Часть вторая
У крашенных в цвета свадебного торта блочных пятиэтажек на Мэйн-стрит Малмыг — всего два этажа. О том, что Яся забралась глубоко, очень глубоко в провинцию, свидетельствует размер телевизионных антенн на крышах: местами эти ветвистые хвощи превышают высоту хибар, на которых стоят. Прием тут плохой, это явно. Здания вросли в палисадники так, будто в Малмыгах у земли большее притяжение, чем в целом по планете. Это сказывается на походке многих малмыжан — она нетвердая с самого утра.
Из Вилейки в Малмыги автобус ходит один раз в день — в девять утра. Яся прибывает в Вилейку из Минска в половину одиннадцатого. В час дня в забитой детьми пиццерии (как будто едят в Вилейке исключительно дети) на ее мобильнике раздается звонок с неопознанного номера.
— Ну как, ты добралась, доча? — как ни в чем ни бывало спрашивает голос отца.
Она молча вешает трубку. После этого сверяется с картой, проходит шесть километров, минуя заброшенные железнодорожные пути, стихийный рынок, где ей то ли в шутку, то ли всерьез предлагают купить поплавковую камеру для карбюратора на ГАЗ-24, минует раскоряченную пушку времен Великой Отечественной войны, когда-то явно бывшую памятником, а теперь скорей выглядящую как трофей, отвоеванный местными гопниками у военных, но так и брошенный на перекрестке, проходит магазин «Нежность», где торгуют чернилами и сигаретами, и оказывается на до такой степени бесперспективной двухполоске, что, при всем отсутствии минимального опыта автостопа, понимает: нужно возвращаться обратно в центр города и искать ночлег.
И тем не менее она пытается поймать машину до Малмыг, и, конечно, ничего не получается — трафика нет, а тот, что есть — какой-то зловредный: едут машины со скотом, молоковозы, где есть место лишь для водителя и экспедитора (в первом остановившемся молоковозе ей это сообщает экспедитор, во втором — водитель; третий молоковоз не останавливается, так как оказывается возвратившимся на маршрут первым), едут редкие легковушки, которые шарахаются от нее так, будто она Плачка. В девять, запылившаяся, как деревенская кошка, она возвращает себя и груженую сумку «Cobra» в центральный парк, вскрывает банку тушенки с гранатным кольцом на крышке, пытается есть тушенку, сделав из крышки ложку, ранит губы, выкидывает банку, возвращается в пиццерию, обнаруживает, что вместо детей на закате пиццерию захватили алкаши, и поэтому тут с восьми не готовят пиццу, есть только сомнительные бутерброды и еще более сомнительный чебурек, съедает второе, подавляет желание взять сто водки, чтобы не умереть от острого пищевого отравления, отбивается от желающего познакомиться водителя такси, который про себя сначала сообщает, что он водитель такси, и лишь затем имя, — как будто водитель такси — самая престижная работа в Вилейке, которую за два часа можно пройти пешком. Наконец абсолютно измученная, овеваемая ароматом чебурека и оставляющая за собой пыльные следы на потемневшем ночном асфальте, она возвращается к вокзалу, планируя поспать в зале ожидания, и обнаруживает, что вокзал заперт на ночь, с 23.00 до 6.00 — как раз чтобы в нем не отирались такие вот сомнительные бомжары, как она.
Она устраивается на лавке за вокзалом, мгновенно засыпает, ее будит холод через два часа, она расстегивает куртку, надевает все теплые вещи, которые при ней были, испытывает острое желание устроиться в самой сумке, как в спальнике, и так дотягивает до шести, после чего перемещается внутрь вокзала и дремлет на пластиковых стульях, в окружении суетливых отъезжающих.
В Малмыги она прибывает в половину одиннадцатого: за те сутки с небольшим, которые потребовались, чтобы преодолеть сто двадцать километров, она могла бы долететь до Нью-Йорка или Джакарты, переместившись в соседнее полушарие или за экватор.
Плохо соображая после полной тревог и холода ночи, она спрашивает у прохожих, где находится райисполком, и от нее снова шарахаются: как можно идти по Мэйн-стрит Малмыг (конечно, называется она Советская) и не знать, где находится райисполком? Через десять минут она подходит к свежепостроенной церкви, в которой стрельчатые готические окна соседствуют с византийскими куполами, а барочные витые колонны опираются на ренессансные арочки — архитектор, не иначе из местного ДРСУ, объединил все известные ему стили буквально в одном фасаде. По церкви она понимает, что уже близка и вот-вот выйдет к памятнику Ленину, и он действительно оказывается рядом, да что там — сразу за.
Исполком — точная копия минского горисполкома: такой же серый советский функционализм, за одним исключением — четыре этажа здания куда-то делись, возможно ушли под асфальт в связи с уже упомянутой проблемой усиленного притяжения. Над поверхностью Малмыг торчат два ряда окон и огромный флагшток с государственным флагом, по всей видимости тоже играющий роль антенны, транслирующей — нет, не телевизионный сигнал, а стабильность, порядок или что там еще может быть транслируемо через государственные флаги.
Яся, оробев из-за флага, неуверенно заходит внутрь, где ее встречает лихой вахтер с ветеранскими планками и совершенно золотыми устами. Он хмурит чапаевскую монобровь и склонен все категоризировать.
— Я из Минска, — начинает Яся.
— Так тебе в гостиницу нужно! — отрезает он. — В гостиницу, мил барыня! А у нас гостиницы нет! Ближайшая — в Сосенках. Двадцать кэмэ. Но и там гостиница закрылась, кажется! Потому что зачем нужна гостиница в Сосенках?
— Нет, вы не поняли! — объясняет Яся. — Я по распределению!
— Распределение? Значит, в отдел сбыта! Там вся статистика!
Яся начинает пугаться: тут, в Малмыгах, возможно, говорят на каком-то другом языке, которым она не владеет. Языке, в котором значения у слов примерно такие же, но с легким сдвигом.
— Я по распределению! Из Минска! Молодой специалист!
— А, молодой специалист! Так тебе в БРСМ! Это раньше комсомол у нас был, а теперь БРСМ, — объясняет он ей. — Только у них свое здание, вместе с отделом молодежи.
Яся понимает, что, возможно, она ошиблась, заговорив с дедом. Есть такие привратники, которые стоят у дверей просто для того, чтобы умные люди их обходили. Она широко улыбается ему и пятится спиной к лестнице. Но вахтер чуток, его не проведешь.
— Э, секундочку, мил барыня! Ты куда это? Тут режимный объект! Тем более с гранатометной сумкой!
Тогда Яся кладет «гранатометную сумку» на пузырчатый пол исполкома, расстегивает ее (дед, фронтовик или нет, заметно напрягается, ожидая появления не иначе как фауст-патрона) и достает предписание о распределении.
— Вот! У меня документ! — предъявляет она.
Дед вчитывается в напечатанные в Минске строчки, зачем-то проверяет печать на просвет, как водяные знаки, и удивляется:
— Так что ж ты сразу не сказала? Что молодой специалист из Минска по распределению? Тебе на второй этаж в первый кабинет, к председателю. Чечуха Виктор Павлович.
Яся поднимается на второй этаж, понимая, что сейчас тот странный сон, в который ее забросила Вавилонская лотерея, достигнет кульминации и что окружившая ее вдруг действительность также пронзительно экзотична, как культура ковбоев американского Техаса, но совершенно не изучена — ни антропологами, ни астрономами, ни психиатрами. В коридоре на стенах портреты победителей конкурса «Властелин села» — перепуганные загорелые люди в одинаковых пиджаках; всмотревшись, она обнаруживает, что пиджак на самом деле один — его, похоже выдавали перед съемкой фотографы, так что на некоторых «властелинах» костюмчик висит, на других — едва сходится, и что-то это ей напоминает, что-то из детства, но на тонкую игру ассоциаций нет времени.
Она ожидает увидеть секретаршу из разряда мстительных провинциальных красавиц, но приемной нет — за обычной дверью с табличкой (номер кабинета, но не фамилия) — кабинет, в котором на компьютере набирает что-то одним пальцем мужчина. И Яся с порога начинает лепетать, повторяя уже отрепетированную перед золотозубым вахтером речевку, но мужчина встает, делает несколько энергичных шагов и протягивает ей руку:
— Да, да, мне звонили из Минска, я вас дожидаюсь! Чечуха Виктор Павлович! Председатель Малмыжского районного исполнительного комитета! Присаживайтесь!
Она устраивается на лавке напротив конторского стола и протягивает документы. Местная власть изучает их внимательно, доходит до графы с фамилией и крякает:
— Не дочка? — спрашивает Виктор Павлович. Потом бросает на нее быстрый взгляд и усмехается. — Устала, наверное, отвечать на эту глупость. Ну какая ты дочка — нормальная девушка! Была бы дочка, не приехала целину поднимать, правда?
Закончив читать, он захлопывает личное дело и кладет его на стол. Затем устраивает обе свои ладони по бокам от папки, энергично склоняется вперед и спрашивает, официально, вернувшись к обращению на вы:
— Так чем я вам могу помочь, Янина Сергеевна?
Яся вскидывает брови:
— Что вы имеете в виду? Это меня вам в рабство прислали, не вас — мне!
— Так, секундочку, — председатель морщится. — Давайте без этого вот диссидентства. Министерство распоряжается вас здесь разместить и трудоустроить сроком на два года, я должен принять к исполнению.
— Погодите, — Яся хмыкает, — то есть вы не присылали заявку на молодого специалиста? В отдел идеологии?
— В настоящий момент отдел идеологии в райисполкоме укомплектован полностью, более того, ввиду дефицита ставок он объединен с отделом культуры. В отделе работает опытный специалист Скоробей Ирина Павловна, трудовой стаж — тридцать пять лет, замещать ее вами я не имею морального права.
Яся слушает все это и мучается ощущением, что она попала в душный производственный роман из журнала «Знамя» годов эдак 1980-х — его подшивку она как-то листала в школе. Там, на тех пыльных страницах, — такие же вымученные диалоги, такие же надуманные проблемы, такие же лексемы «идеология», «ставки», «стаж», «разместить» в предложениях. В середине между двумя молодыми специалистами обязательна романтическая линия. Которая заканчивается браком и перевыполнением прогнозных показателей на двенадцать процентов.
Ее поражает даже не тот простой факт, что все это повторяется — спустя двадцать лет после крушения системы, стилистически выстроенной на всех этих «стажах», «ставках» и «идеологиях», но то, что взрослые энергичные люди с горящими глазами осознанно натягивают на себя именно эту лексику, осязаемо наслаждаясь произнесением выуженных из нафталиновой коробочки с Лениным слов.
— Вы понимаете… э… Виктор Павлович. Тут какая-то фигня, — пытается она вырваться за рамки этого демонического порядка слов. — Какая-то полная ерунда. Я к вам ехать не хотела. Я нормально себе жила в деревне Тарасово под Минском, в уютном флигеле со старыми занавесками. Мне в принципе, если честно, плевать и на Малмыги, и на Малмыжский райисполком, и на отдел идеологии, объединенный с отделом культуры, — вы не обижайтесь только, ладно? Ну просто на распределении, на этой идиотской борхесовской лотерее, меня почему-то решили наградить двумя годами в вашем этом СИЗО. И сказали, что вы меня очень ждете. Но если вы меня не ждете, если я вам не нужна — пишите открепление, я поеду обратно и пришлю вам открытку с видом на Национальную библиотеку.
Председатель выслушивает ее очень внимательно, потом открывает ящик стола, достает оттуда стеклянный графин, крышкой которому служит граненый стакан, наливает из графина в стакан прозрачной жидкости на три пальца и протягивает девушке.
— Это что, водка? — недоумевает она.
— Ты сдурела? — восклицает он, снова переходя на фамильярное ты. — Чем, думаешь, мы тут занимаемся? Бухаем с утра до вечера? Вода это! Вода!
Он быстро берет себя в руки и возвращается к тарабарскому языку, которым начал:
— Район наш, Янина Сергеевна, оскорбили совершенно напрасно. В нашем районе родились дважды герой Советского Союза Степан Алексеевич Почухало и знаменитый в масштабах области физик, лауреат конкурса «Наука — промышленности 2008», Степан Борисович Моль. На территории района проживают три ветерана войны, один из них занят непосредственно на работе в исполкоме. Так что вы напрасно так, Янина Сергеевна. Но эмоцию вашу я могу понять. Дорога, стресс.
— Слушайте, давайте не начинать… э… Виктор Павлович. Просто напишите мне открепление, и я почухаю домой.
Председатель исполкома думает. Потом говорит «секундочку», берет со стола сотовый телефон и, зажав его в руке, как хромой палку, выходит из кабинета. Яся ждет долго, успевая изучить бесхитростную обстановку, выцветшие офисные обои, папки с надписью «Показатели» и изнанку желтого от времени тяжелого монитора. Председатель возвращается озадаченный, садится напротив нее, упирает глаза в стол. Яся знает это выражение лица. С таким выражением в Минске обычно произносят фразу «Вы же сами понимаете», которая обозначает, что говорящий ничем помочь не может и причины должны быть интуитивно понятны тому, кому отказывают в помощи.
— Что ж ты там натворила такого, а? — вдруг спрашивает он. В Минске так не делают никогда. И фиг поймешь — в провинции ли дело или непосредственно в персоне Виктора Павловича.
— В том-то и дело, что ничего! — зло усмехается Яся. — Девятка общий бал, в партиях не состою, на политику мне плевать.
— Ну а как это понимать? — председатель кивает на телефон. Делается ясно, что по телефону ему сообщили нечто странное.
— Так вы напишете мне открепление? — интересуется Яся.
— В том и дело, что не могу. Запретили мне. В районе нашем ты — не пришей кобыле хвост, но в Минск отпустить не могу.
Яся молчит некоторое время, размышляя, не рассказать ли все как есть — про папу-мудака, про тетю Таню. Виктор Павлович выглядит нормальным человеком, может понять, войти в положение. Впрочем, опыт ей подсказывает, что как только председатель узнает, чья она дочка и кто ее сюда отправил в ссылку, он может, корысти ради, разместить ее в КПЗ местного милицейского участка — авось папе будет приятно и он решит району лишним лямом помочь.
— Ну давайте тогда так, товарищ председатель. — Она решает заимствовать его язык. — Я останусь тут. По документам. А сама завтра сяду на автобус и тихонько уеду. Диплом мой тут будет, книжка трудовая, личное дело, что там еще в вашей этой демонической бухгалтерии фигурирует? Но душа, душа моя бессмертная будет гулять по минским галереям и пить любимый генмайча в кафе «Лондон».
Виктор Павлович наливает себе воды и в ответ переходит на совсем уж человеческий язык:
— Хорошая ты девка, но не понимаешь ничего, Янина. Тебя сюда заслали — вот уж не знаю за что — не для того, чтобы трудовая твоя тут лежала. И вот эти люди, которые тебя мной наказали, я опять же не знаю, кто они точно, тебя отсюда не выпустят. Сидеть тебе в районе, а мне при тебе — цепным псом. Убежишь — тебя вернут, пса поменяют. Так что…
Мужчина погружается в раздумья. Яся вдруг замечает, что он — совсем еще молодой, лет всего на пять старше ее. Но он молод какой-то другой молодостью — той, в которой аккуратное брюшко к тридцати считается признаком уютных взглядов и умения устроиться, той, в которой выглаженная белая рубашка с коротким рукавом и черные брюки с белыми мокасинами не вызывают смертельную тоску, той, где волосы мужчине нужно укладывать в фиксированный зачес назад и вверх, под Кайла Маклахлена, дневное время проводить на работе, а вечернее — перед телевизором. Молодостью, в которой, находясь ночью на озере у костра, обязательно жарят шашлыки, а не свинину барбекю или курицу на решетке, где, поедая эти шашлыки, включают музыку погромче и разливают водку. Молодость Виктора Павловича — не хуже и не лучше молодости Яси, это не какой-то особый провинциальный вид молодости, который совсем не случается в столицах, но вид ее, диорово-фаренгейтовый запах ее чужды Ясе, как сладко-тошнотворный аромат петунии, которой щедро украшены тумбы у входа в исполком.
— Опыта ты не имеешь, а потому дать тебе настоящую работу не могу, — наконец говорит председатель. — Хотя нам и агрономы, и растениеводы, и механизаторы, и операторы машинного доения позарез нужны. Но ты ж пять лет мозги сушила, вместо того чтобы делу учиться. А для ручек с маникюром — он разводит руками, — у нас только должность библиотекарши.
— О нет! Не надо меня делать Крупской! — умоляет Яся.
Но председатель уже строчит что-то от руки на белом листе бумаги и приговаривает, не отрываясь от писанины:
— Сейчас там у нас Алиса кукует, она человек тоже гуманитарно образованный — после парикмахерского техникума. Так что вы с ней общий язык быстро найдете. Но Алиса уже второй месяц как в декрете должна быть. Так что давай, подменяй девку. Вот, — он ставит на лист печать и протягивает документ ей. — Это — ордер на комнату в общежитии. Оно у нас очень комфортабельное, после семнадцати, когда раскочегарится городская котельня, есть горячая вода.
Он смотрит на нее. Вид у девушки, похоже, несчастный.
— Не унывай, Янина Сергеевна! Работа у тебя будет не пыльная, в библиотеку сейчас почти никто не ходит, особенно после того, как на почте клуб с «Контр-страйком» открылся. Я бы тебе выделил дом в агрогородке, у нас есть два пустующих, но отдельное жилье у нас по закону — только для семейных молодых специалистов. Найдешь себе хлопца нормального, у нас тут такие есть, почти вообще не пьющие, поженитесь, свадьбу сыграешь, в Минск, в «Лондон» свой, к гей-моче, возвращаться не захочешь!
Этот добрый человек ободряюще улыбается, искренне не понимая, что все, что он только что сказал, вместо того чтобы утешить Ясю, заливает всю ее до отказа такой беспросветностью, что ей хочется спрятаться в папину сумку для клюшек и устроиться жить в ней.
* * *
— Озеро Радости, — говорит она себе, выходя из райисполкома. — Озеро Радости. — И поднимает голову на издевательски-лазурное небо. Луны на нем не видно.
* * *
Алиса — приветливая блондинка на последних неделях беременности — за десять минут объясняет, как управляться с библиотекой. Навык заключается в том, как правильно открывать и закрывать входные двери, как разбирать и подшивать периодику, как каталогизировать новые поступления.
— И для этого я училась пять лет?! На именной стипендии? — не умеет подавить в себе Яся выдох, который подавить очевидно нужно было.
— Это ты мне, мать, говоришь, что ли? — обижается Алиса и рассказывает, как, закончив пять лет назад техникум в Могилеве, она планировала оттрубить свою «двуху» в могилевском парикмахерском ПО «Восход» и открыть собственное дело, салон красоты, на который родители оставили деньги, вырученные после продажи бабулиной квартиры. Но «Вавилонской лотереей», ее могилевским филиалом, она была распределена в Вилейку и, подстригая затылок одному крепенькому как огурец юноше, обнаружила себя сначала с ним в кино, а затем — пресловутые две полоски на тесте. Так что доллары, отложенные родителями на бизнес, ушли на свадьбу, обустройство деревенского дома (хлопец оказался из частного сектора в Малмыгах) «под молодых», в результате чего она живет среди кур, а родственники жениха, с которыми она делит дом, не устают интересоваться, когда она перестанет держаться за свой маникюр и возьмется наконец «за смазанную солидолом коровью сиську», из которой только и возможно выдавить в провинции хоть какой-то доход.
Дальше Алиса показывает, где лежит подшивка газеты «Жизнь», и минут сорок рассказывает о том, каким лаком для ног лучше пользоваться, какую жидкость для снятия макияжа нельзя покупать ни в коем случае, как похудеть на диете из свиного сала и что сделать, чтобы кожа на лице у Яси перестала выглядеть «шершавой, как патиссоновый лопух».
Когда она уходит непосредственно уже, кажется, рожать, Яся понимает, что ее испугало больше всего: рассказывая про свои невзгоды, про свое хождение по мукам, закончившееся похоронами мечты о бизнесе и беременностью от огурца среди кур, Алиса не выглядела несчастной. Более того, она повествовала об этом как о смешном приключении, которое привело ее к единственно желанному результату — жизни за перегородкой от родителей жениха и карьерным перспективам, связанным с солидолом и коровьими сиськами.
«Расслабишься тут — угодишь в сорокинскую “Тридцатую любовь Марины”», — говорит себе Яся. «Тридцатой любви Марины» в подотчетной ей библиотеке нет. Как нет и ни одной книжки Владимира Сорокина. Ей хочется дать себе какую-нибудь страшную клятву — например, ни за что не ходить в кино с местными огурцами, как бы симпатичны или «крепеньки» они ей ни казались. Но кино в Малмыгах все равно нет — тут вам не Вилейка.
* * *
Каждый город куда-то движется. Ползет вниз, в земные недра исчерпавший отпущенный ему лимит на поверхности Токио. Стремится вверх, все выше и выше к небу по лестницам эстакад, хайвеев и линий пневмопоездов, Куала-Лумпур. Расползается, как капля кофе на новом белоснежном платье, Париж. Развивается двумя полушариями навсегда рассеченного Стеной мозга мечтательный Берлин. Уходит в прекрасный сон своего прошлого изящная Вена.
Есть города, которые куда-то едут — вечно спускается с горки к морю на стареньком деревянном трамвайчике Сан-Франциско. Поднимается на фуникулере от Золотого Рога к Бейоглу Стамбул. Рывками пытается исторгнуться из себя самой млеющая в вечной пробке на восьмиполосных городских дорогах Джакарта. Романтическим парусником скользит по болотам к Балтике Санкт-Петербург.
Хоть Яся и не бывала ни в одном из этих больших городов, она чувствует абсолютную статичность Малмыг, бредя по ним в поисках общаги. Зажегшиеся фонари не выглядят, как это бывает обычно, восклицательными знаками ночи. Скорей они канают за болотные огоньки над стоячей водой. Прохожие все сплошь медлительны и сонливы от алкоголя либо экзистенциальной усталости — люди, год за годом пытавшиеся расшевелить собственными ногами замершую землю.
Малмыги — это не город. Малмыги — это место. Став городом, оно устремилось бы куда-то, а устремившись — сделалось бы городом. Малмыги — камень, лежащий на дне зацветшего озера. Как и многие, очень многие (если не все) провинциальные городки.
Яся бредет сквозь плотный воздух и боится сделаться русалкой.
* * *
В баре «Жанетт» общество из трех месье и двух мадмуазелей занято тем же, чем пыталась заняться Яся в кафе «Лондон» перед отъездом. Они тоже пытаются спрятаться от неряшливой жестокости Вселенной, не жалеющей ни достойных наказания, ни благодетельных. За неимением воздушного шара из папье-маше, игрушечного Вестминстерского дворца или такси со стеклышками вместо фар, они прячутся в местном кальвадосе, именуемом «Вино плодово-ягодное “Шепот осени”». Яся из интереса садится за столик и заказывает себе зеленого чая. Она надеется, что у местных буржуа возникнут к ней претензии, да что там, — она мечтает о том, чтобы местные les belles femmes выцарапали ей глаза своими багровыми ноготками со стразами, а местные les barbeaus изнасиловали и убили ее с особой жестокостью. Почему-то отдельную сладость доставляет мысль о том, как местный жандарм в скупых выражениях сообщает о произошедшем отцу, а тот остается совершенно равнодушным и посылает какого-нибудь низкопоставленного арамейца из своей империи организовать копеечные похороны. Но они ее не замечают. Не замечают ее скандального чая, не замечают ее правильного городского выговора, даже ее злости не замечают. Яси нет, как не было в той минской сценке с дубинками, щитами и разбрызганной по асфальту кровью. Перед выходом она заглядывает в туалет и обнаруживает там среди нового кремового кафеля, за приличной ореховой дверью с золоченой ручкой — дыру в полу, дыру, как в сельских сортирах, дыру тем более чудовищную, что соседствует она с золоченой ручкой, ореховой дверью и кремовой плиткой — дизайнер не посчитал задницы местных леди достойными расходов на унитаз.
* * *
Отойдя от условного центра, обозначенного церковью, Лениным и исполкомом, Яся замечает двухэтажку, окна которой светятся настолько безысходным белесым светом, что она сразу понимает: ей — туда. В жизни любого человека бывают ситуации, когда он вынужден ночевать в местах, которые считает абсолютно невыносимыми для этого.
Светом, который льется из окон «Общежития номер четыре» (общежития номер один, два и три, как ей потом объяснят, находятся в деревнях Селково и Жебровичи), можно было бы освещать стоматологические кабинеты, больничные палаты с пациентами, дожидающимися хирургической операции, залы судов, где выносятся приговоры по тяжким и особо тяжким делам. Кажется, такой свет может сделать одного человека преступником, другого — больным, третьего — просто необъяснимо несчастным.
За дверью с треснувшим стеклом — вестибюль, где в деревянном боксе, увенчанном настольной лампой и уведомлением «Здесь можно вызвать милицию», сидит похожая на настоятельницу женского монастыря комендантша. Главной своей задачей эта женщина видит предотвратить «вход и выход» после 23.00. Она выдает Ясе листик с «Правилами пользования жилыми помещениями индивидуального назначения в интернате, общежитии, гостевом доме семейного типа». В документе желтым маркером отмечены графы про «шум в блоках», «строгий запрет на использование домашних животных и проживание с ними» и время «входа и выхода».
Яся получает два ключа, от комнаты и от блока, с наказом соблюдать время «входа и выхода» и «насчет животных». В коридоре протянуты веревки, над головой — джунгли сохнущего белья. В полутьме раздаются резкие звуки — кричит тропический желторогий дятел или какаду? Но нет, это дети — они ездят на велосипедах, норовя побольней врезаться с разгону в ногу. У них гонки.
Коммунальная кухня обозначает себя запахом тушеной капусты и алюминиевым лязганьем посуды, с Ясей приветливо здоровается устроившийся в трусах на табурете местный житель — у него отсутствуют многие зубы, как будто он пострадал от цинги; «моряку» при этом не больше двадцати лет. Яся с облегчением находит нужную дверь, открывает ее и видит еще три двери, за одной из них горит свет, и она робко стучится туда. Ей открывает зрелая женщина в фиолетовом халатике.
— О, привет! Ты новенькая? Я — Валька, повар на автобазе, — говорит она и вдруг громко смеется. Несмотря на то что смех не выглядит сколь-нибудь приемлемым в данной ситуации, Яся улыбается в ответ. — Ты у нас центральная в блоке. А левая дверь — душ! — объясняет Валька.
Яся заглядывает в жилище Вальки и обнаруживает, как много уюта может навести одинокая душа, оказавшись в помещении в десять квадратных метров: на стене китайский ковер с тиграми, на столе, под крохотным телевизором, — скатерть с вышитым крестиком букетом роз. В углу за телевизором — вырезанный из православного календаря образок.
— Я — Яся, — представляется девушка.
— Яся? — повторяет Валька за ней, закидывает голову и громко смеется. — Косил Яся конюшину! — Ей это кажется очень смешным. — А в сумке что? Гранатомет? Давай, Яся, я тебе наше хозяйство покажу!
Она открывает дверь комнаты напротив и включает тусклый свет. В плитку коричневого цвета вделана душевая головка, под ней стоит пластиковый таз, рядом с тазом — фиолетовый унитаз.
— Полотенце у тебя на кровати лежит, — объясняет Валька. — Но лучше купи в хозмаге нормальное.
— А таз зачем? — недоумевает Яся.
— Как зачем? А стирать ты в чем будешь?
— Стирать? — Яся поставлена в тупик. — В смысле белье в машину носить? Для этого таз, да?
Валька упирает руки в бока, закидывает голову и снова смеется, громко и долго.
— В машину носить! — повторяет она. — Ой, не могу! В машину носить! Ты что думаешь, у нас тут целый этаж со стиральными машинами, да? Как в американских фильмах? Нету тут машин, Яська! Ручками мы тут все!
— То есть прямо под душем? — На Ясю находит оторопь. Она видит в ведре похожее на треснувшую кость хозяйственное мыло.
— А как еще? Не под дождем же! А тут — хоромы твои!
Яся возится с ключом, открывает двери и делает шаг в пахнущую сыростью тьму. Она включает свет и сразу же, буквально с первого взгляда на застеленную одеялом с шагающими по рыжей пустыне белыми верблюдами койку, осознает как важно иногда уметь вязать крестиком, знать, где купить китайский ковер с тиграми и как навести уют на унылых десяти квадратных метрах.
По всей видимости, Ясе не вполне удается сдержать эмоции при виде пятна сырости под потолком, перекошенной в положении «ни закрыть, ни открыть» оконной рамы, бетонного пола, покрытого вспучившимся линолеумом, занавесок, в которых собрана вся скорбь породившего их Советского Союза. Валентина закидывает голову и хохочет:
— Видела бы ты, Яська, сейчас свое лицо! Это полный улет! Как будто тебя в гроб живой кладут! Не вешай нос, девчуля! Обживешься! На телевизор можно кредит взять, за годик отдашь! А пока — приходи ко мне, мой смотреть будем! — она пытается взять Ясю за рукав и затащить к своим тиграм.
— Я как-то устала, Валентина. Спать пойду, — отбрыкивается Яся.
— Ну давай я хоть журнал тебе дам почитать перед сном! — не отстает Валька.
Яся представляет, какой журнал может читать повар, работающий на автобазе города Малмыги, административного центра Малмыжского района, и пытается отказаться. Но Валька непреклонна в желании просветить соседку — она уже пошла за журналом, она уже вынесла его, свернутый в тугую глянцевую трубку, она уже пихает трубку Ясе в руки. И та принимает, разворачивает.
На обложке, крупно, Ясин отец. Сбоку подпись: «И СНОВА СЕРГЕЙ.Опубликован рейтинг самых богатых и влиятельных». Отец на портрете взят крупно, хорошо видны поры кожи, можно пересчитать все седые щетинки в бороде. Различимы даже лучики в радужной оболочке глаз. Яся понимает, что никогда не видела это лицо так близко и отчетливо. Она отступает в комнату, автоматом прощается с Валькой. Прибито держит журнал в руках некоторое время, потом открывает шкаф и кладет его внутрь обложкой вниз, поверх разгружая блузки, майки и свитера из своей сумки. Папа похоронен надежно. Затем она ложится на колючее одеяло с верблюдами и закрывает глаза, но ей требуется две недели, чтобы научиться засыпать тут и спать, не обращая внимания на хлопанье блочных дверей, крики желторогих дятлов и прочие звуки джунглей, доносящиеся из коридора.
* * *
Самое психологически тяжелое в жизни в общаге — приготовление пельменей на общей кухне и поедание их за общим столом. Сметана, извлекаемая из коммунального холодильника, успевает пропахнуть — иногда от нее несет чесноком, натянутым от сала, шмат которого устроен чьей-то рукой поверх ее открытой банки; бывает, она приобретает аромат дымка — это значит, рядом лежала буженина; но чаще всего она имеет легкий запах столовского салата оливье, пластиковое ведерко с которым Валька по-соседски прилепляет бочком к ее банке. Водилы автопарка явно недоедают этого оливье, явно.
* * *
Субботний вечер, Валькин крик через дверь: «Я-ни-на! Я покурить вышла, а там к тебе такие гости! Спустись, челюсть только рукой держи, а то отвалится и по ступенькам в Аддис-Абебу ускачет, будешь ходить красивая, как Фредди Крюгер!» И неизменный раскатистый хохот. Всем бы такую уверенность в собственном чувстве юмора, как этой любительнице салата оливье.
Яся недоумевает: какие гости? Кто может знать ее в этом городе? И сердце, пустившееся в пляс при мысли о том, что это отец, или дворецкий отца, или арамеец с верительной грамотой от отца: «Доча, папу отпустило, жду домой». Она сбегает вниз и приходит в оторопь.
В белой выглаженной рубашке с коротким рукавом, в брюках асфальтного черного цвета и мокасинах оттенка дорожной разметки, там стоит Виктор Павлович Чечуха, председатель районного исполкома, царь Малмыг. Его Величество гордо облокотился на служебную «Волгу» цвета своих мокасин и вид имеет подчеркнуто непринужденный. Человеку нужно приложить много усилий, чтобы принять настолько непринужденный вид.
— А, вот вы где, Янина Сергеевна! — энергично произносит он, как будто Янина Сергеевна в это время могла быть в термах, в колизее, в храме Диониса, и все эти места он обежал, прежде чем непринужденно прислониться локтем к крыше своей «Волги» у подъезда общежития.
— Что я натворила? — удивляется Яся. — Не каталогизировала номер «Советской Белоруссии» и вам пришел выговор? Или хотите меня порадовать тем, что вам разрешили отпустить меня в Минск?
— Напротив! — радостно переминается он.
— Ну а если «напротив», то я, пожалуй, вернусь к себе в башню, — пожимает плечами Яся.
Виктор Павлович смущен, он машет рукой и не знает, как продолжить разговор. Он трогательно неумел в обращении со всеми, кроме подчиненных.
— Ну что вы сразу, так сказать, в атаку! — просит он пощады. — Я же к вам с самыми, так сказать, служебными намерениями. Хотел прокатить по вверенной территории с целью формирования благоприятного отношения к Малмыжскому району и его героическому прошлому.
— Поедем смотреть мумии ветеранов? — криво усмехается Яся. Ей непонятна цель визита этого человека, она не может отделаться от подозрения, что он докопался до ее родословной и сейчас будет просить оказать через папу содействие в обновлении парка картофелеуборочной техники.
— Яся, — наконец говорит он предельно человеческой интонацией — она уже слышала ее, когда он объяснял, почему не может отпустить ее в Минск. — Яся, садитесь, я покажу вам кое-что.
— Ладно, — говорит она прежде всего себе и устраивается в салоне.
Из окон общаги свешиваются головы любопытных: не так часто помазанник божий одаривает джунгли своим вниманием. Еще десять минут, и у крыльца образуется очередь из бьющих челом по поводу текущего крана в блоке номер… Среди выглядывающих есть и Валька. Она демонстрирует Ясе большой палец — молодец, мол! Такого хахеля отхватила!
«Волга» трогается с места, Виктор Павлович включает магнитолу и быстро перегоняет на четвертый трек — из колонок звучит «Lady in red is dancing with me. Nobody’s in, just you and me». Рядом с переключателем скоростей — диск «Romantic Collection. Vol. 3» со свежесодранным ценником. «О-о, вот и долгожданная любовная линия нашего производственного романа», — думает Яся про себя и поджимается еще больше.
Они быстро выруливают из Малмыг (Виктор Павлович успеет проехать мимо пузатого двухэтажного домика и сообщить, гордо, но без явной двусмысленности: «Мое служебное жилье. Один живу») и мчатся через поля. Солнце красит леса оранжевым, особенно стараясь на стволах сосен.
— Вот тут очень большое сражение было в Великую Отечественную войну, Яся, — сообщает председатель, причем сообщает тем самым человечным голосом; по его мнению, рассказ должен ее тронуть. — На холмике немецкий дот стоял и, значит, по нашим ребятам, которые на него в атаку шли, крупнокалиберным пулеметом. А дот — это, знаешь…
Яся зевает, хотя ей не хочется зевать. Оказывается, симулировать зевок также хлопотно, как и симулировать непринужденность.
Председатель прерывается на полуслове. Они едут молча, играет диск «Romantic Collection. Vol. 3». Машина замирает на обрыве, внизу течет виляющая Вилия, слева утомленное солнце нежно с полем прощается. Расчет по времени верен.
— Давай тут постоим немножко. На закат посмотрим, — предлагает председатель.
Яся соглашается — а что делать? До общаги — 36 километров, она следила по спидометру. Они смотрят на закат, и когда признаки нетерпения, проявляемые девушкой, становятся слишком явными, Виктор Павлович предлагает вернуться в машину. Он управляет, не роняя больше ни слова и непонятно: он обижен, он раздражен, он злится на себя (по всем раскладам, ему — надо бы). Наконец он поворачивается к ней и, залитый последними лучами так и недосмотренного из-за Ясиного нетерпения заката, спрашивает:
— Эх, Яся, Яся… Что ты себе думаешь? Сколько лет тебе? Двадцать два скоро будет? А добилась ты чего? Диплом непонятный да специальность, которая в жизни нормальному человеку ни к чему. Ни семьи, ни детей, ни будущего… А нормальная ведь девка! Тебе жить да жить!
Яся не находит, что ответить — в каком-то глобальном смысле он, конечно, прав, но то, что он называет жизнью — жизнью в стиле «Romantic Collection. Vol. 3», с телевизором и простым человеческим счастьем в белой рубашке с коротким рукавом, не интересует ее ни с какой вообще стороны. Ободренный Ясиным молчанием в ощущении собственной правоты, Виктор Павлович поддает газу, и они подлетают к паркингу у деревянной беседки.
Есть места, которые хорошо выглядят в ярком солнечном свете. Есть места, созданные для туманного утра (к таковым относятся большие деревья, растущие у реки). Есть горные вершины, на которые нужно смотреть только на закате — иначе возненавидишь их за открыточность. Существуют и места, которым к лицу тонуть в сумерках. Они — в одном из них. Беседку обступает лес. Лес обступает вечер. Вечер обступает ночь, подкрадывающаяся с востока. На западе небо алеет.
На столике — два хрустальных фужера и бутылка шампанского Минского завода игристых вин «Шелест бального платья». Рядом, в тарелке, — крупно нарезанные помидоры, огурец и ломанная руками шоколадка «Алеся» с розовой начинкой. В фужерах шевелятся залезшие в них муравьи. Яся молчит. Председатель, у которого от стеснения особенно сильно покраснели уши, возится с шампанским — разрывает фольгу, расплетает проволочное крепление пробки, аккуратно вытягивает ее из горлышка (пробка, в отличие от всего остального в этой бутылке, настоящая). Наконец шампанское выстреливает и проливается на стол кисло пахнущей белой струей. Он подставляет фужеры, и муравьи гибнут в густой пене, похожей на ту, что исторгается огнетушителем в фильмах.
— Ну давай, Яся, выпьем за подвиг нашего народа в Великой Отечественной войне, — поднимает Виктор Павлович свой бокал.
— Может лучше за рост показателей по надоям? — спрашивает Яся и опрокидывает в себя отдающую мылом суспензию из фужера. Она пьет не потому, что ей хочется белорусского шампанского. Она пьет, так как хочет подыграть ему, чтобы посмотреть, как далеко и в какую сторону зайдет дело.
Виктор Павлович хочет что-то ответить, наверняка это реплика «Ну что ты сразу, так сказать, в атаку?», но его горло занято шампанским, из него исторгается лишь бульканье. Высосав фужер, он закусывает, как и полагается, помидорчиком с огурцом, и галантно протягивает блюдо даме. Дама отказывается.
— Возьми хоть шоколадку! — настаивает кавалер, но Яся пытается удалить трупы утопших муравьев из своего грааля. Трупы прилипли к хрусталю, и их приходится сковыривать веточкой.
— Мне это место предыдущий председатель показал, — оживленно рассказывает хозяин Малмыг. — Он с Машеровым, как вот я сейчас с тобой рядом, стоял. Петр Миронович приехал плотину открывать, подошел к нему, говорит: «Дай закурить». Он курил много, Машеров-то, а председатель наш…
Яся снова зевает, обнаруживая, что когда долго держишь рот распахнутым, зевок вдыхается в него как-то сам собой.
— Ладно, давай по второй! — предлагает Виктор Павлович Чечуха, снабжает фужеры пеной и уже без тоста опрокидывает пену в себя.
Яся поощрительно молчит. Ей интересно, куда свернет разговор без подвига народа в Великой Отечественной войне и Петра Мироновича Машерова. Собеседник не знает, куда деть руки, достает из кармана выглаженной белой рубашки с коротким рукавом расческу и начинает старательно зачесывать волосы назад. Становится объяснимым, зачем рубашке нужен этот карман. Когда молчание затягивается, он разливает остатки пены по бокалам и выпивает свой в абсолютном молчании. Затем вдруг решительно берет ее руку и смотрит на летящих по коже чаек. Он пытается подобрать нужные слова и спросить в стиле «Romantic Collection. Vol. 3», но ему это не удается. И он выдает короткое:
— Собака тебя, что ли, в детстве покусала?
— Не собака, — вздыхает Яся. — Немецко-фашистские захватчики. Хотели расстрелять за пренебрежение к подвигу советской народа в Великой Отечественной войне. Но в сердце не попали, только руку испортили.
Она все ждет, когда председатель начнет злиться, но он проглатывает ее издевки с невозмутимым выражением на чернявом лице. Руку при этом не отпускает. Затем тянет за собой по тропинке в сторону от беседки. Яся испытывает острый антропологический интерес. Ей не страшно, она уверена, что сможет остановить его на любом из этапов этой брачной игры одной-единственной фразой, верней — фамилией. Они пробираются сквозь орешник, даму едят комары, она отмахивается от них единственной свободной ладонью. Наконец пара оказывается на полянке, которую сумерки красят не меньше, чем красили они беседку с шампанским. Полянка упирается в два дерева, переплетенные друг с другом, как две пряди волос в косе.
— Смотри, Ясенька, — говорит кавалер интимным голосом, — это сосна и береза. Они росли рядом и поняли, что им никак друг без друга. И тогда ствол сосны стал склоняться к стволу березы (председатель, видимо следуя своей тщательно продуманной фантазии, начинает склоняться свежепричесанной шевелюрой в стиле Кайла Маклахлена к ее плечу), и они обнялись (он обнимает ее, тщательно минуя те части Яси, за прикосновение к которым теоретически может последовать пощечина). И когда их тела сплелись и затанцевали, их вершины начали целоваться.
Его губы ползут в сторону Ясиного лица, и тут внутри у нее происходит вспышка.
Вместо того чтобы вежливо выскользнуть из объятий и тихо объяснить, что такой мужчина, как Виктор Павлович Чечуха, при всей его внешней привлекательности и перспективности, при всей его должности и «Волге», при всей его выглаженной рубашке и диске «Romantic Collection. Vol. 3», не может интересовать Ясю ни сейчас, ни в будущем ввиду несовпадения интересов, жизненных устремлений и набора прочитанных книг; и что она желает ему счастья, пухлых детей и жены получше, так вот, вместо этой уже даже произнесенной про себя спокойной и взвешенной отповеди, она вдруг отталкивает представителя районной администрации и кричит ему в лицо:
— Как же вы мне все дороги! Дубоголовые некрофилы! Зомби из прошлого! Живущая в вечном «Артеке» армия Урфина Джюса! Юнцы, говорящие языком пленумов ЦК! Комиссии по распределению! Трудовые книжки! План по инвестициям! «Властелин села»! Молодой специалист! Подвиг народа! Немецко-фашистские захватчики!
Ясю колотит от злости. Она предъявляет ему больше, чем он заслужил своими наивными ухаживаниями. Но из девушки изливается, кажется, все накопленное за последние месяцы:
— Шашлычок под коньячок! Шампанское с помидорами! Кредит на телевизор! Стеклопакет на кухне! Программа развития села! Агрогородки! «Самые богатые и влиятельные»! Социальное молоко! Контрольная закупка!
Виктор Павлович испуганно молчит. Он не может понять ни услышанных слов, ни проявленных Ясей эмоций. Он пытается взять ее за руку и выдавливает:
— Ясенька, что на тебя нашло? Я ж по-хорошему…
— Ты диоровского «Фаренгейта» на себя больше налей! Нафталином будет меньше нести! — отрезает она и решительно марширует прочь с поляны и дальше — к дороге.
По пути она вспоминает, что до общаги — 36 километров по спидометру, а потому вариант эффектного ухода в лесную чащу чреват ночным автостопом, который окажется наверняка не более эффективен, чем дневной автостоп из Вилейки. А это значит, что топать придется до самого рассвета, под уханье сов и при обильном сопровождении окрыленного кровососущего гнуса. А потому она по плавной глиссаде возвращается к «Волге», решительно распахивает дверцу — но не ту, что расположена рядом с водителем, а правую заднюю дверцу, в которую обычно прыгает пассажир такси. И, низведя таким образом своего высокопоставленного ухажера до статуса шоферюги, сцепляет руки на груди и упрямо сверлит глазами приборную панель. Виктор Павлович Чечуха неуверенно переминается какое-то время у беседки, не в силах угадать, что он сделал не так. Затем заторможенно сметает овощи с тарелки в мусорный бак, аккуратно, чтобы не разбилась, помещает туда же бутылку из-под шампанского. Затем садится за руль и молчит некоторое время.
— Ну ты даешь! — говорит он, прежде чем запустить двигатель.
Больше они не разговаривают до самых Малмыг.
Когда «Волга» трогается, включается запущенный магнитолой диск Romantic Collection Vol. 3. Дрожащий от напряжения голос Фредди Меркьюри выводит: «Love of my life, you’ve hurt me. You’ve broken my heart and now you leave me…»
* * *
На вторую неделю работы она убеждается в том, как много всего интересного пишут в газете «Жизнь». Можно ведь не читать глупости про жабры Леонтьева, а вот перенос свадьбы Андрея Малахова — совсем другое дело.
* * *
Первая в жизни Яси зарплата украшена финтифлюшкой премии. «За внедрение инноваций в работу с населением», — значится в пояснительной графе жировки. Она озадачена: единственной инновацией является то, что ей не всегда удается проснуться в восемь, чтобы открыть библиотеку в девять, как это полагается по графику. Яся звонит в бухгалтерию райисполкома и узнает, что решение о премии принял лично председатель. Тот факт, что он не обиделся на эпизод возле танцующих деревьев, она находит несколько обидным для себя.
Планируя бал по поводу получки, она думает купить себе чипсов «Онега» и полторашку пива — с тем, чтобы тихо потребить это у себя в комнате. Однако уже на пути в магазин она строго-настрого запрещает себе об этом даже думать. «Никакого алкоголя до конца отсидки. Иначе сбухаюсь в сиську и до конца жизни буду в Малмыгах газету “Жизнь” читать». И тем не менее через полчаса она обнаруживает себя в парке с пакетом чипсов «Онега» в руках, рядом на лавке стоит вскрытая полтораха «Оболони». Подавляя пивную отрыжку, Яся начинает понимать механизмы, по которым работает провинциальный алкоголизм. Когда, закончив полторашку, она чувствует непреодолимое желание взять еще одну, маленькую, чтобы не так скучно было сидеть одной в комнате, — осознает, что даже самое явное понимание механизмов алкоголизма не спасает от их к тебе применения.
Стоя в очереди, явственно слышит реплику за спиной: «Смари, фифа наша косая!» В номере она вскрывает пиво о край стола, некоторое время слушает передачу Малахова, которую смотрит Валька за тонкой стенкой (ну и зачем кредит на телевизор?). Потом вспоминает: у нее ведь есть свой Малахов, Малахов с ней в главной роли! Мстительно усмехаясь, она выковыривает из-под стопки одежды в шкафу журнал с папой, плюхает его на кровать и раскрывает на странице, посвященной человеку, благодаря которому она появилась на свет.
Тут сообщается, что герой, возглавивший рейтинг «Самых богатых и влиятельных» в этом году, от интервью «со смехом» отказался, а поэтому для реконструкции образа пришлось собирать его высказывания «по всему интернету». Яся скользит глазами по папиным афоризмам. Некоторые из них журнал посчитал особенно удачными и выделил полужирным, например:
Я не знаю, сколько у меня денег. И ни один миллиардер не знает. Управлением активами занимается специальная компания в Лондоне, активы разбиты на несколько частей в разных валютах и ценных бумагах. Курсы и котировки постоянно плавают; когда евро стоил полтора доллара, я был значительно бедней в евро и значительно богаче в долларах — вы видите, как все относительно. И это мы еще не коснулись Dow Jones.
Или:
Мы, белорусы, привыкли бояться русских, а бояться нам сообща нужно китайцев. Посмотрите, что они сделали с нашими тракторами — половина фермеров покупает их, будучи уверенными, что, покупая мини-тягач «Зубр» фирменного синего цвета, они берут белорусскую технику.
Или:
Я не женат и никогда не женюсь, так как я — за свободную конкуренцию и равные возможности для всех участников рынка.
Или:
Мое утро начинается с доклада секретаря, распечатавшего мэйлы, пришедшие мне на электронную почту. После этого я надиктовываю ему ответы. Я консервативен и у меня нет времени читать почту самостоятельно. Тем более отвечать на нее.
Или:
В 1998 году степень серьезности человека измерялась наличием сотового телефона. Сейчас — его отсутствием. Мне невозможно позвонить напрямую, я абсолютно недоступен.
Или:
У меня в спальне нет будильника. Будильник — примета рабства.
Или:
Все, что я имею, заработал с нуля. Поэтому все, что после меня останется, уйдет детским домам, спортивным клубам и трудным подросткам, завещание уже составлено и нотариально заверено. Я не понимаю слова «наследство».
Утомленная папиным самолюбованием, Яся собирается закрыть журнал, но в последнюю секунду замечает на странице, снабженной фотографиями мужчины, царственно восседающего в роскошных интерьерах (все снято внутри хорошо знакомого Ясе дома), выделенный италиком аппендикс. Слово — одно-единственное словечко, выцепленное глазами помимо ее воли, заставляет ее вздрогнуть и вчитаться. И чем дальше она вчитывается, тем сильней трясутся руки, так что в конце приходится уложить журнал рядом с собой на кровать, но буквы продолжают прочитываться только с третьего раза, они расплываются и тонут:
Как удалось узнать нашей редакции, Сергей Юрьевич несколько покривил душой, когда скептично высказался насчет «уз Гименея». Он все же был когда-то женат и даже расписан. Его семейная жизнь, сначала, так сказать, в молодые годы, имевшая шанс на счастье, была прервана жестокой и совершенно необъяснимой трагедией. Супруга, ни имени, ни отчества которой восстановить не удалось, как мы ни искали по паспортным столам и отделам регистрации гражданского состояния, решила свести счеты с жизнью. Однажды утром ее нашли безжизненно висящей в петле, которая была вдета в потолочную балку в старой спальне южного крыла.
«Она была замкнутым и нелюдимым человеком, склонным к фантазиям и депрессии, — пояснил нам анонимный источник, близкий к семье. — (Сердце Яси сжалось от ненависти к этому источнику, к ее маникюру, крашенным волосам и яркой помаде.) — Ну что про нее сказать? Молчала целыми днями. Что у нее там в голове — никто не знал. Не общалась ни с кем. Ругалась с прислугой. Людей встречала с равнодушием. Иногда заговариваешь с ней, а она тебя вообще не видит. Как со стеной все равно что говоришь. Однажды, после очередного разговора о переезде, наследстве и других важных семейных темах, заходим в ту старую спальню — дом вообще когда-то с нее начинался, они там с Сергеем Юрьевичем жили после свадьбы. В общем, заходим, а она — висит. Ну что делать? Вызвали “скорую”, та осмотрела и констатировала полную смерть».
Оказывается, есть ситуации, когда тебе очень не хочется читать то, что ты читаешь, но не в твоих силах остановиться. Это как с алкоголем, только еще сложней. В песках рядом с райскими пляжами Камбоджи водится насекомое, называемое песчаной блохой. Его укусы впрыскивают под кожу жертвы инфицированную яйцами слюну. Личинки не развиваются в том случае, если у раны нет контакта с кислородом. Однако природа предусмотрела все: место укуса в первый же вечер начинает остро чесаться. Если жертве удается не расчесать рану до крови, до контакта впрыснутых яиц с воздухом, через неделю они погибают и зуд исчезает. Если же, вопреки предупреждениям, бедолага рану расчесывает, на ее месте образуется язва, могущая не заживать по полгода и более. И вот, в большинстве случаев, лежа во влажной и липкой темноте на мокрой от пота простыни, укушенный пренебрегает всеми услышанными угрозами и уже в первую ночь вскрывает себе раны — так силен зуд, так сладостно временное избавление, даруемое расцарапыванием кожи. То же самое делает сейчас Яся. Ровно то же самое! Только сладостного чувства избавления нет. Скорей, сразу и явно — боль вскрываемых ран:
В распоряжении редакции оказался фрагмент заключения, подготовленного по итогам вскрытия тела. В нем сказано, что жена Сергея Юрьевича покончила с собой совершенно добровольно. Процитируем этот важный документ: «Смерть наступила от механической асфиксии в результате сдавления органов шеи петлей при повешении. Это подтверждается следующими признаками: в верхней трети шеи находится двойная кровосходящая странгуляционная борозда. В мышцах шеи зафиксировано кровоизлияние. В легких отмечено острое вздутие. Кроме того, наблюдаются отек головного мозга, мелкоточечные кровоизлияния под плевру легких, жидкое состояние трупной крови, венозное полнокровие внутренних органов». Ни посмертной записки, ни детей от этого загадочного брака не осталось.
Яся откидывается на кровать и закрывает глаза. Добраться до Озера Радости очень просто — нужно сесть в лодку возле Озера Сновидений и грести по диагонали сквозь Море Ясности.
* * *
Когда под утро ей удается провалиться в сон, ей видится яркий полдень и Петр Миронович Машеров с зажатой в зубах папиросой. Петр Миронович сплевывает папиросу под ноги, растирает ее носком начищенной туфли и, белозубо улыбаясь, поворачивает круглый металлический запор, открывающий шлюзовые ворота. Дамба, на которой стоит Петр Миронович, прорывается серебристым водопадом воды — тягучая и величественная (это подчеркнуто замедленной съемкой), та устремляется в долину, отмеченную куполом Малмыжской церкви и чугунной лысиной малмыжского Ленина. Дальше Яся оказывается в самом городе и видит, как, похожая на карликовое цунами, к Малмыгам в абсолютной тишине приближается двухметровая стена воды из дамбы. Вода разбивается о пятиэтажки, образует русла, в первую минуту совпадающие с географией малмыжских дорог. Вода сносит дорожные знаки, увлекает за собой стоящие на парковках «фольксвагены» и «фиаты», приподнимая их, кружа и переворачивая. Вода обрушивает светофоры и столбы — сцепившись проводами, они плывут как стволы во время молевого сплава; роль бонов, ограничивающих и направляющих спуск, играют торчащие из потока стены домов. Светофоры при этом еще некоторое время работают: красный, зеленый, мигающий желтый. Вода выдавливает стекла школы, проникает в церковь и легко выносит алтарь через распахнутые потоком двери. Она попадает в библиотеку, производя хаос на полках, за которыми день за днем ухаживает Яся — книги увлекаются течением и постепенно намокают, тяжелеют, идут ко дну. Спустя час из воды торчат только верхние этажи малмыжских зданий — развевается флаг над исполкомом, блестит крест над храмом, цепляется за воздух пятерней совершенно скрывшийся под водой Ленин, проплывающий мусор виснет на основах телевизионных антенн. Спустя сутки Яся идет по затопленной улице на работу. Над ней — пять метров воды, телу легко, каждый шаг приподнимает ее над дном, в которое превратился асфальт. Мимо проплывают стайки пескариков. Она видит искаженное толщей темной воды солнце — на него можно смотреть прямо, не боясь ослепнуть. На солнце наползает тень резиновой надувной лодки — в ней сидит рыбак, вглядывающийся в глубины того, что он считает озером. Рыбак различает Ясю, очертания улицы, затопленный дом и не может, кажется, поверить своим глазам. Рыбак думает, что Яся — русалка, а она — приличная девушка, оказавшаяся в городе, который зачем-то решил затопить Петр Миронович Машеров. Яся пытается объяснить это рыбаку, но, как любой житель уничтоженного водой города, она превратилась в рыбу, ее горло неспособно производить звуки.
Она просыпается с мимолетным ощущением счастья. За секунду до выныривания из сна она видит, что все озера во Вселенной сообщаются между собой. И со дна Малмыг можно тайными ручьями, проталинами, гротами и родниками добраться до вод Озера Радости на Луне. Несколько первых секунд нового утра это ощущение наделяет ее существование выносимостью, но потом взгляд падает на валяющийся на полу журнал, и в голову ударом приходит тяжелое похмелье.
* * *
Валентина, выслушав путанный пересказ происшествия с Виктором Павловичем: «Дура ты пластилиновая, Яська! Про одеколон я вообще не поняла, а если ты из-за того, что он не минский, так попомнишь мои слова: через пять лет его в депутаты выберут и в столицу переместят! Была бы женой — уехала с ним хвостиком, а так сусликом тут просвистишь до седых волос в своей библиотеке!» И еще: «Завтра же купи себе велосипед. Не хочешь телевизор — не надо! Но с велосипедом не тяни. Ты же не алкоголичка какая-то, пешком ходить». Валькин велосипед имеет три дополнительных катафота сзади и на колесах. Она утверждает, что катафоты ей «хахель подарил», но скорей всего купила сама, — какой у нее хахель?
* * *
Полноватая женщина, которая сорок лет назад могла быть отличницей, двадцать лет назад — чиновницей, а сейчас устала играть роли и превратилась в ту, кем хотела стать всегда — просто в бабушку, приносит книгу Артура Хейли «Аэропорт». С полуторамесячным опозданием.
— Почему просрочили? У нас по правилам пеню нужно взимать, — хмурит брови Яся. Ей не хочется взимать пеню, она не знает, как оформлять зачисление в фонд библиотеки.
— Просрочила потому, что книжка неинтересная, — ворчит женщина. — Я думала, что это детектив. А это про то, как люди работают. Если бы у нас кто написал, как наш колхоз «Заря» работает — бухгалтерия, доставка комбикорма, посевная, КЗС, вы бы смогли такое читать? Вот и я засыпала через страницу. Но не сдавать же книжку недочитанной!
Действительно, не сдавать же книжку недочитанной, соглашается про себя Яся.
— Но — полтора месяца! — вздыхает она.
— Девушка, вы у нас в музее вообще ни разу не были, хотя второй месяц тут живете! — весело возражает «просрочница», демонстрируя неплохую осведомленность в миграционном вопросе. — А вроде ведь — культурный человек! С высшим образованием!
— В Малмыгах есть музей? — не верит библиотекарша.
— Еще какой! У нас экспонаты не только районного, но и республиканского значения!
После непродолжительной дискуссии конфликтующие стороны заключают мировое соглашение: Яся выправляет в журнале дату выдачи книги на более позднюю и не берет пени, директор музея Ирина Трофимовна обещает провести ее как «студентку» и не взять платы за вход.
В субботу Яся надевает единственное привезенное из Минска платье, которое уже стало тесновато в бедрах из-за сидячей работы, и топает изучать историю района. Ирина Трофимовна встречает ее на кассе — из-за того, что ставка на музей одна, директор, экскурсовод, кассир и охранник вынуждены быть одним человеком, Ириной Трофимовной, которая, как выясняется, к тому же второй год на пенсии.
— Ну как вам Малмыги? — спрашивает музейщица, перед тем как перейти к экскурсии.
— Очень, очень нравится. Здоровый и чистый город, — отвечает Яся.
Ирина Трофимовна в первую очередь показывает экспонаты районного значения: ядро времен войны с Наполеоном, кирасу рыцаря тевтонского ордена (реконструкция), свидетельство о рождении знаменитого в масштабах области физика Степана Борисовича Моля, чучело белочки (хвост от времени утратил свои прикрепляющиеся свойства и лежит отдельно, рядом с животным), вороновский клад золотых и серебряных монет, имитированный желтой и белой фольгой с тиснением, меркаторовскую карту ВКЛ, вырезанную из учебника «Нарысы гісторыі Беларусі. Том першы» — тогда, когда из этого учебника еще можно было вырезать учреждениям культуры, находящимся на бюджетном обеспечении; ткацкий станок из пенополистирола, изготовленный на 3D-принтере для участия в выставке финской фирмы в республиканской выставке «Дизайн и упаковка», но изъятый на границе за ненадлежащее оформление документов и переданный в распоряжение областного управления культуры (оно не нашло для модели лучшего применения, чем музей в Малмыгах), ржавый штык винтовки Мосина, похожий на печной ухват, печной ухват, похожий на штык виновки Мосина, гусарский кивер с подвявшим черным султаном; набор стреляных гильз, костяной мундштук со следами зубов, владелец которых давно и явно превратился в прах, гранату, похожую на ту, что держит в руках памятник Марату Казею в Минске (под гранатой — полоска бумаги и подпись: «Обезврежено»), черно-белую фотографию броневика («На таком ездил Ленин, который на площади», — доверительно сообщает Ирина Трофимовна, допуская, что помимо того Ленина, который на площади, было много других Лениных, и каждый из них ездил на каком-то отдельном броневике). Тут также имеются второй том четырехтомного собрания сочинений Янки Мавра с автографом автора, автограф неразборчивый; чучело лося (один глаз выпал), царский серебряный рубль, пять копеек екатерининских времен, дамский веер («Понюхай, он все еще пахнет», — музейщица вынимает экспонат из витрины и тыкает Ясе в нос. Экспонат пахнет пылью и совсем чуть-чуть чем-то вроде духов «Красная Москва»), кость мамонта, коллекцию лаптей без обушника и с оным, решение Совмина БССР о присвоении Малмыгам статуса города, макет летучей мыши, похожий на склеиваемый пластмассовый истребитель.
Из коллекции экспонатов следует, что в разное время Малмыгами управляли лоси, ткачихи, Екатерина II, броневики, гусары, кокетки с веерами, лапти и тот Ленин, который на площади.
— А сейчас — самое интересное! — обещает Ирина Трофимовна и подводит ее к шершавому валуну из гранита.
По центру валуна процарапан едва различимый и заметно кривой крест. Белка с отделенным хвостом Ясе понравилась больше, но она не знает, как сказать об этом музейщице. В некотором смысле каждый, кто живет в Малмыгах, — белка с открепившимся от туловища хвостом. Или даже хвост белки, безжизненно лежащий рядом с хозяйкой. Валуну не хватает глубокого беличьего символизма, он бездушен и неприступен. Но Ирина Трофимовна совершенно очарована им.
— Это — один из двух экспонатов республиканского значения, находящихся на хранении в нашем музее, — нахваливает она гранит. — Нам пришлось разбирать крышу музея, чтобы кран его сюда поставил.
Яся смотрит наверх и убеждается в том, что крышу после установки валуна собрали обратно.
— Это — растущий камень из деревни Красное. Он когда был в земле, то рос. Сейчас, когда он у нас в экспозиции, это не сильно заметно. Но вообще, представляете, какое чудо: земля его как будто выталкивала из себя, по сантиметру в год.
— Как интересно, — вежливо соглашается Яся. Теперь у нее задача, диаметрально противоположная той, что была с Виктором Павловичем. Ей мучительно хочется зевнуть, но нельзя. Подавить зевок куда сложней, чем его симулировать.
— Камень чудотворный, потому что на нем изображен православный крест, — добавляет музейщица.
— А здесь у нас второй экспонат республиканского значения, — говорит Ирина Трофимовна и с трудом открывает тяжелую черную дверь, в которую упирается коридор.
За дверью — абсолютно черная комната, по центру которой покоится большой параллелепипед, похожий на положенный плашмя холодильник «Атлант» в охристом корпусе. Лежащий «шкаф» подсвечен одним-единственным желтоватым светильником, разбрызгивающим жидковатый конус света из-под потолка. Яся подходит ближе и видит, что лежащий на полу продолговатый артефакт полупрозрачный, в нем угадываются очертания застывшей человеческой фигуры.
Ее ухо различает тихое бормотание. Именно в таком порядке — она сначала слышит монотонный голос и только затем примечает сидящую в углу на стуле бабулю, бубнящую какие-то заклинания, покачиваясь корпусом взад-вперед. Музейщица становится спиной к бабуле и громко и торжественно произносит, похлопывая ладонью по странному экспонату:
— А вот это — гордость нашего города! Спящая Царица.
— Что? — выдохнула Яся, но музейщица не услышала этого выдоха.
— В летописях и исторической литературе она также проходит как Плачка, или Царица Небесная и Земная. Этот экспонат является памятником истории и культуры первой категории. То есть она даже выше в перечне находящихся под охраной государства объектов, чем растущий камень из деревни Красное, он категоризирован второй степенью. Поэтому для нее у нас выделено отдельное помещение.
— Как вы ее назвали? Как? — охрипшим голосом переспрашивает Яся.
— Спящая Царица. Ну, то есть по документам она у нас проходит как «мумифицированные останки женщины предположительно XIII века», но все историки, которые на общественных началах тут устраивали экспертизу, написали потом у себя в интернете, что это именно она. — Время от времени Ирина Трофимовна говорит своим голосом, время от времени включает хорошо поставленную интонацию экскурсовода — тогда в ее речи становится меньше акцентологических и орфоэпических ошибок. — Тело не тронуто тлением, вы видите. По всей видимости, из-за бальзамических свойств состава, примененного для его консервации. — И добавляет от себя: — Как бунто спит! Правда?
Яся подходит ближе к прозрачному саркофагу. В нем, застывшая в неоднородной золотистой субстанции (кое-где видны оставшиеся в окаменелой охре пузырьки воздуха, какие-то веточки, фрагменты растений), лежит женщина совершенно современной наружности. Такая могла бы позировать для модного журнала, разместившего текст про Ясиного отца. У спящей острый ровный нос, спокойные брови, мягкие губы, уголки которых опущены вниз, намекая на склонный к меланхолии темперамент. Волосы скрыты под головным убором, сочетающим ткань, кожу и золотую фольгу. По его выпушке идет сложный рисунок с цветами, птицами и завитыми спиралями, рисунок оставляет впечатление не нанесенного краской, не вышитого, а как будто втатуированного в ткань и кожу. Поверх скрывающей волосы кики покоится массивная полукорона-полуобруч. На шею ниспадают тяжелые височные кольца, Яся не может оторвать глаз от этого упрямого подбородка, от этой украшенной гривнами из витого золота тонкой шеи, от ровных полумесяцев закрытых век, от крохотных ладоней на животе (левая сжата в кулачок). Нахлынувшие воспоминания жгут Ясины щеки влагой.
— Ее в девяностых нашли в проломе у излучины Вилии дети. У древних язычников, — тут она снова кратко, в одно предложение, включает экскурсовода. — Было поверье, что место, где река изгибается у большого холма, является священным. Поэтому, видать, там ее и положили. В общем, дети влезли в могильник, начали таскать оттуда бусы, бусы попали к родителям, те выспрашивали откуда бусы, дети, конечно, отбрехивались, что купили в магазине, кто же взрослым такое жирное место сдаст! Потом один мальчик притащил домой козлиный череп, расписанный красным и синим орнаментом, с такими, знаете, треугольниками по кругу глазниц — страх просто! Ученые потом в интернете написали, что череп использовался как набалдашник для посоха при погребальном ритуале. Как всякая вещь, коснувшаяся мира мертвых, навершие должно было остаться в могиле, рядом со шкурой, в которую был завернут жрец. В общем, после этой находки за детей взялись всерьез, думали, у нас в районе сатанисты завелись. Пальцы в дверь, так сказать, но это я шучу так, конечно! Как бунта мы фашисты какие! Дали конфет, и те сами все рассказали! Тогда уже могилу тракторами вскрыли, нашли там двух стоящих как бунто живыми лошадей, кожаные кофры с бусами и монетами — все в Минск ушло, ушло да не пришло, исчезло по дороге. Девяностые, что вы хотите!
Яся всматривается в лицо царицы и не может понять, красили ее щеки, перед тем как уложить ее в золотое ложе, или нет. Все мумии мира, от уже упомянутого ранее пассажира броневика до Тутанхамона или перуанской Хуаниты, не выглядят не просто «спящими» или «живыми», они не выглядят людьми — они черные, они желтые, они ссохшиеся, они страшные, как страшна любая попытка выдать мертвое за живое. Женщина, вмурованная в странную охристую плиту, спит, она сейчас встанет, поправит обручи на запястьях, улыбнется и, пританцовывая, выйдет на свет. И мужчины будут глядеть ей вслед и мечтательно вздыхать, а женщины — провожать глазами и учиться грации, легкости, игривости — жизни.
— Вызвали грузовик, подняли цепями, — продолжает свой рассказ Ирина Трофимовна. — Тогда ведь везде националисты были. Зенон Позняк, фронт этот его. Все по-белорусски было, в совет депутатов тут у нас тоже, знаете, прошли такие. Озабоченные. Так, короче, уж они с ней носиться начали! Ходили, кричали тут: «державный символ», «державный символ»! Хотели ее чуть ли не в гербе канонизировать. Мать-заступница, понимаете? Но тут власть сменилась. Этих из райсовета подвинули капитально, сейчас ходят по городу, кудлатые. Царица тут осталась. А я так считаю, что и правильно — еще потеряли бы по дороге, как те кофры с монетами. А так — лежит, видите. Аккуратно тут, тихо, все условия. Я ее с вспышками запрещаю снимать, чтобы не слепило.
Яся замечает, что на боковом срезе прозрачной глыбы проковырян шурф, заглубленный на несколько сантиметров. В месте шурфа субстанция, в которую запечатана царица — белесая, она потеряла свою прозрачность там, где ее тронул инструмент.
— Я тут спросить хотела… — шепотом произносит Яся.
— Да вы не стесняйтесь ее! — пренебрежительно машет музейщица в сторону бубнящей молитвы-заклинания бабули. — Она каждый день приходит, сидит целый день, с экспонатом разговаривает! Она не буйная!
Яся пожимает плечами и хочет объяснить, что шепотом заговорила, дабы не тревожить покоящуюся царицу, а не из-за бабули. Но иные реплики выглядят чудно даже в присутствии запечатанной в прозрачную глыбу женщины.
— Что это? Янтарь? — произносит она чуть громче. — Как они ее в янтарь закатали?
Директор музея снова включает поясняющий тон:
— Нет, это не янтарь! Это смесь сосновой смолы и пчелиного меда с добавлением каких-то консервирувующих компонентов, которые удержали бальзамирующий раствор от засахаривания и помогли ему затвердеть.
Яся трогает глыбу ногтем — на ощупь она твердая как камень.
— На экспонате много прекрасно сохранившихся украшений: головной убор, ремень, обувь. Тщательное изучение их материала, техники обработки кожи помогло бы лучше понять быт и культуру наших предков. Но попытка аккуратно вскрыть плиту, чтобы добраться до тела, ничего не дала. Ученые предположили, что дальнейшее рассверливание приведет к повреждению экспоната. Поэтому решено было оставить ее в покое.
— Это хорошо, — шепотом говорит Яся. — Это нетипично, но хорошо. Что у нас в стране кого-то решили оставить в покое. А кем она была? — Яся хочет спросить «при жизни», но у нее нет уверенности в том, что о жизни царицы можно говорить в прошедшем времени в комнате, ей посвященной.
— Она была человеком удивительной и трагической судьбы, — заявляет музейщица так, как будто рассказывает про расстрелянную во время Великой Отечественной войны партизанку. — К тому же — девушкой глубоко несчастной в личной жизни.
В последовавшей за этой фразой паузе Ясе явственно слышатся признаки того, что Ирина Трофимовна между пребыванием в статусе школьной отличницы и нынешним статусом бабушки сама успела побывать девушкой глубоко несчастной в личной жизни.
— У нее была любовь, которую отняли у нее насильно, — говорит музейщица трогательно дрогнувшим голосом.
Яся бросает быстрый взгляд на двойной подбородок, на грудь, превратившуюся во что-то вроде окопного бруствера, из-за которого выглядывает вся остальная Ирина Трофимовна, и ее разбирает удивление по поводу того, что человека с такой фигурой, с такими кусками помады на неровных губах, с такими подведенными бровями кто-то мог сделать глубоко несчастной в личной жизни. Как это часто бывает, с этой мысли Яся нелогично перескакивает на собственную судьбу, пытаясь найти в ней повод для подобного интимного вздрагивания голосом. Она осознаёт, что ничего теплей момента, когда несуществующий отец катал ее на карусели и рассказывал про Луну, у нее не было.
— А правду говорят, что она всех жалеет, кого больше некому жалеть?
— Кто ж вам знает! — пожимает плечами музейная работница. — Она ж, видите, не слишком такая разговорчивая у нас.
— Правда, моя ты девунька! — бормочет из угла бабуля по-белорусски. — Она обо всех нас хлопот имеет, день и ночь, день и ночь. Печет солнце — она ветерком обдувает, чтобы в гряды не повалились. Ударит мороз — милостью своей, как ручником, укутывает, чтобы не замерзли.
— А почему говорят, что она Царица не только Земная, но и Небесная?
— Ну, я в так сказать мифологии не очень сильна, — мнется Ирина Трофимовна. Видно, что ей хочется, чтобы ее больше расспросили о том, как именно спящая была несчастна в личной жизни, и чтобы ответ можно было дать максимально развернутый, с захлестом на собственную биографию.
— Потому что она в одно и то же время и в небе и на земле, и во вчера и в сегодня. В небе — в одной хате с Богом сидит и просит его людей не бэстить (этого слова Яся не поняла). Сердце его литостью (еще одно непонятное слово) наполняет, каклеты ему готовит, бороду ему ровняет и ногти ему стрижет. А на земле она Плачкой по свету бодяется, на перекрестках зло (бабуля сказала — «трасцу», то есть болезнь) от нас отводит, и тех, кого обидели, про кого больше не кому позаботиться, к Богу в хату за руку ведет. У каждого народа такая заступница есть, без нее народ как проклятый. Бог ведь очень занятый, забывает о каждом хлопот иметь. Вот и про нас был забылся: то ляхи нас драли на куски, то москали, то советы.
— А что ж она спит тогда? Когда у ней так работы много? — поддевает бабулю директор музея и подмигивает Ясе: мол, ударим логикой по забобонам. Директору не нравится, что старуха перетянула внимание посетительницы на себя.
— А как еще ты одновременно можешь быть на небе и на земле? Во вчера и в сегодня? — удивляется бабушка.
Яся вглядывается в саркофаг и пытается подумать про маму вот так: она теперь на небе и на земле, во вчера и сегодня, она спит, она уснула, она видит сны про Ясю и их флигель, про цветущий сад, про щелканье и свист соловья под окнами ночью, — но в голову деловито стучатся фразы «странгуляционная борозда», «мелкотечные кровоизлияния под плевру легких», «жидкое состояние трупной крови» — мама умерла, умерла, а не заснула. И «ни посмертной записки, ни детей от этого загадочного брака не осталось».
* * *
— Я одного не понимаю, — говорит Яся, прощаясь с музейщицей. — Почему про этот ваш «экспонат» молчат? Почему не говорят всюду? Это ведь, типа, сенсация.
— Как не говорят? — удивляется Ирина Трофимовна Ясиной неосведомленности. — У нас про нее два года назад в районной газете статья на целую страницу была! Они и фотографию сделали! И там еще мои стихи!
Яся спешно уходит, пока ее не заставили читать газету со стихами.
* * *
Голова после музея гудит вопросами, ей хочется взять какую-нибудь одну книжку, в которой будет все — и про изгибы рек под холмами, и про сны, и про Плачку, и про бальзамирующие свойства сосновой смолы, но такой книжки нет в ее библиотеке, это точно. Большинство современных белорусских книжек написаны про язык или утраченный рай, за этими темами авторы как будто изо всех сил стараются спрятаться от того, что действительно больно; большинство несовременных белорусских книжек написаны про мелиорацию, Великую Отечественную войну и советскую программу возрождения села, которые для авторов из БССР были такой же заслонкой от реальности, как сейчас — язык и воспоминания об отнятом прекрасном.
Она берет в магазине сосиски и бредет домой. Сосиски — корм более obschaga friendly, ведь когда на общей кухне юбилей (а какой-нибудь юбилей там каждый второй вечер), когда беззубый Вася играет на баяне и цапает за лодыжки всех проходящих дам, можно запереться в блоке и потребить сосиски сырыми, покрошив на хлеб. А пельмени сырыми потреблять неприятно, она пробовала. Количество мяса и в первом, и во втором продукте мифологически невелико и стремится к нулю, но сосиски хотя бы не застревают в зубах, как перемороженное тесто пельменей.
Вообще же — Яся уверяется в этом — жить можно вообще везде. И вот уже мысль о пустой комнате с сиротской кроваткой и советскими шторами вызывает не приступ жалости к себе, а волну тепла и уюта. Так, наверное, и в аду…
Время от времени ее размышления прерываются ржавым дребезгом пролетающих мимо велосипедов. От дома (она уже воспринимает свой с Валькой блок домом) до продмага — 2 км, автобус в Малмыгах один и эти удаленные от нужд и городского администрирования и идеологии точки, к несчастью, не связывает. А потому все действительно, как и объясняла Валька, летают на велосипедах — в том числе те, кто по причине какого-нибудь юбилея едва держится на ногах. Закрепившись на раме, они начинают с остервенением налегать на педали и если и падают — только в первые три-четыре прокрутки. Дальше велосипед набирает скорость, и центростремительная сила вращения колес каким-то образом выравнивает рождаемое головой игрока шатание. Яся в этом мире железа и спиц — в самом низу пищевой цепи, опережая ее, они даже не трогают звоночки, которые задействуют разъезжаясь. Пешеход под их ногами, как птица: услышит — выпорхнет сам. Не услышит — невелика потеря.
Примерно на полпути Яся слышит далекий грохот, доносящийся откуда-то со стороны заброшенного мясокомбината. Она удивляется тому, что все птицы притихли. Солнце при этом еще не зашло. Небо ясное, по нему с огромной скоростью несутся подсвеченные закатом облака.
Грохот нарастает, в нем появляются металлические составляющие — как будто на Малмыги несется исполинский небесный товарняк. Она проходит группку велосипедистов — они все спрыгнули со своих железных ишаков и напряженно вглядываются в горизонт в поисках источника звука и не находят его — грозовой тучи нет, да и фашистских танков не видно. И вот через далекое еще поле, перекликаясь с видением затопления Малмыг из ее сна, проходит волна поднятой пыли. Она похожа на рыжую стену, которая с большой скоростью несется на их город. Один из вглядывающихся в происходящее на поле велосипедистов показывает на далекие березы, согнутые этой стеной в дугу.
— Твою мать, это ветер! — орет он. — Сейчас тут полный гамздец начнется!
Они кузнечиками прыгают на свои скрежещущие драндулеты и налегают на педали так, что из-под шин с пулевым свистом летит щебенка.
Яся заторможенно смотрит, как ветряной фронт подходит ближе, вздыбливает целлофан на чьих-то парниках, бесцеремонно срывает его, одним движением, как платье с любимой, и шуршащая спираль, крутясь, уносится вверх; она видит, как ветер проходится по гривам яблонь, как властно пригибает кусты, несясь по ним большими прыжками прямо к ней. В Ясе шевелятся какие-то неясные, далекие воспоминания времен лесной школы.
Она встречает ветер с улыбкой. Она совершенно не боится его. Ветер бросает ей в лицо пригоршни песка, запускает пятерню в ее волосы, натягивает платье на теле так, как будто оно вымокло. Ей кажется, что стоит сейчас высоко подпрыгнуть, и ветер подхватит ее и унесет в Канзас, но ей не нужно в Канзас. Прикрывая ладонью глаза, в которые огромный невидимый вентилятор стремится засыпать песок всех пустынь мира, она видит, что мешок в ее руке натянулся в полете — он висит не перпендикулярно, а параллельно земной поверхности. Отпусти его, и сосиски еще выбьют стекло чьей-нибудь машине.
Ветер делает слабое сильным и сильное слабым.
Невесомые и недвижимые ранее растяжки над проезжей частью, сообщающие о подведении итогов конкурса по мини-футболу, посвященного восьмидесятипятилетию белорусской милиции, превратились в паруса, они стремятся выкорчевать столбы, на которых закреплены. Тросы, их удерживающие, трещат от напряжения. Чугунные фонари, выглядевшие такими надежными, похрустывают от порывов, стекло в одном из них уже лопнуло, то ли выдавленное напирающим плечом урагана, то ли погибшее от меткого попадания запущенного ветром в воздух яблока.
Быстрыми перебежками, пережидая особенно резкие порывы за бронированными — в силу своей плотности — кустами можжевельника, Яся доходит до общаги, прыгает внутрь вестибюля и наконец вдыхает полной грудью, только сейчас осознав, что все время до этого не могла толком дышать, так как грудь была забрана в плотный корсет налетающего воздуха.
Всю ночь она слушает, как порывы ветра обозначают деревья, делая их листву слышимой.
* * *
Яся просыпается от воробьиной разноголосицы: апокалипсис минул, и птахи орут так, как будто они открыли под окнами сессию фондовой биржи, и котировки только что плавно двинулись вверх. Она некоторое время с ненавистью смотрит на голубое небо с застывшими в нем облачками и вдруг приходит к мысли, что так теперь будет всегда. Что бы ни случалось в природе или мире, какие бы ураганы, камнепады или метеоритные дожди не обрушивались на планету Земля, каждое утро ей придется открывать глаза в Малмыгах с мыслью, что через час нужно идти в библиотеку, а после этого сидеть до пяти в интерьере, где меняется только конфигурация солнечных пятен на стене.
Так будет сегодня, завтра, через месяц, через год. Через два года она, может быть, сможет уехать в Минск и будет делать то же самое в каком-нибудь минском интерьере. Эта безжалостная мысль побуждает Ясю что-нибудь срочно изменить в жизни. Например, уехать в Индонезию и залезть на вулкан Бромо, пройдя двое суток по умерщвленной извержениями и сухостью почве. Или получить карту поляка и уехать собирать яблоки под Лодзь. Или поучиться в академии.
Но поскольку уехать в Индонезию и Польшу ей мешают монетарно-административные причины, а поступить в Академию милиции — мировоззренческие, в обеденный перерыв она закрывает библиотеку, вешает табличку «Прием книг» и пружинящей походкой римского легионера идет в хозмаг. Тут она, не вдаваясь в подробности и не тратя время на придирчивый выбор модели и цвета, отдает останки своей первой зарплаты на велосипед «Орлик» отечественного производства. Велосипед женский, а потому рама у него розовая и изогнутая, как ус у Ницше. Он оснащен резиновыми подушечками для рук и цепью повышенной надежности. Он смазан солидолом так щедро, как будто счастливые покупатели должны не ездить на нем, а как-нибудь в себя его запихивать.
За то время, которое требуется ей, чтобы доехать от хозмага до библиотеки, Яся узнает очень много новых слов, которыми человек, не владеющий велосипедом «Орлик», может не воспользоваться в течение всей своей жизни. Например — «центрирующая муфта с зажимом под велосидение» или «штуцер прободного ниппеля передней камеры» — все это она узнает из инструкции либо от других велосипедистов, когда оказывается, что оно не работает либо работает не так, как надо. Центрирующая муфта не хочет удерживать сидение в поднятом виде, а штуцер прободного ниппеля пропускает воздух — ей это радостно демонстрирует приехавший к библиотеке книголюб уже прямо у входа, щедро смазав этот самый ниппель слюной (он, как и было обещано, принялся пузыриться). В результате умелого колдовства книголюба, ниппель был прободан правильным образом, и колесо спускать перестало, но необходимость накачать камеру от этого никуда не делась.
Насоса у спасителя не нашлось так что, выдав ему книжку Эдгара Берроуза «Тарзан, приемыш обезьян», Яся оставляет велосипед прикованным к библиотеке и бежит в хозмаг за насосом. На библиотеке табличка: «Ушла за насосом». В хозмаге дать насос попользоваться категорически отказываются, ей приходится его купить на те деньги, на которые она планировала употреблять сосиски и чипсы вплоть до следующей своей библиотекарской зарплаты. Получив спасительный насос, Яся бежит обратно к библиотеке, прилаживает соединительную трубку к штуцеру, что-то там крутит, но оно не держится. Она пробует качать — воздух рождает маленькие ядерные взрывы вокруг колеса, но в камеру не поступает.
— Ты купила автомобильный насос, балда! — втолковывает ей автолюбитель, под колеса которого она в отчаянии бросилась, ища помощи. — А для велосипеда нужен велосипедный насос! Там дырка меньше!
Яся со всех ног бежит обратно в магазин. На библиотеке табличка: «Насос не подошел». В хозмаге флегматичный молодой парень с ухоженной бородой и тщательно подпиленными ногтями, спокойно сообщает, что принять насос и вернуть деньги не может, так как она, как он заметил еще при покупке насоса, зачем-то выбросила чек в мусорное ведро у входа, а ведро десять минут назад опорожнили в мусоровоз, удалившийся в сторону городской свалки. И что он искренне ей сочувствует, но совершенно и абсолютно никак помочь ей не может, если только она не обладает навыком поиска крохотного клочка бумаги среди тонн других отходов. И что в будущем он искренне рекомендует ей никогда не выбрасывать чеки на совершенные покупки до того момента, пока она не убедится, что покупки ей абсолютно подходят.
У продавца выбриты виски, подкрученные рыжеватые усики закреплены лаком, а клетчатая рубашка сидит на нем так, как будто ее шили на заказ.
— Безусловно, я заметил, что покупаемый вами насос с клапаном Шрадера может не в полной мере соответствовать вашим ожиданиям, — быстро, но почти не интонируя произносит он, бодро раскачиваясь на носках и заложив руки за спину, — так как за час до этого вы появились у нас для того, чтобы приобрести велосипед «Орлик», нипеля которого рассчитаны на клапан типа «Dunlop». Но поскольку вы очень спешили и не потрудились уточнить, для чего вам нужен насос, я отдал вам единственный имеющийся у нас в наличии. Вместе с тем, у меня на бейдже написано не просто «Продавец», а «Продавец-Консультант», что означает, что в будущем я готов оказать вам посильную помощь в подборе устройств или техники, необходимых вам дома, в быту и хозяйстве, на досуге и при занятиях спортом.
Выдав эту тираду, бородач вежливо улыбается, и Яся понимает, что он не издевается над ней специально, у человека просто мерчендайзинговый склад ума. Более того, он — тоже жертва Вавилонской лотереи, но жертва абсолютно иного порядка: он до такой степени ослеплен собственным совершенством, что не замечает бед и неудач мира, в который помещен. Даже оказавшись по распределению на должности очистителя коровников, он будет флегматичен, энергичен и подкручен усами.
Яся некоторое время прожигает эту клетчатую рубашку лазерными лучами из глаз, терзаясь вопросом, надеть ему мусорное ведро на голову или все-таки нет. Наконец решает она, поскольку ведро только что было опустошено и проложено свежим целлофановым пакетом, ее смелый жест не принесет бородачу нужного количества моральных страданий, а отвечать за него перед законом придется так же сильно, как если бы на ушах у этого оптимиста красиво повисли картофельные ошметки. А потому Яся улыбается ему нежно и произносит голосом, полным любви ко всем живым существам:
— На себя смотри чек не выбрось! Иначе жена тебя обратно в гипер, в отдел садовых гномов, сдать не сможет!
Пропев это и не ощутив нужной разрядки, она удаляется в сторону библиотеки, сверкая молниями и громыхая громом.
Она вешает на дверь табличку «Ушла топиться» и волочет велосипед со спущенной шиной в сторону дома. Насос помещен над центрирующей муфтой сидения и время от времени падает в песок. На пути ей встречается мудрый пролетарий, из тех, что какого угодно прохожего готовы научить быть смекалистым трудящимся, — так вот он, закусив фильтр у сигареты и болтаясь в своих резиновых сапогах, выдает:
— Манюня, у тя колесо на ободах! Покрышку покоцаешь!
Сказав это он удаляется, кажется, в направлении Зимнего или, быть может, броненосца Потемкина, у него много дел там и вообще, а Яся садится на землю и начинает в отчаянии опять прилаживать шланг к штуцеру, и у нее, конечно, ничего не получается, и она уже не бесится, нет, она просто тихо плачет. Рядом присаживается некто, какая-то тихая тень в панамке, с острыми локтями и пятидневной щетиной. Тень извлекает из своего рюкзака изоленту, что-то там подкручивает в нипеле, где-то прижимает, и в несколько энергичных качков доводит камеру до звенящей твердости. Затем быстрыми, ловкими ударами ладони возвращает перекошенную центрирующую муфту сиденья в рабочее положение, мурлыча под нос:
— Ну вот, пит-стоп пройден. Можно обратно на трек «Тур де Франс».
— Я на нем топиться еду, — признается Яся.
— Топиться — это хорошо, — бодро замечает незнакомец, что-то подвинчивая в «Орлике», доводя не доведенные производителем детали. — Древние белорусы верили, что утопленницы превращаются в русалок, а русалки — это, во-первых, красиво. Но древние белорусы не оставили инструкций о том, во что превращаются велосипеды после утопления. В кольцевой трал для сбора ламинарии? В гидродрагу? Вам ведь не хотелось бы жить на дне, прикованной к педалям ржавой гидродраги?
— Не хотелось бы, — вяло соглашается Яся.
— Тогда давайте-ка лучше я докачу велосипед до вашей штаб-квартиры, а по дороге расскажу вам, как прекрасна жизнь и как мокро под водой.
— Меня Яся зовут, — представляется Яся.
— Очень приятно! — незнакомец снимает панамку и кланяется.
Он черен от загара. Над его правой бровью — росчерк шрама в форме чайки. Ему все те же двадцать с небольшим.
— А ты помолодел. — Она смотрит ему прямо в глаза.
— А я думал, не узнаешь.
Яся, не отрывая взгляд, произносит, воспроизводя его интонации десятилетней давности:
— Добраться до Озера Радости очень просто — нужно сесть в лодку и плыть от Озера Сновидений по диагонали, но главное не спешить и не сбиться с дороги, ведь так ты попадешь в Озеро Печали… Знал бы, сколько раз я повторяла это про себя.
Он улыбается, опустив голову. Он волочет ее велосипед, держа его за сиденье — со стороны кажется, что велосипед катится сам, являясь немножко неуклюжим металлическим животным, верным другом человека. А мужчина просто держит руку на его спине.
— Я ведь всерьез думала, что Студиозус — это имя…
Он продолжает улыбаться себе в щетину.
— Как тебя сюда занесло? Чем ты тут занимаешься? Тут ведь нет ни одного шлагбаума?
Он оценивает шутку и смеется:
— Нет, тут я работаю по специальности.
— То есть бьешься лбом о какой-нибудь очередной гранит?
Он вздыхает:
— Беззаботная пора работы головой, ее лобной частью, позади. Настало взросление, когда востребованными оказываются исключительно руки. Мы работаем тут на курганах. Копаем, систематизируем.
— Так вы черные копатели? — ахает Яся.
— Нет. — Он задумывается. — Мы — белые копатели. Потому что, во-первых, с разрешения районного отдела культуры и идеологии. Вот, кстати, система! Министерство культуры и идеологии есть, а Министерства истории нет. Хотя история, в отличие от идеологии, тут присутствует великая. Во-вторых, потому что с научным консультантом. То есть со мной. Я слежу за тем, чтобы слои вскрывались последовательно. Кроме того, у меня с пацанами договор: вся труха, медь и бронза остается у них, они продают ее через интернет-аукционы, и так формируется наш бюджет. А все действительно ценное забираю я и продаю по госзакупу музеям. За копейки. Союз барыг и романтиков. С явной пользой для историко-культурного наследия.
Они доходят до общаги, и археолог закрепляет ее велосипед замком у столба.
— Пойдем, я тебе покажу наш цирк-шапито, — предлагает он.
Пара пускается в путь. Асфальт иссякает, и они бредут по уже успевшим устать от солнца и жары лугам. Яся думает о том, что подобная прогулка, среди цепляющихся за одежду репьев, в сопровождении стрекота кузнечиков и гипнотических волн, оставляемых на разнотравье овевающим холмы бризом, сродни путешествию через пустыню Мохаве с поправкой на наши широты: каждый должен пройтись так хоть раз в жизни, чтобы было что потом вспоминать, слушая любимую музыку в городе. Тропинка вскакивает на гору и дыхание быстро заканчивается.
— А ты был! Тут! В музее? — спрашивает Яся, запыхавшись. — Видел? Этот? Их… Эк-спо-нат?
— Ты про Агну? — Он садится на землю, приглашая передохнуть.
— Как ты ее назвал? — Яся устраивается рядом.
— У нее много имен. По одному на каждый из миров, к которым она относится. Но в мире людей ее звали Агна.
— Агна как агнец?
— Агна как Агна, — усмехается археолог. — Агнцами и теми, кто про них читал в Писании, в те времена, в тринадцатом веке, на этих землях разжигали костры, посвященные Перуну.
— Мне успели рассказать, что она была женщиной трагической судьбы. И несчастной в личной жизни.
— По Хронике Быховца, она была женой нальшанского князя Довмонта, которого, судя по всему, нежно любила. Хотя чувства, — добавляет он, подумав, — последнее, что остается в летописях. Смерть и убийства в большей степени заслуживают места на бересте, чем любовь и нежность. При этом Агна была сестрой Марты. По Галицко-Волынской летописи, — жены Миндовга. Слышала о таком? О Миндовге?
— Ну так, — пожимает плечами Яся.
— Ясно. Обычная история. Про Машерова знаем, про Ленина знаем, про Миндовга — нет. Миндовг был главным колдуном и общественным деятелем в нашей истории. Его хитрость и изворотливость до сих пор вынужден копировать любой правитель, пытающийся удержаться тут в седле. Даже Машеров. Даже Лукашенко. Особенно Лукашенко. Когда Миндовга прижали тевтонцы, прижали капитально, без вариантов, знаешь, что он сделал?
— Попросил у России дешевого газа? — пробует пошутить Яся.
— Нет. Умней. Он принял христианство. Тевтонцы пришли валиться с язычниками во имя Христово. Так вот, поняв, что их не победить силой, он сам встал под флаги Христовы. И тевтонцы вынуждены были уйти. Тогда воевали не за нефть, как сейчас. В смысле, воюют и тогда, и сейчас за территорию и контроль над ресурсами. Но раньше это маскировали христианством, сейчас — демократией и правами человека. Так вот, тевтонцы сильно обломались, потому что по нынешним раскладам эпизод равнозначен тому, как если бы Саддам за день до вторжения ввел в Ираке Пятую поправку, вышел на телеэкраны и спел «Precious Lord take my hand» и далее — весь spiritual gospel из репертуара преподобной Махалии Джексон.
— И что сделали тевтонцы?
— Ушли, — отвечает Ясин собеседник.
— Сейчас они обязательно нашли бы у Миндовга чертежи ядерной бомбы. Или химическое оружие.
— Это уже нюансы. — Он чешет щетину. — Что важно, так это то, что папа римский прислал новообращенному христианину корону. Миндовг стал королем. Первым и последним в нашей истории.
— А почему последним? — Яся срывает травинку и пробует ее жевать — стебелек оказывается сухим и невкусным.
— Потому что, после того как тевтонцы отошли на безопасное расстояние, Миндовг вновь перепрыгнул в язычество, — разводит руками знаток истории. — И сделал он это, не снимая короны. Ну и, чтобы закрепить успех, отжал себе в сожительницы супругу нальшанского князя Довмонта. Которая наверняка любила этого князя, пусть летописи об этом и умалчивают. Папе Римскому, отвечавшему за эмиссию корон, это очень не понравилось.
— В смысле как отжал? — не понимает Яся.
— А очень просто. Жена Миндовга умерла, на похороны приехала ее сестра, та самая. Наш «экспонат». Агна очень понравилась Миндовгу. Почему понравилась, догадаться не сложно — ты ее видела. Ну и все: понравилась — бери. Потом объяснил, что сделал это по распоряжению покойной. Мол, та не хотела незнакомой мачехи своим сыновьям. Распоряжение, ясно, было устным, и его никто не видел.
— Дико, — коротко отзывается Яся. — А что сделал муж Агны?
— Все просто. Он его убил.
— Кого? Кто?
— Довмонт — Миндовга. Хотя, конечно, должно было быть наоборот. Всегда умерщвляй мужа, чью жену отжимаешь — этому нас учит история начиная с Древнего Рима. — Археолог потягивается и блаженно падает назад, в траву. — А чтобы отомстить за поруганную честь, Довмонт порубил еще и тех самых сыновей, для которых Агна должна была заменить мать, Марту.
— А как умерла Агна?
— Вот этого никто не знает. Ее смерть нигде не описана, как и большая часть ее жизни. — Собеседник смотрит в небо. — А потому для истории она как бы и не умерла. С четырнадцатого века она превращается в объект стихийного народного поклонения в рамках сейчас уже почти забытого культа, в котором ее персона смешивается с фигурой Божьей Матери — ей атрибутируют чудеса, она распадается на небесную и земную аватары, в позднее Возрождение, в конце шестнадцатого века, ее особа расцветает ассоциациями с еще одной женщиной трагической судьбы, глубоко несчастной в личной жизни, — Барбарой Радзивилл, единственной этнической белорусской, побывавшей в польских королевах. Ее портрет написал сам Лукас Кранах. Память об отравленной в шестнадцатом веке Барбаре и уведенной силой королем у мужа в тринадцатом веке князёвне смешивается в один культ. Хотя в юридическом смысле ни царицей, ни королевой наш экспонат не был, но кого интересует юридический смысл, когда речь идет о матери заступнице целого народа…
Яся откидывается на локти и готовится прилечь в траву рядом с ним — на расстоянии пальцев вытянутой руки.
— Ну пойдем, засиделись, клоуны уедут, — предлагает он. Дружелюбно, но поспешно. Слишком, пожалуй, поспешно. Из чего Яся делает вполне логичный вывод, что это только ей одной хочется лежать в траве на расстоянии вытянутой руки, смотреть в небо и никуда, совершенно никуда, ни к каким клоунам, ни к каким раскопанным курганам не идти.
Они отряхиваются и карабкаются дальше вверх, подбадриваемые открывающимся видом, и доходят до плато на вершине, оттуда открывается вид на Малмыги, допускающий наличие внизу черепичных крыш, витых колоколен и розового барокко, но ничего этого, конечно, нет, у подножия — нелепый Ленин, спичечные коробки панельных двухэтажек и окурки частных домиков с огородами.
На плато разбито несколько разноцветных палаток, поодаль — расковырянный котлован с лепестками установленных на разных уровнях маркеров. Возле котлована на ковриках вповалку лежат люди, больше всего сборище напоминает партизанский отряд в воюющей непонятно с кем и почему постсоветской стране; вместо автоматов и гранат рядом с ними разбросаны щеточки, скребки, совочки и прочий мирный, почти дачный скарб. Подойдя ближе, Яся замечает, что отдыхающие внимательно рассматривают карту.
— О, а мы как раз тебя ждали! — оживляется один из них, пират в обернутой вокруг темных волос красной бандане. Он говорит по-белорусски, и Ясе приходится прилагать усилия, чтобы разбирать смысл сказанного — с родным языком у нее туговато. — Думаем, откуда в западное захоронение заходить. Что посоветуешь? На средней высотке — только пепел и зубы.
Ясин собеседник нависает над картой, медитирует минуту, а потом тычет пальцем в какую-то точку.
— Тут, — говорит он коротко.
— Нелогично, — тотчас же возражает один из партизан.
— Ша! — обрывает его пират и повелительно приподнимает руку. Все пальцы унизаны перстнями. Неестественно желтый, без медноватого глянцевого отблеска, цвет золота подсказывает, что перстни не куплены в ювелирном магазине, а взяты из земли.
Пират добавляет, царственно кивнув на Ясиного спутника:
— Никогда не ошибается! Никогда!
Яся думает, как это необычно: натягивать себе на палец перстень, снятый с мертвеца. Именно так: не покупать на блошином рынке фамильную драгоценность, принадлежавшую чьей-то прабабушке (и найденную в шкафу после ее смерти), но доставать перстень из кургана, находить в кофре рядом с погребальной урной или снимать с беловато-желтой кости, плоть на которой сгрызли время и черви. Мыть его, чистить от прилипшей могильной дряни и после этого водружать на руку, на свою, живую и теплую кожу. Для того чтобы поступить так, не боясь кошмаров, нужно быть настоящим археологом. Ну или патологоанатомом. Что во многих смыслах — одно и то же.
— Ребят, это моя давняя подруга, — говорит Ясин спутник на удивительно певучем белорусском, и видно, что именно этот язык основной, тот, на котором ему являются сны (Ясю колет чувство собственного несовершенства: она хотела бы непринужденно обратиться к нему на этом дивном, таком родном по звучанию, по всем этим мягким шипящим белорусском, но не может, не может!) — Мы пойдем пошепчемся, чтобы вам материться не мешать.
Хлопцы понимающе улыбаются и зовут через час жечь костер и петь под гитару.
— Откуда ты знаешь все это? Как лучше заходить в захоронения, например? Ты что, ясновидящий? — спрашивает Яся, когда они отходят от партизан.
— Для того чтобы понять, где что будет лежать в могильнике, необязательно видеть будущее. Достаточно чувствовать прошлое. А вот к этому можно подходить по-научному и по-житейски. Научный подход будет состоять в анализе конфигурации взаимоотношений ландшафта, высотности и воды. Житейский — в том, что любой археолог через какое-то время начинает чувствовать, где искать, причем объяснить это чувство рационально невозможно. Но чаще всего тебе достаточно одного взгляда на карту. Если чувство не появилось или ушло — а оно и уходит тоже, поэтому мы все суеверны, — так вот, в этом случае переквалифицируешься в архивисты. А это провоцирует ранний остеохондроз и тяжелую мизантропию.
Они бредут по плато. Яся ожидает, что он пригласит ее осмотреть расковырянный фрагмент холма, ей мнятся там руины Трои и Лаодикийский амфитеатр. Но вместо этого спутник заговорщически предлагает:
— Пойдем ко мне в палатку, я научу тебя плохому.
Яся отшатывается, но ее собеседник так явно изображает лицом порочность и так прямо при этом улыбается, что она понимает: он шутит, конечно же, он шутит. Они забираются в его шатер, тут душно, но через распахнутый тамбур (аналогом звука хлопающей двери в палатке является визг молнии) духоту быстро выдувает. Полиэстер, подсвеченный солнцем, сияет, как церковный витраж. По терпаулингу дна разбросаны книги на белорусском, английском и греческом. Он усаживает ее на коврик, раскрывает рюкзак, с которым пришел из Малмыг, и достает оттуда несколько бутылей деревенского молока.
— Ты, конечно, проголодалась, ибо топиться — нелегкий спорт. Особенно за компанию с велосипедом.
Хозяин шатра разливает молоко по пластиковым стаканчикам и продолжает:
— Интимное занятие, которому я хочу тебя научить, называется «археологический брудершафт». Видишь ли, археологам так важно работать в команде, так важно страховать друг друга во время сложных и зачастую опасных для жизни операций по вычищению черепков щеточками, что постепенно они со своими партнерами сливаются в одно целое. Четыре руки превращаются в две, а то, не побоюсь этого слова, и в одну. Все части тел археологов начинают работать абсолютно синхронно. Иначе черепок не выкопать.
Он протягивает ей полный стаканчик с молоком, второй берет себе. И продолжает, уже держа молоко у груди:
— Соответственно, когда археологи садятся пить, они не могут это делать методом обычных людей. — Его рука переплетается с ее рукой, как при традиционном брудершафте. — Каждая секунда жизни археологов должна быть посвящена отработке навыков совместной работы, иначе не выжить. А пьют они часто, большую часть того времени, что не копают, иначе в нашем климате можно отморозить себе интуицию. — Тут он подносит свой стаканчик с молоком к ее лицу. — А потому «археологический брудершафт» комбинирует попойку и парный танец. Он подразумевает, что партнеры употребляют нектар из бокалов друг друга.
То, что следует дальше, оказывается самым странным гастрономическим опытом за всю Ясину жизнь. Она пробует сконцентрироваться на его стаканчике, из которого пытается пить, и тотчас разливает свой на археолога. Затараторив испуганные извинения, она понимает, что, для того чтобы довести «археологический брудершафт» до конца, нужно полностью забыть о себе и делать глотки автоматически, полностью перенеся фокус внимания на того, кто пьет с тобой. Именно за его губами нужно следить, именно свою руку, наклоняющую стаканчик, нужно отслеживать и контролировать. Она пробует, и он подыгрывает ей, большими глотками поглощая все молоко из ее чаши — она в это время приканчивает то, что он аккуратно переливает в нее. Ей нравится это мелькнувшее на секунду ощущение эмпатии, которое вызывает взаимное угощение, эта внимательность к другому и эта зависимость от него, как нравится и его веселое заключение:
— Ну а после брудершафта, чтобы разделить яд, который мог оказаться в вине, брудершафтируемым полагается поцелуй!
Она закрывает глаза и чувствует, как вздрагивают ее веки, но собутыльник продолжает:
— Однако. Поскольку нас с тобой не связывает тесная дружба двух археологов, поскольку мы не раскапывали с тобой черепков и поскольку я боюсь изранить твои губы своей жесткой щетиной, яд будем делить по шекспировской схеме, то есть через ухо, царствие небесное бедному отцу Гамлета!
С этими словами он наклоняется и, щекотнув ей шею бородой, быстро прикасается к ее мочке губами.
— Теперь мы настоящие друзья и можем переходить на вы, — торжественно произносит он.
С Ясей что-то происходит от слова «друзья», но она не может точно понять своих ощущений. Дружба ведь это так прекрасно. Когда ты даешь, ничего не ожидая взамен. Когда готов проснуться среди ночи и бежать на помощь другому и он сделает также — она читала об этом. И вот все равно ощущение, будто на середине оборвался фильм, который казался очень красивым. Или что лопнул воздушный шарик, а тебе пять лет. Или что книга, которую ты пробовал читать на немецком, с трудом разбираясь в прихотливо-причудливых сочетаниях знакомых букв, в ненужных удвоениях и необычных окончаниях, оказалась написана на фламандском, и это объяснило многие смысловые нестыковки в уже увиденном и окончательно лишило надежды закончить полупонятный текст. Три этих таких разных примера, описывают по сути одно — то чувство, которое охватило Ясю, затмив ее способность участвовать в разговоре, понимать шутки и шутить в ответ и, главное, смотреть собеседнику в глаза.
Потом они сидят с хлопцами у костра, и она слушает истории про найденные в курганах переплетенные друг с другом скелеты, так, будто из мертвых тел во время погребения язычники свивали узор; про женские останки, захороненные вертикально, с отсеченной головой, установленной на одно из плеч; про то, какие сны снятся после этого; наконец, увидев, что девушку это все почему-то не пугает, несмотря на сгустившуюся вокруг костра темноту, они начинают наперебой — причем с большим знанием дела, как о лучшем друге, — рассказывать небылицы про Всеслава Чародея, который мог одновременно, с разницей в три дня, летописно фиксироваться то в Киеве, то в Полоцке, что, как убеждены партизаны, прямо доказывает: дядя был колдуном и умел по-донхуановски обращаться в птицу. А Яся смотрит в огонь, и сердце у нее — такая большая птица, что парит над облаками и с трудом угадывает движения и разговоры людей внизу, там, где эти облака образуют ползущие по ландшафту тени.
После этого она обнаруживает себя бредущей со своим новым брудершафт-другом вдоль Вилии, и над их головами перешептываются звезды, и ей хочется спросить что-нибудь наивное и настоящее (ведь все настоящие вещи, как правило, очень наивны). И она замирает, и поворачивается к нему, и робко заглядывает ему в глаза, как когда-то заглядывала, спрашивая про то, почему маму хоронили в свитере с высоким горлом. И решается:
— Скажи, ты может слышал или пробовал… Что такое любовь? Все вокруг говорят об этом, а я разобралась только с дружбой.
Он задумывается, и она надеется, конечно, что собеседник выдаст тираду, за которую она будет держаться следующие десять лет, но он произносит нечто прямо противоположное.
— Любовь, — улыбается он мечтательно. — Это когда ты едешь по незнакомому городу и видишь через окно прекрасную незнакомку в белом платье из воздушного шелка с рукавами буф. У нее золотистые волосы, они распущены и покрывают мраморные плечи, а в руке с длинной ренессансной кистью — широкополая шляпа. И вот она плывет, не касаясь земли, и в задумчивости помахивает этой шляпой, и весь ее образ — это цитата из Пьеро ди Козимо. И ты глядишь на нее, не в силах оторваться, и все, о чем ты думаешь, — не она! Нет, нет, вообще не она! Но — слегка похожая на нее, а может быть и совершенно не похожая, но такая же божественная; та, которая ждет тебя дома и по которой ты скучаешь до такой степени, что твое пребывание в этом городе, сколь бы интересен или величественен он ни был, есть лишь пауза, на которую ты ставишь свою жизнь всякий раз, когда вы не рядом. Они обе похожи на Симонетту Веспуччи — ту самую, которую писал Козимо и боготворил Ботичелли, Симонетту, которую мы видим в «Весне» и в «Рождении Венеры», Симонетту, возлюбленную Джулиано Медичи, которая прожила всего двадцать три года и стала символом целой эпохи; но твоя…
— Хватит, — резко прерывает его Яся. — Я поняла.
Некоторое время они идут молча. Яся мучительно пытается вспомнить какой-нибудь анекдот, который можно было бы рассказать. Или смешную историю. Или просто — историю. Но ее жизнь бедна сюжетами. Приложив усилия и выкопав в памяти Крупскую из лесной школы, Яся принимается рассказывать про то, как та читала газету «Жизнь», окруженная лучшими текстами, написанными человечеством. И как потом Вавилонская Лотерея превратила саму Ясю в районную Крупскую, и как ей захотелось раскрыть подшивку «Жизни»… Но она не может закончить эту историю, ее отвлекает какая-то ее собственная грустная мысль, и она замирает на полуслове. Спасение от затянувшейся паузы (закончив думать свою мысль, Яся не может вспомнить, о чем рассказывала до этого) приходит с неожиданной стороны. Гуляющие различают неподалеку нечто очень странное — посреди июльской ночи сверкает череда парных огней, среди которых, плотная и явная, идет февральская метель.
— Ух ты! — только и говорит ее брудершафт-друг, и они ускоряют шаг.
Яся не может поверить глазам. На берегу Вилии полукругом стоит с десяток машин, преобладают старые «ауди» и «фольксвагены» с квадратными фарами и комичными радиаторами. Они остро пахнут бензином и восьмидесятыми. Их движки работают, огни включены на дальний свет. Фары чертят в темноте яркие световые тоннели, в которых метет крупными хлопьями и складывается в поземку, и наметает на землю — нечто белесое, сверкающее; выглядит все так, будто в этом полукруге случился локальный ураган, что свет фар люциферским образом вызвал зиму, и в трех шагах за машинами — липкая июльская ночь с кваканьем распоясавшихся от жары жаб, а тут — тихий шелест полноценной метели. Подойдя ближе, она чувствует, что снежные хлопья задевают ее, застревают в волосах, проносясь мимо. Более того, смахивая их с себя, она замечает, что хлопья — живые, это такой одушевленный снег, идущий над Вилией.
— Что это? — кричит она. Ей жутковато, но ее собеседник спокоен.
— Это одно из местных чудес, — объясняет он так, как будто это был его фокус — вызвать зиму посреди июля. — По-латински их называют эфемероптера, или эфемерное крыло. Местные зовут атицей, русские — поденкой. Это создание живет всего один день. Верней, ночь. По сути, это пузырек воздуха с крыльями, которому дано лишь несколько часов на то, чтобы вылететь из воды, найти себе любимую и, спарившись с ней, умереть. Жизнь этих существ настолько быстротечна, что у них нет рта — он им не нужен, так как они все равно не успели бы им воспользоваться. Они созданы для того, чтобы единожды взмыть в чернильную черноту ночи в поисках пары.
— И почему мне про это Валька не рассказывала? — удивляется девушка.
— Местные не видят в этом чуда, пусть даже происходит это очень редко. Они не видят чуда в том, как с грохотом вскрывается лед на реке по весне. Вот если бы танцы в клубе открылись — другое дело.
— А что делают эти люди на машинах? — недоумевает Яся.
Он меняет интонацию:
— Они жгут атицу фарами. И собирают ее для рыбалки.
Яся вглядывается и обнаруживает, что несколько кряжистых мужичков орудуют, загребая поденку в цинковые ведра — совки полны копошащимися, ослепшими от фар созданиями. Оглушенная светом атица выглядит, как хлопья пепла, живая, не прожженная машинами — как снег, завивающийся в метель. Происходящее печально, как печально зрелище спиливаемых столетних лип или пищевого промысла дельфинов, хотя атица — не дельфины, слепящие ее рыбаки биологически и юридически совершенно правы — добывают наживку, не занесенную в Красную книгу. Вопрос же о том, гуманно ли сживать со свету для хорошей ловли карася создания, которым и так отпущено лишь несколько часов, очевидно, относится к компетенции богословов и буддистов.
Пара бредет вдоль берега и молчит. Яся думает о том, что за один вечер не может произойти так много грустного, а ее собеседник, видимо желая развлечь ее красивым рассказом, показывает на висящую на западе Венеру и рассказывает, что когда Симонетта Веспуччи умерла, Лоренцо Медичи вышел в сад и увидел в небе новую звезду, которая затмила другие звезды, — он был убежден, что душа Симонетты превратилась в эту звезду или, вознесясь, соединилась с ней. Звезда, как писал Лоренцо свекру, Пьетро Веспуччи, была на Западе, так что, безо всяких сомнений, он наблюдал именно Венеру.
Яся понимает, что и в звездном небе над ее головой ее друг видит свою возлюбленную. И только ее.
Она торопливо прощается с ним. Он предлагает прийти в их лагерь завтра и обещает показать найденную золотую заколку в форме дракона, она заверяет, что обязательно придет, но не приходит — ни завтра, ни через неделю. Чтобы не мешать ему думать о его прекрасной Симонетте или, не дай бог, не вызвать ассоциаций с ней. Когда почти через месяц она все же решается вернуться на плато, расположенное на холме, она видит там лишь пятна пожухлой травы в тех местах, где недавно стояли палатки.
* * *
После того как рассказавший ей про Озеро Радости исчезает из ее жизни, Яся некоторое время не может избавиться от ощущения, что ее отец умер еще раз. Хотя физически он не умирал и одного, стойкое ощущение его смерти появилось сначала после того, как в их доме возникла тетя Таня. Потом — после того, как похоронили маму — человека, который только и делал папу папой. Затем смерти отца следовали одна за другой, он умирал для нее каждый раз, когда не приезжал забирать ее на выходные; каждый май торжественные похороны отца случались на собрании, посвященном итогам учебного года и переводу в новый класс; они умирал для нее, не появившись на выпускном в школе и в институте. Но тут оказалось, что похожее чувство в ней могут вызывать и другие люди.
Яся ездит на работу и с работы, ест, спит и чинит велосипед. Однажды субботним утром к ней стучится Валентина.
— Что-то ты совсем скисла, подруга! Пошли прокатимся, я тебе покажу интересное!
Валентина втайне убеждена, что Яся жалеет о своей грубости в адрес Виктора Павловича Чечухи. Валентина давно живет в Малмыгах и знает, как редки здесь проблески мужского внимания к чему-либо, отличающемуся от вина плодово-ягодного «Шепот осени». А потому хандра Яси ей по-женски понятна, но по-соседски неприемлема. Она привыкла, чтобы вокруг был карнавал или хотя бы Петросян.
Они садятся на своих железных кузнечиков и стрекочут прочь из города, и Валькин велосипед победно блестит тремя дополнительными катафотами, на которые уже весь город научился смотреть как на лучшее доказательство существования у нее хахеля.
— Ты как-то подопустилась, соседка! Не красишься, ногти обкусаны! Брови как у Брежнева! Копыта в кроссовках постоянно, — поучает ее Валентина по пути — так, будто до эпизода с Чечухой, Яся ходила в макияже и заботилась о маникюре. — Знаешь, какое ощущение? Как будто бухаешь! Но при этом ты не бухаешь! — Валька сопровождает свой афоризм раскатистым смехом. Руль ходит в ее руках ходуном, так ей смешно. Мысль о том, что кто-то может не пить, но при этом опускаться и не следить за собой так, будто пьет, кажется ей философским парадоксом. Равно как и мысль, что у непьющей девушки в принципе могут быть не выщипаны брови. Сама Валентина горда тем, что пьет, но ее брови всегда доведены до состояния аккуратной ниточки, подкрашенной черным карандашом, а на ногтях золотистой краской по ванильно-розовому нарисованы цветочки.
Яся молчит и крутит педали, начиная жалеть о том, что согласилась проветриться с соседкой. Они проезжают через похожий на препятствие для игры в городки мост, минуют скошенное поле и заворачивают на хорошо обкатанный проселок — ни указателя на деревню, ни обозначенной развязки тут нет. Проехав с километр, они обнаруживают поодаль странное, похожее на лосиный рог, дерево, которым и заканчивается дорога. Бог на ниточке поднимает зависшего в воздухе жаворонка всякий раз, когда тому удается выдать особенно удачную трель.
— В старые времена было так, — рассказывает Валентина. — Мужчина, на котором обрывался род, шел в поле и находил там высохший дуб.
— В каком смысле «обрывался рот»? — переспрашивает Яся. — Как рот на нем обрывался? Отчего?
— Да род, Яська! Семейное древо! Ну вот когда у тебя братьев-сестер нет, а ты единственный мужик со своей фамилией. И допустим, жену во время второй войны бомбой убило, а все дети пошли в наркоманы и у них из-за этого письки отсохли. И ты сам с горя решил больше не жениться. Вот такая ситуация.
— А, понятно! — кивает Яся, но слушает вполуха.
— Так вот, когда у человека в жизни складывалась такая ситуация, он отсекал дубу все ветки и складывал из них костер, на котором сжигал все фамильные вещи. Герб, флаг. Барабан фамильный. Ну я не знаю, что там еще.
— А у тебя, Валька, герб фамильный есть?
Валентина не отвечает. Видно, что тема рода, закончившегося на каком-то человеке, ее болезненно трогает; шутить на эту тему ей не хочется.
— То есть я правильно понимаю: он, вместо того чтобы жену искать, берет стремянку и лезет обрезать ветки у дуба? — развивает тему Яся. Видя элегичное выражение Валькиного лица, она еще больше хочет подтрунить над ее рассказом. — А мог бы за это время найти девушку, мороженым ее угостить…
— Ай, ничего ты не понимаешь! — отмахивается Валька и мрачнеет.
— Или вот еще: допустим, опилил он у дуба все ветки, его в процессе опиливания заприметила дочка местного сыродела, подумала: «Хм, какой мощный мужик! По дереву с пилой лазит! Ну тарзан просто!» И давай, короче, с ним! И — сразу двойня! Причем мальчики! Что тогда? Как со спаленным фамильным барабаном жить?
Валька молчит. Она, кажется, обиделась. Впервые за все время. Однако долго обижаться Валька не умеет — ее хватает буквально на двадцать вращений педалей.
— Я тебе что хотела сказать, пока ты тут из меня дуру не начала выделывать, — обиженно бубнит Валя. — Это дерево опиленное после того, как последний из рода умирает, набирает силу. И если ты, допустим, мечту имеешь или желание сильное, нужно к нему прийти. К дубу этому. Раньше люди желания на лентах вышивали. И лентами ствол и обрубки веток обматывали. И они развевались на ветру, красиво так. Считалось, что ветер ленты подхватывает и желания шепотом читает. И их Царица слышит. Ну а сейчас времена другие, ручки появились шариковые, маркеры, краска. В общем, весь район к этому дубу ходит. — Она кивает на торчащий впереди похожий на сложный трезубец ствол. — Прямо по древесине просят.
И, уже спешившись и поставив велосипед на хлипкую распорку:
— Напиши и ты, что хочешь. Не будь кикиморой. А умненькой и не суеверной заделаешься потом! Когда желание сполнится и в Минск отсюда съедешь.
Валентина испускает хохоток, но какой-то недобрый, почти басом.
Яся медленно подходит к дереву. Кора с него снята, белесый, цвета кости, ствол, в много слоев, как Берлинская стена, исписан и изрисован человеческими чаяниями. Это карта того, о чем уже много десятков лет думают Малмыги. Это литература — в том смысле, в котором настоящей литературой может быть лишь искренний текст. Это искусство, так как шрифт и цвет у каждой записи индивидуальный. Где-то нарисованы ромашки и божьи коровки. Где-то фраза выведена церковным славиком («Избави глаукомы»). Где-то — готическим шрифтом врезана глубоко в тело дерева и прокрашена золотой краской (поверх нее пролегли десятки других желаний, так что с большим трудом можно различить слова «гори Кёнигсберг»). Сбоку, под выходящим из ствола обрубком ветки — мастерски выполненный барельеф: женское лицо; глаза врезанной в дерево девушки закрыты, губы — разомкнуты. Возможно, так изображен дух дерева, возможно, так в дерево впечатан дух той, о ком мечтал скульптор. Или от воспоминаний о разомкнутых губах, закрытых глазах и пылающих щеках которой хотел навсегда избавиться. Лицо не тронуто чужими граффити, толпящиеся страждущие посчитали кощунством писать по красивому лбу, бровям и носу, но каждый миллиметр вокруг истыкан и искрашен. Тут — чертежи домов; тех, которые кому-то хочется построить, и тех, которые просят испепелить, по разным причинам — от неартикулированной зависти до артикулированных споров вокруг границ участка. Тут — перерисованный с открытки Версальский дворец — чье-то тайное туристическое устремление. Тут крашенное желтой краской на пол-ствола: «Девочку!». Причем непонятно, вывела ли это рука барышни, которая пока не сделала УЗИ и не знает пол плода, или, может быть, постарался Гумберт Гумберт, категориально истосковавшийся по Лолите. И, в миллиметре, крохотное, злобное, явно детской рукой: «Не хочу братика». Тут понятное «Сережа плюс Лера», обведенное охранным кружочком, — и совершенно непонятное «Варя, ты мудак». Тут есть афоризмы, их как-то слишком много для расположенного за околицей райцентра места массового языческого поклонения. Есть лаконичное «no woman, no край» и, выведенное этой же рукой: «Держать руку на pussy»; есть поэтичное «Колумб Америку открыл, а я всю жизнь тебя любил»; есть, наконец, пугающее эсхатологической глубиной и правильностью расставленных знаков препинания: «А представим, что эволюция произошла оттого, что животные сообщали своему телу, как именно ему расти». Есть зрелое «Степень внутреннего одиночества человека хорошо видна по частоте его общения с друзьями в социальных сетях» — и совсем незрелое «Не суйте Аньке Боровой, у нее сифилис» (и Ясе кажется, что писал «не сувавший», но безрезультатно мечтающий об Аньке Боровой аноним, пытавшийся оградить ее от других анонимов). Тут есть даже не просьбы — распоряжения: «Фольксваген Джетта, движок дизель не меньше двух», есть — и в очень больших количествах — предложения своих сексуальных услуг (доминирует мужской пол, все телефоны — четырехзначные, городские). Нацарапано трогательное: «Хочу, чтобы деда не умер вчера» и прагматичное «Заплачу за Шенген на два года».
Яся смотрит на это, и ей становится стыдно за то, как глубоко в чьи-то жизни она заглянула. Ей интересно читать отдельные афоризмы, но для других, самых честных, нужны какие-то очки, которые маскировали бы их от чужих глаз.
— Держи! — Валька протягивает ей лак для ногтей. — Писать лучше лаком. Заметней, и не стереть после высыхания. Не боись, я отойду, чтоб не подглядывать!
Соседка дипломатично удаляется к своему велосипеду. Яся осматривает ствол. На нем всего несколько фраз выведено лаком для ногтей, их возраст установить невозможно, лак действительно хорошо переживает непогоду, куда лучше, чем шариковая ручка или черный маркер. Ванильно-розовый цвет сужает мир потенциальных Валькиных мечтаний всего до нескольких вариантов и, прежде чем оборвать поиск и укорить себя за нездоровый интерес к чужим тайнам, она успевает заметить «Отдельную жилплощадь чтобы взять щенка». Ей щемит сердце от увиденного, ей обидно за этих людей и за Вальку — за всех, кто всю жизнь тяжело работал с восьми до пяти, но так и не получил возможность на отложенные деньги купить — нет, не «феррари» или «бентли», но обычную дизельную «джетту». Или — билеты во Францию и увидеть Версаль. Или переехать наконец из общежития в собственную однушку. Причем не на проспекте Кутузова в Москве, а в чертовых Малмыгах!
И вот они тянутся к этому дереву и пишут. Старательно, выбирая цвет и инструмент, многократно повторяя про себя формулировку, оттачивая ее. Являются сюда наверняка так, чтобы никто не увидел и не поднял на смех за суеверие. И их таких — целая дорога, хорошо наезженная великами дорога в поле. Они пишут, вырезают, красят, а потом возвращаются к себе на коммунальные кухни. На скрипучие кроватки под стеганными бабушкиными одеялами. В стены, образующие карцеры спаленок — сотен крохотных спаленок, в каждой из которых тлеет чья-то надежда. Засыпая, они мечтают. О быстрой машине, которую не нужно будет постоянно чинить; машине, устроенной хитро и сложно, так, что ее невозможно понять, окинув двигательный отсек быстрым взглядом, как это случается с «жигулями»; об увиденной в столице девушке, настолько бесподобной, что человеку из Малмыг невозможно с ней даже просто заговорить; о живых родных, которые умерли; об избавлении от болезни, с которой не может справиться местная медицина. И оставленная на стволе запись дает им крохотное окошко в тот мир, где все это возможно. И поэтому, засыпая, они счастливы.
Это все так трогательно и так безнадежно, что сначала она думает не писать вообще ничего, но, постояв немного перед стволом, еще раз вглядевшись в этот хор надежд, она понимает, что хотела бы быть заодно с ними, не ставя себя выше; поэтому, спеша, чтобы не передумать, она отвинчивает колпачок и выводит на уровне своих глаз: «Хочу, чтобы он вернулся». Получилось кривовато и наивно, так наивно, как будто писала бухгалтер СПК или продавщица в магазине «Нежность», где торгуют чернилами и сигаретами. Затем быстрым шагом и не оборачиваясь она возвращается к подруге.
— Молодец ты! — хвалит Валька Ясю, пряча глаза. — А я, знаешь, так и не сподобилась накорябать, чего хочу.
Видно, что она врет потому, что ей стыдно за то, что она попросила у дерева. Хорошие люди часто стесняются своих чистых желаний.
* * *
Однажды кто-то звонит со служебного мобильного номера ее отца. Вызов происходит долго, видно, что человек на том конце не привык, когда ему не отвечают. Однако Яся не может заставить себя поднять трубку. Через несколько часов, когда душащая ее багровая ярость отступает, она понимает, что ведь, может быть, ей объявили амнистию. И он звонил, чтобы предложить вернуться. Она перезванивает и набирает номер снова и снова еще трое суток, но ответа нет. Видно, ее вызывали по ошибке.
* * *
После очередной получки ей звонят из бухгалтерии райисполкома и просят зайти сфотографироваться с двух до пяти во вторник.
— Зачем? — интересуется Яся.
— Председатель ходатайствовал о включении вас в список лучших работников Малмыг для районной Доски почета.
Ясе хочется уточнить, какой сейчас год, но она прекрасно знает, какой сейчас год. Тут важно не когда, а где.
— Райсовет пошел навстречу и утвердил вас по женской квоте, — терпеливо объясняют ей. — У нас ведь не менее тридцати процентов женщин должно быть отмечено, а кандидатур нема.
Они добавляют, что висение на Доске почета подкрепляется премией в размере месячной зарплаты. Яся категорически отказывается фотографироваться на районную Доску почета, напоминает им о том, что перестройка была двадцать лет назад, и вешает трубку. Тогда спустя неделю на багровом стенде «Ими гордится Малмыжчина» у входа в исполком появляется ее пошедший пикселями черно-белый портрет анфас, взятый из личного дела. Рядом — перепуганные загорелые люди в одинаковых пиджаках и, всмотревшись, она обнаруживает, что пиджак на самом деле один — тот самый, который фигурировал в пантеоне победителей конкурса «Властелин села».
Ясе на фото семнадцать лет. Она тешит себя надеждой, что ее не узнать. Однако в магазине, где она каждый вечер берет сосиски, сметану и хлеб, ее теперь приветствуют так: «Здравствуйте, Янина Сергеевна».
* * *
О приближении осени она узнает по тому, что муха, наполнявшая монотонным жужжанием комнату общаги каждый вечер, сколь бы тщательно Яся ее не излавливала и не удаляла за окно накануне, становится вялой и летать совсем перестает, предпочитая полетам ползанье, а затем и вовсе замирая в анабиозе между рамами. Яся хочет ее выкинуть, но боится, что на следующий день муха появится между рамами снова — по тому же закону, по которому ранее возобновлялось ее жужжание.
* * *
Она замечает, что во внутреннем диалоге все чаще начинает задавать себе вопрос, озвученный Виктором Павловичем Чечухой:
— Эх, Яся, Яся. Что ты себе думаешь?
Ответить на этот вопрос она, как и раньше, не может.
Однажды ночью она долго не может заснуть. Как всегда в таких случаях, она мысленно возвращается к тому июльскому дню, что провела на холмах, и вспоминает увиденную у Вилии метель. Ей думается, что человек — такой же пузырек воздуха, шныряющий во тьме в поисках того, с кем мог бы слиться в короткий миг дарованного ему существования. Он точно так же зависим от пары, точно так же ищет ее, слепо и бестолково мечась в ночи. Тот факт, что у него, в отличие от поденки, есть рот, желудок и задница, не делает его более счастливым, когда пару он не находит.
* * *
Решение относительно дерева приходит к Виктору Павловичу Чечухе после утренней планерки в самом конце августа. В окормляемом им районе передых. Уборка зерновых завершена, по показателем они четвертые в области, не блеск, но лучше, чем было раньше. Чуть поднажать, и — тройка лидеров, а там — грамоты, телевидение и особая скорость решения вопросов по мазуту и ГСМ, в которые все упирается. Подготовка к «Дожинкам» еще впереди, бюджет придет через неделю, коллективы отобраны еще два года назад, репертуар утвержден, и по этому поводу у Чечухи на сердце полный штиль. Выборы только в следующем году, слава тебе господи, вот отменили бы их к чертям, у людей на местах в душе запел бы Газманов: не надо было бы выделываться, изображая демократию, в которую верят только в Минске. (То есть в веру кого-то в демократию верят только в Минске, тут, среди ольхи и аистов, всем все понятно.)
Укладка тротуарной плитки на главной площади идет по графику, здание КГК металлочерепицей накрыли, в аптеку окна ПВХ вставили, а то девочки жаловались на сквозняки.
И вот, когда вся неотложка отступает, можно сесть, заварить себе чаю и подумать стратегически. Нет, не о личной жизни — эта сфера у Виктора Павловича Чечухи закрыта, в ней все должно случиться само собой, тут, когда он начинает что-то планировать и осуществлять, происходит полная ерунда. Но некоторые большие задачи в Малмыгах можно заметить только боковым зрением — ну ведь вот прекрасная была идея развесить тимуровские звезды на заборы бабуль, которым школьники могли бы принести продуктов из магазина. А ведь это его, Виктора Павловича, инициатива, родившаяся мгновенно, когда он окунался в ледяные и шипучие, как газировка, воды Вилии прошлым июнем и думал совсем о другом. (О том, как получить кредитование из Минска после того, как ему уже дважды отказали — вот о чем он думал.)
Так и тут. Это дерево по непонятной ему самому причине кажется темой, требующей его, Виктора Павловича Чечухи участия. Нет, конечно, под это можно подвести аргументы. Во-первых, в этом году — очередной юбилей крещения Руси, в Минск приедет Патриарх Московский, пройдут фестиваль духовности, состязания по колокольному звону, торжественный постриг. А у них в районе — рассадник язычества, какое-то капище, куда люди тянутся отправлять свои самые непонятные потребности, загадывать какие-то желания, о которых в XXI веке полагается просить у Бога, православной церкви и идеологического отдела исполкома. В конце концов, нужно тебе что-то — стань в очередь, возьми кредит или купи в гипермаркете, зачем магию разводить?
Во-вторых, третьего сентября — День белорусской письменности, область отметит его гала-концертом и хоккейным матчем среди юниоров. А получается, каждый второй гражданин во вверенном Виктору Павловичу Чечухе районе не телевизору верит, как это полагается человеку в эпоху победившей письменности, а бабушкиным дореволюционным суевериям.
В-третьих, и это вот как раз самое главное, он, Виктор Павлович, почему-то снова и снова думает об этом дереве, по необъяснимой, совершенно непонятной ему причине, а стало быть вопрос нужно решать.
Виктор Павлович не имеет никакого сантимента в отношении этого обрубка. Этой, как он неожиданно быстро подбирает нужно слово, раскоряки. Он не из Малмыг, а из-под Чечерска, и прибыл сюда по точно такому же вавилонскому принципу, что и Яся; только в его случае это называется не «обязательным государственным распределением», а «территориальной ротацией государственных служащих».
Он берет в руки сотовый телефон и набирает начальника районной бригады МЧС. Поколебавшись секунду, откладывает сотовый и решает звонить с городского — так официальней. После двух гудков отвечает дежурный.
— Это Чечуха. Позови Козачека, — распоряжается он.
Слышен топот кованых сапог по гулкому коридору пожарной части.
— Козачек на проводе, — чеканит главный местный пожарный. — Что там у тебя случилось, Виктор Павлович? Кого тушить будем?
— Привет, Брониславыч! — начинает председатель. — Обращаюсь к тебе как должностное лицо к должностному лицу. Я провел экспертизу отдельностоящего сухого дерева на съезде в районе Косут. Оно по вашей части. Представляет угрозу противопожарной безопасности. Бери хлопцев, едь, пили.
На том конце провода молчат. Потом трубка оживает:
— Погодь-ка, Палыч. Я чё-то не пойму. На кой кому сдалось это дерево?
— Я ж говорю, — нетерпеливо отвечает Виктор Павлович, — противопожарная безопасность! Ствол — это сухостой! Вокруг поле, трава как порох стоит! Шарахнет молния — будет выпал! Тебе что, пожара в районе захотелось?
— Постой, постой! — останавливает трубка. — Я просто не вчешу, зачем ты экспертизу какую-то проводил. Отдельно стоящих деревьев на полях района, как блох на кошке Маше. Ты по-человечески скажи. Сигнал из Минска пришел? Что там, эти наши, озабоченные, за политику написали? «Живе Беларусь»? Или что? Можно же закрасить нормально, дай звонок ЖКХ!
Виктор Павлович набирает в легкие воздуха и медленно и громко выдыхает его в трубку. В первый раз на его памяти озвученное им решение становится предметом дискуссии, а не немедленного исполнения.
— Козачек, — холодно цедит председатель. — Я тебе что, кум? Я тебя что, прошу траву на даче покосить? Я говорю — ты исполняешь! А думать и взвешивать будут в Минске, в Академии наук, у них для этого целое здание с колоннами есть!
Местное МЧС несколько секунд не отвечает — слышно только хриплое и обиженное дыхание. Наконец трубка выдавливает:
— Вот что. Ты на меня не воинствуй, Чечуха. Я, во-первых, в два раза тебя старше. Во-вторых, угрозы противопожарной безопасности в районе голыми руками гасил, когда ты еще студентом в тетради в клеточку про Евгения Онегина сочинения писал. А в-третьих, уважаемый товарищ председатель, я, как вы знаете, подчиняюсь областному дивизиону МЧС и вас слушаю фа-куль-та-тив-но! Вы можете подать сигнал, мы — на него отреагировать! Дерево, я так подозреваю, представляет культурное значение. И даже если нет, — является предметом культа! А потому пилить его по первому сигналу мы не можем! Присылай обоснование, объясняй по-человечески, в чем дело, либо не морочь голову людям в звании подполковника!
Виктор Павлович неподвижно сидит несколько минут после того, как в трубке раздаются гудки. Он не может понять, почему так произошло, почему нормальный мужик Козачек, с которым они совершенно совпадают во взглядах на водку, рыбалку, сушенную рыбу, сало с картошкой, преимущества маринованного в кефире шашлыка над тем, что замачивался в уксусе (они несколько раз выезжали на ночную рыбалку и имели возможность обсудить весь спектр насущных проблем), вдруг взбеленился и перестал чувствовать, кому в районе можно хамить, а кому — нет. На неверных ногах Чечуха спускается вниз, стреляет у вахтера сигарету и задумчиво курит, сплевывая табак под ноги. Никотин вместе с легким головокружением успокаивает нервы, и Виктор Павлович решает, что отчасти виноват сам: потерял контроль в общении с находящимся на действительно опасной службе старым волчарой, с которым говорить можно было пусть жестко, но — вежливо.
Он снова берется за телефон и набирает номер начальника районного «Зеленстроя». Гудки идут, трубку никто не снимает. Наконец, после переадресации, отвечает молодой голос заместителя:
— Кочнев у аппарата!
— Кочнев? — раздражается председатель. — А где Басан?
— Валентин Владимирович вышел по срочному делу, — с готовностью рапортует молодой голос.
— Я вам всем сейчас там дам срочное дело! — снова не может удержаться от крика Виктор Павлович. — Председатель ему звонит! Какое «срочное дело»!
— Не могу знать! — пищит беспомощный зам.
Глава района достает мобильный телефон и, вполголоса матерясь, набирает сотовый номер Басана. Но тот отключен, хотя специальная инструкция строго-настрого запрещает всем государственным служащим района отключать служебные мобильные в рабочее время. До Виктора Павловича вдруг доходит, что пожарник Козачек его обыграл. Что он воспользовался той паузой, пока председатель курил, и обзвонил все аварийные службы в городе, теоретически способные уничтожить дерево, — озеленители, теплосеть, электрики. Все они — его дружбаны. Он представил, как Козачек, не стесняясь в выражениях, объясняет коллегам, что «этот присланец, птенец чертов! Белены объелся! Дуб наш решил рубить», и ему делается дурно. Вопрос об устранении раскоряки превращается в измерение его, Виктора Павловича, управленческой компетенции. Умения решать вопросы.
Он еще раз звонит в «Зеленстрой» и пытается отдать распоряжение о спиле перепуганному Кочневу («оно не живое, высохшее»; «не паспортизировано, на нем даже инвентарки нет»; «представляет угрозу для стоящих под ним и проезжающих мимо автомобилей, не говоря уже о пешеходах»), но получает явно заготовленный и считанный по бумажке ответ. О том, что «Зеленстрой» по заказу областной Минприроды отдельно стоящее дерево в районе Косут изучил, вредоносных плодовых тел и грибных организмов не обнаружил, равно как и стволовых или комлевых гнилей. И что это, в совокупности с отсутствием дупел, трещин, а также уже проведенного много лет назад усекновения ветвей с удалением порубочных останков, позволяет сделать заключение, что дерево не находится в аварийном состоянии и в немедленном спиливании не нуждается. И что если у него есть еще аргументы, нужно адресовать их Валентину Васильевичу Басану, когда тот вернется на рабочее место после выхода по срочному делу.
— Понятно, — спокойно заключает председатель, набирает двухзначный телефон райисполкомовской машинистки и надиктовывает ей приказ об освобождении Басана Валентина Васильевича от должности председателя районного коммунального унитарного предприятия «Зеленстрой» в связи с прогулом и злостным уклонением от исполняемых обязанностей.
Приказ, уже на бланке, с исходящим, лежит у него на столе через пятнадцать минут, но, вместо того чтобы подписать его, Чечуха сминает бумажку и кидает ее мячиком через весь кабинет в урну.
— Черт знает что такое! — говорит он беспомощно вслух.
Он чувствует, что со своей довольно безобидной идеей, он влез в область, куда влезать нужно было очень осторожно. Потому что и у Козачека, и у Басана, и даже у этого блеющего Кочнева — да что там! у барышни-машинистки, которая набивала приказ об увольнении Басана, — у всех них на раскоряке может быть своя маленькая деляночка с сокровенным желанием. И эти люди будут обманывать и юлить, будут выдавать какие угодно заключения и сообща, в круговой поруке, хором включать дурака, лишь бы их мещанскую деляночку оставили в покое.
— Торпедируют! — цедит он полузнакомое слово, вычитанное в газете. В его понимании, торпедировать — это играть так, как это делает «Торпедо», постоянно и специально сдающий матчи то «Зениту», то «Локомотиву», то ЦСКА.
У него ощущение, что сухая рогатина приковыляла в его кабинет. И им двоим тут слишком тесно. Так что — либо он, Виктор Павлович Чечуха, либо раскоряка. Какой он, к чертям, председатель, если эта дрянь останется стоять, когда он так прямо приказал ее убрать? Какой он глава района, если все, кем он командовал, врубают ослика Иа, как только заходит разговор об этой коряге? Получается, он везде главный, кроме съезда в районе Косут!
Он решительно выходит из кабинета и, прыгая через две ступеньки, мчится к «Волге». Отступать Виктор Павлович не научен жизнью. Он хлопает дверцей и рвет с места так, что из-под колес валит сизый дым. Через минуту «Волга» Виктора Павловича залетает на мехдвор автобазы — ближайшее от исполкома подведомственное району предприятие.
Курящие в теньке под навесом мужички, перепачканные мазутом до того, что их можно принять за представителей иного биологического вида, начинают перепуганно метаться. Те из них, кто потрезвей, стекаются к председателю района, стараясь дышать в сторонку. Совсем пьяненькие сливаются через щели в заборах и вдоль складок ландшафта. За алкогольную рекреацию на рабочем месте полагается выговор, к тому же половина из них — водители транспортных средств разной технологической сложности, с отметкой в путевом листе о выходе на маршрут через четверть часа.
Начинает лупить дождь. Выглаженная белая рубашка с коротким рукавом виснет на председателе мешком, белые мокасины тонут в грязи, перемешанной с отработанным маслом. Ни завхоза, ни инженера, ни главного механика нет на месте, они «отбыли по срочному делу», как мямлят покачивающиеся водорослями под небесными струями мужички.
Виктор Павлович от этого «отбыли» звереет и уже думает звонить машинистке, надиктовывать три приказа об увольнении, но вовремя понимает, что так далеко желание Козачека предотвратить выруб дуба зайти не могло, что на мехдвор он не звонил явно, а эти работнички просто нагрузились с утра пораньше и, завидев большое начальство, попрятались среди лопухов и железа.
— Так, короче. Нужна бензопила, — распоряжается он, и механизаторы, видя, как страшен его взгляд, начинают лемурчиками шнырять по базе, натыкаясь друг на друга и невнятно мяукая. Очень скоро они кладут к его ногам три «Дружбы» разной степени сломанности: у одной треснул фланец, у второй накрылся редуктор, у третьей вышел из строя двигатель.
Виктор Павлович хмурится и играет желваками. Он выглядит, как человек, готовый распилить этими самыми «Дружбами» завхоза, инженера и главного механика за то, что не ремонтируют технику. Причем порубочные остатки он сожжет, дабы умельцы с мехдвора не склеили лодырей обратно. Лемуры, торопясь, разбирают «Дружбы» крохотными черными лапками и составляют из трех одну работающую.
— Только сильно не жми и остывать давай, — заискивают они, источая такой алкогольный выхлоп, что им можно заправлять бензопилу «Дружба».
Не говоря ни слова, Виктор Павлович грузит агрегат в машину и забирается в нее сам. С него течет — на сидения, на резиновые коврики, руль скользит в руках. Ливень бомбит так, что «Волга» под его напором приседает. Председателю кажется, что теперь уже даже и погода в районе вошла в заговор с Козачеком, что тот и небу позвонил, подлюка. К моменту когда он подъезжает к необозначенному перекрестку в районе Косут, стихия умеряет тропический напор и сохраняет лишь мелкую, лезущую за воротник морось. Председатель заправляет пилу из канистры, выданной лемурами, подходит к раскоряке и блуждающим взглядом осматривает ее. На Виктора Павловича пялятся чужие мольбы, просьбы и желания, на него таращатся чужое горе, одиночество, болезни, бедность. Но он не вчитывается. Его не трогает. Он осматривает ствол исключительно в поисках хорошего входа.
Наконец, наметив точку под лицом барышни, он запускает пилу, сжимает зубы и врезается в ствол. Древесина издает жалобный визг, но поддается легко — дуб высох за сотни лет пребывания в статусе памятника, выпил не пахнет разогретым деревом, из него крошится белая труха, похожая на бетон. Ствол очень толстый, а потому снять дерево в один проход не получится — полотно пилы не достает даже до середины ствола. Время от времени «Дружба» цепляется за стенки распила, приходится аккуратно извлекать ее и заходить под другим углом. Агрегат быстро греется и председатель делает передышки — чаще, чем ему хотелось бы. Он облокачивается на склизкий ствол, и в глаза лезет: «Дай нормальной жизни, хотя бы день», «Чтобы Сергея ДМБ до сро», «Колодка косит, диск + суппорта менял», «Хочу чтобы школа не курила в туалете», «Такую книгу, чтобы все понять», «Дай парня ласкового, чтобы жалел», «Брошу пить с первого октября», «Чтобы приехал цирк со слоном Леночке показать слона». Председатель обходит ствол полным кругом, но дерево продолжает стоять.
В баке заканчивается топливно-масляная смесь, пила стопорится. Чечуха, страшно ругаясь, сцеживает бензин из бака «Волги» и продолжает врезаться в раскоряку, выбирая из нее целые куски, чтобы добраться до недоступной полотну сердцевины. Наконец на втором часу работы, когда дерево взрезано полностью, по спирали, в несколько слоев, и у Виктора Павловича крупно трясутся руки, ибо ему начинает казаться, что спилить дуб в принципе невозможно, что, даже полоснув по его основанию двухметровой промышленной циркуляркой, ты не лишишь его треклятой вертикальности, так вот, в этот отчаянный момент, порычав немного басом, пила дохнет, конвульсивно дернувшись несколько раз зубьями. Председатель дает ей остыть, в остервенении дергает стартер, потом швыряет ее в хлюпающую грязь под ноги и обращает лицо вверх, глядя в низкие серые тучи с глухой ненавистью, он, бросивший небу вызов. Он стоит так несколько минут, и небо заливает ему глаза своими прохладными слезами.
И тут происходит чудо. Дерево, которое, как ему казалось, невозможно спилить, с коротким стоном начинает медленно заваливаться на спину и падает, обнажив кривую рану, что так старательно выпиливал Чечуха. Председатель издает злобный смешок: он победил. Хотя чувство победы смято тем, что враг упал не тогда, когда его уничтожил Виктор Павлович, а тогда, когда сам решил умереть.
Председатель долго ошалело сидит на мокром стволе, смотрит на мокасины, вяло сковыривает комья грязи с брюк, а потом по-хозяйски хлопает барельеф с лицом девушки по щекам, говорит «Вот так-то», вынимает из грязи пилу и идет к машине.
* * *
Через четыре дня в комнату Яси вваливается зареванная Валентина.
— Упырь дерево убил! — причитает она. В ее руках газета «Знамя Малмыжчины», на последней странице, в рубрике «Панорама района», короткое сообщение: «В рамках акции “Год наведения порядка на земле” райисполком совместно с “Зеленстроем” и МЧС осуществили усечение отдельностоящего сухого дерева на съезде в районе Косут, которое было признано находящимся в аварийном состоянии. Работа по облагораживанию территории района, сносу обветшалых строений, удалению сухостоя, искоренению дикорастущих кустарников, а также тунеядства, пьянства, коррупции и кумовства продолжится и дальше, пидорас». — Последнее слово не могло быть опубликовано в газете, являющейся официальным органом районной власти, но оно явно и разборчиво помещалось там.
— Тут концовка какая-то странная… — удивилась Яся.
— Это приветик Чучухале от нашего печатного комбината! Или от журналистки, что текст сочиняла! Или еще от кого! — злобно рассмеялась Валька, размазывая косметику по щекам. — Говорят, все хлопцы пилить отказались, так он какого-то цыгана нашел и вместе с ним двуручной пилой дерево снес. А как там было — одному черту известно. Правильно ты, соседка, сделала, что ему не дала! Такие размножаться не должны. Тем более с нормальными бабами.
— А что с деревом? — тихо спрашивает Яся.
— Что с деревом? — передразнивает Валька. — Амбец дереву! Обратно ж его не втыркнешь! Не кактус! Его люди сейчас хоронят.
— Как хоронят? — не понимает Яся.
— На части пилят, берут куски, те, где желания их были. Везут к себе, роют ямы и закапывают. Иначе беда случится — жечь нельзя и оставлять нельзя. Это же не обычное дерево, понимаешь? Огонь сожрет — желание не исполнится. Вообще никогда. Это точняк!
Яся представляет себе людей, роющих аккуратненькие и не очень глубокие могилки для своих желаний, и ей хочется обняться с Валькой, уткнуться ей в шевелюру носом и зареветь — громко и отчаянно, по-бабски. Но она сдерживается и продолжает выспрашивать:
— Слушай, ну зачем, а? Кому оно мешало?
— Кто ж знает? Написано: «Год наведения порядка на земле». Может, план спустили по спилу! У нас в столовку ежегодно план спускают по новым позициям в ассортимент. И мы салат «Снежинка» переименовываем в «Папараць кветку». А может, сам решил. Молодой, руки чешутся.
— Нормальный человек вроде. С перекосом таким в голове, но не вредный. Про войну вон рассказывал. Нет, не понимаю. Так а что с ним самим сейчас будет?
— А что будет? — переспрашивает Валентина.
— Ему ведь теперь тут не жить! После такого…
— Плохо ты, Ясенька, жизнь знаешь, — усмехается Валька. — Его сюда из центра прислали, и что мы тут о дубах думаем — им до сиреневой лампочки. Еще и премией какой наградят. За борьбу с ухудшением пейзажа.
— А с желаниями нашими теперь как?
— Ну как? — Валька долго не может подобрать нужное выражение. — На общих основаниях.
— На общих основаниях, — задумчиво повторяет Яся, раскрывает шкаф, достает оттуда отцовскую сумку для гольфа, закидывает ее на спину и, не прощаясь с соседкой, забыв надеть кроссовки вместо домашних тапок, забыв закрыть за собой дверь, забыв взять ключи, роняя на ходу из карманов бумажную мелочь, спускается к своему велосипеду. Тут она с нездоровой тщательностью скручивает сумку в рулон, та разлазится под пальцами, а Яся опять начинает ее укладывать, чтобы та вошла под тугой держатель багажника, ее губы беззвучно шевелятся, надежно уложить и закрепить сумку кажется ей очень важным, и, когда та утрамбована, Яся отталкивается носком мягкой тапочки от асфальта и едет через город, отмечая, как педали неприятно врезаются в ступни через гибкие подошвы. Светит солнце, ездят легковушки, молоковоз, прежде чем тронуться, долго показывает левый поворот, и видно, что у его водителя — много, очень много времени. Жизнь продолжает течь вокруг, медленная и тяжелая как ртуть. Яся останавливается у хозмага.
Бородатый парень с подкрученными и сбрызнутыми лаком усами занят маникюром. Он до глянцевого блеска оттачивает пилочкой плоскость ногтя мизинца. Рядом — открытый тюбик крема для увлажнения кутикул. Его уши выглядят посвежевшими, — по всей видимости, недавно он не отказал себе в их депиляции.
— Я думаю, мне понадобится лопата? — не то утверждает, не то спрашивает девушка.
Парень опасливо косится на ее тапочки, откладывает пилочку, быстро накручивает колпачок на тюбик с кремом, наклоняется к Ясе и выдает энергичной мерчендайзинговой скороговоркой:
— У нас есть снеговые лопаты, облегченные шуфельные лопаты, штыковые лопаты с наступом, есть деревянные лопаты для хлеба, совковые лопаты, садовые лопаты с прямоугольным лотком.
— Мне бы что поменьше, — чешет висок Яся.
Он еще раз смотрит на ее тапочки на босу ногу и на его лице отражается явное сомнение в том, можно ли этой гражданке продавать такой специфический предмет, как лопата, могущий стать сообщником в совершенном тяжком преступлении. Допустимо ли в принципе отпускать лопату людям, ранее проявлявшим агрессию в адрес работников торговли? Кого готовится закопать эта покупательница?
Продавец-Консультант морщит лоб, но не может вспомнить никаких писаных запретов в отношении лопат, а потому достает из-за прилавка пехотную шанцевую МПЛ-50 с небольшим черенком. Яся рассчитывается, достав из кармана домашних трико распадающийся ком денег, берет инструмент и бредет к выходу.
— Девушка! — окликает ее бородач и осторожно улыбается. — Вы ничего не забыли?
Он машет перед своим носом кассовым чеком так, как будто Яся — красноармеец, отправляющийся в поход, а чек — тот самый платочек, из песни. Яся устало кивает: молодец! Уел! Она наваливается на тяжелую дверь и выходит прочь. Продавец осуждающе качает головой: пациент невменяем, лопату продал зря.
Большую часть пути Яся проезжает в режиме прогулки, иногда останавливаясь, чтобы поправить груз и попить воды. Беспокойство появляется, когда она минует похожий на препятствие для игры в городки белый мост. Она еще не видит белесых облаков, поднимающихся над лесом, но чувствует: что-то еще случилось.
Это чувство заставляет изо всех сил налегать на педали, вдавливать ноги до боли, до синяков; частое дыхание выжимает изо рта слюну, в глазах темно от недостатка воздуха. Она выруливает в поле, с дребезгом мчится через него, уже понимая все. Там, где стояло дерево, — его бледный, разрываемый ветром призрак, сотканный из клубов дыма. Хорошо виден тянущийся к небу эфемерный ствол и расходящиеся по сторонам дымные ветви.
Костер сложен из исполинских, в метр шириной, колод. Дуб горит, давая много оранжевого пламени, седых клубов, и мало смоляной черни, как и полагается праведнику. Вкруг огневища переминается группка людей. Тут — серо-черные фигуры милиционеров, синие, с красной полосой, спины эмчеэсников, тут костюмы гражданских, их рубашки, их загорелые шеи, их животы под туго натянувшимися рубашками, тут — власть.
По поляне раскиданы обрубки и опилки, с фрагментами чьих-то мольб, и Яся сразу бросается на колени и начинает теребить эти древесные щепки в поисках своей, той самой. Случаются же на свете чудеса. Она ползает по поляне, от щепки к щепке, от лучинки к лучинке, и очень быстро научается различать ценные фрагменты — те, на которых были надписи, — от сердцевины дерева, на которой надписей не было.
И ее желания — нет. Больше, куда больше, фрагментов раскидано совсем близко к огню, некоторые из них вспыхивают и начинают белесо дымиться, и возможно, какой-то из них — ее драгоценность. А от костра за два метра несет таким жаром, что начинают потрескивать волосы, и нужно — ползком, ползком, закрывая ладонью глаза, чтобы не выкипели, не выжарились к чертям. Она откатывает сохранившиеся части носком, она подползает к ним по-пластунски, она вся вывозилась в глине, и ее руки пахнут этим погребальным костром, а ее продолжают оттягивать, кто-то тянет и тянет за шиворот, а она подползает снова, даже не оборачиваясь, и вот кто-то — молоденький милиционер — кричит ей прямо в лицо, что если она еще раз полезет в огонь, ее задержат за нарушение общественного порядка и поместят в камеру на пятнарь, сдадут в дурку за попытку суицида. Но по его глазам она видит, что ему ее жалко, что он бы ей помог, но — инструкция, и по этой инструкции он должен на нее кричать.
Потом Яся различает, что у костра идет спор, что седой мужчина в форме МЧС кричит на полного человека из охотнадзора, что они как бы между собой выясняют, кто тут местный, а кто — нет, кто поджег, а кто — нет, кто мудак, а кто — нет. И ясно только то, кто отдал распоряжение всем сразу, включая Охрану природы и милицию, а кто его исполнил — непонятно.
Яся по третьему разу перебирает выжившие фрагменты руками, шепча про себя, умоляя — непонятно кого, — чтобы ее запись лаком для ногтей выжила. Потому что она наивная, а наивное ведь не должно гореть. Потому что она маленькая, а значит выше шанс, что она не попала в кострище.
Потом она возвращается в город, верней находит себя бредущей рядом с велосипедом по Малмыгам. Ее штаны перепачканы землей, на них — разводы сока, оставленного травой, когда она по ней ползала на коленях, ее тапки опалены по кайме, на майке — следы сажи и застрявшие мелкие щепки. Она узнает хозмаг, ровный дикторский голос из автомобильного GPS произносит в ее голове: направо и внутрь, десять метров. Она автоматически толкает тяжелую дверь. Продавец-Консультант по-прежнему погружен в свой маникюр и дошел только до безымянного пальца левой руки. Ощущение, что, покончив с ладонями, он точно с таким же педантичным видом займется педикюром, положив поросшую рыжим мехом ногу на прилавок. И поросль на его икрах тоже будет сбрызнута лаком и подкручена.
Яся молча протягивает ему так и не расчехленную лопатку. Бородач теперь смотрит не только на ее обувь, но и на ее ногти, под которые забилась черная жирная грязь, на ее волосы, от которых несет, как от опаленной на огне курицы, на грязные следы, которые оставили Ясины тапки на полу его хозмага. Он, кажется, говорит ей что-то про кассовый чек, опять говорит, но все же возвращает ей деньги, хотя точно припомнить этого, подходя к общаге, Яся уже не может.
«Хочу, чтобы он вернулся», — повторяет она про себя. Желание, которое никогда не исполнится. «Точняк», как сказала Валька.
Яся поднимается к себе и тут обнаруживает, что оставила где-то отцовскую сумку для гольфа, с которой пришла в Малмыги из другой жизни. «Сумка нужна была мне для желания. Для того чтобы отыскать его среди останков дерева, положить чушку в сумку, запеленать, прижать к груди и унести на берег Вилии, вырыть уютную ямку и закопать, как закапывала когда-то секретики с цветами под стеклышками в лесной школе. Теперь, когда желание сгорело, зачем мне сумка?» — логично рассуждает она.
Она стоит посреди комнаты, в круге света, отбрасываемом лампочкой, и вдруг понимает одну простую вещь. Она больше не будет здесь жить. Ни дня. Завтра она соберет вещи, те из них, что сможет унести без папиной сумки «Cobra», и уедет отсюда навсегда.
Точняк.
Где-то рядом с этим большим правильным рассуждением трется стайка мелких тревожных рыбешек — какая-то чушь про тринадцать тысяч долларов, Симонетту и тетю Таню в Тарасове. Она отмахивается от них, ложится в кровать на спину и лежит, не смыкая глаз до утра, рассматривая траектории своей жизни, явно различимые в трещинах потолка. В восемь двадцать девять, за минуту до будильника, она встает, садится на застеленном одеяле с верблюдами, сцепляет руки на коленях и оглядывает свои четыре угла. Любое место красиво, когда с ним прощаешься. Тигров она так и не купила.
Потом она чистит зубы в полутьме ванной — в последний раз, и ей это неожиданно приятно, она пытается запомнить ржавый привкус воды, который, полдня сохраняясь во рту, был частью ее самоощущения в Малмыгах.
Она заходит к Вальке и узнает, может ли та обменять большую клетчатую сумку, в которой выносит оливье из столовой, на ее, Ясин, велосипед, находящийся в значительно лучшем, чем Валькин, состоянии. Несмотря на то что на нем нет трех лишних катафотов. Которые можно переставить. С помощью хахеля или без оного.
Валька соглашается и уточняет, что Яська задумала.
— Я уезжаю отсюда навсегда, — ровно сообщает девушка. — И пусть они меня хоть повесят со своим распределением.
Валька сначала долго и весело смеется. Она даже стучит кулаком по дверному косяку от обуявшего ее веселья по поводу того, как удачно пошутила соседка. Потом она хохотать перестает, так как видит, что Яся хмурится. Тогда Валька по-цирковому высоко поднимает брови и спрашивает:
— Так ты серьезно, да? Серьезно? Удивила!
Яся отворачивается и равнодушно напоминает про сумку: да или нет? Валька берет ее за плечи и трясет, и кричит в лицо:
— Ты что! Думаешь, ты первая? Кто приехал и застрял? И захотел уехать?
Яся насупленно молчит, и Валентина поясняет свою мысль:
— Ты думаешь! Если бы отсюда можно было уехать! Я бы тут всю жизнь молодую в столовке поварила? Думаешь, на раздаче черпаком махала бы? Под душем ржавым зубы чистила?
Яся не слышит Валиных аргументов. Это какой-то комариный писк. Человек решает и действует. Это отличает его от насекомых. Хочешь уехать — уезжай. А Валентина от риторических вопросов переходит к угрозам, пытаясь выбросить на Ясю все те страхи, которые держали ее всю жизнь с черпаком на раздаче, под ржавым душем, в карцере со скатеркой в виде букета роз.
Она говорит про то, что государство это БелАЗ, тяжелый, многотонный монстр, у которого колеса размером с две Яси, и в каждом из них по мотору. И что только идиотина будет мериться с БелАЗом силами. Что баба вместо этого должна найти мужика и растить детей, — звуки джунглей из коридора все это время особенно резки: там они бегают, дети баб. И знает ли Яська, какие инструкции у машинистов поездов на случай, если они видят на рельсах человека? Нет, нет, она не знает! А Валька слышала сама, ей рассказывал водитель дизеля на Шепичи. Машинист должен подать сигнал и продолжать движение! Продолжать, мать твою, движение! — снова трясет она Ясю за плечи. Потому что экстренное торможение, даже самое резкое и самое эффективное, никого не спасет, состав слишком тяжел! И что есть такая книга, Тургенев написал, «Анна Карелина», фильм еще недавно был, там как раз про девушку, которая решила от распределения отказаться!
Яся не спорит с Валькой. С некоторыми людьми спорить — то же самое, что спорить с радио. Она молча протягивает ей ключи от велозамка, берет сумку, обнимается с соседкой и отправляется к себе в комнату фаршировать клеенчатый баул своими пожитками. Потом закидывает его на спину и, оставив ключи вахтеру, бредет на вокзал. Проходя мимо музея, она сворачивает попрощаться с Царицей, но на музее замок: понедельник. Поэтому она делает лишь еще одну остановку — заглядывает в бухгалтерию исполкома и оставляет там заявление на имя председателя, просящее ее освободить от работы библиотекаря по семейным обстоятельствам, а документы — личное дело и трудовую книжку — выслать по имеющемуся в копии паспорта адресу прописки.
«Хорошо, что не встретилась с этим», — с облегчением говорит она себе, сбегая по лестнице, распахивает двери и налетает на крыльце ровно на него: Виктора Павловича Чечуху, в белой рубашке, черных брюках и новых кремовых мокасинах. Председатель пребывает в приподнятом настроении по причине окончательного решения вопроса с раскорякой. Он снова чувствует себя главным. Из области получен позитивный сигнал: похвалили за инициативность в реализации плана мероприятий «Года наведения порядка на земле». Соседним районам поручено равняться на Чечуху.
— Какие люди! — светло улыбается он ей. — Доска почета! Ими гордится Малмыжчина!
Тут он замечает разбухшую клеенчатую сумку на ее спине:
— Книжки принимала, Яся? Не подкинуть до местожительства?
Все это время он так приветлив, опрятен и невменяемо лучезарен, что она не находит в себе никаких черных чувств к нему. Даже брезгливости.
— Удачи вам, Виктор Павлович, — благословляет его она.
— И тебе не хворать, ударница!
Яся идет прочь от исполкома, а он остается на верхней ступеньке и машет ей как команданте, готовый до последнего удара сердца вести свою латиноамериканскую республику перпендикулярно логике наживы, глобализации и здравого смысла. Таким он ей и будет сниться.