Личности трех иностранных комиссаров, пребывающих на острове, интересны каждая по-своему. В силу обстоятельств они колеблются между двумя лагерями, склоняясь то на сторону надзирателя, то на сторону изгнанника, движимые кто склонностью к изысканному столу, кто любопытством, а главное, желанием угодить губернатору, дабы воспользоваться его гостеприимством и приблизиться к знаменитому пленнику, а значит, иметь возможность писать в донесениях своим дворам: «Бонапарт мне сказал» или «Бонапарт считает». Эти три комиссара — маркиз де Моншеню, представитель Людовика XVIII, граф Бальмен, назначенный русским царем Александром, и барон фон Штюрмер, избранный Австрией.
В подписанном союзными державами 2 августа 1815 года Соглашении, определявшем участь Императора, предусматривалось следующее:
«Надзор за ним поручается британскому правительству. Выбор места и мер, кои могут наилучшим образом обеспечить оный, предоставляется Его Величеству королю Англии. На место ссылки Бонапарта Императорские дворы Австрии и России и Королевский двор Пруссии должны направить своих комиссаров, каковые, не будучи ответственными за надзор за ним, должны убедиться в его действительном там присутствии. От имени четырех вышеупомянутых дворов его христианнейшему величеству предлагается направить французского комиссара в место заключения Наполеона Бонапарта».
Когда известие об этом пункте договора дошло до Наполеона, у него возникли некоторые надежды, связанные с этими посланниками и дипломатическим характером их миссии.
— В конце концов, — сказал он Лас Казу, — император Франц — человек религиозный, а я — его сын. А что касается Александра, так ведь мы были друзьями.
Но в этом и заключается одна из слабостей Наполеона: выйдя из народа, он так и остался в душе простым человеком, а потому был убежден в искренности монархов, тем более абсолютных монархов, каковыми являлись Александр и Франц; он думает, как обыватель, что узы, выкованные в годы славы, останутся нерушимыми и в несчастье, как это бывает в корсиканских кланах. Он не может смириться с тем, что уверения в дружбе государей являются лишь частью их политики и что, лишенный императорской короны, он не будет уже ни «нежно любимым сыном» императора Австрии, ни «любимым братом» царя, но скорее напоминанием о постыдном союзе, которое поспешат уничтожить, выкупив за немалые деньги письма, кои в свое время имели неосторожность направлять ему. А посему иностранные комиссары не будут облечены особой миссией и не доставят Императору личных посланий своих государей; для изгнанника это окажется очень горьким разочарованием.
Маркиз де Моншеню
Талейран назначил Клода-Марэна-Анри маркиза де Моншеню на пост комиссара короля Франции на Святой Елене 23 сентября 1815 года, накануне того дня, когда Людовик XVIII поставил вместо него во главе правительства Франции герцога де Ришелье. Очевидцы уверяют, что, выводя свою подпись под министерским постановлением, тот, кого Император сделал князем Беневентским, насмешливо пробормотал: «Этот Моншеню дурак и болтун. Он уморит пленника скукой».
Но прежде чем уморить скукой Наполеона, маркиз немало потешит англичан. Уже в день прибытия он произведет колоссальное впечатление своим шитым золотом мундиром бригадного генерала, своей шпагой и напудренным париком с косицей. Маленький, краснолицый, живой, вылитый «старорежимный маркиз», он бросится к группе офицеров, пришедших посмотреть на высадку важных гостей, которых береговые батареи приветствуют тринадцатью пушечными залпами.
— Ради бога, господа, говорит ли кто-нибудь из вас по-французски? Ведь я не знаю ни слова по-английски! Я приехал доживать свой век на этой скале, а языка не знаю.
История эта быстро становится известной. Нетрудно себе представить, каким тоном и с какой улыбкой Наполеон, выслушав ее, произнес: «Я знаю этого Моншеню. Это старый м..., болтун, обозный генерал, даже не нюхавший пороха. Я его не приму!»
Русский резидент Бальмен, описывая этот эпизод в донесении царю, язвительно добавил: «Весьма досадно то, что портрет схож с оригиналом; маркиз очень высокого мнения о своей должности, ибо другой у него никогда не было».
Выходец с юга Франции, граф де Моншеню утверждал, что его семья связана родственными узами с королевскими домами Франции и Испании. В одно прекрасное утро он сделал выбор в пользу более звучного титула маркиза и на Святой Елене никогда не упускал случая в присутствии британцев и своих русского и австрийского коллег похвастаться древностью и величием своего рода. Ему пятьдесят восемь лет, а службу в армии он начал с пятнадцати лет ив 1791 году стал полковником. Само собой разумеется, он эмигрировал и нашел пристанище в Кобленце, где произвел на всех впечатление не слишком умного интригана, желающего быть замеченным, чтобы занять должность, на которой его предшественники не оправдали возлагавшихся на них надежд. Его австрийский коллега после трех месяцев путешествия в обществе этого странного посланника пишет со Святой Елены в донесении своему двору: «Он напрочь лишен качеств, необходимых для исполнения возложенных на него обязанностей. Человек он порядочный, но малообразованный и на редкость бестактный; он никогда не занимался государственными делами, не имеет о них ни малейшего представления и не умеет логически мыслить. Во всем им движет лишь безграничное тщеславие; он не сумел завоевать здесь симпатий, а его смехотворные выходки окончательно лишили его какого бы то ни было уважения».
Но какой ненавистью он пылает! В то время как другие резиденты ведут себя с истинно дипломатической сдержанностью, нетерпеливый маркиз петушится, топает ногами и возвышает голос. Нужно выломать дверь Бонапарта, если он откажется показаться. Пусть дадут ему, Моншеню, гвардейский эскорт, и он возьмет это дело на себя. А все дело в том, что с тех пор как он вернулся во Францию и во время Империи, при содействии Камбасареса и Лебрена, был вычеркнут из списка эмигрантов, он не переставал плести интриги против «Узурпатора». Скрываясь в Лионе, почти без средств к существованию, он часто прилюдно заявляет: «Когда этот человек будет низвергнут, я стану умолять короля сделать меня его тюремщиком». Впрочем, это скорее свидетельствует о терпимости имперской полиции.
Слово свое он сдержал и теперь рассчитывает заставить говорить о себе во Франции и Европе. Свои обязанности он исполняет со всей возможной суровостью, не забывая при этом извлекать выгоду из этой ужасной ссылки. Его жалованье в 50 тысяч франков дает ему на Святой Елене 2500 фунтов, что представляет очень приличный доход. Но в каждом письме он вопиет о своей нищете, докучает Министерству иностранных дел сообщениями о том, что едят его лакеи, сколько стоит овес для лошадей и почем здесь свечи, и что рыба здесь большая редкость. В сопровождении молодого адъютанта, исполнявшего обязанности секретаря, некого Жана Клода Гора, который, дабы оказать честь «старинному дворянству» своего шефа, добавил себе аристократическую приставку и превратился в капитана де Гора, он первым делом отправился на поиски жилья, что совсем непросто, так как все приличные здания заняты прибывшими для пополнения гарнизона офицерами. В конце концов он снял меблированный дом напротив дома Портеса и, покончив со всеми делами, принялся изливать свои жалобы герцогу де Ришелье, своему министру:
«Стирка здесь — нечто совершенно невообразимое: понять, что это такое, можно лишь зная о немыслимой цене топлива, о том, как трудно найти прачек; мыло также стоит невероятно дорого; я думаю, что эти расходы потянут на 100 фунтов; что касается корма для лошадей, то я сговорился с поставщиком Бонапарта на 4 шиллинга 2 пенса в день на каждую лошадь, так что, не съев еще и куска хлеба, я должен выложить 988 фунтов. Что касается продуктов питания, то труднее всего достать здесь говядину, молоко, масло, то есть продукты первой необходимости».
Месяц спустя он возобновляет свои жалобы: «Я нахожусь в большой крайности. То, как я живу, не может не вызвать у вас сострадания. Вы знаете, что бедность, в глазах англичан, лишает человека какого бы то ни было уважения; а потому мне часто приходится поститься, чтобы иметь возможность угостить бутылкой красного вина тех двух или трех посетителей, которые иногда приходят ко мне утром. Я имею честь вас заверить, что они этого заслуживают, хотя из-за жары и плохих дорог приезжают ко мне верхом».
В день Святого Людовика Лоу не без коварного умысла говорит ему:
— Вам бы следовало дать обед, это произведет хорошее впечатление.
Простак с удивлением смотрит на него и начинает объяснять, что у него в доме мало стульев, что у него нет серебряной посуды и денег на подобные траты и что он не хочет занимать деньги в счет своего жалованья, не зная, сможет ли он вернуть долг, а выглядеть нищим не желает. Праздник все же состоялся благодаря выданному Лоу авансу в 800 фунтов, которые маркиз с радостью положил в свой карман, потратив на раут лишь 171 фунт. Скупость его была прекрасно известна на острове, и что бы он там ни писал, он никогда не устраивал ни обедов, ни приемов, но и его приглашали, лишь когда он приезжал верхом, да и приглашать его не было нужды, ибо появлялся он по преимуществу в часы, подходящие для какой-нибудь трапезы. Прозвище его за несколько дней облетело всю колонию: его коллеги и британцы, понимающие французский, называют его «маркиз де Поднимись-к-нам», а англофоны, чтобы не оставаться в долгу, окрестили его Old Munch Enough, то есть «Старый обжора». Этот потомок благородного рода отнюдь не отличается безупречными манерами: на острове еще долго будут говорить о том, как он напивался в Плантейшн Хаус (однажды он перепачкал множество салфеток леди Лоу), о его попытках соблазнить свою домохозяйку, стареющую англичанку, которая отбивалась от него, как могла, а также о его пылких признаниях в чувствах леди Лоу, относительно которой он сообщал всем и каждому, что, «будь она помоложе, он бы наставил рога ее мужу». Вполне аристократические манеры...
Едва на горизонте появляется парус, пылкий «посланник» хватается за перо и строчит нескончаемые донесения, хранящиеся в папках Министерства иностранных дел, в которых бессвязность и убожество соседствуют с глупостью и вульгарностью, но которые разукрашены всеми местными сплетнями. Судите сами:
«Монсеньор, ничего не переменилось с тех пор, как я имел честь писать Вашему Превосходительству 20 июня. Мы все еще не видели Бонапарта, и очень может быть, что мы его не увидим до тех пор, пока не поступит специальное распоряжение на сей счет английского правительства.
Я уже имел честь говорить о том влиянии, каковое Бонапарт имеет здесь на всех; лица подчиненные, с которыми он очень ласков, обожают его, но он в ссоре с губернатором, который его боится, но при этом отлично выполняет свои обязанности и стесняет его свободу в той же степени, в какой ему выказывают неприязнь.
В прошлую пятницу у него посреди ночи начался пожар. Его потушили с большим трудом, благодаря усилиям шестисот человек, прибывших очень вовремя, ибо все считают, что появись они десятью минутами позже, и все бы сгорело.
Жизнь так однообразна, что у него никогда не происходит ничего интересного. Однако вот небольшая историйка. Я уже имел честь говорить вам о Бетси Балькомб. В прошлое воскресенье были приглашены гости по случаю благополучного разрешения от бремени мадам де Монтолон. Когда они собрались у нее, Бонапарт, знавший об этом, встал у окна, из которого видно ее комнату, и всех приветствовал. Он даже сказал несколько слов, а потом вышел в сад, куда все и направились. Он спросил у маленькой Бетси, которую он давно не видел и которая раздражает его своей фамильярностью, не перестала ли она быть такой злючкой. Он заметил, что она очень выросла, и тотчас добавил: "Впрочем, сорная трава всегда растет". Обиженная малышка заметила, что он в этот день не брился и ответила ему, что это "очень некрасиво и грубо" принимать женщин с такой длинной щетиной.
У него сорок слуг, как французов, так и рабов, и им требуется каждый день пятьдесят одна порция. У него больше дюжины лошадей и два экипажа. Когда он выезжает в экипаже, его сопровождают Гурго и польский офицер; оба верхом и в мундирах; у него в упряжке всегда шесть лошадей. Хотя у меня пока еще нет лошадей из-за невозможности достать их здесь, я уже знаю остров. Я уже побывал во многих местах с губернатором, который иногда одалживает мне лошадей. В двадцати трех местах воды стекают в море, однако есть лишь четыре места, где могли бы высадиться несколько человек на шлюпке, да и то с большим трудом, потому что прибой здесь очень сильный. И тем не менее все эти места охраняются и находятся под защитой батарей. Даже если бы несколько человек смогли высадиться в этих ущельях, то выйти из них практически невозможно, так как скалы здесь почти отвесные и полностью лишены растительности. А если увидят, что где-то пробежала собака, то там обязательно поставят часового.
Мы обнаружили небольшую бухту, именуемую Руперт, где корабль мог бы встать на якорь. В долине имеется тропинка, по которой, хотя и с трудом, можно пройти; напротив находится хорошо охраняемый форт с большим количеством артиллерийских орудий. Я, однако, должен заметить, что подойти туда можно лишь на шлюпках, а поскольку воды там лишь по плечи и бухта усеяна рифами, корабль может встать на якорь лишь в полумиле от батарей. Море везде довольно мелкое, так что, даже овладев фортом, невозможно оттуда выбраться; и там постоянно крейсирует фрегат с 36 пушками. Лонгвуд — единственная равнина на острове, весьма обширная, имеющая около четырех миль в окружности.
Вот в этом пространстве Бонапарт и его семья, как здесь говорят, имеет право прогуливаться без сопровождения, но только до тех пор, пока солнце не скроется за горизонтом. После захода солнца появляется ночная стража и выстраивается в пятнадцати шагах от дома, причем дозорные стоят почти вплотную друг к другу.
Губернатор четыре раза в день получает сведения о своем пленнике, где бы тот ни находился, на что требуется не более двух минут. Бегство совершенно невозможно, ибо даже если бы губернатор допустил его, то охрана, установленная на море, сделала бы его невозможным. Дозорные ведут наблюдение день и ночь. Как только появляется какое-нибудь судно, обычно на расстоянии 60 миль, раздается пушечный выстрел, и первый, кто его заметил, получает один пиастр. Два брига крейсируют день и ночь вокруг острова; а в двух местах, где возможна высадка, стоит по фрегату; зайти же в бухту Руперт невозможно, не подвергшись обстрелу из фортов города и с "Ньюкасла". Ночью невозможно ни подойти к берегу, ни отчалить, так как вооруженные шлюпки патрулируют до рассвета.
Несколько дней назад американский корабль, которому непогода помешала подойти к Кейптауну, направился к острову с намерением войти в бухту; с дозорного корабля ему было вежливо предложено проходить мимо; капитан возмущенно заявил, что им нужна передышка, и требовал пропустить их; в ответ ему так же вежливо пообещали несколько пушечных выстрелов, и капитан, очень недовольный, вынужден был подчиниться. На следующий день португальскому военному кораблю повезло больше: у него кончились запасы воды, и, так и не позволив ему зайти в бухту, воду все же доставили на борт корабля.
После вечерней зари никто не имеет права перемещаться даже внутри территории, не имея пароля, который сообщается очень редко. Я же всегда его получал либо сам, либо посылая месье де Гора. Двое моих собратьев вынуждены делать это самолично.
Адмирал, который часто бывает у Бонапарта, на прошлой неделе беседовал с ним в течение трех часов. Бонапарт говорил о Египте, о Ватерлоо и о многих английских офицерах. Он говорил с ним о нас и в связи с этим сказал: "Я не считаю себя пленным; вы не захватили меня, я сам доверился английской честности; я у вас в руках, в добрый час, но я не считаю себя пленным. Если бы я принимал этих господ в качестве комиссаров, это бы означало, что я признаю себя пленником этих держав, а я ни за что не приму их. Если они хотят меня видеть, пожалуйста, им нужно всего лишь обратиться к Бертрану. И потом, что делает здесь этот австриец? Ему даже не поручено доставить мне известия о моей жене и моем сыне. Речь ведь идет о моем сыне. Двадцать раз я видел его господина у моих ног. А этот русский? У меня имеется тридцать писем его императора, в которых тот благодарит меня за все, что я для него сделал. Может быть, он думает сейчас обо мне и о том, чтобы облегчить мою несчастную участь? Я вам покажу все письма, которые мне писали эти государи. Что касается Людовика XVIII, то это другое дело, мне не на что жаловаться, ибо я никогда не имел с ним никаких сношений".
Он очень жаловался на губернатора. "Неужели у Англии нет других колоний, куда можно было бы меня отправить?" Адмирал объяснил ему, почему нельзя ничего изменить. "Так, стало быть, я должен умереть здесь?" Адмирал ответил ему с улыбкой: "Думаю, что да". Продолжая разговор, он бросил взгляд на вершину высокой горы и увидел там наблюдательный пост.
— Что за глупость! Зачем нужен этот пост? Они боятся, что я смогу убежать? Разве я птица, чтобы улететь отсюда? Зачем эта тюрьма? Почему нельзя позволить мне свободно передвигаться по острову?
— Вы можете это делать.
— Да, в сопровождении офицера; я понимаю, что нельзя позволить мне ходить одному по городу, это невозможно; но по всему острову? Зачем нужен этот офицер? Я все время выгляжу пленным; я не пленный; я в ваших руках, в добрый час, но я не пленный.
Вот, господин герцог, чем объясняется его поведение. Я имел честь говорить вам о необходимости иметь лошадей и о том, как трудно их здесь достать. Я решился отправить месье де Гора в Кейптаун, где они очень дороги, но где их все же можно найти. Кроме того, ему нужно было переменить обстановку, чтобы поправить здоровье. В Европе уж слишком хвалили здешний климат. Нельзя сказать, чтобы он был нездоровым, но достоинства его явно преувеличены. Я не то чтобы болен, но чувствую себя неважно. У меня нет аппетита. Здесь очень жарко, и даже в разгар зимы температура не опускается ниже 20° даже ночью. Пища, которую можно получить здесь за немалые деньги, совершенно нам не подходит. Я еще не говорил вам о моем жилье: из-за отсутствия средств я живу в каком-то сарае, и даже будь они у меня, я бы лишь с большим трудом смог получить нечто более или менее подходящее.
Я прошу вас оказать мне помощь временным кредитом, а через месяц, получив мой подробный отчет, вы сможете назначить мне соответствующее жалованье.
Я имел честь сообщить вам, что барон Штюрмер и я написали губернатору, чтобы получить возможность видеть Бонапарта. Но поскольку в инструкциях, полученных графом де Бальменом, не говорится ни о протоколе, ни о необходимости видеть его собственными глазами, последний полагает, что собственноручно добавленный Императором пункт, предписывающий выказывать пленному всяческое почтение, не позволяет требовать того, что могло бы быть ему неприятно.
Нам сообщили, что вскоре будет обнародовано нечто вроде манифеста.
Имею честь, господин герцог, быть покорнейшим и почтительнейшим слугой Вашего Превосходительства.
Моншеню».
Русский комиссар не ошибался, когда в это же время писал о своем французском коллеге: «Он не создан для того, чтобы исполнять должность, требующую трезвости суждений и таланта, но он прекрасно себя чувствует в своем нынешнем совершенно бессмысленном положении: у него нет иных занятий, кроме как дожидаться получения жалованья». Отношения между Моншеню и Лоу не лишены оригинальности, но знакомство с их перепиской оставляет удручающее впечатление, если сравнивать лаконичную сухость записок Лоу, написанных несколько неуверенным, но гладким французским языком, с неловкостью, туманностью, погрешностями в стиле и безвкусицей посланий маркиза. Безусловно, речь в них не шла о серьезных политических делах, но одному было важно держать в узде неисправимого и докучного болтуна, а другому — выпросить себе приглашение в гости или сгладить свою очередную бестактность... «Я очень приятно провел время в компании, которую одна или две женщины, неважно, хорошенькие или уродливые, но весьма любезные, украшали своим присутствием, — жаловался этот фигляр. — Вот что я хотел бы найти на Святой Елене, но я давно от этого отказался. Единственное мое желание — как можно чаще играть после обеда в вист в течение двух или трех часов, потому что я не люблю, выйдя из-за стола, приниматься за серьезные дела. Мое единственное желание — это убить время, прежде чем оно убьет меня». Трудно быть более откровенным — и более грубым по отношению к леди Лоу. Впрочем, губернатору не нужны эти наивные записки, чтобы понять, чего стоит его жалкий собеседник. Но при малейшем разногласии — а они нередки — кичливый посланник Людовика XVIII встает на котурны и с высоты своей глупости бросает в лицо губернатору фразы, которые считает заимствованными из дипломатического лексикона: «Наш двор, мой титул, международное частное право, международное публичное право, полномочия, коими я облечен». Ответ обычно не заставляет себя ждать, ибо Лоу знает, как осадить старика: «Это единственное объяснение, которое я в состоянии вам дать. Две записки, о которых вы говорите, не произвели ни малейшего впечатления. А другая, как формой, так и содержанием, противоречит существующим у нас обычаям». Вот так!
Но бывает и хуже. Как-то раз Моншеню предложил просить Людовика XVIII стать крестным отцом только что родившегося ребенка леди Лоу. Губернатор пришел в крайнее раздражение:
— Я скорее попрошу об этом Бонапарта!
А вот еще и другие перлы. В один прекрасный день Моншеню громогласно выражает протест и требует компенсации: французский консул в Кейптауне отправил ему дюжину баранов и сено, а командир корабля имел дерзость кормить этим сеном баранов, «предназначенных для острова». В другой раз он приносит извинение за то, что не явился на официальную встречу, потому что в приглашении день был написан буквами, а дата — цифрами, а он не умеет читать буквы по-английски. Или же как-то утром он надевает свой прекрасный мундир, чтобы пойти к губернатору и доложить ему о своей встрече с графиней Бертран в Лонгвуде. Моншеню попросил у нее конфет.
— А почему бы вам не зайти в дом? — предложила графиня. — Конфеты на столе.
Или в другой раз он жалуется, что леди Лоу не приняла его, когда он утром явился засвидетельствовать ей свое почтение, и бурно выражает свое возмущение. Но Лоу ставит его на место: «Тон и выражения, в коих была составлена ваша записка, не соответствуют нашим обычаям. Вы мне толкуете о правилах высшего общества, и я рассуждаю точно таким же образом». Когда его французского слугу полиция задерживает за то, что он выломал дверь, чтобы ворваться к рабыне со вполне определенными намерениями, он вопит, что слуги его «дома» подсудны только королю, его господину, который являет собой воплощенную справедливость. Ну разве не глупость?!
Не раз и не два Плантейшн Хаус сотрясается от проклятий в адрес The Old Frog («Старой Жабы»), которую здесь называют сволочью и болваном, а также в адрес его «господина» и его «двора», «губернатор, — пишет Горрекер, — заявил адмиралу Плэмпину, что Жирная Свинья — Людовик XVIII — идиот и тупица, а адмирал его поддержал». А вот запись, сделанная днем позже: «Какая наглость со стороны Жирной Свиньи присылать подобные инструкции Старой Жабе!» А дело в том, что маркиз осмелился сообщить о полученных из Парижа депешах, предписывающих ему явиться в Лонгвуд и самолично получить сведения о Бонапарте.
— Ах, так ему приказано рассмотреть его поближе! — хохочет Лоу. — Ну что ж, пусть только попробует написать мне или заговорить со мной на эту тему. Я быстро поставлю его на место. Хорошенькое дело! Его двор требует, чтобы он вмешивался в мои дела и судил о моих действиях! Я с превеликим удовольствием дам урок его двору, но я предпочитаю действовать с осторожностью, чтобы ни его двор, ни какой бы то ни было другой не вздумали совать нос в мои бумаги».
Хитрец прекрасно знает, что весь этот шум имеет не больше значения, чем легкий прибой, который всего лишь лизнет дорожки Плантейшн Хаус, и что красиво накрытого стола, изысканного обеда и обслуживания, достойного «высшего общества», достаточно, чтобы сделать Моншеню сдержанным и покладистым. «Пока я был в Бразилии, — сообщает Бальмен своему двору, — французский комиссар маркиз де Моншеню жил в Плантейшн Хаус, вкусно ел, играл в вист и не занимался никакими делами. Он попросил у короля своего господина в награду за службу на Святой Елене звание генерал-лейтенанта, красную орденскую ленту и дополнительные 500 фунтов в год. Ничего не скажешь, славный у меня здесь коллега!»
В зависимости от этих стычек и примирений Моншеню становится для Лоу то «гнусным интриганом, тупицей и фатом», то «единственным иностранным комиссаром, с которым можно договориться». Беда, правда, в том, что в его устах и то и другое звучит осуждением. А что касается Наполеона, то, поразмыслив, он лаконично заявляет в октябре 1817 года, что если маркиз осмелится явиться в Лонгвуд, «он прикажет дать ему под зад коленкой».
Барон фон Штюрмер
Австрийский коллега маркиза барон фон Штюрмер — профессиональный дипломат, сотрудник князя Шварценберга, исполнявший важные дипломатические поручения в Санкт-Петербурге, Париже и Флоренции и назначенный на Святую Елену в награду за «честную и добросовестную службу». Незадолго перед тем как ступить на борт «Оронта», он женился на молодой француженке, с которой познакомился совсем недавно, когда находился во французской столице вместе с представителями других союзных держав. Обитатели Лонгвуда имеют некоторые основания радоваться его прибытию, о чем Лас Каз сообщает Императору:
— Два или три года назад один служащий военного министерства приходил давать уроки письма и латыни моему сыну. У него была дочь, которую он хотел отдать в гувернантки и просил нас дать ей рекомендацию. Мадам де Лас Каз попросила привести ее к ней: девушка была прелестна и обаятельна. Так вот, эта юная особа, наша знакомая, наша подопечная, ныне является женой одного из комиссаров союзных держав, направивших их на Святую Елену. Но судите, ваше величество, каково было мое удивление. Я послал слугу ко вновь прибывшей особе. Вернувшись, он сказал мне, что эта дама ответила, что не понимает, о чем с ней хотят говорить.
Наполеон громко рассмеялся и дал своему смущенному дворецкому краткий, но горький урок психологии:
— Как плохо вы знаете человеческое сердце! Ее отец был воспитателем вашего сына или чем-то в этом роде? Ваша жена оказывала ей покровительство, когда она была никем? И вот теперь она стала немецкой баронессой? А потому, мой дорогой, она опасается вас здесь более, чем кого-либо другого!
По словам британцев, Штюрмер — человек «школы Меттерниха», невозмутимый, благовоспитанный, с учтивыми манерами, а баронесса — «просто хорошенькая парижанка и ничего больше». Она в восторге от того, что стала госпожой фон Штюрмер, она без ума от туалетов и драгоценностей, коих ей всегда не хватает. Один английский офицер сообщает, что эта мидинетка, волею случая попавшая в мир дипломатии, бесстыдно заигрывает с генералом Гурго, чтобы получить от него бриллиантовую булавку.
— Вы должны мне что-нибудь подарить в память о нашей дружбе, например булавку. Вы знаете, она колется, но ведь она и связывает...
Что же касается профессиональных качеств ее супруга, то Лоу не понадобилось много времени, чтобы оценить их. «Он истинный ученик Меттерниха. Хамелеон не так часто меняет окраску, как он менял свои убеждения в зависимости от того, одобрял я или осуждал их». Похоже, отношения губернатора с австрийцем складываются так же благополучно, как и с маркизом, и комиссар не собирается всерьез препятствовать ему творить свой произвол. Увы! То, что не решаются или не желают делать государи, делают слуги, и со времен Фигаро среди них немало находится таких, кем движут страсть к интригам и желание угодить господину.
Пример тому «дело Велле». Вот в нескольких словах его суть. У императора Австрии, мрачного Франца, обожавшего ботанику, были в Вене интересные коллекции и гербарии. Когда он отправлял своего комиссара на Святую Елену, место ссылки своего зятя, у него возникла мысль — нет, не установить контакты между Марией-Луизой, его дочерью, и ее мужем, а совсем другая: послать туда ботаника с поручением привезти в Шенбрунн образцы тамошней флоры, и он выбрал для этого некого Филипа Велле, помощника смотрителя императорских садов. Чтобы убедиться во всем известной неуклюжести и бестактности австрийского императора, вполне довольно этого жеста, этого нелепого желания иметь в своих оранжереях, где бывшая императрица порой прогуливается в сопровождении своего воздыхателя, тропические растения с табличкой «Святая Елена». Неважно, зато сношения между Лонгвудом и Веной, через Париж и Лондон, будут установлены если не на уровне послов, то по крайней мере на уровне слуг.
Мать Луи Маршана, лакея Наполеона, находившаяся при особе маленького Римского короля, ставшего принцем Пармским, поспешила вручить ботанику пакет и письмо, адресованное сыну: «Я посылаю тебе прядь моих волос. Если кто-нибудь сможет написать твой портрет, пришли мне его. Твоя мать». Такова, по крайней мере, официальная версия. Маршан в своих «Мемуарах» утверждает: «Я нашел в конверте аккуратно сложенную бумагу, на которой было написано: "Волосы Римского короля"; а на другой, почти такой же: "Моему сыну".
— Это принадлежит тебе, — сказал Император, прочитав надпись, — а это — мне.
Развернув бумагу и увидев белокурые волосы своего сына, он велел положить их в свой несессер. Я положил их рядом с прядью волос императрицы Жозефины, присланной ему на остров после ее смерти. Эти две пряди хранятся теперь в моем ковчежце». Сразу же вызывают удивление наличие различных версий этого события и молчание Гурго относительно посылки его собственной сестры, содержавшей вышитый платок и письмо; возможно, некоторая осторожность соблюдалась для того, чтобы не скомпрометировать гонца и иметь возможность использовать его для установления двусторонней связи. Но они забыли о полиции Лоу и о том, что на Святой Елене — даже в наши дни — везде есть глаза и уши, и невозможно даже просто зайти в какой-нибудь дом, оставшись незамеченным. Лоу вышел из себя, когда узнал, что Маршан беседовал с ботаником, а когда обнаружил, что были доставлены и вручены адресату пакеты, он яростно набросился на австрийского комиссара и грозил отдать ботаника под суд «за нарушение английских законов, касающихся безопасности колонии». Штюрмер, как мог, защищал своего соотечественника, и Лоу, понимая, что следует соблюдать осторожность, поскольку Велле был посланником самого императора Австрии — серьезного противника для губернатора, пусть даже и английского, — ограничился тем, что выразил государственному секретарю лорду Батхэрсту опасения, несообразные с имевшим место инцидентом, и предложил принять более суровые меры по надзору за Лонгвудом.
«После этого дела Вашей милости станет ясно, что существуют препятствия к предоставлению Бонапарту большей личной свободы и больших средств сообщения, чем те, коими он располагает в данный момент; я не могу не рассматривать присутствие комиссаров в качестве единственного препятствия к предоставлению подобных милостей».
Сэр Хадсон Лоу, тюремщик и полицейский, умел использовать все средства!
Велле получил разрешение свободно собирать растения в любой части острова, каковой покинул лишь десять месяцев спустя. Что касается барона, то, устав от унылого пейзажа и шума Джеймстауна, а также удушающей жары, он нанял за весьма солидную сумму 200 фунтов в год прелестный дом в Розмари Холл, где поселился вместе со своей супругой и русским комиссаром, делившим с ним скуку их существования. Когда из-за дерзкого поведения его коллег отношения с губернатором обострились, Штюрмер стал покладистым и повсюду твердил, что ему приказано «не осложнять ситуацию и быть сдержанным, поскольку его Двор отвечает за "маленького человечка"». Ах, как это было неприятно человеку, облаченному в австрийский мундир, вспоминать, что у Наполеона есть сын, коему император Франц приходится дедом! Однако у него все же произошла довольно шумная стычка с хозяином Плантейшн Хаус.
— У вас есть приказ не дозволять мне встречаться с Бонапартом?
— Напротив, — отвечал Лоу, — я готов пойти представить вас, но я ни за что не допущу, чтобы вы встречались с ним, не будучи предварительно представлены ему мною.
— Но это то же самое, что запрещать нам его видеть, поскольку известно, что он ни за что нас не примет вместе с вами! — вспылил барон.
Этим все и закончилось: получая 1200 фунтов жалованья, коих ему едва хватало, Штюрмер продержался до 1818 года, когда после своей последней ссоры с губернатором был отозван и направлен в Бразилию в качестве посланника Австрии.
В течение этих двух лет он будет направлять желчные доклады своему Двору, в которых, нужно признать, он рисует довольно мрачную картину местного общества.
«Мужчины здесь грубы и невежественны, женщины глупы и уродливы, дети великолепны, народ беден, а зажиточные люди скупы, как герой пьесы Мольера. Легкий поклон, гнусавое yes или глуповатая улыбка — это единственное, чего можно добиться в ответ на приветствие от местных дам. Англичане скучают и, следовательно, скучны. Леди Лоу, женщина лет тридцати четырех, напротив, весела, кокетлива и к тому же завзятая сплетница; она, должно быть, была хороша в молодости и сейчас еще делает все, чтобы остатки прежней красоты были замечены. Леди Малькольм мала ростом, горбата и потрясающе уродлива; изысканность и оригинальность ее туалетов не в силах скрыть следы разрушений, оставленных безжалостной рукой времени, и над ней часто посмеиваются, но в общем это в высшей степени достойная женщина.
Есть еще: маленькая леди Бингэм, которая не дурна и не хороша, не умна и не глупа; некая мадам Виниярд, жена главного квартирмейстера, пользующаяся некоторым успехом, и еще одна барышня, Бетси Балькомб, живая, жизнерадостная и непосредственная, ставшая известной благодаря расположению к ней Бонапарта. Прочие не заслуживают чести быть упомянутыми».
Граф Бальмен
Русский резидент, безусловно, самый интересный из трех посланников и наиболее достойный доверия. Имя его указывает на непростое происхождение и объясняет сочетание ледяного шотландского юмора с безудержной русской фантазией, которые он демонстрирует в своих докладах и в своих разговорах. Александр Антонович Рамсей де Бальмен происходил из рода шотландцев, эмигрировавших следом за Яковом II Стюартом, чтобы служить в России; он был воспитан в петербургском кадетском корпусе, и его нетрудно себе представить коротко остриженным мальчиком в темном мундире, с веселым и лукавым взглядом. В 1800 году, двадцати одного года от роду, он становится гвардейским капитаном, но, получив звание, которое открывает ему дорогу к военной карьере, попадает в неприятную, но вполне обычную в ту пору историю: как многие отпрыски дворянских родов, он любит выпить и не прочь подраться, а напившись, мечтает поколотить жандарма. За драку с полицейским молодого Бальмена отдали под суд и, как героя Толстого, разжаловали. К счастью, в царствование Александра и в эпоху преобразований армии накануне наполеоновского нашествия подобное не являлось препятствием к преуспеянию. Разочаровавшись в военном ремесле, Александр Антонович вступает в 1801 году на дипломатическое поприще. В 1805 году он становится советником Дипломатической коллегии и вскоре отправляется с дипломатическими миссиями на Сардинию, в Неаполь, Вену и Лондон. В момент решающего наступления Великой армии в Россию он, подобно тем блестящим аристократам, которых изобразил Толстой и на которых он так похож, вновь надевает мундир, и вот он уже подполковник, участвующий в последних кампаниях против Наполеона рядом с Бернадотом и Веллингтоном, и даже в важных миссиях. За что и получает отличия: орден Святого Владимира, прусский орден «За заслуги» и шведский орден Шпаги. А по окончании войны он мечтает вернуться в посольство в Лондоне и вновь окунуться во фривольную атмосферу салонов эпохи Регентства. Принятый в лондонском обществе, этот старый холостяк возымел было намерение жениться на Маргарет Элпинстоун, племяннице лорда Кейта, но получил отказ, так как барышня нашла его «слегка чудаковатым». Ему понадобилось немало усилий и интриг, чтобы добиться этого назначения, свидетельство чему обнаруженное нами в его досье замечание графа Ливена, посла России при Сент-Джеймсском дворе, благодаря которому и было принято решение о его назначении:
«Я осмелюсь напомнить Его Императорскому Величеству об обещании, которое он дал Великой герцогине Екатерине во время своего пребывания в Лондоне, одобрить назначение графа де Бальмена в Лондонское посольство, к коему он ранее принадлежал и каковое оставил, чтобы служить в армии во время последней войны. Это человек, исполненный ума и всяческих достоинств, равно как и способностей к дипломатической деятельности».
Эта карьера, ордена, украшающие мундир русского посланника, произвели сильное впечатление на Хадсона Лоу, который тотчас по его прибытии поспешил доложить в Лондон: «Русский комиссар, похоже, с пренебрежением относится к своим коллегам; я думаю, что он на голову выше их. Он происходит из шотландской семьи». Несмотря на 1200 фунтов жалованья, которое вскоре будет увеличено до 2 тысяч, и пособие в 1600 фунтов на обустройство, Бальмен быстро понял, что Святая Елена не идет ни в какое сравнение с Россией и что Джеймстаун не может заставить забыть Лондон, тем более что переводы из Лондона нередко задерживаются и ему часто приходится занимать деньги на жизнь у губернатора. Эта ситуация не могла вызывать особого оптимизма, и его первое послание звучит на редкость безрадостно: «Святая Елена — самое печальное, самое уединенное, самое неприступное место на свете, которое исключительно легко защищать и почти невозможно атаковать; место — самое неприветливое, самое бедное, где все стоит безумно дорого». Оно как нельзя лучше подходит для той задачи, исполнять каковую ему назначено.
Для него, как и для Пьера Безухова в романе Толстого, центром притяжения является пленник Лонгвуда.
«Что с первого мгновения на острове более всего поразило меня, так это то огромное влияние, которое этот человек, окруженный стражниками, скалами и безднами, все еще оказывает на умы. Все на Святой Елене ощущают его превосходство, и Лас Каз говорит: "Мое блаженство заключается в том, что я могу постоянно лицезреть этого героя, это чудо". Англичане приближаются к нему с робостью, и даже те, кому поручено надзирать за ним, счастливы всякому его взгляду, слову, разговору. Никто не смеет обращаться с ним как с равным. Обреченный судьбой на унижение, не видя вокруг ничего достойного своего гения, он забавляется этим отношением к себе окружающих, намеренно возбуждая зависть одних и выказывая расположение другим».
Как это непохоже на наивную болтовню маркиза де Моншеню! В течение четырех лет своего пребывания на Святой Елене, даже когда с Лоу его будут связывать отношения зятя и тестя, он не перестанет отправлять в Санкт-Петербург подробные и хорошо составленные депеши, которые его министры будут регулярно класть на стол царю; дипломат и внимательный наблюдатель, русский комиссар умело сочетает точное исполнение своих обязанностей, свое восхищение Наполеоном и умение угодить желаниям своего государя, кои тот ясно высказал ему перед отъездом. Распоряжения относительно его миссии, составленные рядовым чиновником, были представлены на утверждение — мы это обнаружили в московских архивах — Каподистрия и Нессельроде, которые подчеркнули слова личное уважение, каковое следует ему выказывать, имея в виду поведение по отношению к бывшему Императору. Он постарается точно, тщательно и регулярно вести «дневник, который будет содержать лишь материалы, представляющие интерес для истории», и занятие это будет отвлекать его от удручающего убожества окружающего общества и всепожирающей скуки.
В октябре 1816 года Каподистрия сообщает Бальмену: «Граф Ливен передал ваши доклады № 3 и 4. Его Величество ознакомился с ними и выразил свое удовлетворение как тактичностью вашего поведения, так и точностью в описании событий, являющихся предметом вашего доклада. Его Императорское Величество приказал мне просить вас и далее держать нас в курсе ваших наблюдений, не опасаясь перегрузить ваши донесения сведениями, каковые никоим образом не могут быть лишены интереса. Его Величество считает их столь же ценными, как и те сообщения, кои вы нам недавно передали».
И еще: «Различные доклады были представлены для ознакомления Его Величеству, который с интересом прочел их и поручил мне засвидетельствовать полнейшее оными удовлетворение. Императору нравится получать непосредственно со Святой Елены известия обо всем там происходящем».
Утешением в этой ссылке, которую отсутствие семьи делает особенно тягостной, может служить удовлетворение, от того что каждая из его депеш привлекает внимание государя, а из внимания коронованных особ всегда можно извлечь немалую для себя выгоду, особенно если читателем является государь всея Руси. На всех депешах, приходивших со Святой Елены — в Москве мы их держали в руках, — имеется карандашная пометка, сделанная, как утверждают архивисты, рукой Александра I.
Чтобы с точностью обо всем докладывать, нужно быть в курсе повседневной жизни «пленных особ», а Лоу, к несчастью, очень скуп на информацию и делает все возможное, чтобы не представлять иностранцев обитателям Лонгвуда и не позволять им отправиться туда самостоятельно.
Бальмену он говорит об этом без обиняков: «Это совершенно невозможно. Я хорошо все обдумал. Мне не было дано на этот счет никаких распоряжений. Обратимся еще раз с запросом к нашим министерствам. И потом вы же не подсудны законам нашего Парламента. Любой из англичан может быть повешен. Мне могут отрубить голову. Но вас не могут ни повесить, ни отрубить вам голову. Вы находитесь в ином положении, чем мы. И потом Бонапарт непристойно ведет себя со мной, он обращается со мной как с последним ничтожеством. Он оскорбляет меня, клевещет на меня. Он станет говорить вам обо мне мерзости, гадости. Я не могу этого допустить. Этот человек слишком хитер. Он отнюдь не успокоился. Он действует, приказывает, работает, строит планы, как если бы он был в Тюильри. Я знаю достойных людей, например адмирала Малькольма, невольно ставших орудиями в его руках. Свита его отвратительна, ужасна. Все они интриганы. Вы находитесь в ином положении, исключительно тягостном, я согласен. Но ведь и мое не лучше».
Русскому комиссару, как и двум его коллегам, приходится прибегать к хитростям, а поскольку ему не занимать ловкости и изобретательности, то в его отношениях с обитателями Лонгвуда появляется нечто от шпионского романа. Конечно, он так никогда и не встретится с Наполеоном лично, и ему придется довольствоваться возможностью лишь издали смотреть в подзорную трубу на знаменитый силуэт, но зато он никогда не упускает случая завязать разговор с кем-нибудь из его свиты. Он начинает действовать сразу же по прибытии: желая выказать уважение пленнику, он решительно отказывается присоединиться к демаршам своих коллег, которые, едва прибыв, возымели намерение силой проникнуть в Лонгвуд, чтобы убедиться в реальном существовании Бонапарта. Докладывая о своем отказе, он ловко добавил: «Они увидели в этом проявление возвышенных и великодушных чувств нашего Августейшего Государя, и сам Бонапарт выразил свое удовлетворение. Один француз из его свиты подошел ко мне в городе и очень любезно сказал: "Император знает, что вы не подписали ноту комиссаров, и он ценит этот благородный поступок; он просил меня поблагодарить вас за это"». Это, возможно, объясняет лестное высказывание Наполеона о России: «Эта страна, если не принять мер предосторожности, будет диктовать свою волю другим. Одни только ее легкие воинские части, казаки, двинувшиеся со всех сторон, в состоянии опустошить Европу Русский солдат смел, силен и вынослив. Казаки знают толк в партизанской войне. Они идут из страны в страну, не зная ни языка, ни дорог. Они умеют внезапно нападать и вовремя отступать. Их невозможно схватить. Они живут грабежами».
Этими посланиями Бальмен усердно льстит царю Александру: «Бонапарт не раз говорил: "Будь я во власти русского царя, все бы мои желания удовлетворялись. Это благородный и великодушный государь"». Несколько недель спустя Лас Каз младший приходит к русскому комиссару и осыпает проклятиями англичан, но не добивается желаемого одобрения; тогда к нему посылают Гурго, который уверяет, что Император готов принять комиссара русского царя.
— Он питает к вам истинно дружеское расположение. Он будет вести себя с вами просто и непринужденно. Вы доставите всем нам огромное удовольствие.
Затем к нему присылают Монтолона.
— Почему вы не приходите в Лонгвуд, чтобы немного рассеять вашу скуку? Вас там ждут и встретят с распростертыми объятиями.
Наконец, в решающее наступление переходит обер-гофмаршал.
— У Императора Наполеона гордая и возвышенная душа. Он неколебим в своих убеждениях и, имея основания жаловаться на английского регента, он не унизится до того, чтобы писать ему. Лишь Императору Александру, будь у него такая возможность, отправил бы он послание с описанием своих несчастий. Ибо он любит этого государя. Он уповает на его помощь и признает его великие достоинства.
Бальмен конечно же понял, о чем идет речь: «Бертран намекал, что мне хотели бы доверить письмо к нашему августейшему государю, но я сделал вид, что не понимаю, о чем идет речь, сохраняя невозмутимую серьезность, которая сбила его с толку». Но отступление было лишь подготовкой к решающему маневру. В апреле 1818 года карты были открыты. «В последние дни генерал Бертран сделал мне странное предложение. Рассказывая о страданиях и несчастьях Бонапарта, он мне внезапно сказал: "Император, изнемогающий от скуки, страдающий от бесчеловечного обращения на этой скале, покинутый всем миром, хочет написать Императору Александру, в коем видит свою единственную опору. Заклинаю вас, не откажите передать это письмо". И он сделал жест, словно желая вынуть его из кармана. "Нет, это невозможно, — ответил я. — Для меня это значило бы изменить моему долгу". — "Ничуть, — ответил он, — ибо Император Наполеон желает сообщить Императору Александру нечто исключительно важное. Речь идет не только о том, чтобы защитить от угнетения великого человека, но и том, чтобы принести пользу России. Письмо это будет прочитано с удовольствием и даже с благодарностью и радостью. Не отправить это письмо вашему двору, значит, пренебречь его интересами, не принять их во внимание, а точнее, принести их в жертву англичанам. Кроме того, должен вам заметить, вы представлены там в столь благоприятном свете, что сие всенепременно будет споспешествовать вашему дальнейшему преуспеянию". — "Я обещаю вам, — ответил я, — точнейшим образом передать моему двору то, что вы мне сообщаете устно; но я не приму от вас никакого письма. Я не имею на это права. Если бы я это сделал, меня бы дезавуировали". — "Ба! — воскликнул он, — вас бы дезавуировали формально на Святой Елене, но вознаградили бы в России, я в этом уверен. В общем, подумайте об этом"».
Было ли это письмо написано? Что в нем содержалось? Было бы в высшей степени интересно узнать это, но обер-гофмаршал ничего об этом не говорит, хотя и дает понять, что в апреле 1818 года не раз беседовал с Наполеоном об Александре.
Об этих встречах русского комиссара с пленниками и о их разговорах докладывают Лоу, и тот, снедаемый любопытством, не может устоять перед желанием учинить Бальмену допрос, выходя при этом не только за рамки дипломатии, но и элементарной учтивости.
— Что касается моих встреч с Гурго, — протестует комиссар, — кои вы мне ставите в упрек в вашей записке, то сделайте одолжение, изъясните мне суть ваших желаний и намерений.
— Не думайте, что я хотел в чем бы то ни было упрекать вас, — вкрадчиво отвечает губернатор. — У меня нет никаких к вам претензий, a Гурго — славный человек, настоящий военный. И опасаюсь я вовсе не его. Но если вы не будете осторожны, вам подсунут Бертрана и Монтолона, а о них я думаю совершенно иначе: они интриганы.
— Мне приказано, — извиняется Бальмен, — наблюдать за всем происходящим с близкого расстояния, собирая урожай анекдотов и прочих пустяков, так как Император придает этому огромное значение.
В июне 1818 года он докладывает своему Двору о том, что вызывает его опасения: «Я просил губернатора официально написать вам следующее: "Комиссарам союзных держав категорически запрещается входить за ограду Лонгвуда и разговаривать с французами". — "Нет, — испуганно воскликнул он, — я этого не сделаю. Я даже думать об этом не смею"». Несколькими днями позже тон меняется.
— Ваш Двор запретил вам давать оценку происходящему на Святой Елене, и тем не менее вы докладываете о моем поведении!
— Мой Двор не желает, чтобы я вмешивался в дела Святой Елены, и я неукоснительно исполняю это требование. Но любой мыслящий человек имеет собственное мнение о происходящем. На этой скале я так же независим, как и вы сами.
Лоу догадывался, с полным к тому основанием, что русский посланник давал не слишком одобрительную оценку его политике. В какую ярость впал бы он, если бы мог заглянуть в некоторые из его депеш.
«У Хадсона Лоу есть особый талант, нанося удар, принимать невинный вид. Человек ума неглубокого, непоследовательного и неуравновешенного, губернатор обладает неисчерпаемым запасом избитых идей; нрава холодного и недоверчивого, он бывает крайне неприятным, даже желая быть любезным, что усугубляется тиранической пунктуальностью в исполнении своих обязанностей. В делах Лоу мыслит очень ограниченно, возложенная на него ответственность душит его, заставляет трепетать, беспокоиться по пустякам, он ломает себе голову из-за мелочей, суетится и исполняет с большим трудом то, что другие сделали бы без малейших усилий. А кроме того, он вспыльчив, легко впадает в ярость и, уже не понимая, что говорит и где находится, окончательно теряет голову Он взял за правило унижать Наполеона, противоречить ему, препираться по пустякам, чем окончательно вывел его из себя. Отдав Императора во власть человека, не обладающего ни трезвостью суждений, ни великодушием, ни деликатностью, ни возвышенностью души, настоящего солдафона, англичане сторицей возвращают ему то зло, которое он им причинил, и должны быть готовы ко всякого рода оскорблениям и злобным действиям с его стороны. Хадсон Лоу переиначивает, искажает факты и истолковывает все вопреки здравому смыслу. Я знаю его хитрость, его криводушие и не верю ни одному написанному им мне слову. "Если бы мы были в России, — говорят и господин, и слуги, — мы бы жили, как в Париже. У Императора были бы дворец, прекрасные сады и экипажи, приятное и изысканное общество. Император Александр великодушен, не то что эти гадкие англичане". Эти речи передают губернатору, что приводит его в отчаяние и настраивает его против меня».
Чтобы временно положить конец более чем натянутым отношениям с губернатором, Бальмен — впрочем, с одобрения самого Лоу — отправился в середине 1818 года в Южную Америку. Поднявшись на борт крейсерского судна, направлявшегося в Бразилию, он на время забыл и остров, и тамошние интриги, открыв для себя ошеломившие его страну и город; а поскольку хорошее настроение является лучшим из лекарств, то он внезапно вновь обрел здоровье и душевное спокойствие. Дело в том, что Бальмен — «Северный человек», или «Медведь», как его называл Горрекер, — ужасно страдал от пребывания в тропиках. «Едва я прибыл в Джеймстаун, — пишет он, — у меня началось воспаление рта и глотки». От боли и ужаса он буквально катался по полу. Затем болезнь перекинулась на желудок и печень, он стал чахнуть на глазах. Возможно, от цинги, явившейся следствием длительного плавания. К тому же его мучили приступы нервной мигрени. Эти явления все еще сохранятся и год спустя. «Здоровье мое плохо, — пишет он в 1817 году. — У меня нервы не в порядке. Здешний климат плохо на меня действует. Остров Святой Елены действительно вреден для здоровья». Вскоре «из-за спазм мочевого пузыря» он не решается ни пить вино, ни ездить верхом.
В общем, «проклятая страна», как выразился Наполеон.
По возвращении из Бразилии Бальмен не страдает более от приступов боли и страха и в подробностях рассказывает о своей аудиенции у короля этого молодого государства; однако что касается его отношений с Лоу, то его отсутствие никоим образом их не переменило. Сразу же по приезде он совершает прогулку в направлении Лонгвуда, и тотчас же на него обрушивается лавина записок из Плантейшн Хаус, которые он пересылает в Санкт-Петербург, сопроводив их выразительными комментариями, ибо губернатор пишет их, полагаясь на донесения майора Горрекера.
«Майор Горрекер всем обязан губернатору, и он уже не в первый раз лжет, чтобы оправдать его. Я дал ему понять, что есть нечто непристойное в желании столкнуть меня со своим адъютантом. Эта записка удивительна, немыслима, несуразна; она рассмешила меня до слез. Как можно заниматься подобными пустяками! И вот такому человеку поручили надзор за Наполеоном! Он пригласил меня на обед, я имел с ним беседу. Он обещал мне больше не присылать записок своего адъютанта и не обращаться со мной как с преступником. Я пошел ему навстречу, отказавшись от визита к мадам де Монтолон, и наши взаимоотношения сейчас как никогда хороши».
Однако отношения эти не замедлили принять неожиданный оборот благодаря интригам леди Лоу, которая имела твердое намерение воспользоваться положением своего мужа, чтобы «пристроить» барышень Джексон: она хотела иметь зятем офицера — неважно, морского или сухопутного.
И занял это место русский дипломат. Ухаживания сорокалетнего комиссара за восемнадцатилетней англичанкой не могли не обрадовать Лоу, который в октябре 1819 года цинично заявил майору Горрекеру: «Ну, теперь русскому комиссару не до визитов в Лонгвуд. Он проводит время в другом месте, катаясь верхом со своей избранницей».
Офицеры русского царя в будуарах не менее решительны, чем на полях сражений, и уже 5 ноября в Санкт-Петербург была отправлена депеша:
«Доведенный до изнеможения постоянными и мучительными нервными припадками, я опасался, что не смогу исполнять обязанности, кои Ваше Величество изволили поручить мне, с тем усердием и энергией, на которые я чувствую себя способным, и был вынужден просить отозвать меня. Но с согласия врачей, это чистая истина, я подумал о женитьбе. Сия юная особа сочетает достоинства ума с прекрасными душевными качествами. Она образец изящества и любезности. Ее родители уже дали согласие на наш союз. Леди Лоу, чтобы испытать дочь, стала говорить ей о моем возрасте и не слишком привлекательной наружности. Она осталась совершенно равнодушной к этим замечаниям и сказала, что мое общество ей приятно».
Одновременно с разрешением на вступление в брак Бальмен получил положительный ответ на свою просьбу быть назначенным адъютантом при августейшей особе царя. Церемония бракосочетания состоялась 26 апреля в библиотеке Плантейшн Хаус, и 3 мая супруги покинули остров после череды блистательных приемов, вернувших русского посланника в лагерь тестя. Бальмен несколько смягчил тон своих депеш и с удовлетворением уведомил своего министра Нессельроде, что покидает остров «в добром согласии со всеми». Перед отъездом он шепнул на ухо маркизу де Моншеню, остававшемуся единственным представителем союзных держав: «Вы останетесь вдовцом, господин маркиз».
Возвратившись в Россию, Бальмен регулярно переписывался с Лоу, но тон его писем стал шутливым, как то и следует между зятем и тестем. Потом он вдруг стал добиваться возвращения на Святую Елену Ему пришлось спорить, писать, умолять, убеждать — поскольку его преемник, некий барон де Холанд, должен был вот-вот отбыть к месту назначения — и добился успеха лишь к июню 1821 года, за несколько дней до получения рокового известия. «Ради бога, помогите мне, смерть Наполеона ставит меня в безвыходное положение, — умоляет он своего министра. — Я должен был выехать в следующее воскресенье и потратил немалые деньги. А теперь у меня нет ничего, кроме долгов». Единственное, чего он добился, это права получать жалованье комиссара вплоть до 1823 года. На этом и теряются следы Александра Антоновича, графа Рамсей де Бальмен, ставшего знаменитым тем, что, прибыв на остров, чтобы «видеть» Наполеона, так с ним и не встретился. Его воспоминания о жизни на Святой Елене столь же интересны, как и его донесения.
Таковы были три человека, которые должны были исполнять обязанности «помощников тюремщиков». Один из них был французским маркизом, другой — посланником бывшего тестя пленника, а третий — посланником его бывшего друга. Надо сказать, что они причиняли немало беспокойств британцам. «Спутники Бонапарта могут вступить в тайное соглашение с комиссарами, у которых так много свободного времени, что от скуки они вполне могут совершить опрометчивые шаги», — предвидел лорд Батхэрст, — вам следует поощрять их желание развлечься и сменить обстановку, отправившись в Кейптаун, а также регулярно составлять для них бюллетени о состоянии здоровья вашего пленника, которые они будут отправлять своим дворам». Что касается премьер-министра лорда Ливерпуля, то он вполне разделял пессимизм своего государственного секретаря. «Так как на острове им почти нечего делать, комиссары вскоре начнут скучать, затем ссориться, и их ссоры могут в значительной степени осложнить надзор за пленником». Как исполнительный чиновник, Лоу примет к сведению эти мнения и своим изощренным тиранством сделает невыносимой повседневную жизнь этих трех иностранцев; выказывая расположение одному, ссорясь с другим и презирая третьего, он сможет держать их в отдалении от Лонгвуда, обрекая на праздность, недовольство и скуку, побуждая их бежать с этого острова, который одно его присутствие делало едва ли не проклятым. Лишь самый глупый из трех, Моншеню, окунув в яд свое перо, осмелился сказать ему напрямик: «Жизнь наша здесь невыносима. Мы живем словно во вражеском лагере. Люди едва ли не боятся говорить друг с другом. Почему здесь нет даже намека на учтивость? Я встречал ее в Лондоне, стало быть, она не вовсе чужда вашей нации».
А затем он не лишает себя удовольствия злорадно добавить, что «полномочные посланники», такие как он, имеют преимущества перед губернатором. Это, конечно, не так, но почему бы лишний раз не уязвить противника!
Что касается Наполеона, то он поначалу надеялся, что комиссары, и в их числе даже француз, будут «аккредитованы» в Лонгвуде и позволят ему поддерживать сношения с государями. Но затем он реагирует точно так же, как и британцы: «Что за нелепость присылать сюда комиссаров, не имеющих никаких обязанностей и ни за что не отвечающих? У них не будет иного занятия, как слоняться по улицам и карабкаться на скалы. Прусское правительство выказало более благоразумия и сэкономило деньги».
Как свидетели перед судом истории, эти трое, за исключением Бальмена, значат немного: маркиза занимали лишь цены на продукты и возможность вкусно поесть, а своим стремлением оставаться «незаметным человеком» он изрядно напоминал вольтеровского аббата Трюбле; австрийцу равно не хватало как ума, так и здравого смысла. И только русский резидент попытался понять положение низвергнутого монарха, разделить изгнание которого он имел честь. Только он в своих депешах мог в известной мере передать отравленную атмосферу Святой Елены той поры.