе с нами весне и теплу, заливаются торопливыми переливами жаворонки. Распластав широкие крылья, полновластным хозяином этого «царства» проносится над нашими головами самолет. Я сижу на траве и завороженно слежу за полетом машины. И вдруг слышу: «Эй, парень, иди-ка сюда! Небось, прокатиться хочешь, а?.. Пожалуй, ты уже заработал это право... Ну, что ты молчишь? Закрой рот, а то ворону проглотишь», — с добродушной снисходительностью рокочет басом видавший виды летчик Косогов и, обернувшись к товарищу, говорит: «Совсем ошалел пацан от радости...» Потом мы садимся в старенький ПО-2, и... на всю жизнь пришла ко мне верная любовь к авиации.
Не заставили себя ждать и первые испытания. С восьмого класса начал я посещать занятия планерного отделения в аэроклубе. Закончил теоретический курс, сдал на «отлично» экзамен и, спотыкаясь по шпалам только укладываемого трамвайного пути, торопился я весенним утром на аэродром, чтобы полетать...
— Молод еще, — сказали мне суровые люди в летных шлемах, — годок подождать придется.
Жду «годок», еще раз заканчиваю теорию и уже на трамвае качу навстречу своему счастью.
— Не везет тебе, парень. Пришел приказ — моложе семнадцати к полетам не допускать.
Что делать? Нашел я на аэродроме укромное место и, озираясь по сторонам, всплакнул. Знать бы мне тогда, что стану чемпионом мира, может, и сдержался бы.
С тех пор прошло пятнадцать лет. Позади миллион километров воздушных дорог, жаркие спортивные схватки в разных городах и странах, больше сотни моих учеников «болеют авиацией»...
Наш костер догорает. Угли, только что светившиеся до рези в глазах ярко-красным рубином, тускнеют, покрываются пеплом. Мне вдруг стало почему-то немного грустно. Я замолчал.
— Дядя Володя, ну что же вы?
— Хватит, Дима. Уже поздно. Пора идти в лагерь.
Димка обиженно засопел носом.
— Ничего не поздно. Что я, маленький, что ли?
— Ну вот! Уже рассердился. О чем же тебе еще рассказать?
— Расскажите мне о таком... о взволнованном случае, ну... когда было опасно...
— Ты хотел сказать — о волнующем эпизоде в моей летной практике?
— Угу.
— За полтора десятка лет работы таких случаев было немало. Об одних вспоминаешь с юмором, о других — с грустью и болью. Расскажу о самом первом. Связан он с фигурой высшего пилотажа — «штопором»: снижением самолета по крутой винтовой траектории. По наклону продольной оси самолета к линии горизонта он подразделяется на крутой и плоский, как в прямом полете, так и в перевернутом, когда летчик висит в кабине на ремнях вниз головой. В свое время «штопор» был очень опасной фигурой и не раз приводил к печальным последствиям. Особенно плоский, так как самолет при этом попадал в неустойчивое положение и плохо слушался рулей, не выходя из вращения.
В 1954 году, летом, я заканчивал курс обучения в Кемеровском аэроклубе на старом, образца 1937 года, самолете УТ-2. Это была очень строгая машина, она легко входила в плоский «штопор» и поэтому требовала к себе отношения на «Вы». Однажды я полетел в качестве пассажира-наблюдателя в пилотажную зону. Самолетом управлял мой товарищ Борис Желонкин, наблюдателю же вмешиваться в управление категорически запрещалось. Борис набрал полторы тысячи метров и начал отрабатывать штопорные перевороты, однако с выводом у него ничего не получалось и мы раз за разом делали «бочку». Борис разозлился, и ему казалось, что я — причина всех неудач. УТ-2 не был радиофицирован и, чтобы объясниться, приходилось убирать газ и кричать, пересиливая свист воздуха и шум мотора. Слышу, Борис кричит мне из задней кабины:
— Какого черта вмешиваешься в управление!?
Зря, конечно, кричит — я и не думал вмешиваться и, чтобы показать, что я ему не мешаю, задрал ноги на приборную доску, а руки поднял вверх:
— На, смотри, как я тебе в таком положении буду мешать?
Борис в сердцах так резко дал рули на вывод, что самолет сделал сразу две «бочки» подряд и, бешено раскрутившись, вошел в плоский штопор. Мы быстро теряли высоту. Завертелась земля, катастрофически быстро падала высота. Перегрузка прижимала меня к сидению, мешая поставить ноги на педали. Я вдруг представил себе, во что мы превратимся через несколько секунд, и настроение мое упало ниже нуля.
Мой коллега бросил управление и занялся арифметикой, отсчитывая витки штопора: «7-8-9-10!». Видимо, вспомнил, что счет успокаивает. О том, что можно воспользоваться парашютами, мы с ним вообще как-то забыли. Наконец, поймав кое-как ногами педали, я дал рули на вывод, но... самолет продолжал штопорить. В чем же дело?! Лихорадочно вспоминаю наставления нашего инструктора Михаила Ивановича Яковлева, ругаю себя последними словами за то, что был невнимателен на занятиях, когда инструктор рассказывал нам о штопоре, — тогда я, помню, смотрел вверх и решал «научную» проблему, как садится муха на потолок — с «полубочки» или с «полупетли».
Мне удалось вывести самолет из штопора в ста пятидесяти метрах от земли — оставалось четыре секунды падения. Перевел я дыхание, осмотрелся вокруг, невольно отмечая про себя, что наш скромный городской пейзаж с его дымными заводскими трубами и не очень зелеными от пыли деревьями стал вдруг в тысячу раз милее и краше; развернул самолет на аэродром и, вспомнив, что мне запрещено вмешиваться в управление, «поболтал» ручкой влево-вправо — сигнал Борису взять управление. Самолет как-то бочком, кренясь с крыла на крыло, приближался к посадочным знакам. «Пора бы и на планирование переводить», — подумал я и невольно, вопреки своему желанию, одним только пальцем отжал ручку от себя. Мы начали снижаться, самолет рыскал влево-вправо, вверх-вниз, а я «незаметно» исправлял эти отклонения, ругая Бориса за растерянность. Вот уже осталось 10—7—5 метров. Помогаю выравнивать и думаю: «Уж тут-то я проявлю железную выдержку; пусть сам сажает, еще пожалуется инструктору, что я ему помогал».
Борис так ахнул самолет об землю, что от него с жалобным визгом отлетел хвостовой костыль. С горем пополам зарулили на «заправочную», трясущимися руками расстегнули привязные ремни, вылезаем из кабины, а Михаил Иванович уже тут как тут — нас поджидает. Набрал в свою могучую грудь побольше воздуха и вот-вот выразит нам свое «восхищение» за беспримерный полет, но, посмотрев на наши бледные физиономии и дрожащие ноги, медленно выдохнул, и ничего не сказав, повернулся и ушел. Борис наскочил на меня, заорал, заикаясь от пережитого страха:
— «Тт-оже Чч-ка-а-лов! Из «штопора» вывел, а-а по-о-садить са-амолет как следует н-н-не смог».
А я ему: «Ты что, говорю, зря на меня телегу катишь, я же тебе поболтал ручкой, чтобы ты взял управление».
Он мне отвечает:
— Н-не брал я н-никакого управления, д-думал т-ты сам управляешь...
Вот так и получилось — самолет-то у нас сам садился. Сейчас уже нет таких машин как УТ-2, но штопор нет-нет да и покажет свои «зубы».
Димка доволен исходом рассказа, суетится около догорающего костра: подобрал где-то на берегу кусок старой автомобильной покрышки, черпает из реки воду, заливает тлеющие угли. Стало совсем темно, от этого звезды в черной пропасти неба засияли еще ярче и торжественней.
Небо! Такое привычное, такое близкое. Каждый час, каждую минуту ты рядом. Смотри, любуйся, восхищайся восходами и закатами, неповторимыми узорами облаков, алмазной россыпью звезд, сказочной пляской сполохов.
Какое богатство цвета, движения! Какая чарующая красота! Сколько вдохновенных чувств и слов породило ты. Сколько поэтов находили в тебе источник вдохновения, воспевая утренние зори, и ночь, и звезды, и луну! Сколько ученых веками пытались познать твои сокровенные тайны!
Небо! Я тебя знаю с детства. Голубое и ласковое в ясный июльский день, ультрамариновой синью плещешься ты в глади рек и озер, рождая безоблачные мечты. Хочется верить в такие минуты, что не будет ненастных пасмурных дней и все мечты, одна другой светлее, сбудутся.
Но вот приходит поздняя осень. Небо становится серым, неуютным. Холодный северный ветер почти по самым вершинам деревьев волочит тяжелые свинцовые тучи. Испуганно вздрагивают обнаженные березки, тревожно шумит столетний сосновый бор, крепче держат штурвал самолета, пляшущего в шквальной болтанке, руки пилота.
Небо! Ты такое... всегда разное, и щедрое и жестокое. Ты подарило миру Чкалова и Гагарина, и ты же отняло их у нас. Как это несправедливо! Все самое дорогое, мечты, счастье и жизнь — связывает с тобой крылатое племя романтиков. Почему ты как магнитом притягиваешь их молодые сердца, зовешь в неизведанное, неиспытанное и вместе с тем невыразимо желанное и притягательное? Я знаю почему. Ты, как никто, заставляешь жить полнее и содержательнее, ты, как никто, даешь радость борьбы.
Спокойной ночи, Димка! Я-то знаю — сразу ты не уснешь. Будешь мечтать с каждым разом все больше и больше о небе и самолетах. А когда уснешь, обязательно будешь летать. Сколько раз мне снились такие сны! Я разбегался и прыгал с кручи вниз, вытягивался «в струнку», широко, подражая птицам, распластывал руки и замирал (обязательное для меня условие полета во сне), испытывая удивительное чувство парения в воздухе. Откуда бралось оно у меня в те детские годы, когда я еще ни разу не поднимался в воздух? Может быть, мы когда-то, давным-давно, были птицами, и от них осталось у нас едва уловимое чувство свободного полета. Мать объясняла просто: «Растешь, Вовка!»
Летай и ты, Димка, расти и мечтай, не стесняйся! Все добрые дела начинаются с мечты.
Небо! Я знаю тебя с детства... Все самое дорогое: мечты, счастье и жизнь — связывает с тобой крылатое племя романтиков...
Ты, как никто, заставляешь жить полнее и содержательнее, ты, как никто, даешь радость борьбы.