Глава V
Снова в Москве
Моё назначение начальником Московского охранного отделения. — Отчий дом. — Организация и сотрудники. — Дело Романа Малиновского. — Генерал Джунковский. — Тишь и гладь. — Князь Ф.Ф. Юсупов, граф Сумароков-Эльстон. — Генерал-майор Климович. — Моё столкновение с С.П. Белецким. — Последний московский градоначальник. — Загадочная история. — Ещё об интуиции. — Мои соображения о причинах катастрофы.
Телеграмма директора Департамента полиции, вызвавшая меня в Петербург, волновала меня. Я совершенно не мог объяснить причин вызова.
Только что закончившийся контрольный приезд в Саратов вице-директора департамента С.Е. Виссарионова хотя и мало касался лично меня и моей работы в Поволжском районном охранном отделении, будучи направлен главным образом против полковника Семигановского, но всё же в департаментской бумаге мне почему-то было объявлено «замечание за недосмотр». Таким образом, я мог ожидать от предстоящей встречи с директором Департамента неприятных объяснений.
Я предложил жене поехать со мной в Петербург, и мы быстро собрались в поездку.
Все жандармские офицеры, ехавшие по каким-либо делам в Петербург через Москву, обычно заходили в Московское охранное отделение попросить у его начальника бесплатный проездной железнодорожный билет до Петербурга. Сделал это, конечно, и я, но не только с целью получить билет, но и потому, что существовал некий неписаный обычай, по которому все жандармские офицеры, служившие непосредственно по политическому розыску, посещали друг друга при своих проездах и остановках в соответствующих городах. Целью этих личных свиданий было обменяться новостями и данными текущего розыска. Я несколько знал полковника П.П. Заварзина, в то время начальника Московского охранного отделения, так как встречался с ним на совещании, устроенном года за два до того в Петербурге. Я много наслышался о нём от своих братьев, которым приходилось служить под его началом в Москве.
По приезде в Москву, утром, я отправился навестить Заварзина. Большинство служащих Московского охранного отделения знало меня если и не лично, то по моим братьям, и знало, конечно, как начальника Саратовского охранного отделения. Я был встречен старшими служащими с какой-то особой предупредительностью. Полковник Заварзин не заставил меня ждать, и я немедленно был приглашён в его кабинет.
После обычных приветствий Павел Павлович спросил меня: «Вы, конечно, знаете, зачем вас вызывают в Петербург?» Я ответил искренне о незнании причины. Он тогда объяснил мне, что меня вызывает для личных переговоров директор Департамента полиции, так как решено моё назначение начальником Московского охранного отделения. «А меня назначают начальником Одесского жандармского управления на место полковника Померанцева, которого переводят в Москву начальником губернского жандармского управления», — сообщил мне Заварзин.
Он был необыкновенный мастер получать в первую голову все новости; я мог не сомневаться, что меня вызывают в Петербург именно по той причине, о которой он мне сообщил.
Не могу сказать, что Павел Павлович, объявляя мне о моём предстоящем назначении на его место, был настроен радостно. Скорее наоборот, несмотря на то что новое предстоящее ему назначение начальником Одесского жандармского управления не могло рассматриваться как понижение по службе и, скорее, формально могло считаться повышением. Но охранных отделений было всего три — в Петербурге, Москве и Варшаве, а жандармских управлений было сравнительно много. Быть начальником одного из этих трёх охранных отделений — это значило быть избранным из одной тысячи жандармских офицеров. В материальном отношении начальники этих трёх отделений были поставлены в исключительно хорошее положение. Когда я занял эту должность в июне 1912 года, то, по чину полковника, я получал около 300 рублей в месяц; 130 рублей в месяц я получал как начальник по совместительству районного охранного отделения, за руководство розыском в губерниях Центрального промышленного района — Московской, Ярославской, Тверской, Смоленской, Калужской, Орловской, Рязанской, Нижегородской и Костромской. Когда в 1914 году эти районные охранные отделения были упразднены, мне лично всё же было сохранено это добавочное содержание. На расходы по агентурным надобностям, на представительство (одних чаевых по служебным визитам у меня выходило около 25 рублей в месяц!) и другие мелкие служебные расходы мне отпускалось тоже 150 рублей в месяц. Впрочем, из них я едва ли мог отложить 50 рублей в месяц. Почти ежемесячно я ездил по служебным делам в Петербург или в поездки по району. Прогонные по ним давали мне в среднем 100 рублей в месяц, так как я имел железнодорожные бесплатные билеты на предъявителя по всем железным дорогам в России. Я получал 2000 наградных к Рождеству и 2000 рублей наградных к Пасхе из сумм градоначальства и 1000 рублей от Департамента полиции. Таким образом, одни наградные составляли сумму более 400 рублей в месяц. К этому надо добавить казённую квартиру из восьми комнат с отоплением и освещением, казённый выезд и бесплатные билеты по железным дорогам и во все московские театры, без исключения. В общем, одно денежное довольствие составляло сумму в 1000 рублей ежемесячно. Штатская одежда тоже оплачивалась Департаментом полиции.
Содержание, как видно из приведённой справки, было «губернаторское»! Таким образом, не говоря уже о том, насколько выше расценивалось положение начальника охранного отделения в Москве по сравнению с положением начальника одного из жандармских управлений, перевод полковника Заварзина в Одессу не мог восприниматься им с удовлетворением. Но он сохранял лицо и уверял меня, что теперь он будет ждать моего приезда в Москву с нетерпением, так как предстоит тяжёлая работа в связи с Высочайшим приездом в Москву на Бородинские торжества. Я, конечно, был снабжён железнодорожным билетом в Петербург и ушёл из отделения, провожаемый плохо разыгрываемой, преувеличенной почтительностью служащих, видевших во мне будущего начальника.
Поезд в Петербург отходил ночью, и я знал, что заботливости моих будущих подчинённых я буду обязан и отдельным купе. Я предложил жене, ввиду столь радостных новостей для меня, увенчавших мою давнишнюю честолюбивую мечту быть начальником отделения по охранению общественной безопасности и порядка именно в Москве, вспрыснуть предстоящее назначение бутылкой шампанского за обедом у «Яра».
По приезде в Петербург мы остановились в «Северной гостинице», что у самого Николаевского вокзала, и я, облачившись в парадную форму, так редко мною надеваемую, отправился немедленно в Департамент полиции. Записавшись на приём у директора, я, пользуясь временем, пошёл к вице-директору Виссарионову, который принял меня на этот раз очень любезно и сразу же объяснил мне, что в Департаменте решено моё назначение в Москву на место Заварзина. Сергей Евлампиевич куда-то спешил, но потребовал, чтобы я снова зашёл в его кабинет после моего разговора с директором. Повидавшись с полковником Ереминым, тогда начальником Особого отдела в Департаменте полиции, и получив от него те же сведения о моём предстоящем назначении в Москву, я был наконец вызван к директору.
Директором был известный, впоследствии расстрелянный большевиками, Степан Петрович Белецкий. Я был несколько знаком с ним, так как обедал как-то в Саратове вместе с ним у сослуживца по Поволжскому районному охранному отделению, ротмистра С.А. Филевского. Белецкий производил довольно странное впечатление. К его наружности как-то не шла форма чиновника. Грузная, тяжёлая фигура, калмыцкого типа лицо, заросшее лопатообразной, содержимой в беспорядке бородой, российского типа нос картошкой и необыкновенно вкрадчивая, елейная манера обращения не вызывали во мне симпатии.
Как-то я, едучи из Саратова в Казань на пароходе, во время остановки в Самаре обедал в пароходной столовой и разглядывал от нечего делать немногочисленную публику. В столовую вошла дама, уже немолодая, в сопровождении лебезящего чиновника в летней форме, очень потевшего и поминутно обтиравшего мокрое от жары лицо. Это был, как я после узнал, С.П. Белецкий, справлявший тогда должность самарского губернатора и почитавший священным долгом лично проводить на пароход отъезжавшую, по-видимому важную, даму. Белецкий был весь в этих и им подобных проводах, встречах, поддержании нужных знакомств и т.д. На этом он и делал (и сделал) свою удивительную карьеру. Вместе с тем нельзя было отнять у него ума с большой дозой пронырливости; и при неразборчивости в средствах к достижению намеченной цели, при некоторой небрезгливости к людям, любившим ловить рыбу в мутной воде, при наклонности пользоваться услугами людей, годных на все руки, Белецкий ловко протёрся наверх.
А.А. Макаров, ещё в бытность прокурором Саратовской судебной палаты, знал Белецкого и при назначении своём на должность министра внутренних дел остановил выбор на нём при очередном замещении должности директора Департамента полиции.
Правой рукой по политическому розыску у Белецкого стал Виссарионов. Я полагаю, что моё назначение в Москву было подсказано именно этим последним, ибо сам Белецкий едва ли когда-либо чувствовал симпатию ко мне, да и едва ли внимательно следил за моей деятельностью в Саратове.
До своего назначения на должность директора Департамента полиции Белецкий пробыл некоторое время вице-директором этого Департамента и, при способности быстро разбираться в делах, скоро освоился со своим положением. Однако у него никогда не было подлинной склонности к делам политического розыска, и свою должность он рассматривал просто как удобную ступень к дальнейшей карьере. Такой помощник, как Виссарионов, с головой зарывшийся во все извилины политического розыска, чувствовавший в себе талант розыскного специалиста, был совершенно необходим Белецкому, и при его директорстве ясно чувствовалась во всех наших делах режиссёрская рука С.Е. Виссарионова.
Войдя в кабинет директора, я заметил сидящего в полицейской форме генерала. Белецкий любезно поднялся мне навстречу и в ответ на обычную форму приветствия заявил мне, что он представляет меня к должности начальника отделения по охранению общественной безопасности и порядка в Москве, надеясь, что я в новой ответственной должности выполню ту же отличную работу, как и в Саратове. Не успел я поклониться и поблагодарить директора, как он уже представлял меня сидевшему тут же генералу как нового его подчинённого. Оказалось, что сидевший генерал был московский градоначальник А.А. Адрианов. Генерал сухо со мной поздоровался и предложил зайти к нему в гостиницу, где он остановился.
Белецкий рекомендовал мне пробыть в Петербурге, пока не оформится моё назначение, и заняться в Департаменте полиции изучением переписки Московского охранного отделения и отослал меня для дальнейших переговоров к Виссарионову.
Из дальнейших и обстоятельных переговоров с Виссарионовым я выяснил, что моё назначение в Москву будет продвинуто в спешном порядке, так как в августе ожидается Высочайший приезд в Москву в связи с Бородинскими торжествами и мне предстоит большая и тяжёлая работа с принятием отделения, ознакомлением с секретной агентурой и налаживанием всего розыскного аппарата.
Я поинтересовался, конечно, причиной, вызвавшей столь спешную и, казалось бы, несвоевременную перемену начальника этого отделения, которому, в связи со скорым по времени приездом Государя в Москву, предстояла нелёгкая задача одновременно и принимать все дела, и налаживать охрану, и знакомиться с администрацией.
По объяснению Виссарионова и других старших чинов Особого отдела Департамента полиции я понял, что главной причиной, послужившей к замене Заварзина, явилось следующее обстоятельство. Убийство П.А Столыпина секретным сотрудником Киевского охранного отделения Богровым, столь оскандалившее систему политического розыска, принудило Департамент полиции к различным мероприятиям, общей задачей коих было удаление секретных сотрудников со всех тех мест, где могло происходить пребывание, проезд или какая-либо торжественная встреча Высочайших особ. «Пуганая ворона куста боится». Эта поговорка может быть смело приложена к мероприятиям, согласно которым заведующему политическим розыском в каком-либо месте, куда предстояло прибыть Государю и его семье, надлежало объявить каждому секретному сотруднику, чтобы он воздержался от появления в местах торжественных встреч, проездов и т.п. Сидите в эти дни дома и не показывайтесь на улице! — вот, собственно, к чему сводились мероприятия в отношении секретных сотрудников в дни торжеств.
Пускай читатель сам представит себе ту нелёгкую и весьма тонкую задачу, которая выпадает при этом на долю начальника местного розыска. При постоянных личных сношениях с секретными сотрудниками у каждого начальника местного политического розыска должны быть установлены с ними более или менее доверительные отношения. Были сотрудники, ёжившиеся от высказываемого им или почувствованного ими недоверия. Такому сотруднику было, вероятно, не очень-то приятно выслушать требование сидеть дома и не показываться. Короче говоря, от такта начальника местного розыска зависело, будут ли преподнесены сотруднику в приемлемой форме новые мероприятия Департамента полиции.
Как именно в прошлом выполнял эти мероприятия полковник Заварзин, неизвестно. Он утверждал, что выполнял. Но один из его сотрудников, весьма несерьёзный по своему значению в местном подполье, всё же оказался где-то на линии Высочайшего проезда в Москве. Один из филеров отделения узнал в нём когда-то наблюдаемого им, и он был задержан.
Надо сказать, что полковник Заварзин, несмотря на всю примитивность своей натуры, недостаточное общее развитие, на, так сказать, «малокультурность», всё же после четырнадцатилетней службы в жандармском Корпусе обладал практикой розыскного дела. Главное же, он обладал очень неглупой супругой, которая руководила негласно, хотя временами весьма заметно, вплоть до писания официальных бумаг, всеми делами своего мужа. Полковник Заварзин, в эмиграции генерал «азербайджанского производства», издал в 20-х годах небольшую по объёму и малозанимательную книгу своих воспоминаний, озаглавив её «Работа тайной полиции». Если кто-либо из моих читателей удосужился прочесть эту книжку, то мне, пожалуй, не надо доказывать того, что её автор был смещён с должности начальника Московского охранного отделения не только за упущения по проведению в жизнь мероприятий Департамента полиции, но просто по несоответствию своему к этой сложной должности. Несмотря на некоторые дефекты в «общей культурности», на наличие «упрощённого кругозора», а может быть, именно благодаря им, полковник Заварзин пользовался в кругах московского градоначальства известной популярностью. К его друзьям принадлежал бывший в то время помощником градоначальника полковник В.М. Модль, впоследствии, при антинемецкой волне, переменивший, как и многие другие русские немцы, свою фамилию на Маркова.
Полковник Модль в прошлом был жандармским офицером и одно время помощником начальника Петербургского охранного отделения, где он заведовал главным образом канцелярией отделения. Не соприкасаясь непосредственно с самой главной отраслью каждого охранного отделения — с секретной агентурой и не будучи, таким образом, специалистом этого дела, Модль всё же, опираясь на свою бывшую должность, любил показать себя при случае экспертом в деле политического розыска. Ловкий и понимающий несложные проблемы, полковник Заварзин во всём, касающемся политического розыска, искал совета у полковника Модля и заслужил его полное расположение. Этим манёвром полковник Заварзин снискал себе быстро доверие у градоначальника Адрианова, который, как бывший военно-судебный чин, мало понимал в тонкостях политики вообще и, в частности, в делах политического розыска. Не понимая дела сам, Адрианов полагал, что его помощник, полковник Модль, как бывший жандармский офицер, да ещё помощник начальника Петербургского охранного отделения, одобряя полковника Заварзина, выдаёт ему аттестат вполне подходящего к своей должности человека.
Полковника Модля я знал несколько ещё за время моей службы в Петербургском губернском жандармском управлении. Я тогда был ротмистром и офицером резерва, да ещё только начинающим, а Модль тогда хотя и был тоже ротмистром, но в должности помощника начальника охранного отделения. По нашей неписаной жандармской табели о рангах между нами была пропасть. Модль помнил меня, конечно, но помнил как начинающего, а ныне увидел меня «пролезшим» «почему-то» и «по каким-то проискам» к должности начальника Московского охранного отделения. Ему было неизвестно, насколько я окажусь самостоятельным в новой должности и насколько, в соответствии с этим, он потеряет как «эксперт» во мнении градоначальника. Мне заранее готовилась холодная встреча.
В соответствии с этим Адрианов оказался весьма равнодушно-неприветливым во время нашей первой встречи в кабинете директора Департамента полиции, а когда я, согласно выраженному им желанию, отправился незамедлительно к нему в гостиницу, то оказалось, что генерала «нет дома» в им же самим назначенное время! Впоследствии, и уже после ухода с должности полковника Модля-Маркова, генерал Адрианов откровенно сознался мне, что Модль всё время восстанавливал его против меня.
Мне предстояло прожить в Петербурге недели две, дожидаясь оформления моего назначения. С получением его я стал числиться, согласно положениям на этот предмет, по Министерству внутренних дел, и приказ о моём назначении представлялся на утверждение подписью Государя. Конечно, это все были формальности, но они требовали времени.
Я стал проводить весь день в Департаменте полиции, знакомясь по переписке с делами текущего момента, касающимися деятельности Московского охранного отделения. Наконец, после почти двухнедельного проживания в Петербурге, все формальности, связанные с моим назначением в Москву, были кончены. Я снова представился директору Департамента уже как начальник отделения и поспешил выехать в Москву. Моя жена уехала в Саратов ликвидировать нашу скромную домашнюю обстановку и приготовить всё к переезду в Москву, а я на другое утро выходил из поезда на перрон Николаевской железной дороги, где с официальным рапортом встречал меня мой помощник, заведующий канцелярией отделения, подполковник Турчанинов, офицер, с которым мы когда-то, впрочем, всего 11 лет назад сидели на одной скамье, слушая курсы при вступлении в дополнительный штат Отдельного корпуса жандармов.
На казённом экипаже мы отправились в Отделение по охранению общественной безопасности и порядка в г. Москве, где меня ждали собранные чины отделения, более или менее свободные в это время.
Согласно общему правилу, если уходящий с должности начальник отдельной части по своему чину выше вновь назначаемого, эта часть представляется новому начальнику его помощником; таким образом, полковник Заварзин, как старший меня по чину, не принимал участия в моём ознакомлении и приёме с чинами отделения. Меня сопровождал подпоручик Турчанинов при обходе помещения отделения и представлении мне служащих. Конечно, я предварительно отправился прямо в служебный кабинет начальника отделения и, снова встретясь с полковником Заварзиным, прежде всего оформил сдачу и приём должности.
Когда по завершении всех формальностей, связанных с передачей дел, мне было доложено, что офицеры отделения собрались для представления мне в кабинете моего помощника, я начал свой первый официальный обход вверенного мне отделения.
Чтобы описать волновавшие меня тогда чувства, связанные с вступлением в новую и ответственную должность, которая мне представлялась как давно лелеемая мной честолюбивая мечта в розыскной карьере, я должен сделать небольшое отступление и увести читателя в бытовую обстановку до некоторой степени «старой Москвы» и моего детства и отрочества. Это необходимо для понимания того настроения, которое охватило меня при обходе мной помещения, занимаемого Отделением по охранению общественной безопасности и порядка в г. Москве.
Первые воспоминания о моём «детстве и отрочестве» относятся к старой Москве 80-х годов.
В области быта это ещё кое-где доживающие сальные свечи, особо памятные мне не по их прямому назначению — жечь, а по тому, что, чуть простудился, смотришь, наша старая нянька Анна (вынянчившая всех нас трёх братьев) уже вырезает из синей картонной бумаги надлежащий овал и капает на него с зажжённой сальной свечи большие расплывающиеся на картоне капли; эту просаленную картонную неприятно жёсткую бумагу она кладёт на мою грудь и спину и забинтовывает меня наглухо; я — точно в латах. Это от кашля, от простуды вообще. А наш постоянный и популярный тогда в Москве «детский» доктор Рахманинов говорит — «от гриппа».
Наша сверхзаботливая о нас, детях, мать то и дело вызывает на дом этого доктора. Я, как сейчас, помню его симпатичное «интеллигентско-докторское» лицо в очках, заросшее небрежно содержимой бородкой. Доктор сидит у моей постели и задумчиво бормочет: «Что бы это ему прописать?» Болезнь, видимо, несерьёзная, а матери моей кажется всё же серьёзной.
Появляются, однако, новые, «стеариновые» свечи, зажигаются лампы, дающие такой скромный свет, что мы теперь, при ослепительном электричестве, не могли бы читать, так темен показался бы нам тот керосиновый свет!
В гостиной у нас, как «у всех», стоит красного бархата «гостиная» мебель, пред диваном овальный стол с неизбежными альбомами и лампа под бумажным абажуром с прорезанными овалами, в которых хранятся засушенные цветы.
В театрах и цирке горит газ; с люстр свешиваются зажигательные нитки; капельдинер с длинной палкой, на которой прикреплена зажжённая свеча, неторопливо поджигает эти нити, огонь быстро скользит по ним, и вспыхивает яркий, как казалось тогда, газ…
Водопровода нет; на площадях по утрам съезжаются водовозы с бочками, по очереди наполняют их, слышится неизбежная «водовозная» брань. Воду развозят по домам. В домах, на кухне, стоят большие бочки для хранения этой воды, закрытые деревянным кругом; кухонная плита, разожжённая докрасна всё время подкидываемыми поленьями, сложенными аккуратной грудой в сенцах… На кухне, куда мы, дети, постоянно забираемся, мать выбирает груду мороженых рябчиков, твёрдых как камень, принесённых нашим постоянным поставщиком мяса, дичи и рыбы — торговцем «вразнос», бойким ярославцем, или на той же кухне мы застаём регулярно появляющегося за очередной помощью спившегося чиновника Михаила Ивановича, которому почему-то мой отец считает своим долгом помочь, хотя известно, что Михаил Иванович всё ему данное сейчас же пропьёт; по своему «гриму» — это Любим Торцов из «Бедность не порок»; он получает то пальто, то пиджак, то рублёвку и исчезает, торопливо допивая ненужный ему стакан чая с сайкой от Филиппова… Мать советуется с кухаркой о предстоящем завтраке, к которому соберутся обычные завсегдатаи. Это Иван Ильич Барышев, он же известный Мясницкий, популярный поставщик бойких водевилей, идущих «у Корша», он же неутомимый фельетонист местной «жёлтой» прессы… Впрочем, тогда ещё такую прессу не называют «жёлтой». Другой посетитель — Михаил Александрович Саблин из «Русских ведомостей», старый русский либерал; его внук докатился ко времени революции до анархизма… Саблин весельчак, как и Барышев, хватает нас, детей, на руки, грозит выкинуть в окно, мы пугаемся. Помню и известного издателя календаря Гатцука, типографа Родзевича, присяжного поверенного Павла Михайловича Бельского, постоянно баловавшего нас, детей, подарками. В разговоре упоминаются имена других знакомых отца: Козьмы Терентьевича Солдатенкова (московский миллионер!), Плевако.
Общее смятение при известии об убийстве Александра II. Коронация Александра III; мы сидим на специально возведённых трибунах. События общие и семейные мелькают в памяти отрывками.
Отец — человек «американской складки», всю жизнь что-то делал, что-то «предпринимал», издевался над теми, кто предпочитал «стричь купоны», любил создавать, творить, имея в виду «общую пользу». Согласно общему уклону тогдашней интеллигенции он тянул влево, но как-то без системы и плана. Николая I он называл иногда в раздражении «Николаем Палкиным», о «декабристах» отзывались у нас дома с почтением, но, гуляя по Тверскому бульвару, и отец и мать часто с неудовольствием замечали: «Невозможно стало гулять по бульвару, один простой народ!»
У отца была широкая натура: пойдёт или чаще поедет в Охотный ряд — это известный рынок в центре Москвы — и накупит всего столько, что хоть целую роту кормить. Отец «издательствовал», завёл свою типографию, увлёкся этим делом, стал «специалистом» и, наконец, принял должность заведующего городской типографией, чтобы по просьбе городского головы, его приятеля, «навести там порядок»! У отца была репутация отменно честного человека, да он и был при многих недостатках своих, вполне, впрочем, человеческих, отменно идеалистически честным человеком.
Я ещё не поступил в кадетский корпус, когда мы переехали из собственного дома на казённую квартиру, отведённую отцу по его новой должности. Эта квартира помещалась тогда как раз в том самом надворном двухэтажном угловом флигеле, выходящем в Гнездниковский переулок из огромной по размерам внутренней дворовой площади, занимаемой различными строениями на территории московского градоначальства (тогда обер-полицеймейстера!), где после было помещено Отделение по охранению общественной безопасности и порядка в г. Москве.
Таким образом, вступая в 1912 году в должность начальника этого отделения, я входил в тот самый дом, часть которого была некогда квартирой, где я провёл несколько прекрасных лет моего «детства и отрочества»!
Какая волна воспоминаний нахлынула на меня, когда я входил в качестве начальника в ту часть дома, где расположена была теперь канцелярия отделения, а тогда это были: наша общая для трёх братьев детская, гостиная, спальня родителей; в нашей столовой теперь был кабинет моего помощника. Каким маленьким показался теперь небольшой садик у дома и каким поместительным казался он нам, детям, раньше, когда мы играли в казаки-разбойники, в палочку-выручалочку, в бабки, в городки!
Вот я подхожу к столу помощника делопроизводителя; этот стол стоит примерно на том самом месте, где стояла моя кровать в нашей детской… Этот чиновник почтительно докладывает мне что-то о своей службе и о ряде его текущих занятий, а я под роем нахлынувших воспоминаний гляжу на старый паркет этой комнаты, который около четверти века тому назад был ареной наших детских игр; вот изразцовая печь, несомненно та же, об угол которой незадачливо как-то ударился головой наш гувернёр-француз месье Кондамин, живший у нас в доме «для практики во французском языке»; ударился, потому что мой брат дал ему подножку и был за это примерно высечен…
Я, невольно улыбаясь этим воспоминаниям, иду дальше, слушаю доклады подчинённых, но сам весь в прошлом…
Громадная по объёму площадь, занимавшаяся московским градоначальством и выходившая своей парадной стороной на Тверской бульвар, а другими в смежные: Большой и Малый Гнездниковские переулки, принадлежала во время Наполеонова нашествия старинной дворянской семье, фамилию которой я теперь не припомню. Маршал Бертье расположился со своим штабом в главном доме, постройки, кажется, Кваренги, со всей импозантностью его классического стиля во внешней и внутренней декоровке зданий и со всей непригодностью его к чисто бытовой стороне жизни. Прислуга маршала и различные чины его штаба разместились в многочисленных флигелях этой старой помещичьей московской усадьбы, расположенной в центре столицы. Наша скромная квартира тогда, в 1812 году, была отдана или, вернее сказать, «реквизирована» под поварскую часть штаба маршала. Этот двухэтажный флигель, выходящий в Большой Гнездниковский переулок, был расположен углом, из окон второго этажа они могли любоваться огромным садом особняка известного Лианозова.
Отец мой, «разойдясь во взглядах» на управление делами типографии, оставил сам эту покойную и хорошо оплачиваемую должность в 1889 году и снова пустился в различные дела: выстроил дом, прежний дом продал, стал издавать газету, издавал первый по времени «Энциклопедический словарь», потерял на этом предприятии почти всё состояние и уехал по приглашению известного Табурно на постройку сибирского железнодорожного пути.
Городскую типографию вскоре перевели в отдельное помещение, насколько я помню, в Козицком переулке, а в этот двухэтажный флигелёк разместили отделение по охранению общественной безопасности и порядка, причём квартира начальника отделения стала занимать внутреннее крыло этого флигеля.
В административном отношении Москва была управляема с отеческим попечением, ибо древняя столица проявляла в 80-е годы все те внешние признаки политического затишья, которое было так характерно для царствования Императора Александра III.
«Хозяином» первопрестольной был князь Владимир Андреевич Долгорукий; я его часто встречал на улицах едущим в покойной коляске. Старичок был аккуратно «приготовлен» для публичного появления своим камердинером и, главное, парикмахером (слово это было весьма кстати в этом случае: князь носил парик!): тщательно нагримирован, усики подстрижены…
У нас дома за столом я слышал, как фрондирующий отец говорил многозначительным тоном: «А Андреев-то, совсем погибает: всю прибыль Долгорукий съедает!» Андреев был владельцем большого в то время винно-гастрономического магазина на Тверской площади (позже Скобелевская!), как раз наискось от дома генерал-губернатора. Злые языки утверждали, что Андреев никак не может получить с князя Долгорукого деньги за поставляемые продукты к генерал-губернаторскому столу.
Помню хорошо обер-полицеймейстера генерала А.А. Козлова; он бывал у нас в доме; из административных лиц у нас бывали популярный полицеймейстер генерал Огарев и правитель дел канцелярии обер-полицеймейстера Соболев; это был очевидно человек всесильный и знаток дел, но однажды скромно ответил отцу: «Я только чернильница Его Превосходительства!»
Полиция в то время была как-то «не на виду»!
Театр занимал огромную роль в столичной жизни того времени, как и крупные рестораны, и театральная жизнь, её нравы, её герои были излюбленными и неизбежными темами как домашних бесед, так и в прессе.
Итальянская опера и своя, доморощенная, но блещущая талантами оперетка Лентовского с его знаменитостями: Зориной, Бельской, Родоном, Давыдовым и позднее Клементьевым — собирали полные залы…
Летом москвичи ехали в «подмосковные» дачи. С начала мая тянулись по улицам возы с домашним скарбом и городской мебелью; москвичи покидали свои квартиры до осени. В этих «подмосковных» бывал неизбежный «танцовальный круг» с весьма невзыскательной публикой и с совсем плохим оркестром, а то и просто «под рояль»; публика — молодёжь — танцует кадриль, мазурку и вальс, прямо на пятачке круга. Расходятся по домам засветло.
Было тихо: грабежей что-то не было слышно. Если и случалось, то почему-то говорили: «Здесь пошаливают!»
В нашей семье почти не было военных; мой двоюродный брат Леонтьев был отдан в кадетский корпус в Петербурге; не знаю, подействовал ли этот пример, но моего старшего брата вслед за этим «определили» в 3-й московский кадетский корпус, который оставался тогда последним «приходящим» корпусом; живущих в нём кадет не было вовсе. Это отдавало духом ушедших в прошлое военных гимназий.
Вслед за братом и меня отдали в тот же корпус. Я скоро догнал брата, а он, хотя и очень способный, но предельно ленивый, «подождал» меня, и мы окончили кадетский корпус одновременно.
С пятого класса я начал усиленно читать; дома поощряли чтение, театр и искусство вообще.
Главными моими увлечениями были чтение и рисование. Я поглощал неимоверное количество книг и много бумаги отдавал рисованию. Одно время стал подумывать о поступлении в Академию художеств, но убоялся (и справедливо!), что у меня нет подлинного дарования. Любовь и склонность к «изящным искусствам» у меня осталась навсегда, и когда в Москве 1917 года моя казённая квартира подверглась разгрому толпы, а затем была осмотрена какой-то скороспелой комиссией, то в одной из московских газет появился фельетон «Эстет», автором которого был небезызвестный литератор Осоргин, посвятивший его мне и, как ему казалось, ядовито высмеивавший две столь начальственные склонности: политический розыск и изящные искусства. Не знаю, было ли известно Осоргину или нет, что только благодаря моей благожелательной резолюции Осоргину разрешено было возвратиться в Россию из состояния подневольной эмиграции за границей. Дело происходило так: Осоргин проживал на положении политического эмигранта, кажется, в Италии, и, насколько я помню, не то в 1913-м, не то в 1914 году подал на Высочайшее имя смиреннейшее прощение, изложенное в удивившем меня тогда «униженном» тоне, о разрешении ему вернуться на родину. Прошение это поступило в порядке переписки на рассмотрение московского градоначальника, а последний передал его мне на заключение. Отлично понимая безвредность Осоргина, я составил благоприятную справку, и Осоргин возвратился в Москву. Должен сказать, что характер изложения осоргинской просьбы на Высочайшее имя — есть одно из его лучших литературных произведений!..
«Бесы» Достоевского и Лесков твёрдо определили моё тяготение к государственности, порядку и отвращение к нашей всё отрицавшей интеллигенции. Это настроение кристаллизовалось во мне с годами, и переход со службы в строю в Отдельный корпус жандармов не вызывал во мне каких-либо сомнений…
* * *
В кабинете моего помощника были собраны для представления мне офицеры, как состоящие в штате чинов отделения, так и прикомандированные к нему. В числе последних находился бывший начальник Витебского губернского жандармского управления полковник В.М. Ламзин, отчисленный от должности, по-видимому, «по несоответствию». Это был уже пожилой полковник, надеявшийся на восстановление своё в должности начальника какого-либо другого жандармского управления и так и не дождавшийся этого, а уволенный в отставку года через три после моего вступления в должность. Ушёл он с чином генерал-майора в отставке.
Остальные офицерские чины были преимущественно обер-офицеры. Среди них оказался ротмистр Якубов, с которым меня связывала юнкерская скамья в Александровском военном училище, но ротмистр тогда был на старшем курсе и взводным унтер-офицером, а я на младшем курсе и у него во взводе… Теперь роли переменились.
Из всех представлявшихся мне офицеров я знал только двух: моего помощника, мрачного по характеру и молчаливого ротмистра Турчанинова, и вот этого Якубова.
Расспросив каждого офицера об его прежней службе и о той отрасли дела, которая ему поручена в отделении, я обратился к ним с небольшой речью, в которой, как обычно в таких случаях, призывал к содействию мне в предстоящей работе, причём особенно отметил два фактора в наших будущих взаимоотношениях: я указал на то, что, давно считая Московское охранное отделение образцом среди розыскных учреждений, я намерен все силы употребить на то, чтобы эту репутацию отделения поддержать на должной высоте, и мне нужны знающие и интересующиеся розыском помощники; только такие именно офицеры смогут рассчитывать на дальнейшее продвижение, подтвердил я и как на второй фактор указал на то, что в моём лице они видят достаточно опытного розыскного деятеля, у которого они могут получать все нужные им разъяснения и указания.
Таким образом, внешнее, спешное ознакомление моё с моими подчинёнными произошло. Мне предстояло распределить время на служебные и различные официальные представления и визиты, на ознакомление с секретными сотрудниками, на очередные переписки и наиболее срочные и важные «дела» в отделении и на рассмотрение всего, связанного с ожидавшимся Высочайшим приездом.
Немедленно же началась моя страда. Для удобства и чтобы быть всегда на месте, я, в ожидании отъезда Заварзина, расположился «лагерем» в одной из комнат отделения. Мой предшественник не предложил мне разместиться в одной из восьми комнат моей будущей квартиры, хотя вся его семья состояла из двух лиц: супруги и его самого. Когда делопроизводитель отделения Сергей Константинович Загоровский по моей просьбе составил список лиц, которым мне надлежало, по его мнению, нанести официальные визиты, я просто пришёл в смятение. Если бы этому делу я уделил хоть часа два ежедневно, всё равно я смог бы окончить эти визиты, пожалуй, только к Рождеству! Я благоразумно сократил их наполовину, а потом ещё наполовину.
Немедленно по приезде в Москву я отправился к своему прямому и непосредственному начальнику, градоначальнику генерал-майору Адрианову, с которым мимолётно виделся в кабинете директора Департамента полиции.
В прошлом военный юрист, выдвинувшийся своею непреклонностью в приговорах по беспорядкам в среде нижних чинов в беспокойные 1905–1906 годы, Адрианов почему-то и кому-то показался способным так же непреклонно и твёрдо охранять порядок в Москве. Я застал его уже в качестве «опытного» администратора. При ближайшем знакомстве оказалось, что Адрианов прежде всего человек, не имеющий необходимых влиятельных и светских связей. Это был для высших кругов человек не свой. Ему надо было быть всегда начеку, держать нос по ветру, угадывать настроение, нравиться всем и заискивать у всех. Положиться на такого человека любому из его подчинённых было нельзя. Чувствовалось, что он предаст любого, если это понадобится в чьих-либо интересах. По натуре своей это был человек кабинетной складки. Толпы он не любил. По характеру сухой, малоприветливый, хотя и представительной наружности, у него не было интереса к делу. Поддержание «на улицах» порядка он предоставил своему помощнику, полковнику Модлю, который скоро приспособился к этой работе, и не будь он столь порывист и неуравновешен, он был бы вполне на месте. Административная часть градоначальства находилась в руках помощника по гражданской части, бывшего товарища прокурора Петербургского окружного суда Карла Карловича Заккиты. Это был мой старый знакомый по Петербургскому губернскому жандармскому управлению, где он наблюдал за производством жандармских дознаний.
Итак, оба помощника градоначальника оказались русскими немцами. Но если [б] кто-либо проследил лестницу их родословной, то несомненно установил, что один из них, хотя и полковник, был, как теперь принято говорить, не арийского происхождения, а другой несомненный латыш!
Вся канцелярия московского градоначальника была в ведении управляющего И.К. Дуропа, кажется, лицеиста по образованию. Его отец был известный составитель учебника тактики, по которому мы, юнкера всех военных училищ, обучались.
Дуроп-сын не отличался талантами и даже не мог управлять порученной ему канцелярией. Сам он никаких докладов градоначальнику не делал. Его заменяли делопроизводители, каждый по своему делопроизводству. Положение курьёзное, но Дуроп его переносил стоически. Адрианов его вообще не переносил, но терпел по другим причинам. У Дуропа были связи: его сестра, Ольга Константиновна, была женой С.П. Белецкого. Для такого человека, как Адрианов, это было решающим мотивом. Кстати сказать, жена Белецкого была прехорошенькая женщина.
Из шести московских полицеймейстеров особенно заметной и популярной личностью был уже пожилой русский, из греков, Золотарев. Я помнил его ещё с кадетских времён. В 1912 году он уже носил на груди, увешанной всевозможными, особенно иностранными, орденами, пряжку за сорокалетнюю службу в офицерских чинах. Человек он был общительный и ласковый в обхождении.
Двое из московских полицеймейстеров, генерал-майор Миткевич-Желток и генерал-майор барон Будберг, во время войны ушли на фронт. Состав наружной полиции, по крайней мере в его старших чинах, т.е. приставов, мало изменился с того времени, когда я служил в Московском жандармском дивизионе, и многие из них встретили меня как старого знакомого.
В разговоре со мной Адрианов отозвался очень хорошо о моём предшественнике и расспросил о моей прежней службе. Всё его внимание было сосредоточено, впрочем, на ожидавшемся Высочайшем приезде. Приём, оказанный мне, был сух и несколько холодноват. Приём, оказанный мне полковником Модлем, был совсем холоден. А «Карлуша» встретил меня как старого и доброго знакомого.
Я находился по своей должности в подчинении у градоначальника. Это было прямое и полное подчинение. По той же должности я находился также в прямом подчинении у директора Департамента полиции по всем вопросам, касавшимся политического розыска. Я находился, кроме того, в подчинении командира Корпуса жандармов по вопросам чисто строевого характера, поскольку я сам состоял в этом Корпусе, а несколько офицеров Корпуса числилось в моём отделении. Начальства было много!
Кроме этого прямого начальства я, по должности, имел ещё и другое начальство в лице «главноначальствующего» — должности, созданной в Москве во время войны и занимаемой двумя, по очереди, лицами, о которых речь впереди. Это были известный князь Феликс Юсупов, граф Сумароков-Эльстон и генерал от артиллерии И.И. Мрозовский. Я имел у них постоянные доклады, и их мнение обо мне, конечно, играло большую роль в моём служебном положении.
Оценить мою пригодность к службе мог и прокурор Московской судебной палаты, которому я освещал общее положение и общественное настроение, и, пожалуй, даже гражданский губернатор, которому я освещал те же вопросы. Впрочем, последние два сановника не были начальством в точном значении этого слова, но они могли оказаться в будущем начальством. Так, прокурор Московской палаты А.В. Степанов стал товарищем министра внутренних дел, московский губернатор Вл. Фед. Джунковский стал командиром Отдельного корпуса жандармов и товарищем министра внутренних дел по заведованию полицией. Оба они стали моими прямыми начальниками, имея уже оценку моей деятельности.
Такое обилие и разнообразие начальства и предполагаемых начальств требовало большой приспособляемости и уменья проникать в людские характеры. Это отнимало очень много времени от прямого дела.
Чтобы дать правильный ответ на вопрос, что представляло собою охранное отделение в Москве в то время, я должен разбить его на две части, т.е. дать оценку той секретной агентуре, которая находилась в то время в моём распоряжении, и тем чинам отделения, которые состояли в нём на службе.
Количественно число секретных сотрудников доходило примерно до ста человек. Конечно, сам начальник отделения не мог постоянно и регулярно видеться с таким количеством сотрудников. Просто не хватило бы времени. Да в этом и не было особой нужды. В распоряжении его состояло несколько жандармских офицеров, между которыми и было распределено руководство этими сотрудниками. Только наиболее серьёзная, важная, «центральная» по своему назначению агентура находилась в непосредственном ведении самого начальника. У каждого из жандармских офицеров, моих помощников по розыску, числилось примерно от восьми до десяти секретных сотрудников, причём эта агентура распределялась соответственно тем организациям, партиям или группам, которые она освещала.
Таким образом, секретные сотрудники, которые, скажем, освещали подпольную деятельность московской организации Партии социалистов-революционеров, находились в распоряжении и под руководством одного жандармского офицера; те сотрудники, которые освещали деятельность московских организаций социал-демократической рабочей партии, находились под руководством другого; освещавшие студенческие группы или вообще настроения в учебных заведениях Москвы находились в распоряжении третьего офицера и т.д.
Конечно, с моим вступлением в должность мне пришлось лично познакомиться, а в связи с ожидаемым Высочайшим приездом ознакомиться в спешном порядке, со всеми секретными сотрудниками. Если на каждое такое свидание с секретным сотрудником, происходившее на одной из пяти или шести имевшихся тогда конспиративных квартир, надо было потратить в среднем часа два времени, ясно, что я, при обременённости другими спешными делами, не мог провести это ознакомление раньше месяца. К тому же, многие из свиданий я должен был повторить, прежде чем окончательно передать сотрудника в непосредственное распоряжение кого-либо из подчинённых мне офицеров.
В 1912 году в связи с общим развалом подпольных революционных организаций в России более или менее энергично проявляла себя только московская организация социал-демократов. Других подпольных групп, собственно говоря, не было, не могло быть, а если они и были, то на бумаге, а не в жизни.
В связи с этим общим положением секретная агентура Московского охранного отделения того времени была наиболее сильной именно по освещению деятельности московских организаций эсдеков.
Я должен отметить, что ко времени моего вступления в должность начальника отделения оно обладало исключительно сильной и осведомлённой агентурой по освещению как местного большевистского подполья, так и тех меньшевиков, которые как-то и что-то старались организовать по кооперативному движению.
Впрочем, достаточно назвать имя известного Малиновского, по ремеслу слесаря, по званию члена Государственной думы и по скрытому положению — секретного сотрудника Московского охранного отделения, чтобы получить ясное представление о том, насколько полно освещалось не только одно московское большевистское подполье, но и большевистский центр с Лениным во главе (пребывавшим в то время в Австрии) и многие из провинциальных организаций партии.
Кроме Малиновского Московское охранное отделение имело ещё весьма осведомлённую агентуру, освещавшую московский центр этой же партии, и, таким образом, путём перекрёстного осведомления всегда могло быть в курсе всех начинаний большевистского подполья и имело возможность проверять данные одного сотрудника сведениями, исходившими от другого.
Благодаря этой осведомлённости Московское охранное отделение не только могло давать Департаменту полиции совершенно точные сведения о всех фазах деятельности большевистских организаций, но и путём своевременных ликвидаций их деятельности держать большевистское подполье в состоянии или полного распада, или беспрерывных, но всегда бесплодных усилий по налаживанию связей.
На одной из заграничных конференций большевиков с участием Ленина (примерно в 1914 году) была даже вынесена резолюция с порицанием бездеятельности, которую проявляло Московское областное бюро партии и которая была достигнута тем, что из двух или трёх членов этого бюро один был мой секретный сотрудник, действовавший, или, вернее, бездействовавший, по моим указаниям.
Конечно, не все мои секретные сотрудники были столь же ценны. Было много так называемой вспомогательной агентуры, которая часто, не будучи полезной в то относительно тихое время, тем не менее по своим революционным связям или по своей пронырливости могла оказаться в нужный момент полезной.
Вот эту-то оценку потенциальной возможности московской агентуры мне и предстояло разрешить при ознакомлении с сотрудниками. В способности произвести такую правильную оценку и лежит главная заслуга начальника политического розыска, равно как и в умении в нужный момент направить силы той или иной агентуры на освещение нового и только нарождающегося политического движения.
Перезнакомившись лично со всеми секретными сотрудниками и перегруппировав их по своему усмотрению, я оставил около шести или семи сотрудников под своим руководством. С частью из них я виделся только лично сам, один; часть же, именно та, что освещала большевистское подполье, руководилась мной с помощью жандармского офицера, ротмистра Василия Григорьевича Иванова.
Из оставленных под моим личным руководством выделялось двое сотрудников, о которых мне хотелось бы сказать особо.
Один из них, Иван Яковлевич, был австриец по происхождению, человек очень развитой и интеллигентный, интересовавшийся не только одной политикой, но хорошо разбиравшийся во всех вопросах, относящихся к искусству, литературе, театру, прессе, и знавший в Москве всех сколько-нибудь выдающихся общественных деятелей. Он работал в «Русском слове», у Сытина.
В редакции каждой газеты, такой крупной, как «Русское слово» в особенности, получалась громадная информация, из которой три четверти, по разным причинам, никогда не появлялось на страницах газеты, а шло в редакционную корзину; так как большинство сотрудников этой газеты и информация были пропитаны свойственной тому времени интеллигентской оппозицией, то иметь сведения о всём том, что говорится в редакционном кабинете газеты, о том, что обсуждается без цензуры, представлялось немаловажным для начальника охранного отделения того времени.
Благодаря Ивану Яковлевичу я отлично был осведомлён не только о всём внутреннем распорядке в редакции газеты, о характере наиболее видных сотрудников её, о взаимоотношениях их с И.Д. Сытиным, с редактором В.М Дорошевичем, но и о всём том, что обсуждалось, критиковалось и взвешивалось на редакционных весах. Я знал общественное настроение Москвы, поскольку оно находило отзвук у газетных «делателей» этого настроения. Я знал суждения, высказываемые на секретных заседаниях кадетских деятелей или даже на заседаниях лидеров различных, народившихся во время войны общественных группировок, как, например, Военно-промышленного комитета, знал об его действительной, а не показной активности, об его взаимоотношениях с рабочей группой комитета, о земских и городских деятелях и т.д., и т.д.
Конечно, это мне не мешало иметь и другую агентуру в этих общественных организациях. Для характеристики значения агентуры и моей осведомлённости я приведу такой факт. Однажды, летом 1916 года, будучи по делам службы в Департаменте полиции, я был встречен на докладе у директора Департамента А.Т. Васильева следующими словами, сказанными им с нескрываемым удовольствием по поводу только что полученного им от меня доклада об одном из секретных заседаний лидеров Военно-промышленного комитета: «Вы что же, всё от самого Рябушинского узнали? Он у вас сотрудником состоит, что ли?»
Иван Яковлевич, высокий, красивый брюнет с аккуратно подстриженной бородой, был человек с определённым уклоном в сторону государственности и положением своим как секретного сотрудника никак не тяготился. Деловые сношения с ним носили лёгкий и, я бы сказал, приятный характер. Занимательный собеседник, спокойный и воспитанный человек, большой эрудит, он любил потолковать, и поэтому наши конспиративные свидания неизбежно затягивались. Найдя во мне собеседника, способного поддерживать разговор не только исключительно на политические темы, Иван Яковлевич стал охотнее относиться к нашим периодическим собеседованиям и часто приносил с собой им же самим прекрасно написанные, как бы готовые доклады для моего начальства, в которых он предлагал вниманию разные «предупредительные» меры к «обузданию» газетчиков или к «негласному влиянию» на печать и т.п.
Эти доклады я иногда мог почти без всяких поправок отсылать в Департамент. Стенографии я не знал; записывать рассказ секретного сотрудника приходилось вкратце и бегло; почерк у меня, особенно когда пишу быстро, совсем скверный, и поэтому восстанавливать весь рассказ дома, за письменным столом, было иногда совсем не так просто.
Для вящей конспирации этому сотруднику, сильному брюнету, был присвоен нежный псевдоним «Блондинка».
Когда-то, беседуя со мной на тему о возможности негласного правительственного влияния на нашу оппозиционную печать, Иван Яковлевич выразил удивление по поводу отсталости высших государственных лиц:
— Они все вертятся вокруг вопроса о создании своей газеты. Неужели же они думают таким способом создавать общественное мнение? Кто будет верить этой газете? Нет, надо сделать так, чтобы желательные правительству взгляды были исподволь высказаны теми публицистами, которые сейчас создают общественное мнение и настраивают публику оппозиционно. Как же это сделать? Конечно, только не путём своей газеты. Надо приблизить, приручить, а кое-где и просто купить!
Тут Иван Яковлевич конкретизировал свои мысли:
— Видите ли, чтобы воздействовать на публициста, надо знать его слабые места и на них-то и действовать. Скажем, к примеру: Дорошевич. Беру нужного и из больших большего! Имейте в виду: это сноб! Да ещё какой! Ну и подходите к нему с этой стороны. Человек-то поднялся с литературных задворок! Его мать, тоже газетный рецензент, которую пренебрежительно звали Соколиха, сама с удивлением взирала на возрастающую популярность своего сынка и ласково говорила: «А мой-то подлец каков!» Выкарабкавшись наверх, достигнув материального благополучия (что-то около 200.000 рублей в год у Сытина!), Дорошевич внешне стал барином, но внутренне, втайне, мечтает об укреплении связей с высшими. Так вот, обойдитесь с ним умело, ласково, окажите этому фанфарону внимание, удостойте его каких-то там «приёмов», что ли; вообще, действуйте по-европейски и потихонечку и полегонечку затягивайте его какими-нибудь отличиями. Если продумать эту линию поведения, то возможно, очень возможно!
Возьмём другого, скажем, Колышко. Это прожигатель жизни. Ему никаких денег не хватает. Тут прямо деньгами действуйте, да не так, как правительство это делает, скаредничая на всём! Нет, тут тысячами пахнет! Застыли в своём допотопном византизме, а время-то другое настало. Надо поспевать за временем! — раздражённо критиковал правительство Иван Яковлевич.
Как-то приехавший в Москву вице-директор Департамента полиции С.Е Виссарионов долго беседовал с Иваном Яковлевичем на эту тему. Виссарионов одно время служил в Главном управлении по делам печати и живо интересовался этим вопросом. Виссарионов, отвечая на приведённые выше мысли Ивана Яковлевича о необходимости более «тонкого» правительственного воздействия на печать, заметил:
— Да ведь и не всех можно купить! Как воздействовать, например, на самого Сытина?
На это Иван Яковлевич невозмутимо посоветовал:
— А вы пообещайте ему привилегию на издание учебников для школ, вот Сытин и у вас в кармане!
(Сытин тогда действительно домогался этой привилегии!)
Впрочем, ничего реального из этих бесед не последовало.
Другой секретный сотрудник, которого я оставил под своим непосредственным руководством, был интеллигентный еврей, работавший в Центральном кооперативном союзе и занимавший там не столь видную, но сравнительно ответственную должность.
Соблазнился он на сотрудничество с охранным отделением по очень простой причине. Несколько лет до того, после ареста за подпольную деятельность, он попал в тюрьму. Из одной тюрьмы, где-то около Урала, ему удалось бежать с группой других арестантов. Подполье снабдило его «крепким» паспортом и устроило на службу в Кооперативный центр в Москве. Охранное отделение это всё выяснило, его снова арестовали и, «не делая шума», доставили в отделение, где, после некоторого колебания, он согласился освещать социал-демократическую работу в кооперативном движении.
Этот сотрудник любил деньги. В Москве он обзавёлся семьёй, «оброс» понемногу жизненным комфортом и не хотел уже его менять на невзгоды, связанные с отбыванием наказания за побег!
Сотрудник был, что называется, «теоретиком марксизма». Он был склонен к академическим дискуссиям, но не любил впутываться в подпольные авантюры. Чтобы быть «на высоте» в разговорах с ним, надо было постоянно быть в курсе различных течений в социал-демократическом мире. Трудный был сотрудник во многих отношениях, но очень осведомлённый в своей сфере!
Так как в 1912 году в Москве, как, впрочем, и повсеместно в России, почти не существовало каких-либо прочных подпольных организаций Партии социалистов-революционеров, то и московская секретная агентура в этой области не представляла особого интереса и значения.
В своём ведении я оставил, конечно, впоследствии известного секретного сотрудника Малиновского.
Идя на первое конспиративное свидание с Малиновским, я знал, что это был один из самых крупных по значению сотрудников отделения. За услуги его вознаграждали в первое время сравнительно небольшим ежемесячным содержанием, что-то около 125 рублей в месяц. Департамент полиции был, как всегда, скуповат!
Малиновский носил довольно заурядную кличку — «Портной». Очевидно, по конспиративным соображениям было решено, что этот псевдоним прикрывает надлежащим образом его слесарную работу.
Я знал, что Малиновский стоит в центре большевистской фракции Российской социал-демократической рабочей партии и в центре её московской организации, что Ленин ему доверяет, что он развитой рабочий и что Департамент полиции решил не мешать выбору его в члены Государственной думы от рабочей курии в предстоявших тогда, осенью 1912 года, выборах в Москве.
Примерно в конце 1911 года Малиновский был арестован, и когда в охранном отделении ему было предложено сотрудничать, он, после некоторых колебаний и размышлений, согласился на это предложение.
Что руководило им в его решении? Я предполагаю следующее, у Малиновского было уголовное прошлое. В ранней молодости он попался в какой-то краже, да ещё со взломом. Это прошлое он тщательно скрывал. Но оно могло помешать ему выплыть на большую дорогу при огласке.
Конечно, широким рабочим кругам всё это не было известно. Когда в охранном отделении ему намекнули на его прошлое и добавили, что при условии сотрудничества оно останется в тени и не помешает ему «лидерствовать» в рабочей и партийной сфере, то крайне честолюбивый Малиновский, гоноровый поляк, согласился на сделанное ему предложение. Он и тогда всеми правдами и неправдами лез наверх. Самомнение было в нём огромное. Он понимал, что, если охранное отделение прикроет неприятное для него прошлое, он может легче овладеть положением. Мечта о возможности быть членом Государственной думы уже тогда возбуждала его.
Я застал его уже «прирученным» сотрудником охранного отделения, оказавшим достаточное количество услуг и дававшим, в общем, весьма ценные сведения относительно планов и намерений большевистского центра в России и за границей.
При первом моём свидании с ним я увидел прилично одетого рабочего, высокого роста, рыжеватого шатена с небольшими усами, с лицом скорее красивым, но слегка испорченным «рябинами», интеллигентски польского типа. Внешность его слегка напоминала известного пианиста и затем президента Польской республики Игнатия Падеревского. Сходство это, я помню, сразу бросилось мне в глаза. Только вся внешность Падеревского была более интеллигентной, более аристократической и более одухотворённой.
Я скоро понял, что некоторым промахом в прежнем руководстве этим, теперь очень нелёгким сотрудником было то, что в отношении с ним преобладала одна сухая деловая сторона. С одной стороны, приходил представитель охранного отделения, в данном случае или мой предшественник по должности, полковник Заварзин, или его помощник по сношениям с Малиновским, жандармский ротмистр Иванов, а с другой стороны — секретный сотрудник Малиновский. Происходил деловой разговор, записывались сведения, данные сотрудником, и обе стороны расходились до следующей встречи. Отсутствовал весьма существенный фактор — атмосфера, создающая важные по результатам флюиды душевной расположенности и дружественной приязни, необходимые в столь тонких делах. Это обстоятельство надо было исправить, а для этого надо было самому взяться за дело, так как ротмистр Иванов, по складу своего характера, не подходил к роли руководителя Малиновским. Поэтому я стал регулярно являться на свидания с ним и завоёвывать его.
Когда в августе того же 1912 года в Москву приехал директор Департамента полиции С.П. Белецкий с вице-директором С.Е. Виссарионовым для проверки принятых мер по охране в связи с предстоящим приездом Государя на Бородинские торжества, то, зайдя как-то в мой кабинет и выслушав мой доклад, Белецкий в особо конспиративном тоне заявил мне, что он решил не мешать прохождению Малиновского в состав членов Государственной думы от рабочей курии Москвы «Вашей задачей поэтому, — продолжал Белецкий, — является благоприятное, в скрытом виде, конечно, содействие этим планам Департамента полиции. В случае удачи, то есть выбора Малиновского в члены Государственной думы, он будет уже не вашим сотрудником, а сотрудником Департамента полиции. Я предполагаю оставить руководство им в своих руках при содействии Виссарионова. Поэтому он не перейдёт в ведение Петербургского охранного отделения. Весь дальнейший ход дела сообщайте мне личными письмами!»
Итак, в случае выбора Малиновского членом Государственной думы я, как начальник Московского охранного отделения, прежде всего лишался очень важного секретного сотрудника; хотя в числе других секретных сотрудников, находившихся у меня в распоряжении, имелись ещё два-три крупных по своему партийному значению, это были люди меньшего калибра. Поэтому, конечно, не могло быть сомнений в моём отношении к затее С.П. Белецкого. Я лично был против, но, конечно, должен был подчиниться его распоряжению.
Кроме того, я отлично понимал возможные неприятные последствия этой затеи. Я знал уже хорошо характер и натуру Малиновского и понимал, как будет трудно для случайных в политическом розыске людей, как С.П. Белецкий, да даже и для сравнительно опытного С.Е. Виссарионова, осуществить практически руководство Малиновским. Я чувствовал, что, как только он станет в положение члена Государственной думы, он возомнит о себе чрезвычайно, и не так легко будет заставить его выполнять предлагаемые ему задания.
Так оно и случилось впоследствии: «Власть исполнительная да подчинится власти законодательной!» Малиновский эту фразу, конечно, носил в уме!
Не будь Малиновский Малиновским, т.е. не будь он натурой столь самовлюблённой, не забери он себе в голову каких-то сверхчестолюбивых и дерзостных мечтаний, не задайся он выполнением какого-то смутного, предерзостного плана «и невинность соблюсти, и капитал приобрести», останься он на средней линии, не лезь он во что бы то ни стало везде и всюду в лидеры, то, возможно, он продержался бы дольше и в Государственной думе, и в Департаменте полиции. Но с ним было трудно ладить, и, во всяком случае, надо было уметь им руководить. Этого умения ни у С.П. Белецкого, ни даже у С.Е. Виссарионова не было.
Почему же Малиновский не был передан (как, казалось бы, это следовало сделать) в распоряжение начальника Петербургского охранного отделения полковника фон Котена? Я не имею точных данных, чтобы ответить на этот вопрос. Не то Белецкий имел в виду при посредничестве Малиновского получать в свои руки первостепенной важности сведения о думской эсдековской фракции, не то он не полагался на ловкость полковника фон Котена, не то он хотел законспирировать от всех такого важного сотрудника — сказать трудно.
Малиновский прошёл в члены Государственной думы. Мы распрощались с ним весьма дружественно, и он даже пообещал мне при возможных приездах в Москву видеться со мной.
Конспирация Белецкого с Малиновским очень скоро обнаружила прорывы, и серьёзные. Первый из них заключался в том, что при проверке местной администрацией правильности выборов могло всплыть его уголовное прошлое, и поэтому Белецкому пришлось послать личную шифрованную телеграмму, в которой мне предлагалось от имени директора объяснить московскому губернатору генералу В.Ф. Джунковскому роль Малиновского как секретного сотрудника Департамента полиции, и желание директора этого Департамента «не мешать его прохождению в члены Государственной думы».
Получив телеграмму, я ясно осознал, что затея Белецкого потерпела крах почти наполовину. Секрет ещё может оставаться секретом, если его знает только самое ограниченное число лиц, да ещё связанных общей профессиональной тайной. Но если в него включить постороннее лицо, хотя бы и губернатора, то риск разоблачения секрета делается значительным. Включить же в такой секрет столь неподходящего человека, как В.Ф. Джунковский, это значило, несомненно, раскрыть его. Это и произошло.
В.Ф. Джунковский был очень популярен в общественных кругах и всеми силами стремился эту популярность поддерживать. Бывший преображенец, затем адъютант у Великого князя Сергея Александровича по должности московского генерал-губернатора (я помню, как на больших балах у Великого князя гвардии капитан В.Ф. Джунковский с самым серьёзным и торжественным видом раздавал гостям котильонные шелковые ленты), затем неожиданно московский вице-губернатор, а затем и губернатор. Связи у него в «сферах» были громадные, и он легко и бестрепетно всходил все на высшие ступени административной лестницы, закончив свою административную карьеру в должности товарища министра, заведующего полицией и командира Отдельного корпуса жандармов. В 1915 году он «поскользнулся» на одной «апельсинной корке», ловко прикрыв её для публики своим «антираспутинством», и отправился на фронт, получив бригаду. Не знаю, командовал ли он когда-либо ротой? Вероятно, и бригадой он командовал так же бестрепетно, как и до того управлял самыми различными учреждениями, не понимая по существу их функций и назначения. Это был, в общем, если можно выразиться кратко, но выразительно, круглый и полированный дурень, но дурень чванливый, падкий на лесть и абсолютно бездарный человек.
Генерал Джунковский не любил Корпуса жандармов уже по тому одному, что офицеры этого Корпуса ему, как губернатору, подчинены не были. Независимость он в других не любил. При наших редких сравнительно встречах он чувствовал мою независимость, не мог относиться ко мне хорошо. Встречи происходили при условно любезных улыбках и полной сухости в разговоре с его стороны.
Я поехал с телеграммой Белецкого. Генерал прочёл телеграмму, кисло и неприязненно улыбнулся и, возвращая её мне, сказал: «Сообщите вашему начальству, что мной будет сделано всё возможное».
Малиновский стал членом Государственной думы. Его поведение в Думе, резкие выступления от имени социал-демократической фракции, занятое им де-факто лидерство в этой фракции стали не на шутку смущать правительство. Было очевидно, что Малиновский вырывается из-под опеки Департамента полиции и что конспиративные свидания его с Белецким и Виссарионовым не дают никакого результата.
В это время, весной 1913 года, на верхах произошёл очередной поворот мнений, и было принято решение объединить в одном лице должность товарища министра внутренних дел и командира Отдельного корпуса жандармов, что и было осуществлено путём назначения на эту должность генерала В Ф. Джунковского. Нелепее выбора сделать было нельзя.
Ближайшим результатом этого назначения было удаление как Белецкого, так и Виссарионова.
Генерал Джунковский, наивный администратор, является, конечно, противником всяких, «каких-то там» конспираций, «агентуры», «тонкого» сыска и пр. Он по-солдатски, по-военному, напрямик, под честное слово сообщает председателю Государственной думы Родзянко о двойной роли Малиновского и обещает ему убрать из Думы этого «провокатора»!
Обещать легко, но как это выполнить — Джунковский не знает. Он вспоминает, что начальник Московского охранного отделения, подполковник Мартынов, должен хорошо знать как самого Малиновского, так и всю историю его выборов в члены Государственной думы, а также и всю большевистскую партийную механику. Генерал Джунковский потому сам приезжает в Москву и по телефону вызывает меня к себе для переговоров.
У нас происходит следующий разговор.
Генерал. Я вызвал вас, чтобы переговорить об одном очень серьёзном вопросе. Я не могу допустить дальнейшего пребывания Малиновского в составе членов Государственной думы. Его возмутительные выступления в Думе не могут быть допустимы. Я понимаю, что вопрос, связанный с его уходом из Думы, очень сложен. Его надо обсудить и логически обосновать, и я полагаю, что вы сможете это сделать, а потому поручаю выполнение этого дела вам.
Я. Ваше превосходительство, задача, которую вы возлагаете на меня, очень сложная. Я хорошо знаю Малиновского, его непомерное честолюбие, и, наконец, я понимаю, как будет трудно найти подходящий предлог для такого «вынужденного» ухода его из Государственной думы, ухода, который будет просто необъясним для лидеров его партии.
Генерал. Каково было ваше личное отношение к делу о сотрудничестве Малиновского одновременно с пребыванием его в рядах членов Думы?
Я. Я с самого начала был противником этой затеи, уже по одному тому, что она лишала меня, как начальника Московского охранного отделения, самой осведомлённой агентуры. Я понимал, что ни директору Департамента полиции, ни его помощнику невозможно, по отсутствию профессионального опыта и по недостатку времени, умело руководить таким трудным секретным сотрудником, каким, по характеру и по свойству натуры, был Малиновский. Но, конечно, что же мне оставалось делать, как не подчиниться распоряжению моего прямого начальства?
Генерал. Да, я это понимаю. Но как вы теперь думаете поступить? Вы должны объявить моё непреклонное решение удалить Малиновского из Государственной думы ему самому, обещать ему денежное пособие.
Я. Какое именно, в каких размерах я могу предложить ему это пособие?
Генерал. Ну, тысячи две рублей…
Я. Ваше превосходительство, эта сумма слишком ничтожна. Ведь вполне возможно, что после такого ухода из Государственной думы Малиновскому придётся надолго, если не навсегда, уйти в «частную жизнь». Надо помочь ему заняться чем-либо.
Генерал. Сколько же следует ему дать?
Я. Мне представляется эта выдача в виде суммы от пяти до десяти тысяч рублей. Могу ли я начать с пяти тысяч рублей?
Генерал. Я бы не хотел, чтобы эта выдача превысила пять тысяч.
Я. Я постараюсь выполнить возложенную вами на меня очень нелёгкую задачу.
Я стал придумывать всевозможные комбинации, ища «логического» выхода для Малиновского, и перебрал их десятки, но всё не мог найти подходящего. К тому же надо было подготовиться для личных переговоров с Малиновским, который тем временем через Белецкого был осведомлён о катастрофе и о необходимости ехать в Москву для переговоров со мной о дальнейшей его судьбе.
Прошло несколько дней, и Малиновский телефоном попросил меня выслать в условное место хозяина той моей конспиративной квартиры, где он встречался ранее со мной, чтобы указать место для встречи. Возвратившийся служащий доложил мне, что сотрудник «Икс» (таков был псевдоним Малиновского со времени передачи его мной директору Департамента полиции) просит меня приехать в 1 час дня к последней трамвайной остановке у Ходынского поля.
В назначенное время я подъехал к этой трамвайной остановке и невдалеке заметил подходившего с другой стороны Малиновского. Соблюдая конспирацию, мы, не подходя друг к другу, пошли в расстилавшееся перед нами огромное поле. Пройдя с полверсты, мы подошли друг к другу, поздоровались и уселись на траве. Место для конспиративного свидания было необычное, но не плохое. Всякого проходящего можно было заметить издалека, а услышать нашу беседу — невозможно.
Малиновский был удручён и раздражён. Я избрал путь нападения. С места я принялся беспощадно критиковать его поведение в Думе, доказывая, что во всём случившемся виноват он сам. Под градом моей жесточайшей критики Малиновский несколько притих и пытался только оправдывать свою линию поведения необходимостью выполнять партийные директивы.
Мы долго спорили на эту тему, пока я резко не прервал его доводы, указав, что теперь вопрос лежит совсем в другой плоскости, а именно что правительство решило удалить его из Государственной думы и что нам следует только обсудить и выработать логическое оправдание этого ухода.
Малиновский стал доказывать мне, что он совершенно не мыслит, как можно логически обосновать его внезапный уход из Думы, и вдруг неожиданно спросил меня:
— Чем же правительство думает вознаградить меня за такой уход и утерю мной думского жалованья?
— Единовременной выдачей вам пяти тысяч рублей!
— Вы смеётесь надо мной! — воскликнул возмущённо Малиновский.
— Я не смеюсь и, может быть, если бы всё от меня зависело, я выдал бы вам двадцать пять тысяч рублей; нам было бы легче сговориться о подробностях, но мне отпущено пять тысяч рублей.
— А если я воспротивлюсь? — вдруг заметил Малиновский.
— Ну, вы понимаете невозможность такой ссоры с правительством. Силы не равны. Надо подчиниться и выйти из положения так, чтобы вы не были заподозрены.
— Однако вы сами-то можете что-нибудь придумать? — начал сдаваться Малиновский.
Я набросал ему тогда задолго до свидания придуманный мною план взрыва в социал-демократической думской фракции, состоявший в том, что Малиновский предложит резкую резолюцию, которую фракция не примет, а её лидер, Малиновский, тогда «по партийным соображениям», из-за соблюдения чистоты «генеральной линии», сложит с себя депутатские полномочия.
Мы долго, не только на одном этом свидании с Малиновским, но ещё и на двух других, по ночам, обсуждали со всех сторон возможные последствия этого взрыва для него, Малиновского.
Когда Малиновский, обсуждая план, выражал сомнения, как отнесётся ко всему этому Ленин: «Не подвергнет ли он мой способ действий и воздействия на думскую фракцию жестокой критике, а я, может быть, окажусь неспособным оправдать мою линию поведения?» — я доказывал ему, что именно Ленин, с его крайними решениями, станет на его сторону. Я оказался прав. Ленин действительно стал затем на сторону Малиновского, а кстати отверг и не принял версию «предательства» его, версию, быстро начавшую распространяться, очевидно благодаря намёкам, а может быть, и прямым, откровенным, «под честное слово» рассказам Родзянко и самого Джунковского. Я плохо верю в версию, получившую распространение уже значительно позднее, что Ленин по каким-то «партийным соображениям», хотя и узнал о службе Малиновского в охранном отделении, «прикрыл» его.
История ухода Малиновского, так, как она произошла, достаточно известна большинству моих читателей, и мне нет необходимости воспроизводить её здесь более подробно. Достаточно только сказать, что закулисным режиссёром этой трагикомедии был я. Я составил план, сценарий, и актёр — Малиновский выучил роль этой трагикомедии, за которую он получил 5000 рублей. Мне же никто не выразил благодарности.
Малиновский не возвратился более к сотрудничеству. Он уехал за границу, к Ленину. Он был партией оправдан, некоторое время жил за границей, затем вспыхнувшая мировая война заставила забыть о нём. Появились какие-то плохо проверенные сведения об его смерти. Только революция 1917 года вскрыла всю его роль на службе у Департамента полиции.
* * *
После этого отступления да позволено мне будет вернуться к описанию моих мероприятий в связи с Высочайшим приездом на Бородинские торжества в 1912 году.
Согласно бывшим уже ранее примерам все лица, как проживающие в Москве, так и вновь в это время приезжавшие и числившееся в списках охранного отделения неблагонадёжными в политическом отношении, подлежали как бы пересмотру в смысле необходимости принятия против них каких-либо новых охранных мер. Начальнику отделения предоставлялось самому, на основании вновь поступивших к нему агентурных сведений или вообще общепринятых мер предосторожности, решить, какие же специальные охранные меры следует принять в отношении того или иного неблагонадёжного лица.
Я не могу определить теперь по памяти, какое громадное количество «справок», часто занимавших до трёх листов почтовой бумаги большого формата, подавалось мне тогда ежедневно для прошения и наложения резолюций. Их было очень много. На столе у меня они лежали подавлявшими меня кучами. Составлением их, по делам моего отделения, занималось около 15–20 офицеров Отдельного корпуса жандармов, специально для этого временно прикомандированных к моему охранному отделению.
Мне оставалось внимательно, но, конечно, быстро прочитывать эти справки, уловлять их значимость и класть соответствующие резолюции, которые, с одной стороны, могли весьма неприятным образом сразу изменить жизненные навыки какого-нибудь неблагонадёжного, а с другой — в случае чего — сильно изменить и моё служебное положение.
Я, конечно, понимал, что каждая моя резолюция, если что, Боже упаси, случится при Высочайшем проезде и при этом в какой-то мере будет так или иначе замешан упоминаемый в справке поднадзорный, может грозить мне громадными неприятностями. Само собой напрашивалась определённая тенденция к более суровым резолюциям.
Однако чувство долга, не позволявшее мне переходить черту «административного восторга», и понимание политического момента, не допускавшего каких-либо подпольных приготовлений опасного характера, руководили мной и умеряли мои резолюции. Я не помню ни одного «предупредительного» ареста за то время или других предупредительных мер, которые могли бы повлиять на службу или положение поднадзорных или неблагонадёжных.
Этим моим положительным утверждением я надеюсь рассеять туман лжи и клеветы, обычно появлявшийся в нашей «освободительной» прессе и направленный на то, чтобы внедрить в российском обывателе представление о якобы бесчисленных арестах и высылках из столицы.
Были порою курьёзные положения. Например, читаю справку на анархиста, занесённого в списки Московского охранного отделения что-то около тридцати лет тому назад и ныне, в 1912 году, в возрасте шестидесяти пяти лет служащего на Александровской (Брестской) железной дороге. Дорога идёт в направлении Бородина! Несомненно, что весь анархизм выветрился у этого старикана за прошедшие 30–40 лет спокойной службы на железной дороге. Однако если отнестись к делу формально, то как же оставлять, «не принимая мер», анархиста на той линии железной дороги, по которой проследует Высочайший поезд? И если, допустим на минуту, что-то непредвиденное случится на этой железной дороге как раз во время проезда и начнётся затем расследование мер, принятых в связи с Высочайшим проездом, окажется, к общему негодованию и возмущению, что начальник отделения знал об анархисте, но не принял мер.
Не проще ли на время Высочайшего проезда задержать такого зарегистрированного «анархиста» по формальному поводу и быть спокойным? По-видимому, его беспокоили и ранее! Я ограничился, однако, выяснением его настоящего «миропонимания» и, успокоившись «за мир», положил справку в сторону с резолюцией: «Проверен. Может быть оставлен на службе».
Таких и подобных справок было много, и надо положительно было быть Соломоном или, в крайнем случае, верить, что общее положение вещей тобой понимается безошибочно
Справки и наложение на них резолюций отнимали у меня много часов ежедневного утомительного труда. Если прибавить к этому постоянные, бесконечные заседания различных комиссий, образованных в градоначальстве в связи с Высочайшим приездом, в которых непременно участвовал или сам градоначальник, или один из его помощников и где моё присутствие, часто совсем не нужное, тоже считалось обязательным, и, кроме того, добавить мои обычные дела, да ещё в связи с принятием мною незадолго до того нового большого охранного отделения, станет ясно, что у меня оставалось лишь несколько минут на то, чтобы спешно поесть и хотя бы на несколько коротких часов заснуть. Ложился я тогда спать около пяти часов утра, а после девяти-десяти утра уже снова принимался за работу.
Одна из наиболее стеснительных для обывателя мер охраны, принимавшаяся исключительно по улицам, где намечен был путь Высочайшего проезда, была введена Департаментом полиции по предложению дворцовой охраны. Её ввёл полковник Спиридович.
Мера состояла в том, что все жильцы домов, расположенных по улицам проезда, регистрировались специально для того командированными в моё распоряжение офицерами Отдельного корпуса жандармов. Затем эти лица проверялись по делам охранного отделения и Департамента полиции. В случае неблагонадёжности жильца мне надлежало «принять соответствующие меры». В созданных комиссиях я докладывал о таких лицах и о тех мерах, которые я должен принять или не принять.
За несколько часов до Высочайшего проезда все жильцы и лица в таких домах снова проверялись, и выход и вход был уже затруднён.
Особо неблагонадёжных лиц или подозрительных по связи с активными революционными элементами я должен был указать полковнику Спиридовичу, который через своих, приехавших с ним «наблюдательных агентов» осуществлял за ними особое наблюдение. В конце концов получилось такое многовластие, при котором весьма затруднительно было, если бы понадобилось, найти виновного. К сожалению, тогда часто применяли эту ошибочную практику. Забавнее всего было распоряжение, по которому я, как начальник охранного отделения, не имел права покидать свою квартиру (т.е. тоже и моё отделение) и должен был «висеть на телефоне». Хорошо, конечно, что было спокойное время. А если бы мне понадобилось срочно повидаться с агентурой? Впрочем, и ей полагалось сидеть дома!
При отъезде Государя с семьёй из Москвы я специально просил разрешения градоначальника встретить и посмотреть вблизи Государя и его семью. Разрешение было мне дано, и я имел счастье видеть в двух шагах от себя всю царскую семью. Я стоял отдельно у входа на вокзале. Государь, проходя в двух шагах от меня и видя отдельно от всех стоявшего жандармского штаб-офицера, приветливо улыбнулся мне и прошёл мимо в сопровождении семьи. Помню хорошенькие лица Великих княжон. Помню так, как будто вижу их сейчас перед собой.
Высочайшее пребывание в Москве закончилось благополучно. К ночи я вздохнул свободнее, но очень поздно закончил все служебные дела. Лёг спать уже на рассвете. Только что заснул глубоким и спокойным сном, как у самого уха на моём ночном столике затрещал телефон. Вскакиваю тревожно, слышу в трубку знакомый голос: «Это вы, господин полковник?» — «Я», — отвечаю. «Позвольте вас поздравить: Государь благополучно выехал уже за Тверь, то есть из нашего района охраны». Это мне довольным голосом докладывал особый чиновник с телеграфа. Я поблагодарил и на этот раз заснул вполне довольный окончанием всех служебных тревог.
Недели через две-три градоначальник вызывает меня по телефону к себе. Прихожу в его кабинет. Смотрю, на отдельном столе лежит груда разных Высочайших подарков за службу во время Высочайшего пребывания в Москве. Градоначальник говорит мне: «Выберите себе часы, там есть для вас, в коробке». Подхожу и нахожу коробку, в которой осталась бумажная ленточка с моей фамилией, но часов в коробке нет. Говорю об этом генералу Адрианову и получаю ответ: «Должно быть, кто-нибудь взял себе, выберите другие». — «Да как же я возьму чужие часы?» — «Ну, хорошо, я выберу вам», — говорит недовольно Адрианов, подходит к подаркам, выбирает наудачу чьи-то золотые часы с цепочкой, рублей на 150, самое большее, и даёт их мне. Я решил не возражать и не ссориться из-за часов. Но прелесть царского подарка, первого моего подарка от Государя, была испорчена. «Мои» часы, вероятно, были вынуты из «моей» коробки и отданы кому-либо другому в градоначальстве. Я тогда был ещё не в фаворе у Адрианова.
* * *
Успех охранной службы в столь сравнительно крупном учреждении, каким являлось Московское охранное отделение, слагался из различных факторов, но, пожалуй, самыми важными были два, а именно состав секретной агентуры (как я уже отметил ранее, весьма хороший) и состав служащих в отделении лиц.
Этих служащих было сравнительно много: человек двенадцать офицеров Отдельного корпуса жандармов, около двадцати пяти служащих — чиновников и писцов в канцелярии отделения, около ста филеров, или — что то же — агентов наружного наблюдения; около шестидесяти полицейских надзирателей для службы связи с полицейскими участками и вокзалами и около десяти сторожей и других низших служащих для посылок и т.д.
Присмотревшись ко всем этим разнообразным служащим, я скоро вынес впечатление, что самый неудачный состав заключался в его ведущем слое, а именно в тех офицерах Корпуса жандармов, которые по тем или иным причинам попали на службу в охранное отделение.
Для меня, энтузиаста политического розыска, с самого начала службы в Отдельном корпусе жандармов мечтавшего попасть в это именно охранное отделение и изучить там на практике розыск, было просто непонятно встретить в большинстве моих подчинённых не столько офицеров, сколько отбывающих служебные часы чиновников, мало увлечённых сущностью своей службы и часто даже как бы тяготившихся ею. Никакого горения, никакого душевного влечения к делу! А ведь из них, как теоретически предполагалось, должны были оформиться новые розыскные деятели на местах.
Мой помощник, о котором я уже упоминал, подполковник Турчанинов, заведовал всей канцелярией отделения и не касался секретной агентуры. Он имел в своём ведении всю ту огромную переписку шаблонного характера, которая даже никогда не попадала на стол. Будучи человеком весьма ограниченных способностей, он и не мечтал когда-либо перейти с места помощника на должность начальника Охранного отделения. Думаю, что именно этим качеством своей натуры он был обязан тому, что предусмотрительный полковник Заварзин, мой предшественник по должности, выбрал его помощником.
Из состава офицеров несколько выделялся жандармский ротмистр Вас. Иванов, в прошлом помощник пристава варшавской полиции, которому очень благоволил Заварзин и которого он тащил за собой. Это был от природы неглупый, но малообразованный офицер, с чрезвычайно развитым самомнением, ошибочно укреплённым в нём длительным сослужением с полковником Заварзиным, который пасовал перед его напористостью и якобы умом. До моего вступления в должность начальника Московского охранного отделения всё колесо секретной агентуры вертелось, собственно говоря, ротмистром Ивановым, который заведовал социал-демократической частью этой агентуры. Он имел свидания с наиболее видными секретными сотрудниками, составлял отчёты для Департамента полиции. Вообще, было видно, что ротмистр Иванов занял особую позицию в отделении, держит себя важно и требует особого отношения. Подчинив себе полковника Заварзина, он полагал, что сумеет и при мне «диктовать». Но со мной ему пришлось сразу отойти на второй план или, вернее, сесть на своё место.
Флюиды взаимного отталкивания появились после того, как я стал сильно изменять стиль, выражения, а отчасти и смысл заготовленных им к моей подписи докладов в Департамент полиции. Я — неумолимый противник всякого ненужного фразёрства и сторонник только скрупулёзно точных определений и фактов в деловой переписке. Я — противник одних и тех же повторных вступлений в деловой бумаге и стою за наиболее близкое к истине изложение агентурных данных, без прикрас, без выкрутасов, без добавлений от себя и без хотя бы и ловкого, но всё же неприятного подсказывания, что вот, мол, как мы это ловко сделали, и т.д. Ротмистр же Иванов непрерывно в своих бумагах делал всё обратное и, к своему изумлению и плохо скрытому неудовольствию, получал свои бумаги от меня не только неподписанными, но и в корне переделанными. Иванов, чувствуя себя ещё по-прежнему чуть ли не хозяином положения в отделении, скоро увидел, что я меняю очень многое из заведённой при нём системы, и начал искать способ заставить меня поскользнуться.
Человек искусственной военной аффектации и военной дисциплины, он чрезвычайно неприятно осложнял свои отношения со служащими отделения; при проходе своём через комнаты отделения он требовал, чтобы сидевшие писцы вставали, ибо он — офицер, а они — нижние чины, и т.д. Я всегда был противником такой внешней дисциплины в нашем розыскном деле и требовал только дисциплины, нужной как основы разумного порядка в нашем абсолютно невоенном деле. Сначала я пытался урезонить ротмистра Иванова, но тот не рассчитал силы и пошёл на открытую борьбу со мной.
Это забавное дело произошло через год после моего вступления в должность и кончилось изъятием ротмистра Иванова и ещё двух офицеров из отделения и переводом их в провинцию. На место ротмистра Иванова мне был прислан весьма способный молодой офицер Отдельного корпуса жандармов, ротмистр Ганько.
Всей канцелярией отделения заведовал делопроизводитель Сергей Константинович Загоровский. Это был чиновник опытный и дело своё знавший прекрасно. Требовательный к чиновникам и другим служащим канцелярии, он вёл её образцово, отлично знал на память сотни циркуляров и при случае являл собой весьма полезную для начальника отделения справочную книгу. Характер имел ровный и обладал большой способностью приспособляться к натуре, наклонностям и даже слабым местам своего непосредственного начальства. Основной линией его поведения было то, что при всех мелких и крупных неладах или спорных вопросах между начальником отделения и другими жандармскими офицерами, как этого отделения, так и посторонними, он неизменно становился на сторону своего начальника. Это был своеобразно преданный служащий и, безусловно, полезный советник. У него была одна слабость, с которой я легко мирился. Он был страстный игрок, а «игра» шла на бегах и на скачках. Там Сергей Константинович неизменно проигрывал свои рубли, ибо он играл в складчину с такими же, как он, «дешёвыми» игроками. Он, конечно, никогда не ставил на фаворитов, а на какую-нибудь лошадь, которая по каким-то, ему одному известным, мотивам «могла прийти».
Хотя я совсем не игрок по натуре, но неизменно мой делопроизводитель почти ежедневно клал на мой письменный стол спортивный журнал «Рысак и скакун» с предупредительно отмеченными именами лошадей, которые могли, по его мнению, прийти первыми в предстоящих скачках или бегах. Я так и звал Загоровского «рысак и скакун». Я очень ценил и любил этого человека. Он обладал знанием той стороны нашего дела, которой мне некогда было посвящать нужное время и к которой у меня не было склонности, а именно — канцелярской сути. На Загоровского я мог положиться вполне.
Одной из отраслей службы в охранном отделении являлось так называемое «наружное наблюдение»; я уже останавливался на этой отрасли, описывая мою службу в Саратове. В Москве это наружное наблюдение было, конечно, поставлено шире, причём число филеров доходило до сотни. Содержался даже небольшой «извозчичий двор» с лошадьми, извозчичьими пролетками и санями и филерами «под настоящих извозчиков»; такой «извозчик» очень часто отлично выполнял наружное наблюдение в таких местах, где обычный филер не мог долго продержаться на улице, не будучи замеченным наблюдаемым.
Конечно, этот «извозчичий двор» со всем его хозяйством требовал большого присмотра. Присмотр этот ближайшим образом осуществлялся заведующим наружным наблюдением. Этим заведующим с незапамятных времён был некий Дмитрий Васильевич Попов. Это был мужик смышлёный, прошедший всю службу наружного наблюдения с азов. Потихоньку да помаленьку этот Попов стал как бы одним из столпов отделения. Так он на себя и смотрел. Начальства он на своём веку переменил и перевидел много; начальство это приходило и уходило, а Попов всё по-прежнему сидел на своей «забронированной» позиции и стал казаться всем, начиная с директора Департамента полиции до начальников Московского охранного отделения, каким-то авторитетом, по крайней мере в вопросах техники наружного наблюдения, знания филерской службы и даже знания в лицо многих деятелей революционного подполья. Попов за свою многолетнюю службу располнел, «обуржуился» по виду, прилично одевался, вообще изображал благовоспитанного человека, но говорил на каждом шагу «хоша» и не особенно нуждался в носовом платке. Пьяным я его не видел, но пропустить «пивка» он не упускал случая.
Он знал хорошо моих братьев, которым пришлось прослужить офицерами для поручений в Московском охранном отделении в самые тяжёлые дни 1905 года, и он с самого начала моего вступления в должность стал выказывать мне как бы особую доверительность и преданность. Моё особо хорошее отношение и доверие к Попову, по какой-то семейной традиции, были точно неизбежны. А Попов любил оказать своему начальнику разные мелкие, вовсе не служебные услуги, и иногда не так-то легко можно было отделаться от этих услуг, навязчиво вам предлагаемых. Мне лично Попов не нравился — ни ранее, до моего вступления в должность, когда я при случайных посещениях отделения встречался с ним, ни после приёма отделения, когда Попов оказался моим подчинённым.
Весь его прошлый опыт, всё знание им техники наружного наблюдения не могли покрыть его отрицательных качеств. Попов «зажился» в Московском охранном отделении, как заживается на одном и том же месте прислуга. Чувствовалась необходимость освежить эту должность и удалить на покой Попова. Так, однако, была велика заскорузлость в Департаменте полиции, что не так просто было убедить начальство в необходимости этой перемены, и только с приходом к власти генерала Джунковского в качестве товарища министра внутренних дел и подчинением ему дел Департамента полиции мне легко удалось убедить его удалить Попова на покой в отставку с приличной пенсией.
Джунковский легко «ломал», так как не чувствовал пристрастия и влечения к делу, ему по ошибке порученному, и, будучи предубеждён против жандармской полиции вообще, а против охранной в особенности, с нескрываемым удовольствием выслушал от меня доводы к удалению Попова. На этот раз его административное недомыслие послужило к добру. Чаще оно, конечно, вело к худу.
Расскажу, кстати, о Джунковском по моим встречам и служебным отношениям с ним за время с 1912 года по день его отставки в 1915 году осенью. Я мельком упоминал о нём и ранее.
Представляясь в июне 1912 года московскому губернатору, Свиты Его Величества генерал-майору Джунковскому, по случаю вступления моего в должность начальника Отделения по охранению общественной безопасности и порядка в г. Москве, я отлично представлял себе, какого сорта человека и администратора я вижу перед собой.
Быстрое восхождение по служебной лестнице, головокружительная карьера, легко возносившая заурядного по уму и способностям гвардейского капитана до высших в государстве должностей, и твёрдая уверенность в прочных связях в высшем обществе, по-видимому, вскружили голову генералу, и он к описываемому времени чувствовал себя «опытным администратором».
Воспитание в условностях света и привычка быть своим в самых высших слоях общества чувствовались сразу. Чувствовалось сразу же и его внутреннее предубеждение против порученного ему дела, так как генерал щепетильно старался не касаться политического розыска, какой-то там «секретной агентуры», «шпионов», как он, вероятно, образно мыслил, простодушно, но уверенно полагая, что любой подчинённый ему исправник Московской губернии, им выбранный из неудавшихся гвардейских офицеров, гораздо лучше любого «охранника» исполнит поручение, данное ему московским губернатором.
Большой острослов, мой брат Николай, хорошо знавший Джунковского по своей службе в Московском губернском жандармском управлении, как-то говорил мне, уже после назначения Джунковского командиром Отдельного корпуса жандармов и товарищем министра внутренних дел. «Ты сделаешь большую ошибку, если, докладывая о каком-нибудь розыскном случае, будешь употреблять непонятные ему и «неприемлемые» для него технические розыскные термины и выражения вроде, например, такого: «по точным агентурным сведениям от секретной агентуры, близко стоящей к таким-то революционным центрам, я узнал, что», и т.д.; или, если, докладывая ему о предположенных тобой розыскных шагах, ты скажешь: «поручив моей секретной агентуре возможно ближе соприкоснуться с подпольной организацией такой-то, я рассчитываю на то, что» и так далее. Нет, — говорил мне, смеясь, брат, — нет, этого он не поймёт и, главное, не поверит тебе, что ты что-то там узнаешь и достигнешь таким путём. А вот если ты скажешь ему так: «Ваше превосходительство, я поручил двум толковым городовым, переодев их в штатское платье, разузнать всё о деятельности Бориса Савинкова, по данным одного станового пристава, посещающего фабрику такую-то», то, поверь, генерал Джунковский будет доволен твоей служебной ловкостью и распорядительностью! Не забудь при этом, — добавлял мой брат, — подать ему вовремя галоши и осведомиться о драгоценном здоровье его сестрицы Евдокии Фёдоровны…»
Я много раз затем вспоминал удачную характеристику генерала Джунковского, сделанную моим братом.
Надо сказать, что вследствие служебных столкновений и «обострения» различных вопросов у обоих моих братьев по должности их в качестве помощников начальника Московского губернского жандармского управления в четырёх различных уездах Московской губернии в беспокойные 1901–1907 годы вышли служебные неприятности с московским губернатором Джунковским, правда, закончившиеся совершенным оправданием их действий и конфузом для генерала, почему фамилия «Мартынов» для него была несколько неприятной. Всё это, вместе взятое, несколько охлаждало наше знакомство в 1912 году и создавало «флюиды отталкивания». К тому же я решительно не умел и не был расположен к «подаванию галош»!
Правда, в моей должности я был независим от московского губернатора, но… я уже говорил ранее о растяжимости понятия независимости и о многочисленном начальстве, прямом и косвенном.
Я ограничился поэтому периодическими служебными посещениями и сообщал генералу, по возможности в самой упрощённой и приноровленной к его пониманию форме, об общественном настроении и фазах подпольной деятельности революционеров. Мои доклады имели характер манной кашки, даваемой расслабленному больному, не могущему переварить более грубой пищи. В этой форме генерал Джунковский, по-видимому, мог усвоить эту пищу.
Весной 1913 года Государь снова посетил Москву по случаю «Романовских торжеств» (трёхсотлетия Дома Романовых). Началась снова та же страда для меня.
Во всё время Высочайшего пребывания в Москве и окрестных городах (как, например, Костроме), куда выезжал Государь и которые были в розыскном отношении подчинены мне, царило необычайное патриотическое воодушевление. Революционное подполье оставалось дезорганизованным по-прежнему и почти не давало себя знать.
Как и раньше, к Высочайшему приезду в Москву начались приготовления, проверки, инспекции и прочие служебные передряги. Приехал как и раньше, вице-директор Департамента полиции Виссарионов. Как и ранее, Сергей Евлампиевич прямо с вокзала, усевшись со мной в мой казённый экипаж, смиренно-набожно промолвил «Прежде всего к Иверской, конечно!» Истово перекрестившись, смиренно преклонив колени и поставив свечу, С.Е. Виссарионов направился со служебными официальными визитами к градоначальнику, к губернатору, к прокурору судебной палаты и т.д. Затем начался обычный инспекторский осмотр моего отделения: проверка состояния секретной агентуры, разговоры С.Е. Виссарионова с секретными сотрудниками на конспиративных квартирах, причём на этот раз Сергей Евлампиевич, прочно усевшись на вице-директорское седло, уже не спрашивал меня, так ли он говорил с секретным сотрудником, как надо, и довольно ли для этого тех десяти — пятнадцати минут, которые он посвятил разговору с ним. Нет, теперь Сергей Евлампиевич был на высоте своей задачи и начал бодро и уверенно беседовать с моей агентурой. На второй или третьей беседе Виссарионов, казавшийся мне в этот вечер чем-то озабоченным и даже расстроенным, внезапно прервал разговор с одним сотрудником и попросил меня указать, где именно в конспиративной квартире находится… уборная, и спешно, в полном расстройстве (потом оказалось, в приступе «медвежьей» болезни — совсем на манер папаши Верховенского в «Бесах»!), удалился туда на долгое время…
Причины этого расстройства выяснились на другой день: генерал Джунковский решил удалить от дел директора Департамента полиции Белецкого и с ним его правую руку, С.Е. Виссарионова. Начались бесконечные смены директоров этого Департамента. На место вице-директора, заведующего политическим розыском, вступил, к моему большому удовольствию, мой хороший знакомый, товарищ прокурора Алексей Тихонович Васильев.
Мне пришлось на другой же день, облачившись в парадную форму, так редко мною надеваемую, представляться новому начальству, генералу Джунковскому. На этот раз меня принимал командир Отдельного корпуса жандармов и товарищ министра внутренних дел. Всей своей осанкой румяный молодой генерал давал чувствовать, что передо мной командир Корпуса. Товарища министра внутренних дел как-то не ощущалось! Поздравив генерала с монаршей милостью, я тоже, в видах подражания «новому духу», старался изобразить строевого офицера, заинтересованного не столько делом политического розыска, сколько поддержанием воинского духа и дисциплины среди служащих.
Генерал Джунковский, как всем известно, старался прослыть либеральным администратором, конечно постольку, поскольку это создавало ему приятную атмосферу в кругах нашей либеральничающей интеллигенции, но если он чутким носом придворного человека улавливал «поворот вправо», то он, где нужно и где не нужно, спешил усердствовать и проявлять твёрдость власти.
Один из таких «правых» его поворотов был просто нелеп. Случай был показателен и достаточно выразителен для того, чтобы рассказать о нём.
В связи с «Романовским юбилеем» шли толки о возможной амнистии. Некоторая частичная амнистия была в то время уместной, да и время было спокойное, а власть, как никогда, прочна. Та секретная агентура, которая осведомляла меня об общественном настроении, указала мне на один случай, где применение такой частичной амнистии было бы встречено общественностью с особым «признательным сочувствием» и в то же время показало бы внимание верхов к выдающимся представителям нашей культуры. Дело шло о предстоящем осенью 1913 года судебном процессе известного поэта Бальмонта, обвинявшегося в богохульстве, усмотренном в одном из его стихотворений, под названием не то «Сатана», не то «Дьявол» — теперь в точности не упомню.
Я получил негласную информацию о том, что оправдательный приговор предрешён членами судебной палаты; следовательно, своевременная амнистия Бальмонту устранила бы нежелательную судебную процедуру с её, также нежелательным для правительства, афронтом.
Все эти данные я изложил в особой записке и подал её для сведения градоначальнику Адрианову, добавив, что я лично полагал бы применение амнистии к Бальмонту крайне желательным.
Адрианов не выразил мне своего мнения и молча сунул записку в стол.
Вскоре прибыл в Москву генерал Джунковский. Одним из его распоряжений ко всем начальникам отдельных частей Корпуса жандармов было встречать его на вокзале и рапортовать о состоянии части и прочем. Я «командовал» отдельной частью и должен был с этого времени неукоснительно прибывать на соответствующий вокзал в военной форме, подходить к генералу Джунковскому с требуемым официальным рапортом, который, будучи применён к делам моего охранного отделения, звучал для меня каким-то анахронизмом. Подумайте сами: по делам моего отделения что-то случалось почти ежедневно, многое из случавшегося было весьма интересным и важным с государственной точки зрения, но, во всяком случае, не укладывавшимся в прокрустово ложе официального рапорта! Рапорт этот неизменно повторял казённый шаблон: «В таком-то отделении особых происшествий не было». И, в полном несоответствии с содержанием этого рапорта, обычно мне назначался час для доклада в помещении, где останавливался Джунковский. Из этого следовало, что сам генерал понимал, что на вокзале, в присутствии посторонних, я не мог бы докладывать ему о ряде более или менее значительных данных, поступивших за истёкшее время к моему сведению.
До этого никогда ни один из начальников Московского охранного отделения не выезжал на вокзал для официальной встречи — и понятно почему: такие встречи только нарушали установленную деловую рутину и могли лишь мешать исполнению срочных дел; а какие дела, как не срочные, были у начальника Московского охранного отделения! Но хочешь не хочешь, а бросай всё, переодевайся в требуемую военным уставом форму и поезжай на вокзал, дабы произнести указанную сакраментальную фразу.
Генерал Джунковский, по-видимому, был очень доволен тем, что ставил и охранное отделение на военную ногу.
В этот приезд, ещё на вокзале, генерал Джунковский, выслушав рапорт, предложил мне пройти с ним в парадные комнаты вокзала и доложить ему о более или менее значительных новостях. Докладывая эти новости, я, между прочим, вспомнил и о деле Бальмонта и высказал свои соображения о возможности применения амнистии поэту. Джунковский пробормотал что-то в ответ, из чего я заключил, что готового мнения и решения у него нет. Вечером того же дня градоначальник Адрианов высказал мне в весьма сухой форме своё неудовольствие тем, что я доложил генералу Джунковскому о деле Бальмонта. «Да ведь я, ваше превосходительство, обязан доложить такой случай товарищу министра внутренних дел в связи с его вопросами об общественном настроении!» — «Разве вы не видели, что вашу записку о Бальмонте я молча положил в стол?» — спросил меня генерал Адрианов. «Да, помню, вы положили её в стол, но я не понял того, что вы желаете замолчать эту информацию, которая к тому же по заведённой практике была переслана мной в Департамент полиции, который контролирует мою розыскную деятельность, и таким путём могла попасть и генералу Джунковскому, как товарищу министра внутренних дел и заведующему полицией!»
Так старался я оправдать мой устный доклад генералу Джунковскому. «Вы должны были понять, что я не согласен с вами!» — продолжал раздражённо Адрианов. Я понял, что после моего доклада генералу Джунковскому он при встрече с градоначальником спросил его мнение по поднятому мною вопросу, и оба скоро пришли к заключению, что «дразнить» правоцерковные круги для них обоих невыгодно, и оба предпочли замолчать неприятное для них решение.
Бальмонт вскоре был оправдан…
Генерал Джунковский не был в состоянии понять, что подлинно разумно-либерально и где следует приложить государственную силу; но зато он был кипуч в своей показной либеральности, конечно постольку, поскольку она не могла повредить ему в нужных кругах.
Другой случай его смиренного подлаживания к сильным на верхах влияниям произошёл позже, уже в обстановке военного времени, насколько я помню, весной 1915 года.
В отделение поступило от жандармского подполковника Тихоновича из Ревеля «отдельное требование» о производстве обыска и об аресте какого-то лютеранского пастора-немца, не помню теперь его фамилии, проживавшего в Москве и замешанного в шпионской организации, за которой в Ревеле велось наблюдение.
Я знал подполковника Тихоновича лично по Петербургскому губернскому жандармскому управлению, где мы одно время производили дознания по политическим делам; это был человек неглупый, способный и обстоятельный.
Поручив произвести обыск и арест пастора одному из офицеров отделения, я направил на другой же день как арестованного, так и всю отобранную у него по обыску, очень значительную (по крайней мере, по объёму) переписку, не рассматривая её, в Московское губернское жандармское управление для производства следственных действий.
То обстоятельство, что я не оставил этого неприятного дела в производстве у себя в отделении (хотя и мог это сделать), а направил его в Московское губернское жандармское управление, избавило меня, как это будет видно из дальнейшего, от неприятностей по службе.
Но в историях «с немцами» я уже был учён!
Около недели или двух спустя в Москву приехал генерал Джунковский. Встретив его, как обычно, на вокзале, я получил приказание генерала немедленно приехать к нему в генерал-губернаторский дом, где он всегда останавливался при приездах в Москву.
Как только доложили генералу обо мне, он вышел в приёмную, расспросил кратко о новостях, был, по-видимому, не в духе и сразу же перешёл на вопрос, почему именно мной арестован указанный выше пастор.
Я доложил сущность дела, что оно в производстве у меня не находится и что я являюсь в данном случае исполнителем «отдельного требования», полученного мной из Ревеля. Тут же я объяснил, что дело этого пастора и он сам находятся в распоряжении Московского губернского жандармского управления; как именно двигается это дело, я не имел сведений, да у меня и не было причин интересоваться шпионскими делами, так как они относились к компетенции тех специальных контрразведывательных отделений, которые были созданы в военное время при военных округах в тылу и при командующих армиями на фронте.
По хмурому виду генерала и по его вопросам я сразу понял, откуда дует ветер и что немецкие круги хлопочут у генерала за пастора.
Из моих объяснений генералу Джунковскому стало ясно, что обрушиться на меня не за что и невозможно, а потому он перешёл на другой тон, желая, видимо, использовать меня как советника в затруднительном положении. Вынув из кармана какое-то письмо и передавая его мне, он сказал: «Прочтите, какое письмо я получил от заведующего придворными конюшнями шталмейстера генерала фон Грюнвальда!»
Насколько возможно быстро я постарался схватить содержание письма. Оно было написано в очень резком тоне (лучше и правильнее сказать, наглом) и содержало весьма недвусмысленное требование — разобраться в истории «очевидно, по недоразумению» арестованного пастора, хорошо известного «своей лояльностью» и пр. Кроме того, автор письма выражал негодование по поводу «грубого обращения» с пастором допрашивавшего его жандармского подполковника Колоколова и надеялся на то, что «этот офицер будет примерно наказан», и т.д.
Я был возмущён и содержанием, и тоном письма, и, конечно, если бы я, по своей сравнительно с генералом Джунковским скромной должности, получил бы такое, я знал бы, как реагировать на бестактное, мягко выражаясь, вторжение конюшенного генерала в чужую сферу деятельности!
«Ваше мнение об этом письме? Знаете ли вы лично подполковника Колоколова? Что это за офицер, и мог ли он позволить себе грубости в отношении арестованного пастора?» — спросил меня генерал Джунковский. Я уклонился от оценки письма, но доложил, что подполковник Колоколов является одним из очень опытных в производстве дознаний жандармским офицером, что он служил в различных отраслях жандармской службы и известен как развитой и вполне корректный человек. Брат его в прокурорском надзоре. Насколько я мог, я дал подполковнику Колоколову по заслугам очень хорошую аттестацию, добавив, что вообще трудно обвинять жандармских офицеров в грубости, так как общеизвестна их корректность.
«Ну, а начальник Московского губернского жандармского управления, генерал-майор Померанцев?» — продолжал спрашивать генерал Джунковский.
В моём ответе на этот вопрос заключалась для меня полная возможность отплатить генералу Померанцеву за все те неприятности и пакости по службе моей с ним в Саратове; я отлично понимал, что генерал Джунковский искал, кого проглотить! Ему надо было найти козла отпущения. Я уже понимал из тона генерала Джунковского, что он отнюдь не собирается вступаться за своих подчинённых. Я ответил, что генералу Померанцеву, как начальнику губернского жандармского управления, вряд ли пришлось принимать очень близкое участие в этом дознании, так как он мог вполне положиться на опытность подполковника Колоколова.
Думаю, что генерал Джунковский едва ли был доволен моими краткими и осторожными ответами и тем, что я не давал ему в руки желательных для него нитей для репрессий.
Как и что расследовал генерал Джунковский, я не знаю, но в результате его расследования генералу Померанцеву было предложено уйти в отставку (по прошению) с пенсией, а подполковник Колоколов был переведён из Москвы в другое, провинциальное, жандармское управление — тоже, значит, был наказан.
Фон Грюнвальд, очевидно, был удовлетворён, так как генерал Джунковский, убоясь влиятельных немецких сфер, не хотел неприятностей по службе, а потому пожертвовал на своей служебной шахматной доске несколькими пешками.
Это было вполне в духе этого показного либерала!
Любопытен также и случай, который представился на разрешение генерала Джунковского по делам моего отделения в 1913 году, т.е. вскоре после назначения его на должность командира Отдельного корпуса жандармов и товарища министра внутренних дел.
Делая ранее в этих воспоминаниях характеристику своим подчинённым по Московскому охранному отделению, я отметил одного из жандармских офицеров, некоего ротмистра Вас. Иванова, занимавшего в отделении должность чиновника для поручений. Фактически он являлся моим помощником по ведению социал-демократической агентуры. Это был, как я уже писал ранее, человек невысокой морали и культуры, способный, но пренеприятнейшего заносчивого характера и с излишней для своего положения самоуверенностью. Испортил его сильно мой предшественник по должности, полковник Заварзин, которому ротмистр Иванов импонировал, или, попросту говоря, сел на шею.
При вступлении моём в должность начальника Московского охранного отделения ротмистр Иванов пытался продолжать ту же линию и со мной, но я «потихоньку и полегоньку» скоро дал ему понять, что я сам руковожу розыском и нуждаюсь в помощниках только в известных пределах — не дальше!
Прежде всего наши отношения стали портиться из-за тех крупных переделок и поправок, которые я вносил в его пышные по стилю приготовлявшиеся для моей подписи бумаги.
Когда, весной 1913 года, ротмистр Иванов понял, что он должен или окончательно покориться и занять относительно равное с другими офицерами отделения положение, или что-то предпринять, чтобы сильно досадить мне, или даже, может быть, «подложить свинью», то он выбрал второй путь — себе на голову!
Ротмистра Иванова не любили служащие отделения, особенно младшие, с которыми он обращался слишком заносчиво. Та простота, с которой я, как начальник отделения, обращался со всеми своими служащими, была полной противоположностью третированию, которое они встречали со стороны ротмистра Иванова.
В числе служащих были двое исполнительных и хороших чиновников, перебравшихся на службу в Москву из Саратова вслед за мной, я совершенно не отличал их какими-нибудь преимуществами, и они отнюдь не являлись моими «клевретами». Никаких нашептываний я не терпел, и если выделял кого-либо из служащих, то только за выдающуюся службу, а не за услуги с заднего крыльца. Все служащие это знали, и никто никогда и не пытался нашептывать мне на своих товарищей по службе.
Ротмистр Иванов, считая, однако, этих служащих моими клевретами, решил нанести удар по ним, думая, очевидно, досадить мне.
Однажды, примерно в мае 1913 года, я получил форменный рапорт от ротмистра Иванова, в котором он докладывал мне (вместо, казалось бы, более уместного в данном случае устного доклада), что, придя в назначенное и заранее условленное с одним из секретных сотрудников время на конспиративную квартиру, «хозяином» каковой был как раз один из названных мной выше служащих (предполагаемых «клевретов»), Неделяев, скромный и тишайший по нраву человек, он, ротмистр Иванов, не мог войти в квартиру, так как Неделяева дома не оказалось и квартира была заперта. Подождав некоторое время на улице, ротмистр Иванов (конечно, в штатском платье) увидел возвращавшегося домой Неделяева и вошёл вместе с ним в квартиру. Так как Неделяев позволил себе отлучиться не вовремя и объяснения его ротмистр Иванов находил не заслуживающими уважения, то он доносит это мне на моё усмотрение.
Такая официальность, как подача формального рапорта в деле столь несложном, показалась мне актом нарочитым, но я, к сожалению, не уделил вначале этому делу особого внимания.
«Придирается к служащему, которого он не любит, и хочет, чтобы я применил наказание, пользуясь формальным предлогом!» — вот что мелькнуло у меня в голове; но я вызвал Неделяева для уяснения. Пришёл он ко мне удручённый и сильно обиженный. «Я знал, что в два часа дня у меня в квартире ротмистр Иванов должен был встретиться с сотрудником К., но минут за десять до назначенного времени вспомнил, что у меня на квартире нет чая для заварки, а ротмистр Иванов любил угощать этого сотрудника чаем; я решил сбегануть в лавчонку купить чай, но, или ротмистр Иванов пришёл ранее срока, или я опоздал на несколько минут, и мы встретились с ротмистром Ивановым у моей квартиры и почти одновременно вошли в неё. Вскоре пришёл и сотрудник; а когда я подал им в комнату чай, то ротмистр Иванов стал кричать на меня, как на последнего бродягу, в присутствии секретного сотрудника, чем поставил меня в очень унизительное положение. Я извинился перед ротмистром Ивановым, но он никаких объяснений не принял!» — обиженно рассказывал мне Неделяев.
Я сделал для проформы замечание Неделяеву, хотя понимал, что проступок его ничтожен, в служебной рутине возможен и никакого, в сущности, вреда ни агентуре, ни вообще делу конспирации не нанесено.
За разными делами я скоро забыл об этом рапорте, но не забыл о нём ротмистр Иванов, и… по прошествии месячного срока, «не получая от меня никакого официального ответа», он подал снова рапорт, но уже высшему начальству на меня. Рапорт был подан на этот раз градоначальнику. Последний подивился, выслушал мои объяснения, но решил отправить всю переписку в штаб Отдельного корпуса жандармов. Началось формальное расследование по приказу генерала Джунковского. Расследование это нашло все мои объяснения правильными, и в результате последовал перевод трёх моих офицеров, примкнувших к жалобам на меня ротмистра Иванова, в разные провинциальные жандармские управления.
Это была попытка маленького «дворцового переворота», кончившаяся неудачно.
Однако самым любопытным штрихом в этой истории был тот, который был внесён в неё самим генералом Джунковским. Рассмотрев всё дело и согласившись с мнением лиц, производивших расследование, он нашёл необходимым написать мне своё мнение о случившемся. Это мнение состояло в том, что я «не должен был допустить крика и шума в конспиративной квартире», что могло повести за собой «провал секретной агентуры», а потому он, генерал Джунковский, ставит это упущение по службе мне на вид.
Кто знает прежние московские квартиры, тот, конечно, поймёт, что кричи не кричи в такой квартире, всё равно соседи не услышат. Стены-то были толстые. И, конечно, всё дело было вовсе не в криках! Но что было взять с такого «знатока и руководителя политического розыска», каким был генерал Джунковский, оказавшийся к тому времени и командиром Отдельного корпуса жандармов и товарищем министра внутренних дел по заведованию полицией?
Долго я ломал себе голову, силясь разрешить недоумённый вопрос: почему именно генералу Джунковскому пришла мысль о том, что из-за крика ротмистра Иванова, ругавшего Неделяева в уединённой и запертой обывательской квартире, в данном случае служившей местом конспиративных свиданий, могла пострадать секретная агентура? Ответ на этот вопрос я получил значительно позже, уже в эмиграции, когда я прочёл в «Красном архиве», издаваемом большевиками, статью «К истории ареста и суда над демократической фракцией II Государственной Думы».
В этой истории, между прочим, рассказаны злоключения бывшей сотрудницы Петербургского охранного отделения, Шорниковой, в 1906 году дававшей генералу Герасимову (тогда начальнику этого отделения) исключительные по значению осведомительные данные о связи членов социал-демократической фракции Государственной думы 2-го созыва с военно-революционными организациями.
Эта сотрудница, по-видимому очень неглупая и ловкая девица, была использована «до отказа» Петербургским охранным отделением, а затем забыта и брошена на произвол судьбы. К сожалению, в практике некоторых розыскных деятелей такие неблаговидные приёмы бывали.
Девица, придя в совершенное отчаяние и не зная, что делать в дальнейшем, будучи «провалена» и угрожаема с разных сторон, в один прекрасный день обратилась лично с просьбой к товарищу министра внутренних дел, а им в то время (уже в 1913 году) был не кто иной, как генерал Джунковский. Он, услышав обвинения Шорниковой, направленные на различных жандармских чинов и на порядки (вернее, беспорядки) в Петербургском охранном отделении, которых она была невольной свидетельницей, вызвал немедленно к себе в кабинет, где он вёл беседу с Шорниковой, директора Департамента полиции С.П. Белецкого и предложил ему в своём присутствии записывать объяснения и жалобы её.
Шорникова, перечисляя непорядки Петербургского охранного отделения, говорила о том, что на конспиративной квартире, куда она приходила на свидание с помощником генерала Герасимова, был полный беспорядок: несколько секретных сотрудников приходили в одно и то же время на эту квартиру, их рассовывали наспех по разным комнатам, и Шорникова однажды, находясь в одной из этих комнат в ожидании прихода руководившего её деятельностью подполковника Еленского (помощника генерала Герасимова), подсмотрела в щёлку двери в смежной комнате и увидела другого сотрудника.
Конечно, такой случай в розыскной практике нежелателен и недопустим и может быть только до некоторой степени извиняем ввиду спешки и переобременённости в делах в тот беспокойный 1906 год, когда это имело место.
Генерал Джунковский, неприязненно относившийся вообще к чинам Отдельного корпуса жандармов, был, вероятно, в душе очень доволен, что натолкнулся на случай непорядка, и доставил себе удовольствие, заставив самого директора Департамента полиции в своём присутствии записывать неприятные показания бывшей секретной сотрудницы.
Решив немедленно после своего вступления в новые должности (командира Отдельного корпуса жандармов и товарища министра внутренних дел по заведованию полицией) уволить как директора Департамента полиции С.П. Белецкого, так и его правую руку по заведованию политическим розыском, С.Е Виссарионова, генерал Джунковский, вероятно, испытывал большое удовлетворение, следя за собственноручной записью Белецким объяснений, даваемых Шорниковой. Вероятно, в то время, когда он слушал эти объяснения, генералу Джунковскому особенно засела в голову картина непорядка в конспиративной квартире и тот момент, когда сотрудница разглядывала — «от нечего делать» — в щёлку двери лицо другого сотрудника, сидевшего в смежной комнате.
Как раз одновременно с этой жалобой генералу Джунковскому пришлось заняться рапортом той комиссии, которая рассматривала жалобу на меня со стороны ротмистра Иванова. Усмотрев какую-то связь в непорядках на конспиративных квартирах в охранных отделениях и не будучи в состоянии отличить один «инцидент» от другого, генерал Джунковский и положил свою «мудрую» резолюцию «о возможности провала секретной агентуры» (от ругани в конспиративной квартире) и моём «недосмотре» в этой истории. Но, так как, в общем, комиссия, расследовавшая жалобу на меня со стороны ротмистра Иванова, была всецело на моей стороне, я спокойно отнёсся к странному заключению самого генерала Джунковского.
Расскажу ещё об одном «мудром» решении генерала, относившемся к тому же примерно времени, т.е. к осени 1913 года.
В это время в моём ведении сосредоточивался политический розыск не только в городе Москве, но я, как начальник [районного] охранного отделения, руководил розыском в десяти примерно губерниях Московского промышленного района. Я имел тогда и второго помощника, подполковника Долгова, для этой дополнительной работы; однако на просмотр ко мне поступали все агентурные записки от всех жандармских чинов этого района. Это одно отнимало немало времени. В одном из губернских жандармских управлений района к осени 1913 года переменили начальника управления, а новый начальник в свою очередь был смещён с должности начальника одного из крупных провинциальных охранных отделений; сместил его Департамент полиции, будучи недоволен его руководством в политическом розыске. Но командир Отдельного корпуса жандармов назначил его (очевидно, в пику Департаменту полиции) начальником губернского жандармского управления и как раз в моём районе.
В агентурных записках, которые стали поступать ко мне от этого начальника управления, появились совершенно невероятные агентурные сведения об активной подпольной работе местного комитета Партии социал-революционеров. Сведения эти шли совершенно вразрез с общими сведениями об организациях этой партии, к тому времени совершенно выдохшейся и бездействовавшей.
Я сразу понял, что секретный сотрудник, дававший эти сведения, «задуривает» местных руководителей политического розыска и в этом смысле и осветил положение дела Департаменту полиции, который предложил мне лично проверить эту агентуру, для чего пришлось поехать в город Н.
Приехав на место и поговорив с начальником управления, я убедился, что всё дело политического розыска ведётся молодым жандармским ротмистром, незадолго до того специально назначенным для этого в помощники новому начальнику управления. Сам начальник не удосужился познакомиться с сотрудником, дававшим — как казалось на бумаге — весьма серьёзные и значительные сведения, а молодой жандармский ротмистр только начинал жандармско-розыскную карьеру и готов был верить каждому слову осведомителей.
В сопровождении этого молодого жандармского ротмистра, которого я лично знал по Саратову, где он начал свою жандармскую службу адъютантом в жандармско-полицейском управлении железной дороги, я отправился на конспиративную квартиру для свидания с тем самым секретным сотрудником, который дал местному жандармскому розыску столько ошеломляющих данных.
Ещё идя на конспиративную квартиру, я сказал сопровождавшему меня ротмистру, что этот сотрудник — шантажист, что все сведения его вздорные и что я заставлю его признаться в этом. Ротмистр недоумевал. Мне, конечно, было важно разоблачить враньё этого сотрудника в присутствии свидетеля — его же руководителя.
Этот сотрудник оказался мелким служащим — конторщиком на местной судоходной пристани, молодым человеком лет 26–27.
Мне не стоило большого труда, после терпеливого выслушивания его запутанных сочинений «из головы», разоблачить его достаточно убедительно, и он, после некоторых колебаний, вынужден был в большом конфузе сознаться в длительном вранье. Однако враньё враньём, но оказалось и худшее: сотрудник этот дошёл до того, как это выяснилось из разговора с ним, что он организовал сам небольшою группу из своих приятелей и наметил ни много ни мало, как ограбление («экспроприацию», по общеизвестному и более вежливому термину) местной судоходной конторы; и, что самое главное, эта экспроприация должна была произойти «завтра»!
Выходило так, что местному политическому розыску оставалось совсем немного времени, чтобы предупредить это скандальное дело, под выдуманным им же самим предлогом активности местных социалистов-революционеров. Сотрудник, чуть не плача, слушал мои разъяснения и умолял выручить его из беды, вполне откровенно сознавшись, что все его сведения о местных эсерах, о местном комитете этой партии, о шифре для переписки с заграницей и пр. — всё выдумано им из-за боязни, что его уволят с должности секретного сотрудника при отсутствии у него каких-либо интересных сведений.
Мне оставалось растолковать очень смущённому и растерянному сотруднику, а кстати, и тоже смущённому жандармскому ротмистру, что, если бы затеянное ограбление произошло, получился бы огромный конфуз для местного политического розыска и для жандармской власти вообще и крупное наказание по суду для самого сотрудника и его приятелей.
Я тут же предложил план ликвидации этой затеи путём немедленных обысков для изъятия револьверов у участников задуманной экспроприации и поступления с ними в зависимости от результатов обыска.
Когда я предложил этот план начальнику управления, то ему, конечно, тоже ничего не оставалось делать, как согласиться на него. Отсутствие руководства розыском с его стороны было полное.
В своём объяснительном конфиденциальном письме директору Департамента полиции я изложил всю эту историю, причём, искренне желая отвратить от молодого жандармского ротмистра нежелательные последствия по службе, вынужден был отметить, что всё происшедшее могло случиться только в результате невнимания к делу начальника управления, который, по своему прошлому розыскному опыту, мог бы, казалось, предупредить вовремя провокационные затеи секретного сотрудника.
Написал я, в общем, очень сдержанно, но случилось так, что у начальника управления были хорошие связи в высших военных кругах, и когда Департамент полиции после моего письма, написал ему кислое письмо в свою очередь, этот жандармский полковник отправился в Петербург и, вероятно, пустил в ход соответствующие связи и доложил всё дело генералу Джунковскому в таком освещении (я не знаю, как ему это удалось), что последний оказался на его стороне!
В результате, очевидно наперекор Департаменту полиции, генерал Джунковский стал продвигать этого жандармского полковника вверх в необыкновенно спешном порядке к самым ответственным должностям жандармской службы, а, приехав как-то в Москву, при встрече со мной заметил мне холодно: «Между прочим, я не согласен с вами в оценке деятельности полковника такого-то», т.е. того самого полковника, у которого произошла описанная история с несостоявшейся, только благодаря мне, попыткой провокации его секретного сотрудника.
В чём же заключалась причина того, что генерал Джунковский, вопреки всякой очевидности, не согласился с моим докладом?
Его несогласие, очевидно, касалось только той небольшой заключительной строки моего доклада, где я отметил, что если бы начальник губернского жандармского управления обратил бы должное внимание на описанное мной дело, то, казалось бы, с его опытом такое скандальное поведение его секретного сотрудника не могло иметь места и было бы своевременно пресечено.
Генерал Джунковский совершенно не пожелал отметить моё своевременное вмешательство в это дело, которое грозило скандальными разоблачениями, если бы оно осуществилось.
Всё отношение генерала Джунковского к этому делу базировалось на одном: досадить Департаменту полиции и продемонстрировать перед теми, «кому это надлежит понимать», что Департамент, убрав год тому назад жандармского полковника с розыскного поста в провинции, сделал ошибку и что теперь Департамент при моём содействии («верного Департаменту полиции охранника») пытается ещё более принизить этого жандармского полковника, который-де на самом деле достоин лучшей участи. Поэтому-то генерал Джунковский не согласен был со мной, но в чём именно, он так и не пояснил мне, а я не стал его спрашивать.
Весной 1915 года, как известно, в Москве разразился антинемецкий погром. Я расскажу о нём подробнее в порядке очереди. Сюда я ввожу эту историю, поскольку она относится к личности генерала Джунковского.
После двух дней бесчинства толпы погром этот закончился сам собой, и когда утром на третий день в Москву приехал товарищ министра внутренних дел и командир Отдельного корпуса жандармов генерал Джунковский, Москва представляла собой мирную картину «после боя»!
Как это было заведено генералом Джунковским, все — и я в том числе — старшие представители местных жандармских управлений (в Москве кроме губернского жандармского управления находилось ещё около пяти жандармско-полицейских управлений железных дорог) встречали его на вокзале обычным рапортом
Рапорт включал, как я уже это отмечал, краткую сакраментальную фразу о том, что в таком-то управлении или отделении особых происшествий не было, а если они были, то краткий отчёт о них.
Курьёз такого рапорта в применении к моему охранному отделению заключался, конечно, в том, что какие-нибудь происшествия всегда оказывались, это уже была такая «специальность», обычно неудобная для доклада на вокзале.
Только если применять эту форму рапорта собственно к самому охранному отделению и его персоналу, она была, пожалуй, применима в большинстве случаев с полным правом: не всегда же что-нибудь случалось особенное с самим составом служащих! Вообще же, нелепо было требовать рапорта на вокзале от начальника охранного отделения! Но Джунковский не был бы Джунковским, если бы не требовал от меня такого «строевого» рапорта.
Генерал Джунковский вышел из вагона, одетый «по-походному» — в офицерское пальто из солдатского грубого сукна и походном снаряжении поверх него. Всем своим видом он говорил, что и он на боевом фронте. Этот приём маскировки «под фронт» был очень типичен для этого царедворца.
Все начальники управлений стали подходить к генералу, произносить одну и ту же установленную фразу. Дошла очередь и до меня. Только я открыл рот, собираясь произнести нелепый в переживавшихся условиях сакраментальный рапорт, как генерал мрачно и нетерпеливо перебил меня: «А погром?!» — «Ваше превосходительство, — продолжал я, — во вверенном мне отделении особых происшествий не было, но в Москве только что закончился антинемецкий погром». Генерал раздражённо посмотрел на меня, словно хотел сказать: «Вывертываешься», но сказал только: «Немедленно приезжайте ко мне и доложите всё о происшедшем».
Установленный им для начальника охранного отделения военный рапорт, очевидно, даже для генерала Джунковского не подходил к случаю.
Я уже упоминал ранее, как вследствие разных побочных обстоятельств генерал Джунковский должен был чувствовать «флюиды отталкивания» ко мне. Прошло уже около двух с половиной лет, как он был моим начальником, я чувствовал эти флюиды, но они не реализовались пока в неприятную для меня сторону. Однако осенью 1915 года они реализовались! И вот в каком виде: как-то в это время градоначальник, генерал Е.К. Климович (мой предшественник в должности начальника Московского охранного отделения в 1906 году), вызвал меня к себе; усадив в кресло, генерал протянул мне молча какое-то письмо и предложил прочесть.
Письмо написано было генералом Джунковским Климовичу. Содержание примерно было следующее. «Так как, — писал Джунковский, — я предлагаю назначить на должность начальника Отделения по охранению общественной безопасности и порядка в г. Москве жандармского подполковника Леонтовича, а полковника Мартынова назначить начальником «такого-то» (я забыл название этого уездного жандармского управления) уездного жандармского управления, то благоволите сообщить мне Ваше заключение по поводу этого предполагаемого мной перемещения».
Чтобы яснее понять некоторую сложность выпада генерала Джунковского против меня, надо иметь в виду следующее: когда в 1912 году мною заменили начальника Московского охранного отделения полковника Заварзина, то тогдашнего градоначальника генерала Адрианова не запрашивали насчёт его согласия на эту перемену. Ему объявили её. Генерала Адрианова не считали за человека, разбирающегося в тонкостях политического розыска. Не то было с градоначальником Климовичем, которого считали одним из самых выдающихся руководителей розыска. Поэтому даже генерал Джунковский не нашёл возможным не запросить генерала Климовича о перемещении подчинённого — начальника охранного отделения.
Генерал Джунковский, конечно, считал, зная генерала Климовича, что последний не захочет ссориться с министерством и не станет отстаивать меня. Соображение правильное.
Но самое имя и личность нового кандидата, очевидно подсунутого генералом Джунковским по просьбе какой-нибудь влиятельной особы, ничего не говорили за себя. У подполковника Леонтовича не было розыскного опыта, и генерал Джунковский бестрепетно и смело назначал самого «среднего» жандармского штаб-офицера на одну из самых ответственных должностей по Министерству внутренних дел, в сфере политического розыска.
Кроме того, меня лично (это уже, очевидно, на почве «флюидов»!) генерал Джунковский намеревался перевести на должность не только сколько-нибудь равнозначащую, но с понижением, да ещё с каким: этой должности фактически в то время не было, или, вернее, она оставалась ещё в штатах Отдельного корпуса жандармов только на бумаге, ибо это небольшое, и по размеру и по значению, уездное жандармское управление Привислинского края было по военным причинам эвакуировано! Мне оставалось, если бы замыслы генерала Джунковского осуществились, пребывать самому в положении ненужного балласта при каком-нибудь жандармском управлении.
Чувство страшной и незаслуженной обиды поднялось во мне после прочтения этого письма. Я возвратил письмо генералу Климовичу и, будучи всё же давно с ним хорошо знаком по нашей общей розыскной работе, спросил его, каков будет его ответ.
Климович отлично знал, что под моим руководством охранное отделение в Москве в то время — время очень ответственное и сложное (шёл 1915 год) — давало ему возможность ясно и осведомлённо разбираться во всех вопросах подпольной и надпольной, но хорошо замаскированной борьбы с правительственной властью. Он понимал, что заменить меня на должности начальника Московского охранного отделения не так-то просто. Не говоря уже о том, что я был сам москвич и знал «общественную» Москву давно и хорошо, но я, кроме того, был к тому времени больше трёх лет в должности и вполне освоился с ней; политическое освещение у меня было поставлено прочно и хорошо; я знал своё дело и был хозяином в нём.
Всё это генерал Климович отлично знал, но он был не тем человеком, который стал бы отстаивать меня и ломать из-за меня копья, что я, конечно, знал, и знал хорошо. Иллюзий на этот счёт я не питал никаких, да и к тому же я знал, что генерал Климович, считая себя знатоком розыска, может себя успокоить тем соображением, что он сам во всём разберётся.
Генерал Климович уклончиво ответил мне, что ему было бы тяжело и неприятно лишиться моего сотрудничества в работе.
Вечером того же дня генерал Климович сам пришёл ко мне в мой рабочий кабинет, памятный ему по 1906 году, когда он сам сидел за моим письменным столом в качестве начальника Московского охранного отделения, и показал мне проект своего письменного ответа генералу Джунковскому.
Этот ответ был очень характерен для генерала Климовича; он писал сначала разные хвалебные мне дифирамбы, указывая, что в то тяжёлое по политическим осложнениям время не следовало бы менять начальника политического розыска, что он не знает вовсе подполковника Леонтовича, а потому — так заканчивалось это письмо — если генерал Джунковский решил дать мне другое назначение, то он, генерал Климович, просит назначить на моё место известного ему жандармского подполковника Самохвалова.
Прочтя это письмо, я поблагодарил градоначальника за выраженную в письме лестную оценку моей деятельности, но сказал прямо, что этим письмом генерал Климович попросту хлопочет за подполковника Самохвалова. Тогда, как бы устыдившись, градоначальник, подумавши немного, сказал: «Ну, хорошо, я попросту не соглашусь с доводами Джунковского; я не хочу вашего ухода!»
Генерал Климович прислал мне другое письмо на имя генерала Джунковского для срочной отправки его в Петербург. Я не знаю содержания этого письма, так как не позволил себе вскрыть его. Возможно, что генерал Климович полагал, что я его вскрою. Не знаю…
Во всяком случае, из этого письма ничего не вышло, как и из враждебной ко мне затеи генерала Джунковского, ибо он сам через несколько дней внезапно был уволен со своей должности, поскользнувшись на одной «апельсинной корке».
Я остался в должности, но замечательно то, что начиная с этого 1915 года раза два в году на меня делались атаки с разных сторон в целях «спихнуть» меня с должности. Эти атаки, о которых я упомяну в дальнейшем, так как они очень типичны для порядков в нашем Министерстве внутренних дел, неизменно оканчивались неудачей, и спихнула меня с должности только революция 1917 года.
Чтобы покончить с генералом Джунковским, я расскажу историю его «апельсинной корки», как она произошла в действительности, а не по изданной его доброжелателями легенде.
Генерал Джунковский поскользнулся на «немцах», а не, как явствует по другой версии, по поводу якобы враждебного для Распутина доклада Царю!
История была такова. Политика правительства по отношению к русским немцам и попавшим в плен немцам изменялась многократно. То она была суровой и решительной, то делались послабления. Администрации приходилось «держать нос по ветру»: или усердствовать не в меру, или, принимая во внимание «то-то и то-то», оказывать некоторые снисхождения и допускать исключения из правил.
Летом 1916 года мне как-то позвонил по телефону помощник московского градоначальника полковник В.И. Назанский, ныне благополучно проживающий в Париже, и попросил меня принять одну даму. «Очень красивая дама», — прибавил Назанский шутливо. Дело шло об её муже, каком-то австрийском бароне, проживающем в плену, кажется, в Нижнем Новгороде; «красивая дама» же была француженкой. Полковник Назанский уверил меня, что переписка об этом австрийском бароне проходила по делам моего отделения. Мне пришлось согласиться, хотя я знал, что только теряю время.
Через несколько минут мне доложили, что какая-то иностранка желает меня видеть. В кабинет вошла действительно очень красивая женщина, лет двадцати — тридцати, высокого роста тёмная шатенка, с очень правильными чертами лица, несколько вызывающего типа красоты, и стала взволнованно на французском языке умолять меня помочь её мужу переехать из Нижнего Новгорода в Москву. Она усиленно напирала на свою французскую национальность, на то, что мы, русские, и она, француженка, политические друзья и что я, «от которого зависит всё», должен помочь ей. Я всячески уклонялся от оказания этой помощи, доказывая моё скромное служебное положение, при котором я бессилен что-либо сделать для неё, но моя просительница становилась всё настойчивее и пускала в ход все чары своей красоты. Уходя из моего кабинета, она пыталась обнять меня и приблизила губы ко мне, но, видя холодную непреклонность, переменила обращение в шутку и, уходя, обещала мне «после войны» лучшую встречу! Дама была очень напористая, из типа фильмовых и роковых Мата-Хари.
Рассказывая потом полковнику Назанскому о посещении француженки, я узнал от него, что она так же вела себя и с ним.
Француженка уехала в Петербург хлопотать у «самого Джунковского». Через некоторое время, как и узнал из газет, в Государственной думе Пуришкевич произнёс одну из своих пламенных речей, обвиняя представителей государственной власти в попустительстве врагам родины, и привёл целый список немецких пленных (в числе которых значился и муж француженки, моей просительницы), которым без достаточных оснований сделал разные поблажки товарищ министра внутренних дел генерал Джунковский. Государь остался очень недоволен, и генерал Джунковский немедленно был отстранён от должности. Играла ли при этом какую-нибудь роль его позиция в вопросе о Распутине, я не знаю. Думаю, что не играла вовсе.
Генерал Джунковский выхлопотал себе командование бригадой на фронте. Как он ею командовал, не знаю — это вне моей компетенции; может быть, и лучше, чем командовал целым «корпусом», хотя этим корпусом был всего-навсего Отдельный корпус жандармов с его 1000 офицеров и 10.000 унтер-офицеров. После революции генерал Джунковский как-то сумел поладить с большевиками — его не тронули.
* * *
За первые шестнадцать лет нашего столетия не было более спокойных годов, чем 1909-й и последующие за ним годы, вплоть до революции, — спокойных в смысле ослабления революционного, организованного напора на правительство.
Играли роль в этом следующие основные причины.
Общий упадок революционного настроения в связи с неудачей бунта 1905 года.
Удачная борьба правительства с революционными организациями при помощи реформированной жандармской полиции.
Выяснившаяся в 1909 году «провокация» Азефа, расстроившая всю Партию социалистов-революционеров и её террористические начинания.
Перенесение центров разрушительно-революционной стихии из подполья в полуоткрытые и полулегальные общественно-политические группировки, борьба с которыми требовала иных методов.
Были, конечно, и другие причины общего характера.
Слово «спокойствие» я в значительной мере употребляю в приложении к нашей жандармской, розыскной, осведомительной работе; в общественно-политической жизни страны оно, конечно, не определяет точно эту жизнь.
Взбудораженность этой жизни шла своим чередом, и не нашей жандармской работой можно было бы ввести её в какие-то русла.
В 1912 году, когда я был назначен начальником Московского охранного отделения, политический розыск шёл спокойным темпом. Начальнику этого охранного отделения требовалось в то время понимать общую обстановку, умело руководить рутиной и «шаблоном» политического розыска и в своих докладах по начальству верно оценивать как силу и значение того или иного подпольного движения, так и возможность новых образований в связи с меняющимися политическими настроениями.
В области чисто подпольных революционных партий положение было донельзя простое и понятное в революционном подполье «барахталась» под полным контролем жандармской и охранной полиции одна только большевистская фракция Российской социал-демократической рабочей партии с её организациями, рассеянными по наиболее крупным городам; этим организациям мы, жандармская полиция, позволяли едва дышать, и то только в интересах политического розыска.
В это время не существовало никаких максималистов, анархистов, как и самой беспокойной партии — Партии социалистов-революционеров. Но кое-кто из жандармской полиции тогда ещё не усвоил этого описанного мной положения в революционном подполье.
На почве этого «неусвоения» у меня вскоре после начала моей работы в Москве произошла следующая история.
Как я уже упоминал, при моих первых же докладах о подпольной деятельности как повсюду вообще, так и по Москве московскому градоначальнику генералу Адрианову его стремлением, конечно, было выяснить и понять, что именно представляю собой я как начальник охранного отделения.
Я обрисовал ему общее положение революционных организаций, как я это только что изложил; доклад мой был успокоительным, особенно в связи с ожидавшимся тогда Высочайшим приездом в Москву.
На собраниях полицейских высших чинов, собиравшихся тогда очень часто для выработки мер охраны, мне приходилось выступать также с успокоительными замечаниями.
У генерала Адрианова, меня не знавшего, да ещё находившегося под постоянным нажимом со стороны своего помощника, полковника Модля, вероятно, сомневавшегося в моём знании политического розыска и общей обстановки, очевидно закрадывались сомнения в правильности моих докладов и моей точки зрения.
Как-то в августе того же года, в самый разгар наших приготовлений к Высочайшему приезду, генерал Адрианов вызвал меня к себе в кабинет и, передав мне какую-то объёмистую докладную записку, попросил меня ознакомиться с ней и доложить ему по содержанию. Я взял эту записку домой и взялся за чтение. К моему большому удивлению, автором записки оказывался не кто иной, как жандармский полковник фон Котен, в то время начальник Петербургского охранного отделения.
До перевода его в Петербург полковник фон Котен был начальником Московского охранного отделения и в подчинении у того же градоначальника, генерала Адрианова.
По-видимому, генерал Адрианов сохранил доверие к полковнику фон Котену. Записка, находившаяся в моих руках, оказалась как бы обзором настоящего состояния Партии социалистов-революционеров.
Чем дальше читал я эту объёмистую записку, тем более поражался. В ней, очевидно со слов какого-то секретного сотрудника, рассказывались всевозможные нелепости о «небывалой организованности» партии, перечислялись члены «центрального» и других комитетов партии, назывались лидеры, излагались различные «подготовления» и «планы» и пр. и пр.
Всё было полнейшим вздором и глупой выдумкой. Читая эту записку, я попутно тут же, карандашом на полях, делал отметки, замечания и вообще навёл беспощадную критику, не считаясь с тоном своих отметок. Я был изумлён и возмущён — изумлён тем, что начальник Петербургского охранного отделения мог до такой степени не понимать общего положения дела, и в особенности полного развала в то время и отсутствия каких-либо организаций этой партии; возмущён тем, что он позволил себе, в обход и служебной этики, и служебного порядка, послать эту записку прямо в руки градоначальника, минуя меня, которому, как казалось бы, следовало получить её для «сведения и соображений при розыске», да, кроме того, записка, по-видимому, не была им послана и в Департамент полиции, иначе я получил бы её «для соображений при розыске», в копии.
В числе моих кардинальных заметок на полях записки запестрели резкие слова, вроде: «Какой вздор!», «Неужели начальник СПБ охранного отделения не понимает, что это сплошные выдумки!», «Как глупо!», «Чепуха!» и т.д.
Была ли это со стороны фон Котена глупость или интрига, трудно решить. В том, что он послал записку прямо в руки градоначальнику, можно усмотреть, пожалуй, интригу. Во всяком случае, это было глупой интригой. Но мне предстояла нелёгкая задача втолковать генералу Адрианову, что все данные записки начальника фон Котена не отвечают действительности.
Вероятно, генерал Адрианов продолжал сомневаться не в записке — нет, а во мне и в правильности моей оценки её! Положение прояснилось несколько дней спустя, когда бывший в то время в Москве директор Департамента полиции С.П. Белецкий, зайдя ко мне в кабинет, спросил меня о записке и предложил дать ему её для ознакомления.
Я вынул из ящика стола записку и докладные директору Департамента полиции о всех нелепостях, в ней заключавшихся, попросил только две минуты времени, чтобы стереть резинкой мои резкие заметки на полях. «Нет, нет, — сказал мне Белецкий, — дайте мне эту записку, как она есть, с вашими отметками!» — «Неловко, ваше превосходительство, — отвечал я, — отметки эти я делал только для себя, записка по своему содержанию настолько нелепая и вздорная, что её нельзя без вреда для дела приложить ни к какому делу в отделении». — «Нет, дайте её мне с вашими отметками!» Я отдал записку директору и не знаю, какие она имела последствия.
Однако ведь кто-нибудь из нас, или начальник Петербургского охранного отделения, или я, начальник Московского охранного отделения, должен был быть прав, а другой не прав в своих оценках положения Партии социалистов-революционеров в 1912 году. Казалось бы, что начальник одного из крупнейших охранных отделений в империи не мог продолжать руководство политическим розыском, если он ошибался в главном и не понимал главного в состоянии одной из самых опасных с государственной точки зрения революционных партий! Но оба начальника продолжали оставаться в своих должностях: полковник фон Котен до 1914 года, а я до самой революции…
Случай этот подтверждает отсутствие планомерного руководства политическим розыском со стороны Департамента полиции.
Думаю, что С.П. Белецкий разделял мою «установку» (как говорят это теперь) и объяснил генералу Адрианову вздорность записки фон Котена. Заведование и руководство политическим розыском в Поволжье с 1906 по 1912 год, в том районе, где издавна укрепились влияние и связи Партии социалистов-революционеров, также как и полное понимание мною всего того, что делалось в центрах этой партии, благодаря данным от очень осведомлённой агентуры, конечно, очень много помогли мне в оценке общего подпольного движения и в Москве. Поэтому мне нетрудно было разобраться в записке полковника фон Котена.
Вскоре от него же я получил письмо, в котором он уведомлял меня о посылке им в Москву одного из своих секретных сотрудников, «несколько поколебленного в партийных кругах, но очень осведомлённого в деятельности Партии социалистов-революционеров», прося меня принять этого сотрудника в моё ведение.
По выработанному условию мы встретились с этим сотрудником в отдельном кабинете ресторана «Мартьяныч»; я захватил с собой одного из офицеров отделения в свидетели.
Через самое короткое время я убедился, что этот сотрудник — типичный шантажист и у него самое слабое представление о настоящем положении в Партии социалистов-революционеров. Мне не стоило большого труда доказать ему, что все его сведения ничего не стоят и не отвечают действительности. Поэтому я предложил ему возвратиться в Петербург и попросить полковника фон Котена заняться его личной судьбой.
Всё это я изложил в соответствующем письме полковнику фон Котену. Может быть, этот самый сотрудник и был автором той «записки» начальника Петербургского охранного отделения, которая была прислана генералу Адрианову.
Весна 1913 года прошла под знаком «Романовских торжеств» в память 300-летия царствования Дома Романовых.
Повторилась снова страда «охранных мер», «охранных совещаний», встреч и докладов разным приезжавшим в Москву начальствующим лицам.
Должен отметить большой патриотический подъём населения Москвы в связи с этими торжествами, которые прошли очень успешно.
На этот раз генерал Джунковский передал мне пожалованный мне орден св. Станислава 2-й степени, который меня очень мало утешил, так как я ожидал производства своего за отличие, «не в очередь» в чин полковника. Но этого производства мне пришлось прождать ещё два года.
* * *
Как спокойно ни было общее положение, благодаря ослаблению организованного революционного подполья и его активности, всё руководство делами столь большого сравнительно учреждения, каким было в то время Московское охранное отделение, давало себя знать. Поэтому моё время было распределено с большой точностью.
Я попробую набросать приблизительную картину своего служебного дня. Моё утро начиналось около 10 часов; я выпивал чашку кофе и попутно читал приготовляемую в канцелярии градоначальника сводку наиболее интересных газетных сообщений. Эта сводка приготовлялась для градоначальника, а мне доставлялась в копии.
Почти ежедневно, утром, приходилось зайти по очередным делам или к градоначальнику, или к одному из его помощников.
Затем в мой кабинет приходили с разными докладами старшие служащие отделения. Принимая во внимание, что в отделении было в среднем до двенадцати офицеров и, кроме них, с докладами приходили заведующий канцелярией отделения, заведующий наружным наблюдением, казначей и ещё двое-трое старших чиновников и что на каждого из этих докладчиков я должен был потратить от пяти до пятнадцати минут времени, то ясно, что я еле успевал управиться с обычными докладами к 1 часу дня.
В это время меня звали к завтраку. Мой казённый лакей Савелий, бывший в этой должности и у нескольких моих предшественников, неизменно появлялся в моём кабинете и докладывал, около часа дня, что «фриштик готов».
Я уже ранее отмечал, что офицеры Отдельного корпуса жандармов, направляясь по разным служебным делам в Петербург, обычно заходили в Московское охранное отделение за бесплатным железнодорожным билетом «на предъявителя». Таких билетов в моём распоряжении была целая куча. Обычно на каждую железную дорогу у меня были: один билет 1-го класса, один или два билета 2-го класса и два или три — 3-го класса.
Очень часто офицеры Корпуса, зайдя к моему помощнику и получив такой билет (я дал распоряжение никогда не отказывать офицерам Корпуса в этих билетах), и получив также, если они оставались на день или два в Москве, бесплатный билет в какой-нибудь театр, находили естественным представиться мне и лично поблагодарить за билеты. Согласно заведённому порядку, эти офицеры приглашались ко мне на завтрак или попозже на обед. Таким образом, и время завтрака или обеда уделялось разным служебным или неслужебным беседам с гостями. Семья моя — небольшая: жена, я и сын, в то время гимназист. Но за стол мы редко садились одни, своей маленькой семьёй.
Время между завтраком и обедом, т.е. около пяти часов, уходило у меня на одно или два свидания с секретными сотрудниками, на писание черновиков служебных докладов, на внеочередные разговоры со служащими отделения и на посещение тех высших чинов администрации или прокуратуры, для которых у меня были более или менее спешные сообщения.
Затем — обед около шести часов дня и отдых в полчаса или час, впрочем, часто прерываемый телефонными звонками, так как телефон был проведён у меня и в спальню, и в столовую.
Вечернее время, т.е. время между семью с половиной и десятью часами, я иногда, но далеко не всегда мог использовать, если не было чего-нибудь экстренного (что бывало очень часто), для себя самого и, таким образом, раз или два в неделю быть в театре.
Обычно с десяти-одиннадцати вечера я должен был быть у себя в кабинете снова, и снова начинались доклады офицеров и чиновников моего отделения. Продолжалась утренняя история, и она тянулась далеко за полночь.
Такой градоначальник, как генерал Климович, сам в прошлом начальник Московского охранного отделения, засиживался в своём кабинете долго ночью, и часто, почти ежедневно, мои служебные доклады ему происходили после 1 часа ночи.
Редко ложился я спать ранее двух часов ночи; часто значительно позже. И это изо дня в день, не исключая праздников и воскресений! Служебная жертвенность, как я погляжу теперь, была действительно огромная.
Так как за всю мою службу в офицерских чинах я не брал отпусков (за исключением одного в самом начале карьеры, после производства в офицерский чин) и так как время было относительно спокойное, а я чувствовал некоторое переутомление, я решил в конце мая 1914 года взять месячный отпуск и, получив его, укатил на месяц в Крым. В отпуску я прочёл о сараевском выстреле Принципа, а вскоре после возвращения из отпуска началась Великая война.
В тылу, а значит, и Москве, в связи с войной началось применение административных мер по отношению к нашим многочисленным немцам. Так как русских немцев было достаточное количество повсюду в России и в самой администрации было много русских немцев, применение тех или иных репрессивных мер было самое разнообразное. В начале войны, в связи с распубликованными сведениями о немецких зверствах и в связи с проявившимся «административным восторгом», некоторые администраторы начали допускать усиленные репрессии: немцев обыскивали по доносам, сыпавшимся как из рога изобилия, а иногда и высылали в глубь страны.
В начале войны незадолго до того организованные контрразведывательные отделения, предназначенные бороться со шпионажем, проявляли себя весьма слабо. В моё отделение сыпались доносы, заявления и предупреждения от самых разнообразных кругов населения. Между тем моё отделение по роду своих функций не имело отношения к обследованию шпионажа, и я не имел в своём распоряжении соответствующих средств для подобной работы.
Я испросил указаний у градоначальника. Генерал Адрианов в пылу административного восторга решительным тоном приказал производить обыски у лиц, на которых поступали доносы как на вредных делу войны немцев, и поступать с ними в зависимости от результатов обысков и собранных сведений.
Пришлось произвести много обысков, но собрать сведений уличающего характера, конечно, не удалось. Не такая простая вещь шпионаж, чтобы бороться с ним столь примитивными, хотя и решительными, мерами!
Однако эти меры против немцев отнимали массу времени у всего состава моего отделения, несмотря на то что они являлись пустым и вредным делом, ибо были бессистемны.
Один случай, однако, умерил пыл у Адрианова. Вызвал он меня как-то к себе и спрашивает:
— Произвели вы обыск вчера у такого-то? (Не помню теперь фамилии этого влиятельного коммерсанта-немца.)
Отвечаю.
— Да, произвели!
— Ах, какая досада! Это очень влиятельный человек, он после обыска пожаловался Великой княгине Елизавете Фёдоровне, а та звонила мне по телефону — удивляется принятой мере и просит разобраться получше в деле; Великая княгиня знает этого человека с хорошей стороны. Жаль, что до обыска вы не спросили меня о нём!
— Да ведь вы, ваше превосходительство, распорядились производить обыски по всем доносам на немцев! — отвечаю я Адрианову.
— Да, это так; но надо было разобраться! — горячится Адрианов.
— В моём отделении нет средств для такого разбора! — отвечаю снова градоначальнику.
— Да, да, но всё же надо сделать что-нибудь, чтобы загладить эту неловкость! — волнуется Адрианов. — Не ехать же мне к немцу с извинениями. Пожалуйста, съездите сами к нему и объясните ему, что произошла ошибка, и извинитесь!
— Ваше превосходительство, я тоже не хотел бы ехать к этому немцу, да ещё извиняться!
— Но что же, однако, остаётся делать? Я прошу вас поехать и найти что-нибудь в объяснение обыска! — пристаёт ко мне градоначальник.
Как это мне ни было неприятно, я надел офицерскую форму и поехал объясняться к немцу.
Подъезжаю к «собственному» дому. На звонок отворяет дверь лакей в ливрее. Готическое убранство комнат, статуэтки Бисмарка, масса немецких журналов, газет и книг, портреты Вильгельма и прочее не оставляют ни малейших сомнений в немецкой культуре хозяина дома. Даю лакею свою визитную карточку и усаживаюсь в великолепном кабинете хозяина, пропитанном немецким духом.
Входит представительный немец угрюмого, недовольного вида; я представляюсь ему и говорю, что градоначальник предложил мне объяснить вчерашнее неожиданное вторжение в его квартиру; объясняю хозяину дома текущее сложное положение и, насколько могу, внушаю ему, что в такое время приходится прощать некоторые «сильные» меры.
Хозяин силится улыбнуться, предлагает в конце разговора сигару, и мой визит оканчивается.
С этой поры административный восторг у Адрианова поослабел, и я мог спокойнее разбираться в антинемецких доносах обывателей.
Второй антинемецкии нажим произошёл несколько позже, весной 1915 года, и окончился немецким погромом. Москвой «правил» тогда князь Юсупов граф Сумароков-Эльстон. Оба они, и Адрианов в качестве градоначальника, и князь Юсупов в качестве главноначальствующего над Москвой, были удалены с должности после погрома.
В связи с историей этого погрома я расскажу и о моих служебных встречах с князем Юсуповым
* * *
В начале 1915 года правительство решило создать высшую объединяющую власть в Москве, но, в отступление от прежней генерал-губернаторской власти, была образована должность главноначальствующего, более отвечающая наступившему военному времени. Объединение власти, конечно, вполне отвечало сложным запросам того времени, но при одном непременном условии — выборе подходящего для такой должности лица.
Выбор, однако, был сделан чрезвычайно неудачно. Конечно, князь Юсупов был достаточно независим, до некоторой степени знал Москву, был богат и знатен, но не обладал ни опытом, ни знаниями.
В один прекрасный ранневесенний день все начальники отдельных частей, как военные, так и штатские, в соответствующей военному времени форме собрались на Николаевском вокзале для встречи приезжавшего из Петербурга главноначальствующего, князя Юсупова.
Из вагона бодро вышел генерал «гвардейской» складки, со светскими манерами и быстрыми движениями. Князь Юсупов держался очень просто. Простота манер и обращения сразу подкупала. Генерал в сопровождении старших чинов обходил представлявшихся, здоровался, но почти не задавал вопросов. Приём быстро окончился.
Московское градоначальство с приездом главноначальствующего входило в прямое ему подчинение; получалась новая инстанция, куда надо было сообщать, где надо было делать доклады и пр.
Я лично, по своей должности, не ожидал, что скоро войду в очень близкий контакт с главноначальствующим, но случаю было угодно, чтобы это произошло.
Вскоре, в связи с одним из моих письменных докладов градоначальнику, касавшимся, насколько я помню, какой-то забастовки, генералу Адрианову пришлось ехать к главноначальствующему. Вопрос, изложенный в моём докладе, имел отношение к подпольной агитации и, вероятно, показался градоначальнику несколько сложным, а потому он вызвал меня к себе и предложил мне отправиться вместо него к князю Юсупову и объяснить всё дело, изложенное в докладе.
Юсупов жил в своём известном особняке-дворце у Красных Ворот. Дом был огромный, неоднократно реставрированный, помнивший старину, пожалуй, только своим фундаментом и нижним этажом. Низ дома ещё напоминал царей, но верх, с его громадными залами и бесчисленными круглыми гостиными, боскетными и другими большими и малыми комнатами, сохранял эпоху не во всём, и если и сохранял, то в значительной степени благодаря умелой и знающей руке талантливого и умного руководителя и директора московского Строгановского художественного училищаН.В. Глобы. Он был свой человек в доме князя Юсупова и, как это ни странно, принимал всегда участие в самых разнообразных заседаниях, которые любил устраивать князь Юсупов.
Комнаты были заполнены художественными редкостями, картинами, бронзой и мрамором, так что, когда я в сопровождении лакея, провожавшего меня в кабинет князя, проходил по анфиладам дворца, у меня, как говорится, глаза разбегались.
Я был введён в очень небольшую квадратной формы комнату, которая по какому-то странному решению князя служила теперь ему служебным кабинетом. Комната совсем не отвечала своему заданию: недостаточно большая, она едва вмещала небольшой письменный стол, несколько кресел, пару небольших столиков, и вся была наполнена самыми разнообразными художественными предметами.
Я представился князю и объяснил, что генерал Адрианов прислал меня для соответствующего доклада. Думаю, что князь не разобрал тогда, кто именно явился к нему: я был в защитной форме, и жандармский мундир не бросался в глаза. Возможно, что князь принял меня за одного из штаб-офицеров для поручений при градоначальнике. Это я понял уже значительно позже.
Князь был, по-видимому, очень занят, он предложил мне сесть как раз с другой стороны своего письменного стола, на котором грудами лежали телеграммы, дела в синих папках, газеты и масса неразобранных служебных бумаг.
Я, как аккуратный человек, не терпевший загромождённости письменного стола, сразу понял, что главноначальствующий тонет в массе бумаг. Моя догадка подтвердилась скоро. В кабинет беспрерывно входил лакей в безупречной ливрее и подавал князю то груду телеграмм, то свежую дневную газету, то клал на стол новую папку с бумагами «для доклада». Князь, не начиная со мной разговора, нервно, беспокойно и как-то беспомощно то открывал одну из поданных телеграмм, то брался за просмотр газеты, то снова начинал рассматривать лежавшее перед ним «дело».
Я стал рассматривать картины, стараясь отгадать художника, любовался разными objects d’art, во множестве разложенными на столиках и отвлекавшими внимание от дела, по которому я пришёл.
Лакей подал чай. Прошло около получаса… Князь развёртывает телеграмму, смотрит на неё в недоумении и вдруг, обращаясь ко мне, говорит раздражённо: «Не угодно ли, теперь я должен «протолкнуть» какой-то сахар! Чёрт его знает, как я его протолкну! При чём я тут!» Я понял, что дело касается груза сахара, предназначенного в Москву, но застрявшего где-то на железной дороге из-за заторов, образовавшихся вследствие передвижения войск и военных припасов. При виде явной административной беспомощности главноначальствующего я позволил себе подсказать ему весьма простой выход из положения: «Ваше сиятельство, если вы на этой телеграмме положите резолюцию, примерно такую: «Начальнику дороги, правителю дел и начальнику жандармско-полицейского управления срочно доложить дело», вы легко сможете принять правильное решение!»
«Вы думаете, что я тогда найду правильное решение?» — спросил меня неожиданно князь.
«Конечно!» — уверил я главноначальствующего, но понял в эту минуту, что предо мной сидит «административное дитя».
«Ну, а с такой телеграммой как вы думаете поступить?» — обратился ко мне князь, протягивая другую телеграмму.
На этот раз вопрос шёл о каких-то винных складах и их охране. Дело было, конечно, совсем не по моему ведомству. Я подсказал и вторую резолюцию.
Так около часа я прочитывал телеграммы и давал князю различные советы. Главноначальствующий под конец повеселел, острил, шутил. Наконец я улучил минуту и для моего доклада и сам подсказал и резолюцию к нему.
Откланявшись и пытаясь самостоятельно пробраться к выходу, я долго бродил по разным анфиладам огромного дома.
Не прошло и дня, как градоначальник передал мне приказание главноначальствующего явиться к нему. Я поехал и снова присутствовал при разборе князем почты. На другое утро я опять был вызван к князю — на этот раз по каким-то делам градоначальства.
Каждый вызов к главноначальствующему, естественно, отнимал у меня много времени. Самая забавная в наших «деловых» встречах с князем история, почти анекдот, приключилась в мой четвёртый или пятый приезд к нему. Я сидел у него в кабинете, и князь, разбирая бумаги, вдруг устремил на меня недоумённый взгляд и спросил: «А скажите, пожалуйста, полковник, какую вы, собственно говоря, занимаете должность?»
Я опешил от этого вопроса, но, насколько возможно, в удобопонятной для мальчика среднего возраста форме объяснил, в чём заключается моя должность.
В комнату вошёл лакей и доложил о завтраке. Князь пригласил меня к столу.
Завтраки у князя Юсупова подавались в разных комнатах: стол был сервирован то в «угловой» гостиной, то в «жёлтой», редко в одной и той же комнате. За завтраком на этот раз собралась небольшая группа приглашённых, близких к князю по должности. Очень красивая и очень моложавая княгиня завтракала с нами. За стулом каждого присутствовавшего стоял ливрейный лакей. Князь был очень в духе и рассказывал, изящно грассируя, как ему пришлось утром присутствовать на длинной церковной службе по случаю похорон какого-то видного чиновника. «Отслужили панихиду, идём процессией. Вдруг остановились на Мясницкой, — рассказывал князь, — опять служить панихиду! Спрашиваю, почему опять служат? Отвечают — лития. Почему лития? Какая лития?» — «Ах, — вмешивается княгиня, — это понятно; вероятно, служили литию у квартиры покойного!» — «Нет, это совершенно невозможно; сколько времени ушло! Нет, у себя в полку я прямо сказал священнику: служить кратко!»
Разговор перешёл на политику. Княгиня стала задавать мне вопросы и искренне удивилась, отчего мы не можем переарестовать всех смутьянов и революционеров. Казалось, что княгиня насчитывает их сотню, другую…
Лакеи тем временем необычайно быстро меняли блюда, так что, если отвлечённый ответом гость не успевал вовремя закончить необыкновенно вкусное блюдо, ему оставалось только видеть исчезающую тарелку и другую, вновь подаваемую к следующему блюду.
Не знаю, понравился ли я или мои советы князю, но с того времени не проходило одного или двух дней, чтобы он сам по телефону не вызывал меня к себе, а так как князь не умел вообще распределять своё время, то бывало и так, что придёшь к нему, а он выезжает из дома, приветливо машет рукой и просит подождать. Иной раз приходилось ждать час-другой. Правда, это ожидание было обставлено не без приятности: в одной из приёмных обычно сидело несколько близких князю чиновников, подавались вино, бисквиты.
Во время одной из многих бесед с князем, не помню, по какому вопросу именно, кажется, о винных складах и способах и мерах, которые следует принять для их охраны, я, не имея необходимых сведений и данных, предложил князю устроить специальное совещание и собрать лиц, которые с пользой для дела могут представить свои заключения. Князю моя мысль очень понравилась. Он приказал приехать и мне. На другой же день на совещание собралось человек двадцать — двадцать пять, причём добрая половина из нас была вызвана, как говорится, «не по адресу». Был неизбежный Н.В. Глоба, этот фактотум князя, были чины судебного ведомства и полицмейстеры; присутствовали чины и совершенно неподходящих ведомств.
Князь вдруг задал громко вопрос, обращаясь ко мне: «Скажите, полковник, сколько именно в Москве винных складов и магазинов?»
Я ответил, что у меня этих данных не имеется. В этот момент вошедший лакей доложил князю, что меня требуют к телефону. Я вышел.
Возвратившись, я застал полицмейстера, генерала Золотарева, доказывавшего, что полицейских сил недостаточно для действительной охраны винных складов, на что князь раздражённо сказал «Вылить тогда это вино к чёртовой матери!» Однако ему резонно указали, что на складах Депре и Леве лежат слишком дорогие вина, чтобы принимать столь крутые меры.
После совещания полицмейстер Золотарев, выходя со мной, сказал мне, смеясь: «Когда вы вышли на телефонный вызов, князь развёл руками и недоумённо произнёс: «Ну как же так? Начальник охранного отделения не знает, сколько в Москве винных складов!»»
Однако моё незнание не испортило прекрасных отношений с князем, а так как мой совет собрать совещание очень понравился главноначальствующему, то он стал собирать их бесконечной чередой. Я понимал почему. На этих совещаниях, во время объяснений и дискуссий, князь нахватывался каких-то знаний, которых у него не было. Я стал постоянным членом многих самых разнообразных совещаний.
Приблизительно в апреле того же года так называемая жёлтая пресса в Москве, подогреваемая дурно понимаемым патриотизмом обывателя, стала указывать «на немецкое засилье». Появились списки немецких фирм, немецких магазинов. Газеты стали отводить целые столбцы перечню немецких предприятий в Москве. Поползли слухи о том, что где-то кто-то покажет московским немцам кузькину мать! Разговоры на эту тему стали учащаться.
В одной из своих бесед с князем Юсуповым я указал на могущие быть опасными последствия этой открытой газетной провокации. Правда, немецких фирм в Москве было много, но к ним как-то так привыкли в городе, что при отсутствии специального подчёркивания «немецкого засилья» обыватель равнодушно проходил бы мимо всех этих «Циммерманов» и других иностранцев.
Когда же изо дня в день газеты помещали столбцы их фамилий, эти немцы стали как-то раздражать даже спокойного и сравнительно уравновешенного обывателя.
Я рекомендовал князю повлиять на газеты и остановить нарочитое подстрекание обывателей. Не знаю почему, но князь не внял моим доводам. В своих очередных двухнедельных рапортах градоначальнику со сводкой о настроении в Москве (эти рапорты градоначальник завёл сам, не знаю, в каких видах) я сообщал о возможном антинемецком выступлении толпы в результате газетной травли.
Относилось ли всё это непосредственно к деятельности Московского охранного отделения? Конечно, мне полагалось вообще знать всё. Правда, в данном случае об антинемецком выступлении говорилось чуть ли не открыто, и суть дела заключалась не в какой-то особой осведомлённости, а в обычных, чисто полицейских мерах охранения внешнего порядка на улице; это не относилось к моему ведомству.
Погромные настроения висели в воздухе; возможность погрома при любом уличном скоплении толпы чувствовали все, а не одни власть имущие. Однажды, в скверное майское утро, полицейский надзиратель, прикомандированный для связи к одному из полицейских участков Замоскворечья, доложил мне по телефону, что в районе его участка скопляется толпа, враждебно настроенная к немцам. Я немедленно поспешил к градоначальнику и в срочном порядке доложил ему о моих сведениях.
Не знаю почему, но мой доклад вызвал очень раздражённый отпор градоначальника. Выходило так, что я сую нос, куда не следует, и что это дело его, градоначальника, и общей полиции, а что у градоначальника сведения другого характера: в Замоскворечье началась-де патриотическая манифестация.
«Патриотическая манифестация», как известно, кончилась двухдневным немецким погромом, на который молча глядела полиция, правда слишком малочисленная, бездействовавшая по нераспорядительности и нерешительности своего начальства.
Погром был ужасающий. Когда я два дня спустя ехал по Неглинному проезду, лошадь моя шагала по грудам художественных изданий Кнебеля. Не лучше было и на многих других улицах.
Растерявшийся Адрианов, вбивший себе в голову глупые сведения о патриотической манифестации, подъехал к толпе, нёсшей портрет Государя. Вместо того чтобы распорядиться отобрать портрет, арестовать нескольких лидеров, а толпу разогнать тогда, когда это было ещё легко осуществить, он, сняв фуражку, отправился во главе толпы. Скоро ему пришлось удалиться и поручить шествие полицеймейстеру. Толпа стала громить, а отпора не встречала.
Я не знаю, что делал в это время главноначальствующий князь Юсупов. Мятлев, известный острослов и подпольный поэт того времени, уверял в одном стихотворении, что князь стоял в это время в автомобиле на улице, —
И до сих пор ещё не ясно.
Что означал красивый жест:
Валяйте, братцы, так прекрасно —
Или высказывал протест!
Я уже говорил, как к концу погрома в Москву приехал товарищ министра внутренних дел и командир Отдельного корпуса жандармов генерал Джунковский для расследования.
Оставалось найти виновных; стали искать «стрелочника». Генерал Адрианов пытался оправдаться тем, что я не докладывал ему вовремя об антинемецких настроениях. Я доказал обратное — теми самыми рапортами, которые, на свою же голову, ввёл генерал Адрианов для моего отделения.
Не думаю, чтобы князь Юсупов пытался оправдываться. Человек был не деловой, конечно, но отменно благородный.
Обоих «ушли». «Стрелочники» на этот раз не пострадали.
В результате антинемецкого погрома в Москве был смещён московский градоначальник генерал-майор Адрианов, и на эту должность назначен ростовский (на Дону) градоначальник, генерал-майор Евгений Константинович Климович.
Нового градоначальника я хорошо знал по прежней службе; его служебная карьера для офицера Отдельного корпуса жандармов совсем необычайна.
Поступив в Отдельный корпус жандармов на рубеже настоящего столетия, Е.К. Климович на первой своей более или менее самостоятельной должности состоял помощником начальника Петроковского губернского жандармского управления для осмотра паспортов в местечке Модржиеве, находившемся на границе нашей с Германией.
Должность эта памятна мне потому, что в начале 1903 года я, совершенно неожиданно для себя и для моего начальника управления генерала Секеринского, был назначен приказом по Отдельному корпусу жандармов именно на эту должность, ввиду нового назначения, полученного поручиком Е.К. Климовичем. Но, как я уже рассказывал, фактически мне не пришлось вступить в эту должность, и я остался в Петербурге.
Должность для жандармского офицера в местечке Модржиеве представлялась мне весьма незначительной и мало обещающей для дальнейшей служебной карьеры.
Однако эта должность не помешала Е.К. Климовичу именно оттуда начать целый ряд служебных успехов.
Думаю всё же — и это не моё только мнение, — что, не будь у Евгения Константиновича жены Екатерины Петровны, рождённой Тютчевой, а через неё и связи в придворных сферах с известной статс-дамой Тютчевой, возможно, что при всём природном уме, таланте и других выдающихся качествах Евгения Константиновича, ему всё же не удалось бы сделать столь выдающуюся карьеру.
В 1902 году, по мысли и инициативе известного С.В. Зубатова, в то время назначенного (директором Департамента полиции А.А. Лопухиным) заведовать Особым отделом Департамента, а до того занимавшего должность начальника Московского охранного отделения, совершилась большая реформа в деле политического розыска были созданы провинциальные охранные отделения в ряде крупных городов России.
На открывающиеся должности начальников этих отделений надо было отобрать из наличного состава офицеров Отдельного корпуса жандармов наиболее способных, активных молодых энтузиастов политического розыска.
Этот первый отбор в общем был произведён неплохо, и, как показало дальнейшее, около половины из общего числа, около десяти офицеров, удачно исполняли новые обязанности, в то время очень тяжёлые и ответственные, и подняли на известную высоту дело политического розыска, до того еле влачившего существование в провинции; сами же они быстро продвинулись по служебной лестнице.
Одним из таких отобранных офицеров Отдельного корпуса жандармов оказался молодой поручик, начальник скромного Модржиевского паспортного пункта Е.К. Климович. Он был назначен начальником Виленского охранного отделения, а вскоре соединил в своём лице и другую должность — виленского полицмейстера.
Чтобы уяснить, как и почему Особый отдел Департамента полиции мог остановить внимание на том или ином офицере Отдельного корпуса жандармов при назначении его на одну из открывавшихся в 1902 году должностей начальника провинциального охранного отделения, надо помнить, что директору Департамента полиции А.А. Лопухину фамилии жандармов подсказывал С.В. Зубатов.
Поэтому почти все офицеры, состоявшие при Московском охранном отделении в то время, когда С.В. Зубатов был его начальником, получили должность начальника провинциального охранного отделения. Это было понятно, вполне справедливо и естественно. Их способности, служебный опыт в деле политического розыска и служебное рвение были ему хорошо известны. Назову между ними А.И. Спиридовича, в то время поручика.
Но таких офицеров не хватало для замещения всех открывшихся должностей. В некоторых случаях помогли рекомендации той части прокуратуры, которая наблюдала за производством жандармских дознаний при губернских жандармских управлениях. Лица прокурорского надзора, конечно, хорошо узнавали способности жандармских офицеров, с которыми они вели служебные дела, и, так как директор Департамента полиции бывал часто в прошлом лицом прокурорского надзора (как А.А. Лопухин), некоторые из начальников провинциальных охранных отделений (и я в том числе) были подсказаны и продвинуты прокурорским надзором.
Помню как пример такого назначения ротмистра Боброва, назначенного в Саратов из Петербургского губернского жандармского управления, где он состоял офицером резерва, т.е. производил жандармские дознания. Его отрекомендовал товарищ прокурора Петербургской судебной палаты М.И. Трусевич. Ротмистр Бобров вполне заслуживал эту рекомендацию. Но, конечно, при этих назначениях играла роль и протекция.
Так как поручику Климовичу при исполнении скромных обязанностей по проверке паспортов в Модржиеве трудно было проявить свои способности, я позволяю себе отнести его первое назначение на должность по политическому розыску — начальником Виленского охранного отделения — именно к последней категории — протекции.
В 1905 году Е.К. Климович, уже ротмистр, был ранен, и довольно сильно, осколками брошенной в него местными революционерами бомбы. С тех пор он всегда носил особый бандаж на ноге и всегда высокие сапоги; при этом несколько прихрамывал.
По какой-то несколько странной (по крайней мере, с моей точки зрения) системе награждения, ставшей обычной в то время, офицеры Отдельного корпуса жандармов, в особенности же служившие непосредственно по политическому розыску, т.е. офицеры охранных отделений, в случае ранений в результате террористических действий награждались орденами и даже чинами.
Если рассматривать каждое осуществлённое террористическое выступление подпольных революционных организаций как следствие известного недосмотра, незнания, недостаточной осведомлённости допустивших совершение такого акта (а как же иначе его рассматривать?), то награждение орденом или чином пострадавшего представлялось мне всегда странным.
Казалось бы, в таких случаях разрешение более или менее длительного отпуска для поправления здоровья, денежное вознаграждение на лечение ранения более соответствовали положению дела.
Я помню, как примерно в 1907 году директор Департамента полиции М.И. Трусевич особым циркулярным письмом на имя начальников отдельных частей в Отдельном корпусе жандармов уточнил взгляды Департамента полиции на розыскную деятельность офицеров Корпуса. В этом письме было подчёркнуто, что мерилом успеха каждого лица, ведущего политический розыск, будет считаться отсутствие революционных выступлений в данной местности, как следствие осведомлённости и ловкого предупреждения политических выступлений.
Однако, несмотря на такие директивы, за отсутствие революционных выступлений руководители политического розыска награждались редко. Очевидно, медленное, систематическое и очень осведомлённое руководство политическим розыском, не дававшее возможности осуществиться подпольным выступлениям, требовало такого же контроля и понимания сверху, а этого именно и не было в Департаменте полиции.
Короче говоря, правильно или нет, но ротмистр Климович получил за ранение чин подполковника, а в 1906 году был назначен начальником Московского охранного отделения.
Моё первое знакомство с ним относится именно к этому времени, хотя оно было мимолётным. Однако оба мои брата — старший Николай и младший Пётр — были разновременно прикомандированы к Московскому охранному отделению (оба были помощниками начальника Московского губернского жандармского управления по разным уездам, но жили в Москве), и оба хорошо узнали подполковника Климовича и многое рассказывали мне о нём как о человеке и начальнике охранного отделения.
Внешне Е.К. Климович за всё время моего знакомства с ним, а именно с 1906 года и потом в Добровольческой армии и даже в эмиграции, в Константинополе, как-то совершенно не изменился: это был всё тот же среднего роста, крепко сложенный, старавшийся быть внешне спокойным и выдержанным, но внутренне беспокойный и суетливый человек, с большим лысоватым лбом и бледным лицом литовско-польского типа с маленькими редкими усиками.
Если он начинал разговор, сидя в кресле, он, видимо от какого-то внутреннего волнения, скоро вскакивал и продолжал говорить, прохаживаясь по кабинету своей прихрамывающей походкой. Говорить собеседнику Евгений Константинович не давал — собеседнику надо было слушать.
От братьев я знал, что Евгений Константинович большой службист, днюет и ночует в охранном отделении, других интересов и склонностей или слабостей у него нет; очень ценит, если служащие отделения сидят по своим кабинетам до поздней ночи (вернее, до раннего утра) и всегда «под рукой» на случай вызова в кабинет начальника. Особенно любил Евгений Константинович разговоры по ночам с подчинёнными, как деловые, так и праздные.
Когда генерал Климович был уже московским градоначальником, а я подчинённым ему начальником Московского охранного отделения, очень часто он сам глубокой ночью заходил ко мне в кабинет и, расхаживая по комнате, говорил, и говорил…
На должности начальника Московского охранного отделения Е.К. Климович пробыл очень недолго, всего около года. Но это был беспокойный год — вторая половина 1906-го и первая половина 1907 года.
Конечно, самое трудное при исполнении должности руководителя политическим розыском было пребывание в этой должности в течение длительного периода, ибо в этом случае необходимы были особая предусмотрительность и осторожность в использовании, руководстве и вообще ведении секретной агентуры — основы всей деятельности. Е.К. Климович, может быть, именно поэтому не хотел засиживаться на такой беспокойной и ответственной должности, как Московское охранное отделение. Для дальнейшего успешного продвижения по служебной лестнице надо было, однако, проявить себя с выгодной стороны. Е.К. Климович выбрал путь быстрых, шумных успехов, выгодных с показной стороны; он ликвидировал подпольные организации, не считаясь с возможными вредными последствиями для секретной агентуры; он, так сказать, выжимал из секретного сотрудника всё, до последней капли, пользовался его сведениями с выгодой для себя, «проваливал» агентуру, отбрасывал её за негодностью и принимал другую. Так «провалилась» крупная сотрудница, известная Зинаида Жученко. Деятельность Е.К. Климовича на посту начальника Московского охранного отделения была внешне блестящей, но ему не выгодно было засиживаться на ней. Он и не стал.
Во время сенаторской ревизии деятельности московского градоначальника генерала Рейнбота подпал под удары ревизии и помощник градоначальника полковник Короткий, а на его место выдвинулась кандидатура полковника Е.К. Климовича. Он и был назначен на эту должность. Уходя с должности начальника Московского охранного отделения, Е.К. Климович продвинул на неё своего помощника, ротмистра фон Котена, которого по ходатайству Е.К. Климовича незадолго до этого назначили помощником начальника Московского охранного отделения, чем очень обидели временно исполнявшего эту должность ротмистра Фуллона. Фуллон (мой большой приятель, смерть которого я оплакивал в эмиграции в 1936 году) служил в этом отделении с начала 1902 года, был очень неглупый, развитой и выдающийся жандармский офицер; фон Котен же был товарищем Климовича по Полоцкому кадетскому корпусу. Между прочим, я уже тогда обратил внимание на замечательную товарищескую сплочённость бывших питомцев этого кадетского корпуса. Его воспитанники, поступавшие впоследствии в Отдельный корпус жандармов, являлись очень сплочённой группой, всегда так или иначе помогавшие друг другу. Среди офицеров Отдельного корпуса жандармов, выдвинувшихся по служебной лестнице и работавших посредственно по политическому розыску, я мог бы назвать тесную группу таких «половчан»!
До перевода в Москву фон Котен занимал скромную должность офицера для поручений при Петербургском охранном отделении, заведуя каким-то специальным отделом при проверке паспортов, и никакой мало-мальски ответственной работы, собственно относящейся к агентурному обследованию, не вёл. Таким образом, у него не было предварительного стажа, необходимого для должности начальника Московского охранного отделения.
Мой приятель Павлуша Фуллон разобиделся назначением фон Котена, но при хороших связях в высших административных и военных кругах был, в свою очередь, устроен на должность белостокского полицмейстера и одновременно начальника местного охранного отделения; на этой должности он просидел целых девять лет. Пробыл бы, может быть, и дольше, не случись Великой войны и эвакуации Белостока в 1916 году, когда он приехал в Москву, где московский градоначальник генерал-майор Вадим Ник. Шебеко, в прошлом гродненский вице-губернатор, хорошо знавший подполковника Фуллона, предложил ему одну из освободившихся вакансий полицмейстера в Москве. Впрочем, это было уже накануне революции.
В устройстве бывшего товарища по кадетскому корпусу и вообще приятеля, фон Котена, на должность начальника Московского охранного отделения Е.К. Климович, конечно, руководился не только желанием содействовать однокашнику; другой заместитель Е.К. Климовича на этой должности мог бы подвергнуть его деятельность нежелательной критике; при фон Котене этого произойти не могло. Таким образом, ловкий Е.К. Климович отделался от возможного и, так сказать, естественного кандидата в лице подполковника Фуллона, слишком много знавшего, и получил послушного ученика в лице фон Котена
При необыкновенно развитом самомнении, Е.К. Климович, вероятно, руководствовался фразой, с которой Варвара Петровна Ставрогина (в «Бесах» Достоевского) часто в затруднительных случаях обращается к своим столь властно опекаемым ею близким: «Впрочем, я сама тут буду!»
Однако «сам он тут» пробыл недолго. В должности помощника московского градоначальника он провёл всего несколько месяцев и ловко проскочил на открывшуюся должность начальника Особого отдела в Департаменте полиции.
В этом Особом отделе сосредоточено было руководство политическим розыском по всей империи. На самом деле настоящего руководства этим розыском в Департаменте полиции не было уже издавна, и Особый отдел попросту был местом, куда стекались агентурные данные; отсутствовала система; руководственные указания были ничтожны, и Е.К. Климович, пробыв тут тоже очень недолго, не внёс никакой инициативы и не завёл новой системы. Мне приходилось самому, при наездах в Петербург из Саратова, лично беседовать в то время с Е.К. Климовичем.
Его заместитель по этой должности, тоже жандармский офицер, до того бывший начальником Киевского охранного отделения, подполковник Еремин, оказался куда более на месте. Еремин изменил к лучшему всю отчётность по политическому розыску и действительно завёл много улучшений.
Не задерживаясь на этой должности и, видимо, не поладив с директором Департамента полиции М.И. Трусевичем (встретились два медведя в одной берлоге), Е.К. Климович переменил беспокойную, но невидную должность на должность керченского градоначальника, справедливо учитывая, что он начнёт Керчью, а закончит Москвой или, при удаче, Петербургом.
В Керчи он засиделся — единственный случай в его служебной практике. Он очень томился тихой Керчью и часто наезжал в Петербург напомнить о себе. Всё как-то, однако, складывалось так, что не освобождалась подходящая должность, пока, наконец, кажется в начале 1915 года, освободилась должность ростовского-на-Дону градоначальника, где его приятель и однокашник по Полоцкому кадетскому корпусу, небезызвестный генерал Коммисаров, показал себя со столь безобразной стороны, что его решено было убрать в спешном порядке. Однако и в Ростове-на-Дону генерал Климович не засиделся. Случился московский погром, ушли и главноначальствующий города Москвы князь Юсупов, и московский градоначальник генерал Адрианов. На место последнего летом 1915 года назначается Е.К. Климович, и я встречаюсь с ним снова.
К большому неудовольствию Е.К. Климовича, должность главноначальствующего не упраздняется, и на эту должность вступает генерал-лейтенант Мрозовский, который хотя и «не администратор», но человек прямой, умный, строгий службист и резковатый по натуре.
Вскоре, как я это замечаю, генерал Климович начинает избегать личных бесед, докладов и прямых сношений с генералом Мрозовским. Оба генерала очень самостоятельны.
Помощниками у Е.К. Климовича состоят тоже недавно назначенные на эти должности люди: по части внешней полиции — бывший артиллерийский полковник В.И. Назанский, очень милый человек, сравнительно мало знакомый с техникой полицейской службы, которую он преодолевает упорной работой; по части административной — опытный чиновник А.Н Тимофеев, тоже милейший и приятный в обращении светский человек.
Е.К. Климович, сразу же по приезде в Москву и вступлении в должность, уделяет много внимания моему отделению. Ещё бы, он сколько лет тому назад сам был начальником этого отделения! Он часто заходит в отделение, со многими служащими, которых знает лично, ласково и приветливо здоровается, с некоторыми разговаривает, вспоминает «минувшие дни и битвы, где вместе рубились они»; заходит в самые разнообразные часы, по преимуществу поздно ночью, в мой кабинет; вероятно, погружается невольно в воспоминания и, вскочив с кресла, начинает дрыгающей походкой мерить кабинет и говорит, говорит…
Все мои доклады, содержащие агентурные сведения от секретных сотрудников, Е.К. Климович прочитывает, что называется, от доски до доски. Но он как-то не улавливает сильно изменившихся характера и условий, в которых протекает деятельность революционного подполья: прошло уже около девяти лет со времени его пребывания в должности начальника Московского охранного отделения… В 1915 году в Москве, как и повсеместно в России, Партия социалистов-революционеров дезорганизована, и проявлений активности от её сочленов ожидать нельзя. Но Е.К. Климович этого усвоить не может; ему, вероятно, кажется, что у меня просто нет агентурных сведений, и он настойчиво предлагает мне найти случай и побеседовать с Зинаидой Жученко, его бывшей сотрудницей, очень видной когда-то эсеркой, но давно «проваленной» и разоблачённой своими сочленами по партии. Как я ни доказываю генералу Климовичу, что Жученко ничего не может сказать мне нового, что я шесть лет в Саратове теснейшим образом следил за всеми перипетиями Партии социалистов-революционеров и что в 1915 году в Москве, если бы и возникла какая-нибудь новая попытка народнических кругов создать что-либо подобное развалившейся партии эсеров, моя агентура, хотя и действующая, ввиду изменившихся обстоятельств, в другом направлении, сохранила персональные эсеровские связи и вовремя нащупает вновь нарождающиеся подпольные образования, а я своевременно буду информирован, генерал плохо поддаётся на мои доводы.
В этом пункте создаётся трещина в наших отношениях; Е.К. Климович не терпит самостоятельных подчинённых, а главное, тех, кто не смотрит восторженно в его глаза и кто не спрашивает у него совета.
Из-за моего нежелания кривить душой и подыгрываться к Е.К. Климовичу у нас происходит заметное охлаждение.
Один случай характерен, и его стоит рассказать.
Надо заметить, что при всём несходстве в натуре и характере со мной новый главноначальствующий, генерал Мрозовский, скоро стал мне доверять и вообще очень радушно встречал меня. Видимо, он чувствовал отсутствие у меня каких-либо задних мыслей, прямоту моих докладов и в общем верил мне.
Случилась трамвайная забастовка; забастовавшие служащие требовали некоторых изменений экономического характера; «политика» отсутствовала; забастовавшие выбрали забастовочный комитет человек в пятнадцать. По проверке моим отделением, члены забастовочного комитета были людьми, до того не зарегистрированными по делам отделения и как будто поэтому беспартийными.
Е.К. Климович, исходя из взгляда, что «теперь не время для забастовок», отдал мне распоряжение арестовать членов этого комитета, что мною и было исполнено.
Начавшимся дознанием не было установлено причастности «комитетчиков» к подпольным революционным организациям. При моих докладах генералу Мрозовскому мне пришлось отметить, конечно, беспартийность членов забастовочного комитета и тот факт, что, согласно сведениям моей очень осведомлённой в деятельности московских социал-демократов агентуры, революционное подполье забастовки не организовывало.
Так как генералу Мрозовскому необходимо было принять меры в отношении арестованных членов забастовочного комитета, он пригласил к себе генерала Климовича и меня. Мы оба не знали цели нашего вызова к главноначальствующему.
После краткого разговора о текущих делах генерал Мрозовский обратился к градоначальнику и попросил его высказаться по поводу забастовочного комитета.
К моему удивлению, генерал Климович стал доказывать, что требования забастовочного комитета инспирированы местным социал-демократическим подпольем, что члены комитета тоже большевики и с ними надлежит поступить как с таковыми.
Когда Е.К. Климович окончил свою речь, генерал Мрозовский обернулся ко мне и спросил:
— А разве у начальника охранного отделения имеются такие сведения?
Я, конечно, понял опасность своего положения, но кривить душой не захотел и ответил просто:
— Нет, в моём распоряжении таких данных не имеется.
Тогда генерал Мрозовский, усмехнувшись, спросил генерала Климовича, на чём именно он строит свои доводы. Е.К. Климович начал доказывать свои выводы из общих положений, говоря, что отсутствие у начальника охранного отделения сведений по данному вопросу не означает ещё того, что общие выводы неправильны; что у него достаточный опыт в таких делах и прочее.
Генерала Мрозовского он, однако, не убедил.
Через несколько дней генерал Мрозовский поблагодарил меня зато, что я не побоялся сказать правду, но я, конечно, потерял в глазах Климовича положение «своего» человека. С этих пор он стал относиться ко мне холодно.
В конце 1915 года произошли крупные перемены на верхах нашего министерства, и, как водится, во главе Департамента полиции был поставлен новый человек. Им оказался генерал Е.К Климович.
Пробыл он в этой должности недолго и вслед за очередной «министерской чехардой», весной 1916 года, покинул пост директора Департамента полиции с тем, чтобы вознестись в Сенат, — карьера исключительная для офицера Отдельного корпуса жандармов, со средним образованием, большим опытом в делах полиции во всех её отраслях, с административным стажем, умом живым и практическим, бойким темпераментом, громадным самомнением и весьма некрупным интеллектом…
* * *
В конце 1915 года в Москву приехал всё тот же С.Е. Виссарионов, снова выплывший на поверхность в качестве неизбежной правой руки С.П. Белецкого, получившего в это время должность товарища министра внутренних дел после удаления генерала Джунковского. От приятеля по Департаменту полиции я получил предупреждение, что С.П. Белецкий по каким-то соображениям решил «спихнуть» меня с должности и, чтобы «соблюсти аппарансы», послал С.Е. Виссарионова в Москву произвести инспекторский смотр моему отделению и «найти непорядки»… Сведения, мне переданные по телефону, были до такой степени подробны, что в них намечена была моя новая должность — начальника Самарского губернского жандармского управления. Должность, конечно, скромная во всех отношениях, по сравнению с должностью начальника Отделения по охранению общественной безопасности и порядка в г. Москве, которую я занимал.
Итак, я только что избавился от одного «недруга», генерала Джунковского, решившего, в силу давнего недоброжелательства к моим братьям, спихнуть меня с должности и водворить на неё какую-то, ему известную, «креатуру», как представилась новая комбинация высшего начальства и новая угроза.
В данном случае угроза исходила от нового товарища министра внутренних дел С.П. Белецкого. Какие же причины влияли на его решение? Как это ни странно, эти причины были совершенно неслужебного характера. Собственно говоря, придраться ко мне и к моей служебной деятельности в Москве, может быть, было и можно, но не так-то легко; сам Департамент полиции был вполне доволен тем агентурным освещением, что я ему давал; Департамент знал хорошо, что я веду розыскную работу в соответствии с переживаемым временем, что, благодаря моему руководству, революционное подполье расстроено и что агентура своевременно направляется на освещение тех группировок, которые по ходу событий выплывают на поверхность противоправительственной борьбы. Наконец, Департамент знал всю мою предыдущую розыскную деятельность и имел основание доверять мне.
Сам же С.П. Белецкий, при подсказе со стороны С.Е. Виссарионова, остановился на мне, когда в 1912 году ему надо было назначить кого-то из офицеров Отдельного корпуса жандармов на должность начальника Московского охранного отделения.
Как увидит мой читатель из дальнейшего, единственной причиной к тому, чтобы «спихнуть» меня с должности начальника Отделения по охранению общественной безопасности и порядка в г. Москве, было то, что у меня с Белецким, по его же собственным словам, сказанным мне при личной встрече в Петербурге в конце января 1916 года, были «враждебные флюиды»! Невероятно, но факт!
Во всей этой безобразной истории С.Е. Виссарионов играл роль (ему порученную и навязанную С.П. Белецким) ревизора, который во что бы то ни стало должен был открыть и разыскать уязвимое место в моей деятельности начальника Московского охранного отделения.
Так как С.Е. Виссарионов, при всей талантливости его и знании нашего дела, отличался ещё и большой эластичностью характера и способностью принимать именно ту форму, которая ему навязывалась сверху, я, конечно, понимал безнадёжность моего положения. С.Е. Виссарионову «приказано» найти неисправности в механизме машины, которой я управлял вот уже около четырёх лет, и совершенно ясно, что он постарается что-нибудь «найти»!
Прежде всего я решил показать С.Е Виссарионову, что я в курсе всей интриги. Для этого я приехал на Николаевский вокзал встретить его, несмотря на «неожиданность» и «внезапность» его приезда в Москву.
С.Е. Виссарионов был поражён встречей и не мог удержаться от восклицания:
— Разве вы знаете о моём приезде?!
Конечно, началось, как обычно, с «Иверской». Без посещения часовни Сергей Евлампиевич, как я это отмечал уже ранее, не начинал ни одного дела в Москве, даже скверного дела, с которым он в данном случае приехал и с которым в глубине души он едва ли мог быть согласен. Но он творил волю пославшего его.
Начался обычный инспекторский смотр, который С.Е. Виссарионов производил мне не один раз, и последний из них был всего около трёх лет тому назад, в 1913 году. Всегда в конце этих смотров он давал моей деятельности блестящую оценку. Теперь надо было найти какой-то непорядок. Уже в самой внешности «ревизора» и в его разговорах со мной чувствовался заметный холодок, столь необычный для меня при сношениях с ним.
После разговоров с моими секретными сотрудниками, большую часть которых Сергей Евлампиевич знал по прежним инспекциям, он ввернул мне замечание о том, что у меня нет совсем освещения по партии максималистов. Я тотчас же понял, что это обстоятельство будет пунктом обвинения против меня в будущем докладе. Почти не скрывая вежливой, но иронической улыбки, я ответил, что у меня нет также агентуры в партии «Народной воли» и «Чёрного передела», но, ежели при новых сдвигах в идеологии народнически настроенных кругов появилась бы возможность формации максималистского уклона, моя секретная агентура, ныне намеренно продвинутая в новые общественно-оппозиционные группировки, а ранее активно состоявшая в максималистских организациях, вовремя отметит новые образования и также вовремя их осветит.
С.Е. Виссарионов, конечно, понимал, что я прав, но для порядка сказал мне, что надо иметь агентуру «во всех организациях»!
Каждому интеллигентному русскому человеку, более или менее внимательно следящему за нашим революционным движением, ясно, что предъявлять в конце 1915 года начальнику политического розыска требование, чтобы он в числе секретных сотрудников имел и максималистов, было абсурдно. И таким лицам станет совершенно понятен мой ответ С.Е. Виссарионову.
Действительно, допустим на минуту, что я в качестве начальника политического розыска сохранил бы со времён 1906–1907 годов секретного сотрудника, в те годы активно вращавшегося в кругах эсеров-максималистов. Допустим, что я как-то «законсервировал» его лет на семь-восемь, и вот к описываемому времени, т.е. к концу 1915 года, он, состоя в списках моей секретной агентуры, попробовал бы, вращаясь в разных эсеровских и народнических кругах, оправдать получаемый им денежный отпуск от казны и осветить максималистские организации.
В его рапортах должна была бы появляться стереотипная отметка: «максималистов, как организации, не имеется».
В 1915 году не имелось не только организованных максималистов, которые являлись в своё время составной частью целого, но не имелось и этого организованного целого, т.е. Партии социалистов-революционеров, развалившейся в 1909 году из-за «провала» Азефа.
Конечно, всё это не было секретом для такого выдающегося эксперта по делам, относящимся к политическому розыску, каким был Виссарионов. Он в действительности искал только предлогов, хотя бы формальных, чтобы его начальство, т.е. С.П. Белецкий, могло обосновать моё удаление с должности начальника Московского охранного отделения не одними только «флюидами неприязни».
Среди мемуаров, воспоминаний и подобной литературы, появившейся за время нашего эмигрантского рассеяния, есть и такая, что трактует так или иначе о жизни, деятельности, взаимоотношениях и вообще о чинах Министерства внутренних дел бывшей императорской России, в ней с разных сторон освещена и деятельность Департамента полиции в области политического розыска.
Бывший одно время начальником Нижегородского охранного отделения жандармский подполковник Н.М. Стреколовский в своих «записках» о службе в Отдельном корпусе жандармов, которые он озаглавил приблизительно так: «Как мы, царские жандармы, охраняли Россию, и почему мы её не охранили», верно отметил, что Департамент полиции мало обращал внимания на освещение розыскными органами таких, если можно выразиться, полулегальных партий, какой являлась кадетская, или Партия народной свободы.
Его отметка об этом странном явлении совершенно справедлива. Конечно, Департамент полиции требовал, но не очень настойчиво, освещения так называемого «общественного настроения».
Крупные розыскные учреждения, главным образом в столицах, снабжали Департамент соответствующими сведениями; провинциальные, как правило, в этом отношении хромали!
Этот пробел, недосмотр или упущение, в общем руководстве политическим розыском со стороны Департамента полиции имел громадные и печальные последствия.
Я говорю в данном случае о недостаточно подробном и всестороннем освещении той группы политических «младотурок», которая взяла на себя подготовку «дворцового переворота». Я буду говорить более подробно об этом в дальнейшем. Пока я только констатирую факт.
Привычный упор внимания Департамента полиции на «опасные» организации нашего революционного подполья создал департаментскую розыскную рутину. Предъявляя мне в конце 1915 года нелепое требование иметь секретную агентуру по максималистам, Виссарионов в какой-то степени играл на этой департаментской «рутине», поддерживаемой обычными и застарелыми представлениями Департамента. Я вовсе, однако, не хочу перевалить всю вину за это упущение исключительно на Департамент полиции.
Для этого кажущегося недосмотра были, конечно, причины.
После трёх дней инспекции, как-то днём, Сергей Евлампиевич вошёл в мой кабинет внешне возмущённый и обратился ко мне с негодующей фразой:
— Нельзя же так, Александр Павлович; это возмутительно!
— Что такое? В чём дело? — спрашиваю я.
— Да помилуйте, ваш писец в книге исходящих бумаг перепутал фамилию Горемыкина! Что же, он не знает фамилии председателя Совета министров И.Л. Горемыкина? Что же это за служащие у вас?
На этот раз я улыбнулся облегчённо. Значит, после трёх дней инспекции С.Е. Виссарионов не нашёл ни к чему более серьёзному придраться, как к «описке» писца в журнале исходящих бумаг!
Я возразил спокойно, что, во-первых, этого писца я не нанимал сам, а получил в наследие со всеми остальными служащими, что, во-вторых, у меня нет специального времени на обучение моих служащих грамотности, что, в-третьих, допускаю ненамеренную в данном случае описку, на которую председатель Совета министров вряд ли обиделся бы, если при каком-то невероятном случае ему попалась бы в руки «исходящая» книга.
Расставались мы с Сергеем Евлампиевичем холодно. Все наши прежние добрые отношения прекратились
Отношения с высшим, но в то время непосредственным начальством складывались для меня весьма неблагоприятно: товарищ министра внутренних дел по заведованию делами полиции, С.П. Белецкий, питал ко мне как к человеку, несходному с ним, «враждебные флюиды»; директор Департамента полиции генерал Е.К. Климович точил против меня зуб в связи с уже рассказанной мною историей с генералом Мрозовским, не чувствуя во мне того, что он больше всего ценил — «преданного именно ему человека», с благоговением восторженно смотрящего ему в глаза, и, наконец, в лице С.Е. Виссарионова я видел пристрастного по необходимости и враждебного ревизора.
Положение моё было невесёлое!
В конце января 1916 года я решил поехать в Петербург и в личном свидании с С.П. Белецким выяснить как его намерения, так и моё положение.
Я долго ждал в приёмной у товарища министра. Моя поездка совпала с его столкновением с министром внутренних дел Хвостовым, и при мне взволнованный министр быстро вошёл в кабинет Белецкого и вскоре удалился. В кабинет Белецкого входили и выходили весьма различные люди; среди них была одна известная поклонница Распутина, ибо С.П. Белецкий твёрдо связал свою судьбу с этим проходимцем и поэтому неизменно осаждался просьбами от распутинского окружения. Тут же, в приёмной, один хороший знакомый, докладчик в то время у С.П. Белецкого, снабдил меня, «для коллекции», собственноручной запиской Распутина на клочке грязной, оборванной по краям бумажки с приблизительно таким текстом: «Степан, милай, сделай ему, что просит, он хорошай».
Посмотрев на эту записку и заметив внимание, которое уделялось таким просителям С.П. Белецким, я понял, что у меня, с моим органическим отвращением к людям вроде Распутина, не может не быть «враждебных флюидов» с товарищем министра внутренних дел.
Когда все просители и посетители удалились, в приёмную из своего кабинета вышел С.П. Белецкий и направился ко мне.
Поздоровавшись со мной, он осведомился о цели моего посещения, на что я откровенно доложил, что, узнав о недовольстве мною или моим руководством Московским охранным отделением, я явился лично, чтобы выяснить причину этого недовольства. «Я чувствую враждебные флюиды между нами», — заявил мне С.П. Белецкий.
«Что касается меня, то по отношению к вам, ваше превосходительство, я до сих пор их не чувствовал, но очень сожалею, что их чувствуете вы, — ответил я товарищу министра и добавил: — Но какое же это может иметь отношение к моему руководству политическим розыском в Москве, руководству, которое вы сами признали ранее полезным для дела и которое, как я знаю, до сих пор одобрялось Департаментом полиции? Я не могу поверить, что одних флюидов достаточно, чтобы сместить меня с должности с намерением назначить меня на должность начальника Самарского губернского жандармского управления, должность, которая не может мною рассматриваться, если не официально, то морально, иначе, как известное понижение».
Белецкий нахмурился и заявил мне: «Ну, хорошо, во всяком случае я подожду до подачи мне рапорта об инспекторском смотре, произведённом по моему приказанию С.Е. Виссарионовым».
«Слушаюсь, ваше превосходительство, но я должен доложить, что мне лично С.Е. Виссарионов указал только два упущения». Тут я привёл замечания С.Е. Виссарионова об отсутствии у меня максималистской агентуры и о Горемыкине «Кроме того, я должен доложить вашему превосходительству, что ежели вы решите моё самарское назначение, то я заранее от него отказываюсь и буду просить прикомандирования меня к Московскому или Петроградскому губернскому жандармскому управлению».
На этом мы расстались…
Возвратившись в Москву, я был уверен, что я доживаю последние дни в должности начальника Московского охранного отделения. Но… человек предполагает, а Бог располагает: со своих должностей ушли все те, которые питали ко мне враждебные флюиды, а я остался в должности.
Все эти перемены последовали непосредственно вслед за моим возвращением в Москву. С.П. Белецкий получил назначение иркутским генерал-губернатором, Е.К. Климович — в Сенат, а С.Е. Виссарионов — снова «в небытие», на какую-то незначительную должность. На должность директора Департамента полиции был назначен на этот раз мой старый знакомый и, могу так выразиться, друг — А.Т. Васильев.
По крайней мере, когда я узнал об этой новости и сразу же по телефону поздравил Алексея Тихоновича Васильева с новым и столь приятным для меня назначением, то получил в ответ приглашение немедленно приехать в Петербург и отобедать у него.
Совершенно успокоенный насчёт служебных подвохов и разных флюидов, я в середине марта 1916 года отпросился в недельный отпуск в Крым, который я провёл с женой в Алупке.
Кстати сказать, за всю мою службу в офицерских чинах у меня было всего три месяца отпускного времени. А к 1917 году я имел за собой двадцать два года офицерской службы!
Возвратясь из отпуска, я узнал, что новый градоначальник вступил в должность, и поэтому немедленно, надев служебную форму, отправился представляться новому начальству.
Генерал Шебеко, в прошлом гвардейский офицер, флигель-адъютант, вице-губернатор в Гродно (или Ковно, не упомню), затем в Саратове и губернатор в Гродно, был человеком придворной складки, в котором сразу же угадывалось прекрасное воспитание, соединённое с налётом англоманства при врождённом русском барстве и легко ощутимом верхоглядстве. Всё, взятое вместе, ежели это не касалось непосредственно служебных вопросов, очень располагало к генералу; к тому же сразу чувствовалась его порядочность и честность.
К полиции, жандармерии, к уголовному сыску, к политическому розыску он, конечно, по своему воспитанию и навыкам не мог не относиться в лучшем случае как только с предубеждением. Это тоже чувствовалось. И это он сразу же дал мне почувствовать.
Несмотря на военную форму, новый начальник не походил на настоящего военного; это был скорее джентльмен в элегантной военной форме. Лет пятьдесят, выше среднего роста, худощавый шатен с проседью, усами и бородкой «царской складки», В.Н. Шебеко производил очень приятное впечатление. Но для начала, желая, очевидно, подчеркнуть понимание дела и наших служебных взаимоотношений, генерал принял, насколько это ему по его характеру было доступно, сурово-служебный тон и заявил мне, предварительно любезно усадив меня в кресло, что он не допускает в политическом розыске никакой провокации и поэтому требует от меня соответствующего руководства розыском.
Так как я сразу понял, какой административный «младенец» является моим новым начальством, я не обиделся на его заявление, понимая, что оно сделано только с высоты «птичьего полёта» над служебной действительностью, и просто доложил генералу о моих годах служебной практики, отметив, что надеюсь, что ближайшее будущее убедит его превосходительство, что я ничем и ни в чём не подведу его как градоначальника, ответственного за мои действия по политическому розыску. Я тут же осветил генералу общеполитическое положение, состояние революционного подполья и противоправительственную борьбу, ведущуюся разными «общественными» организациями.
Скоро наши взаимоотношения приняли совершенно нормальный характер, а немного погодя, и вполне доверительный.
В.Н. Шебеко, будучи человеком доверчивым, к сожалению, плохо разбирался в приближённых и близко к нему допущенных чиновниках, из которых один, особо доверенное ему лицо, плохо оправдывал доверие и скоро навлёк многочисленные нарекания, которые сплетнями переносились на самого градоначальника, человека честнейшего по натуре.
У генерала были забавные взгляды на вещи. Однажды его секретарь, с которым у меня установились приятельские отношения, по секрету посоветовал мне, чтобы не вызвать неудовольствия у градоначальника, приходить к нему с докладами в военной форме, так как В.Н. Шебеко никак не может понять, как ему относиться «к полковнику в пиджаке»!
Это курьёзное желание градоначальника мне очень мешало, так как для удобства я постоянно ходил в штатском платье. Но ничего не поделаешь; с тех пор пришлось наскоро облекаться в военную форму, когда я отправлялся с докладом к градоначальнику, что в иной день приходилось проделывать не раз!
Действительно, я заметил на лице градоначальника большее удовлетворение, когда он увидел меня в полковничьих погонах.
Главноначальствующий, генерал Мрозовский, очень скоро стал явно критически относиться к новому градоначальнику, видимо не удовлетворённый его поверхностным отношением к делу.
Когда однажды генерал Шебеко послал меня к генералу Мрозовскому для личного доклада по сложному делу, связанному с требованиями нашего министерства по отношению к очередному собранию «оппозиционных» групп, генерал Мрозовский, ожидавший появления вместе со мной и градоначальника, увидя меня одного, иронически заметил: «А барин ваш решил не приезжать!»
Генерал Мрозовский был настолько противоположен во всём генералу Шебеко, что их взаимоотношения не могли быть нормальными. Генерал Мрозовский любил добираться до сущности дела и требовал от докладчика быть своего рода экспертом по докладываемому делу, что для генерала Шебеко, при его несколько «флигель-адъютантском» отношении к делам, было трудновато. Поэтому генерал Шебеко скоро стал избегать личных докладов у сурового и требовательного главноначальствующего, посылая вместо себя помощников. По делам, касавшимся политики, таким помощником был я, поэтому мне пришлось с тех пор часто бывать у генерала Мрозовского, который скоро стал оказывать мне исключительное внимание.
Насколько генерал Шебеко был барином, а не чиновником по натуре, я убедился скоро, когда подошли пасхальные праздники, а с ними и очередная выдача наградных.
По какому-то весьма странному обычаю чины Отделения по охранению общественной безопасности и порядка (или, что то же, отделения при Московском градоначальстве по политическому розыску) не входили в списки чинов градоначальства на наградные деньги. Правда, они не оставались совсем без наградных к праздникам Св. Пасхи и Рождества Христова: 3000 рублей присылал на эту цель Департамент полиции дважды в год, очевидно по тоже давно заведённому порядку. Надо сказать, что наградные, выдаваемые градоначальством, были гораздо щедрее, чем департаментские. Когда делопроизводитель принёс мне для утверждения градоначальником наградной лист с фамилиями всех служащих охранного отделения (это было на праздник Рождества Христова в 1912 году), я увидел, к своему изумлению, что все наградные суммы распределены так, что, хотя против моей фамилии и не было проставлено никакой цифры, предназначенная мне сумма в виде 500 рублей определялась самоочевидно, как остаток из всей суммы в 3000 рублей. Я помню, как я тогда, в 1912 году, пошутил, сказав С.К. Загоровскому, моему делопроизводителю: «Вы, значит, награждаете меня 500 рублями!» На это С.К., так же шутливо, но вежливо, отрапортовал: «Согласно обычаю!»
И действительно, «согласно обычаю» оба мои прежние градоначальники — и Адрианов, и Климович — пером обводили намеченные в моём листе наградные деньги и подписывали лист.
Не то произошло с Шебеко! Получив, «по обычаю», такой же наградной лист из моей канцелярии, он потребовал меня к себе и изумлённо спросил меня: «Что же это такое? Вы, как начальник Охранного отделения, должны, согласно этому листу, получить всего 500 рублей. Но ведь начальники отделений по градоначальству получают по 2000 рублей из сумм градоначальства, почему же вы исключены из наградных сумм градоначальства?»
Я ответил незнанием причины, но сослался на «обычай». «Я нахожу это совершенно несправедливым; ваша работа и ответственность слишком велики, а наградные Департамента полиции слишком малы, поэтому сверх департаментских наградных вы получите 2000 рублей из сумм градоначальства».
Мне оставалось только поблагодарить щедрого градоначальника, что я и сделал. Генерал повторил то же и к Рождеству 1916 года.
В.Н. Шебеко был исключительно приятным начальником, всегда ровный и деликатный, никаких резкостей, на него можно было положиться смело — этот не предаст, чтобы спасти себя! Между тем в московском обществе он не пользовался никакой популярностью; может быть, он был слишком петербуржец, а Москва этого не любила.
Когда для встречи Нового, 1917 года он попытался собрать в большой зал градоначальства представителей московского общества, во имя «единения власти и общества», как это несколько наивно и простодушно говорилось когда-то, ничего из этой затеи не вышло. Вышел конфуз, ибо собралась небольшая группа, но совсем не того общества, которое предполагалось градоначальником.
Было, я помню, очень парадно, очень нарядно, был сервирован прекрасный ужин, но… политически получился конфуз, «общество» на призыв «власти» не ответило!
Что касается меня лично, человека, совершенно не избалованного предыдущей службой в смысле отношения со стороны начальства, я всегда вспоминаю с удовольствием прекрасного начальника генерала В.Н. Шебеко.
* * *
Я состоял начальником Московского охранного отделения почти пять лет. Служба моя была прервана революцией 1917 года. Она началась в Москве 1 марта 1917 года.
Я вступил в должность в один из самых тихих по революционному движению периодов; тихим он был в смысле подпольного, революционного и организованного движения. Великая война, или, вернее, её течение, вызвала борьбу с императорским правительством в новой плоскости, она из глухого и глубокого подполья переместилась ближе к поверхности и вовлекла в своё русло иные элементы общества.
Понятно, оценить и проследить новые фазы этой борьбы стало задачей политического розыска.
Однако эта задача плохо усваивалась даже на верхах нашего министерства. Из нескольких приведённых мною фактов читатель это легко поймет: разве не показательно, что в конце 1915 года один из высших руководителей политического розыска, С.Е. Виссарионов, упрекал меня в том, что у меня нет секретной агентуры по партии максималистов, т.е. партии, которая, в сущности, не будучи политической партией в настоящем значении этого слова, была вызвана к жизни временно в бурные 1905–1907 годы и затем исчезла из революционного подполья. Московский градоначальник генерал Е.К. Климович, казалось бы, большой эксперт по политическому розыску, в том же 1915 году высказал мне удивление, что я не направляю секретной агентуры на максималистов, и предлагал мне совершенно серьёзно возобновить связь с известной эсеркой Зинаидой Жученко, его же секретной сотрудницей, к тому же давно проваленной! У генерала мысль вертится всё в том же направлении: на уловление «боевиков»… Но «боевиками» в 1915–1916 годах оказываются совсем другие элементы. Они не вооружены больше револьверами; на ремне, перекинутом через шею, уже не прикреплена бомба, как это было обычно в 1905–1906 годах; нет, на таком ремне висит теперь безобидный полевой бинокль, дополняя установленную декоративную форму «земгусаров»… Новые боевики вооружены ещё одним оружием в борьбе против своего правительства и верховной власти — это оружие старо, как мир, но оно оказывается сильнее бомб: это клевета! Под её ударом падает историческая Российская Верховная Власть…
Как относится Департамент полиции к проводимому мною постоянному продвижению наиболее интеллигентной части секретной агентуры из бездействующего в 1914–1916 годах революционного подполья в новые, выдвинутые во время войны общественно-политические образования, как, например, Военно-промышленный комитет? Долгое время критически, и только в 1916 году Департамент признает моё осведомление наиболее полным из всего того осведомительного материала, который к нему стекается со всех концов России. Но и признав это, он не делает никаких практических выводов: он не меняет общего руководства, он не делает соответствующих руководящих указаний на местах. Если Департамент полиции, сообразуясь с ходом политического и общественного движения в стране, указал бы начальникам политического розыска на местах необходимость освещения также и других, выдвинутых жизнью, общественных группировок, объяснил бы попутно их цели и тактику и назвал бы лидеров, может быть, я подчёркиваю, может быть, политический розыск в России пролил бы больше света на затеи главарей так называемого Прогрессивного блока, хотя бы на предварительные переговоры с командующими армиями о необходимости «дворцового переворота».
Как я понимаю, в распоряжении Департамента полиции были только разрозненные материалы относительно этой преступной затеи, но, по-видимому, не было полной осведомлённости. И понятно почему; всё по той же причине: не успели и не поняли вовремя необходимости «переставить» секретную агентуру и не пытались рискнуть бросить большие денежные ассигнования на подкуп крупных политических фигур.
В Департаменте полиции издавна применялось скопидомство; охали и кряхтели, когда платили Азефу 500 рублей в месяц! Когда в конце 1916 года ко мне пришёл трепещущий и бледный от волнения прапорщик какой-то артиллерийской части в Москве и, сознавшись в растрате 2000 рублей из казённого ящика, попросил меня немедленно дать ему эту сумму к «завтрашней» ревизии, обещая взамен освещать круги, близкие к жившей в то время в Нижнем Новгороде известной бывшей «шлиссельбуржке» Вере Фигнер (к чему у него были действительные возможности), мне пришлось специальным разговором по телефону (шифрованно-условным, конечно!) и срочной телеграммой уговаривать директора Департамента полиции разрешить выдать этому прапорщику просимую им сумму.
Широким размахом в ассигновке денежных средств на усиление политического розыска Департамент полиции не отличался.
Я только что затронул вопрос большой важности: недостаточной осведомлённости нашего центрального руководственного аппарата по политическому розыску, т.е. Департамента полиции, по отношению к подготовке лидерами Прогрессивного блока так называемого «дворцового переворота». Слухи об этой затее, конечно, ходили, и кто тогда, в 1916 году, их не слышал? Но конкретно на чём они основывались?
В 1916 году, примерно в октябре или ноябре, в так называемом «чёрном кабинете» московского почтамта было перлюстрировано письмо, отправленное на условный адрес одного из местных общественных деятелей (фамилию забыл), и копии письма, согласно заведённому порядку, получили Департамент полиции и я.
Письмо — без подписи — по своему содержанию было совершенно исключительным. Оно вызвало во мне одновременно тревогу и решение обследовать его лично, установив предварительно контакт с директором Департамента полиции, чтобы обсудить дальнейшие действия. Содержание письма я немедленно сообщил градоначальнику.
К глубочайшему сожалению, я не могу по памяти воспроизвести точное содержание письма, но смысл заключался в следующем: сообщалось для сведения московским лидерам Прогрессивного блока (или связанным с ним), что удалось окончательно уговорить Старика, который долго не соглашался, опасаясь большого пролития крови, но, наконец, под влиянием наших доводов сдался и обещал полное содействие…
Письмо, не очень длинное, содержало фразы, из которых довольно явственно выступали уже тогда активные шаги, предпринятые узким кругом лидеров Прогрессивного блока в смысле личных переговоров с командующими нашими армиями на фронте, включая и Великого князя Николая Николаевича.
В эмигрантской литературе, насколько я помню — в «Современных записках», появились статьи, довольно откровенно разъясняющие содержание этих «личных переговоров», по крайней мере, с Великим князем Николаем Николаевичем; с ним вёл переговоры известный Хатисов.
Казалось бы, что российское императорское правительство уже по одним этим фактам могло и должно было быть в полном курсе заговора.
Но Великий князь «промолчал», а Департамент полиции, по-видимому, не смог довести до сведения Государя об измене «Старика», который был не кем иным, как начальником штаба самого Императора, генералом Алексеевым!
Многое после революции 1917 года было вскрыто, многое выплыло наружу, но предательская роль генерала Алексеева, благодаря молчаливому соглашательству его сподвижников по Добровольческой армии и соучастников по предательству, до сих пор, насколько я знаю, не освещена с достойной ясностью и полнотой.
Между тем для будущих историков нашей революции и «дворцового переворота» необходимо знать о предательской роли главного сподвижника Государя на фронте, поцеловавшего иудиным лобзанием перед отъездом Императора к заболевшим детям и знавшего хорошо, что ожидает его на станции Дно…
О том, что кличка «Старик» относится именно к генералу Алексееву, мне сказал директор Департамента полиции А.Т. Васильев, к которому для личных переговоров по поводу этого письма я немедленно выехал из Москвы.
Я помню, как во время моего разговора с А.Т. Васильевым я доказывал ему необходимость вывести из Москвы недисциплинированные и ненадёжные запасные воинские части и заменить их двумя-тремя кавалерийскими полками с фронта; директор Департамента подтвердил мне, что соответствующее представление по этому поводу будет сделано немедленно.
— А в чьи руки оно попадёт? — спросил я. — Старика?
А.Т. Васильев развёл руками, но, как бы в утешение мне, стал в общих словах говорить о том, что все нужные меры со стороны Департамента полиции приняты… Я замолчал, да и не мог же я, по своему положению, расспрашивать директора Департамента полиции о розыскных мерах, которые непосредственно не касались Москвы.
В 1918 году осенью, бежав из Советской России и пробравшись с большими приключениями, но благополучно в оккупированный Киев, я в течение нескольких недель встречался постоянно с А.Т. Васильевым, жившим там, кажется, на Подьячевской улице, в своём небольшом доме. В наших разговорах о прошлом я касался и названного выше письма, и «Старика». А.Т. Васильев снова подтвердил мне идентичность «Старика» с генералом Алексеевым и добавил, что при положении генерала Алексеева как правой руки Государя, при решающей в то время роли военных в управлении вообще и при умалённом значении Министерства внутренних дел все представления, предостережения и доводы Департамента полиции, очевидно, клались под сукно и до Государя не доходили.
Когда я сравнительно недавно в разговоре с одним моим приятелем, бывшим артиллерийским полковником, когда-то служившим в Московском военном округе и знавшим генерала Алексеева лично, затронул вопрос о предательстве Алексеева, мой собеседник, извинившись, заявил мне, что он не может поверить в это — так это неправдоподобно и не вяжется с его представлением об Алексееве…
* * *
В руководстве политическим розыском, да ещё в условиях такого значительного центра и района, как Москва, громадное значение имеет подсознательное чутьё или интуиция, которые, конечно, развиваются и приобретаются отчасти в процессе практической деятельности, но всё же должны быть заложены в самой природе человека.
Вспоминая отдельные случаи своей деятельности в области политического розыска, я с чувством некоторой профессиональной гордости хочу рассказать об удачном разрешении мною одного подпольного действия посредством интуиции, без какого-либо дополнительного содействия в виде секретной агентуры, наблюдения или иных приёмов розыскной работы.
Случай этот заключался в следующем. Примерно в 1915 году помощник пристава одного из полицейских участков в центре Москвы случайно обнаружил около подворотни дома отпечатанную типографским способом на листе писчей бумаги прокламацию, изданную от имени не то «Московского комитета», не то «Московской организации» (в точности не помню) Российской социал-демократической рабочей партии. Приложенная к соответствующему рапорту, эта прокламация была немедленно доставлена мне.
Появление такой прокламации, содержащей обычные противоправительственные выкрики, в первый момент немало меня смутило. При полной дезорганизации революционного подполья в то время в Москве вообще (в нём числились скорее в теории, чем на практике, не «комитеты», а «бюро» названной РСДРП, основательно пронизанной моей секретной агентурой, очень осведомлённой) никакое действие, вроде выпуска прокламации, не могло пройти мимо моего осведомления; я бы для верности сказал — «разрешения на выпуск» с моей стороны!
И вот при таком положении социал-демократического подполья вдруг появляется недурно отпечатанная прокламация, своим видом как бы говорящая о хорошо налаженной подпольной организации, подпольной типографии и наличности подпольных активных деятелей! Было от чего почувствовать неприятное изумление, не говоря уже о том, что мне предстояло объяснить появление прокламации моему начальству: градоначальнику и Департаменту полиции, которых я уверял в полном отсутствии революционного подполья и, во всяком случае, о моём полном контроле над этим подпольем и над его деятельностью и лидерами. Если Департамент полиции и принял бы более или менее спокойно мои разъяснения и стал бы ждать, что дадут мои дальнейшие розыски, то градоначальник, не имевший полного представления о революционной деятельности вообще, просто усомнился бы в правдивости моих предыдущих докладов.
Незачем было экстренно вызывать для вопросов по поводу прокламации мою секретную агентуру, освещавшую социал-демократическое подполье: если она что-либо знала новое, я вовремя был бы поставлен ею в известность.
Для проформы я вызвал к себе помощника по заведованию «социал-демократической» агентурой, очень способного и дельного ротмистра Ганько; тот растерянно недоумевал.
Я стал обдумывать случай, стал внимательно вчитываться в прокламацию и постепенно интуитивно пришёл к некоторым заключениям.
Решив, что я разгадал загадку подсознательно и «интуитивно», я вызвал одного из чиновников охранного отделения, в прошлом начальника Туркестанского охранного отделения, престарелого, «матёрого волка» в розыскном деле, Леонида Антоновича Квицинского, и спросил его: «Вы знаете историю находки этой прокламации?» Квицинский знал, конечно! «Так вот, Леонид Антонович, — продолжал я, — возьмите наряд полиции, двух чинов отделения и отправляйтесь немедленно на квартиру некоего типографского наборщика Андреева — адрес его найдёте в адресном столе — и отберите у него всю пачку этих прокламаций!»
Квицинский понимающе подмигнул мне глазом, как бы говоря «Ловко! Секретная агентура хорошо работает, всё знает!» — и удалился исполнять моё поручение.
Часа через два-три Л.А. Квицинский возвратился в мой кабинет и торжественно положил на стол громадную пачку прокламаций, подобных тому экземпляру, который был недавно мне представлен помощником пристава.
«Арестованный Андреев доставлен в отделение и находится в камере!» — доложил мне Квицинский.
«Расскажите, как вы обнаружили прокламации и как вы задержали Андреева», — обратился я к Квицинскому.
«Да всё произошло, как по писаному, — начал доклад Л.А. Квицинский. — Пришли к Андрееву и сразу наткнулись на пачку прокламаций, завёрнутых в газетную бумагу и лежащих в углу его комнаты. Андреев не запирался, и мы его доставили в отделение. Как всё просто, когда имеется хорошая агентура!» — добавил уверенным тоном Квицинский
«Вы, вероятно, не поверите мне, Леонид Антонович, — начал я своё разъяснение, — на этот раз никакая агентура не сообщала мне ни одного слова об издании этих прокламаций, и никто не сообщал мне о месте их хранения у Андреева».
«Так как же вы об этом узнали?» — спросил недоумевающий старый розыскной волк.
«Интуицией!» — ответил я и представил собеседнику нить моих размышлений, которая привела меня интуитивно к правильному решению.
Нить моих рассуждений развёртывалась в следующем направлении. Прежде всего, по общим данным политического розыска, в тот момент не могла существовать, функционировать и даже создаться подпольная социал-демократическая организация, которая наладила бы выпуск хорошо отпечатанных прокламаций; содержание самой прокламации не совсем и не во всём отвечало общей политической линии существовавших тогда социал-демократических организаций, лидеры которых мне были хорошо известны, благодаря прекрасно осведомлённой секретной агентуре; надо было, следовательно, прийти к выводу, что выпуск прокламации — затея, если можно так выразиться, любительская, хотя любитель является человеком с подпольным прошлым. Хорошо отпечатанная технически, прокламация могла быть изготовлена в легальной типографии, втайне от хозяина, каким-нибудь наборщиком по профессии. С какой целью? Один человек, действующий без организации, многого с такой прокламацией не достигнет, даже если попытается с известным риском подкидывать её по подворотням. Не сделано ли это с попыткой провокационного характера?
При моём напряжении, мысль как-то быстро и внезапно остановилась на наборщике Андрееве, который состоял одно время секретным сотрудником в моём отделении и числился сочленом районной московской социал-демократической подпольной организации. Человек не вполне добросовестный, любивший присочинить в докладах, он неоднократно был мною в этом уличен. Наконец, потеряв всякую надежду на возможность верить его докладам, я расстался с ним, предупредив, однако, что с этого момента ему надлежит прервать связи с активными подпольщиками во избежание «недоразумений».
Вчитываясь в прокламацию, лежавшую предо мной на столе, я в некоторых словах и выражениях увидел авторство Андреева и сразу укрепился в своих предположениях. Зачем же понадобилось Андрееву с риском для себя отпечатать эту прокламацию? Возможно, он ожидал, что после того, как будет обнаружена прокламация, охранное отделение вспомнит о нём и снова обратится к нему за содействием в розыске.
Нить примерно таких размышлений привела меня интуитивно к выводу, что обыск у Андреева принесёт с собой результат, мною предположенный. Результат обыска подтвердил правильность моих выводов.
«В таком случае поздравляю вас, Александр Павлович, с одним из самых ваших удачных дел! — любезно заметил мне на моё разъяснение Квицинский. — Ведь вы всё же правильно остановились на одном жителе из почти трёхмиллионного населения Москвы!»
Вот на этой-то «интуиции» в деле политического розыска я невольно с удовольствием всегда останавливаюсь в своих воспоминаниях.
Андреева отдали под суд, и он был присужден к нескольким годам тюремного заключения, которое было прервано революцией.
* * *
Уже из самого характера моих воспоминаний, послуживших материалом для настоящей книги, ясно выступает роль и значение организованного подполья в катастрофе, которой присвоено наименование «Февральской революции 1917 года».
Нельзя отрицать эту роль и значение, если их рассматривать в плоскости длительной, годами веденной разрушительной, я сказал бы, нигилистической пропаганды.
Если же рассматривать роль подполья в смысле непосредственного фактора, приведшего к революции, — она была ничтожна. Я настаиваю на этом утверждении, хотя бы оно показалось моим читателям необоснованным.
Графически формация, рост, активность революционного подполья с начала столетия непрерывно тянулись вверх приблизительно до 1908–1909 годов, после чего быстро и так же непрерывно, я сказал бы, безнадёжно, стали катиться вниз, выражаясь в медленном, но верном ослаблении революционного подпольного организованного напора и в дезорганизации и частичном отмирании и уходе с политической арены целых организаций за шестнадцать лет текущего столетия в России.
Таким образом, организованное революционное подполье, представленное в императорской России времени Великой войны разрозненными и разбитыми ударами розыскных органов разными «бюро», «местными группами» и отдельными партийцами, силившимися что-то представлять собой, действуя от имени Российской социал-демократической рабочей партии, конечно, не могло организовать той катастрофы, которая вылилась в Февральскую революцию.
Я уже сказал, что это вытекает из моих воспоминаний, и вот почему. Первая часть их содержит много случаев из моей борьбы с весьма активным в то время организованным революционным подпольем, тогда как начиная с 1909 года я уделяю гораздо больше внимания побочным обстоятельствам этой борьбы. Что касается моей розыскной деятельности за время руководства политическим розыском в Москве с 1912 по 1917 год, я почти не упоминаю сколько-нибудь выдающихся случаев борьбы с организованным революционным подпольем. Не упоминаю просто потому, что мне не на чем остановить внимание!
Это не означает, что я, как руководитель политического розыска в Москве, как говорится, сидел сложа руки. Нет, мне приходилось много работать и здесь, но несколько в иной плоскости, ибо центр тяжести розыска переместился за время Великой войны. Это перемещение я вовремя понял, оценил и направил осведомительные щупальца в новую плоскость.
Тут мои действия были не столь просты, и я не мог пресекать или предупреждать что-либо, не считаясь с общей политикой и вообще без специальных указаний и распоряжений сверху, т.е. от Департамента полиции, и даже иногда от самого министра внутренних дел. Таким образом, обывательская критика (после революции) нашей охранной или вообще жандармской деятельности или «бездеятельности» в вопросе: «почему мы, жандармы, не оберегли монархию от революции?» — лишена почвы.
Когда в конце 1916 года в Москве собрался некий «общественный» съезд, министр внутренних дел А.Д. Протопопов несколько раз соединялся со мной по телефону, требуя не задержания участников, нет, но только непрерывного и точного наблюдения за ними, дабы своевременное появление наряда полиции помешало бы оглашению резолюций, принятых съездом!
Моя секретная агентура и наружное наблюдение безостановочно гонялись за переезжавшими с места на место, из одной квартиры в другую участниками съезда, спешно телефонировали мне новое место собрания; я бежал к градоначальнику (благо мы с ним жили в одном дворе градоначальства), и он срочно посылал в новое выбранное участниками съезда помещение соответствующего полицмейстера, который, не давая прибывшим «общественникам» огласить резолюцию участников, «просил честью оставить помещение»!
Насколько я помню, на четвёртый или пятый раз после «роспуска» очередного собрания на новом месте, полицмейстер несколько запоздал прибытием, и участники съезда уже приступили к оглашению резолюции; они были прерваны появлением полицмейстера, который снова сорвал собрание.
Полицмейстер не опоздал бы и на этот раз, но градоначальник генерал Шебеко, получив моё сообщение, недостаточно быстро отрядил его.
Сколько, в общем, было затрачено нами усилий, чтобы сохранить бдительность, расторопность — и на что? На то, чтобы «помешать» оглашению резолюции, которая и без этого оглашения на съезде сделалась быстро достоянием общества!
А.Д. Протопопов меня благодарил по телефону за прекрасную осведомлённость и распорядительность, но проявленные мною качества не принесли пользы из-за нерешительности власти.
Как я уже отметил, противоправительственная деятельность за время Великой войны перенеслась, в силу многих причин, в иную плоскость и вовлекла элементы, бывшие до того в «оппозиции», а не в «революции» и включавшие различных «персона грата»; воздействие на них поэтому не могло осуществляться распоряжениями рутинного характера местных властей.
Верхи же нашего министерства были скованы взаимодействием различных факторов, имевших решающее значение, из которых перенесение распорядительных функций из рук центрального правительства в военные руки Ставки сыграло главную, всё тормозящую роль!
На местах мы, лица хорошо осведомлённые насчёт происходившего, но стеснённые в своих действиях, с отчаянием наблюдали за развёртывавшейся трагедией…
* * *
1 марта 1917 года Москва «присоединилась» к революции, возникшей из простого солдатского бунта в Петербурге.
В любой стране такой бунт солдат, не желавших идти на фронт, был бы подавлен, и очень быстро. В императорской России 1917 года с бунтом не управились.
В тяжкие последние дни февраля 1917 года, следя за развёртывавшимися событиями в Петербурге, я пришёл к выводу, что наступили последние часы монархии. Я знал, что 1 марта 1917 года Москва «поднимется и присоединится» к революции Петербурга… Пока ещё Петербурга, но не России!
Главноначальствующий города Москвы генерал Мрозовский решил собрать в своей квартире вечером 28 февраля совещание из начальников отдельных воинских частей, расположенных в Москве. Генерал вызвал меня к себе за час до совещания. Мы уединились в его кабинете. Я обрисовал создавшееся положение и предупредил, что в настоящее время в Москве идут непрерывные совещания различных общественных кругов по вопросу захвата власти в Москве 1 марта.
Генерал заявил мне, что он военной силой не допустит захвата. Понимая бесполезность этого и чувствуя, что «военная сила» в Москве в то время никакой реальной и, во всяком случае, «контрреволюционной» силы не представляет, я высказал генералу мнение (которого я, впрочем, придерживаюсь и теперь), что считаю необходимым издание заявления главноначальствующего Москвы генерала Мрозовского, что он «в обстоятельствах, грозящих гибелью государству, берёт в свои руки временно всю власть в тылу и объявляет осаду взбунтовавшегося Петербургского гарнизона и к нему присоединившихся врагов Родины». Я предлагал генералу немедленно отправить по домам ненадёжных солдат Московского гарнизона, а из надёжных частей, и даже единиц — юнкеров, кадет, полиции — организовать военные заслоны на путях к Петербургу.
Генерал выслушал, но от выполнения задачи, вследствие её громадности, уклонился
Собранные им воинские начальники различных чинов и званий выслушали хмуро и как-то апатично его распоряжения «на завтра». Но я ясно чувствовал, что на деле они спасуют. Так и произошло!..