1
Самой богатой в нашем бакинском дворе считалась тётя Фира. Вся квартира в коврах, хрусталь, бриллиантовые кольца и серьги.
Соседи без конца твердили, что тётя Фира просто озолотилась на своём печёном – свадебных и юбилейных тортах. Что за сумасшедшие деньги достаёт у спекулянтов дефицитное сливочное масло, получает из Москвы посылки с ванилью и фигурным шоколадом. Что мешками покупает в магазинах муку и сахар. И что из-за постоянных кондитерских запахов весь двор скоро заболеет астмой или аллергией.
А мне очень нравился аромат ванили и кардамона, густо наполняющий наш двор. Я часто тянула маму к тёте Фире полюбоваться готовыми тортами. Огромными, роскошными, щедро украшенными кремовыми розами, орехами и шоколадными фигурками.
Мама не очень любила ходить к тёте Фире. Ведь та каждый раз удивлялась, до чего мы с сестрой не похожи друг на друга. Совсем ничего общего. Алида – смуглая, худая, с тёмными прямыми волосами и длинным тонким носом. Я – толстенькая, щекастая, кудрявая и круглоносая. Как будто от разных отцов. С Алидой-то всё ясно, она просто папина копия. Не то что я.
Мама каждый раз переживала из-за этих разговоров. Потом сходила в фотоателье, отдала увеличить бабушкину фотографию и повесила её в большой комнате. Бабушка в молодости и я – одно лицо.
Бабушку я не застала, она умерла ещё до моего рождения. Всего в шестьдесят лет. Тётя Нора, приезжая погостить в Баку из Еревана, всегда шумно вздыхала, глядя на бабушкин снимок:
– Разве это возраст? Наши все до восьмидесяти пяти – девяноста доживали. Бедняжка, не выдержала такого удара!
Удар бабушке нанесла моя мама. По крайней мере, об этом, печально качая головами, шептали все наши армянские родственники. И кировабадские, и бакинские, и ереванские, и московские. На каждом дне рождения, свадьбе, поминках обсуждалась история несчастливой бабушкиной судьбы. Бегство из Карса во время турецко-армянской резни весной 1915 года. Ночное нападение турок, пристреливших трех старших бабушкиных братьев. Самый острый кухонный нож, который бабушка каждую ночь прятала под свою подушку. Привычка называть азербайджанцев «турками». И, главное, мамино замужество, отъезд в Кедабек.
– Бедная женщина со смертного одра умоляла дочь не выходить за азербайджанца… Но у этой девочки каменное сердце. Вышла! – шептались старухи спустя много лет. Несмотря на то что мама давным-давно уже помирилась с тётей Норой и что папа на бабушкиной могиле поставил чёрный мраморный памятник. А они всё равно между собой называли маму не по имени, Гретой, а по папиной фамилии – Гаджиева. Хоть и знали, что мама не меняла свою фамилию. Так и осталась с девичьей – Аванесова.
Каждый раз, возвратившись из детсада, я надолго «прилипала» к письменному столу Алиды. Восхищённо щупала жёсткие колючие кончики её длинных тугих кос, разглаживала вкладыш от детской американской жвачки, с удовольствием вдыхала запах валерьянки, которой счищались с пальцев чернильные пятна. А сестра небольно щипала меня за щёку и совала слоёную трубочку из школьного буфета.
Родители очень гордились Алидой. Потому что она училась на одни пятёрки, легко запоминала стихи, шпарила длиннющие французские тексты, сама писала многостраничные сочинения, заметки в школьную стенную газету. Всерьёз спорили, кто пойдёт на родительское собрание.
Зато к моей классной шли как на каторгу. Там ведь всё время сплошная нервотрёпка:
– Болтает на уроках, дерётся, читает постороннюю литературу, забывает учебники и тетради, дружит с одними мальчишками… Даже не верится, что они с Алидой сёстры. Просто небо и земля!
Папа, когда впервые услышал про небо и землю, ужасно разозлился. Еле-еле дотерпел до дома и устроил маме скандал:
– Слышала, что сказала эта женщина? Что я не отец родной дочери! Конечно, только сумасшедший поверит, что Аванесова Света – дочь Гаджиева Вагифа!
Мама испуганно прижимала к губам указательный палец, глазами показывала на открытое окно.
Мою фамилию тщательно скрывали от родственников и друзей. Задаривали участковую врачиху, чтобы та не проболталась соседям, отдали во французскую школу, в которой училась Алида, в шести автобусных остановках от дома. Вместо маминой, до которой было всего три квартала. И всё из-за ссоры столетней давности!
В июне 1975-го, за полгода до моего рождения, папа устроился грузчиком на коньячный завод. Днём работал, вечером с друзьями «пробовал» припрятанный коньяк. Мама долго терпела, веря папиным клятвам «завязать», потом начала ругаться и плакать. А однажды вечером собрала вещи, купила билеты и уехала с Алидой в Ереван. Тётя Нора в первый же день сходила в загс, договорилась там со своей знакомой, и родителей развели.
Папа прилетел в Ереван через три дня. Трезвый, испуганный, похудевший. И целый месяц простоял под окнами тёти-Нориной квартиры. Кричал, что не сдвинется с места, так и умрёт внизу, у маминых ног. Бежал за скорой помощью, увозившей маму в роддом. Писал записки, передавал цветы, совал деньги медсёстрам.
Родители помирились, только когда мне исполнилось две недели и мама уже зарегистрировала меня на свою фамилию. Папа от радости ничего не соображал. Без конца целовал Алиду, маму, меня, сыпал разными клятвами. Даже согласился с тёти-Нориным предложением и дальше оставаться с мамой в разводе. Ведь тогда после сноса нашего аварийного дома нам «светили» бы сразу две квартиры.
Но в Баку папа опомнился. Долго разглядывал моё свидетельство о рождении, недовольно бормоча себе под нос:
– Аванесова Светлана… Аванесова Светлана…
Нашим азербайджанским родственникам родители объявили, что меня назвали Севой, Гаджиевой Севинч.
2
Со второго по пятый класс я каждую большую перемену и после уроков играла в мушкетёров. В ущерб учебникам и тетрадям таскала в школу толстый потрёпанный том «Трёх мушкетеров», шёпотом пересказывала мальчишкам интригу предстоящей игры, потихоньку ощупывала в портфеле «шпагу» – короткую, покрытую глубокими рубцами мамину скалку.
Нас было четверо: я, мой сосед по парте Ерванд Амбарцумян, сидящие сзади коротышка Олег Погосов и тощий Дима Туманян. Закрепить за каждым конкретную роль не получилось с самого начала: Димка отказался в свободное от боёв время «волочиться за женщинами», Погосов – терпеть наши шуточки про свою фигуру и аппетит, Ерванд – сломя голову лететь на край света из-за женских побрякушек. А мне самой никакими силами не удавалось хранить благородное молчание Атоса. О скучной Констанции Бонасье мы даже не вспоминали. А коварной Миледи заочно была назначена самая красивая десятиклассница нашей школы, из-за которой год назад выпрыгнул со второго этажа капитан баскетбольной команды.
Свой штаб мы устроили в укромном закутке за школьным мемориалом Рихарду Зорге, закапывая в ворохи опавшей листвы «секретную переписку» – закончившиеся тетради по французскому языку, «алмазные подвески» – сломанную заколку Алиды. Мечтали хоть на денёк съездить в Москву, где в «Детском мире» продаются почти настоящие шпаги с ножнами. Неуклюже пытались повторить фехтовальные приемы из фильмов, запутывались в описании поединков Дюма, роняли «шпаги» в ответ на редкие и довольно слабые удары Димки Туманяна. По-киношному торжественно выстраивали пирамиду из ладоней: «Атос, Портос, Арамис и дʼАртаньян. Один за всех, и все за одного!»
В сентябре 1986 года на большой перемене мы снова собрались в нашем «штабе». Погосов гордо предъявил вырезанную из плексигласа то ли саблю, то ли шпагу. Ерванд рассказал, что его дядя, работающий в тюрьме, скоро подарит ему сделанную на заказ шпагу. Димка Туманян торжественно вытянул из потёртого импортного пакета блестящие ножны присланной из московского «Детского мира» новенькой шпаги. А я скучно крутила в руках заржавевшую за лето Алидину заколку, носком туфель ворошила страницы выцветших старых тетрадок по французскому языку.
– А где твоя шпага? – насторожился Ерванд. – Дома забыла, что ли?
– Тоже мне, шпага, – пожала я плечами, – скалка!
– Хочешь, я тебе свою старую отдам? – предложил Ерванд. – Она же тебе нравилась.
– Из антенного уса? – засмеялась я. – Детский сад! Ты хоть раз настоящую шпагу видел? У неё и вес специальный, и эфес, и гарда, и раствор для полировки клинка. А звон во время поединков – как самая лучшая музыка. Вот постучи погосовской «шпагой» по туманяновской: звук, будто мама на доске колбасу режет.
Мальчишки растерянно уставились на своё «оружие». Погосов незаметно коснулся своей мутноватой плексигласовой саблей блестящих ножен Димкиной шпаги.
– Не нравится – ну и катись! – вдруг заорал Ерванд. – Без тебя обойдёмся. Думал, ты человек, а ты… Констанция Бонасье!
С тех пор между мной и мальчишками был «вооруженный нейтралитет». Я заметила, что из их портфелей больше не торчали кончики и рукоятки «шпаг», зато от одежды здорово начало попахивать лошадьми. Дважды в неделю они нетерпеливо переминались на остановке, выглядывая вдалеке редкий трамвай, идущий на ипподром, обсуждая непременный тренерский «втык» за опоздание. Ерванд с Погосовым, отойдя на несколько шагов от Туманяна, раскуривали на двоих одну сигарету, поругивали нерасторопный трамвай. А через месяц, когда Туманян в очередной раз попал в больницу, забросили свою верховую езду и снова начали околачиваться в нашем бывшем «штабе».
Я с тех пор, как поссорилась с мальчишками, вертелась на переменах возле класса, в котором училась Алида. Со звонком сгребала в портфель тетрадки, ручки, учебники, бросала свой пятый «Г», разыскивала в коридорах класс сестры и всю перемену жадно прислушивалась к «взрослым» разговорам.
Однажды мне даже удалось напроситься на день рождения к Алидиной однокласснице, которая хвасталась, что её родители заказали у тёти Фиры специальный торт со свечками.
Правда, мама сначала не хотела отпускать меня. Ворчала про кучу невыученных уроков, про то, что я останусь на второй год, не поступлю в институт, выскочу замуж в восемнадцать лет, стану домохозяйкой. И всю жизнь проторчу у плиты: буду печь торты на заказ.
– Ни в коем случае не притрагивайтесь к салатам, – в конце концов сдалась мама. – Неизвестно, какими руками их нарезали. И не ешьте торт. Говорят, Фира красит крем марганцовкой, йодом и синькой.
Десятиклассники почти не сидели за столом. Девочки набились в дальнюю комнату, парни курили на балконе. Потом ненадолго присели, отпили шампанского и убежали танцевать. Только я торчала в столовой, не решаясь просочиться в тёмную, гремящую музыкой гостиную. Ковырялась в тарелке, которую девочки доверху наполнили салатами, сыром, колбасой и даже противными горькими маслинами. Глухо молчала в ответ на восклицания хозяйкиной бабушки: «Кушай, угощайся, да! Почему не кушаешь?!»
В центре стола стоял огромный торт с семнадцатью потушенными свечами. Он был весь в кремовых волнах. Красных, жёлтых, синих. Я не отводила от него глаз: так хотелось попробовать хоть кусочек. Особенно со стороны синего крема. Ведь красный и жёлтый уже встречался мне на магазинной «Сказке». Казалось, синий крем какой-то необыкновенный, совершенно непохожий на остальные. Но после танцев все набросились на холодный лимонад и наотрез отказались от горячего чая. Поэтому торт даже не тронули, так неразрезанным и убрали в холодильник.
3
До того как устроиться работать на телефонную станцию, тётя Нора звонила к нам не часто. Всего несколько раз в год. Поздравляла с Новым годом или днями рождения, торопливо жаловалась на своё «проклятое давление», сахар в крови, вены на ногах, хвасталась «повышением» дяди Сурика, новой заграничной поездкой Артура на соревнования по фехтованию на рапирах. И всё время обещала приехать или написать подробное письмо.
С осени 1988-го у нас почти каждый день трезвонила междугородка. Тётя Нора уже не торопила позвать маму, а подолгу разговаривала с Алидой и даже со мной. Расспрашивала о положении в Баку, демонстрациях, погромах, беженцах из Армении. На этом месте мама всегда выхватывала трубку и старалась побыстрее свернуть разговор. Притворно удивлялась тёти-Нориным выдумкам, клялась, что в Баку всё как обычно, то есть тихо-мирно, и ни с того ни с сего начинала выпытывать рецепт какого-нибудь варенья. А потом весь вечер возмущалась, что я болтаю по телефону лишнее и наши разговоры наверняка подслушивают члены националистической организации «Народная армия».
Хотя эти разговоры и подслушивать не надо было: в любом бакинском дворе каждый вечер – прямо общее собрание. В нашем дворе о Карабахе вообще так незаметно зашёл разговор, что я и не запомнила, кто первым его начал.
Тётя Нина, как обычно, достала из холодильника баночку инжирного варенья, дядя Рамиз, кряхтя, бухнул на общий дворовый стол огромный кипящий самовар, тётя Валида звякнула стопкой блюдец и стаканчиками-армуды, тётя Шушаник, жена дяди Армена, осторожно поставила хрустальное блюдечко с тонкими ломтиками лимона, тётя Фира принесла блюдо свежеиспечённых булочек, я – потемневшую серебряную сахарницу. И по всему двору привычно разнеслись ежевечерние ароматы чабреца и ванили, спокойные голоса обычных взрослых разговоров, почти синхронное прихлёбывание дяди Рамиза и дяди Армена.
А когда начали обсуждать съезд депутатов, перестройку, демонстрации в Ереване, сразу разгорелся спор из-за «карабахского вопроса». Дядя Армен из-за этого даже не ополовинил свой армуды, а дядя Рамиз забыл в очередной раз упрекнуть меня за слишком крупно наколотый сахар.
– Шесть веков подряд, со второго века до нашей эры, Карабах входил в состав Великой Армении! – подняв вверх указательный палец, торжественно начал дядя Армен.
– А раньше чей был? – отозвался дядя Рамиз. – С неба армянам на нос упал?
Дядя Армен продолжил:
– С X века все историки – арабские, немецкие, русские – писали, что главнейшие обитатели Карабаха – армяне.
– А, – раздражённо взмахнул рукой дядя Рамиз. – Так и скажи да, что, как всегда, хотите хапнуть чужую землю! Зырт вам, а не Карабах!
– Во всём Ленин со Сталиным виноваты, – кое-как сдерживался дядя Армен. – Зачем в 1921 году включили Карабах в состав Азербайджана? Не знали, что там девяносто четыре процента населения – армяне?!
– Правильно сделали, умные люди были! Чох сахол, Ленин! – Дядя Рамиз приложил правую руку к сердцу и картинно раскланялся. – Чох сахол, Сталин!
– Это тоже умные люди написали? – взорвался дядя Армен. Он вытащил из кармана потёртую «Правду» полугодовой давности, развернул её и зачитал сообщение ТАСС: – «28 февраля 1988 года в Сумгаите (Азербайджанская ССР) группа хулиганствующих элементов спровоцировала беспорядки. Имели место случаи бесчинства и насилия…», а? Три дня людей резали-жгли, дома грабили-громили, а в газете – всего несколько строчек! Какая «группа хулиганствующих элементов», какие «беспорядки»? Почему прямо не написали «националисты», «геноцид»? Там такое творилось…
– А про то, что ваши с нашими в Кафане и Мегри в 1987-м, 1988-м сделали, много написали? – отозвался дядя Рамиз. – Про них газету не сохранил, нет? Только про свой Сумгаит хочешь помнить?
Дядя Армен раздражённо отмахнулся от тёти Шушаник, испуганно шепчущей: «Бола эли, бола!», гневно сложил старую «Правду» и, прихватив табуретку, ушёл в свою квартиру.
– Они думали что? И Кафан-Мегри им простим, и Карабах отдадим, и ляб-ляби на блюде подадим? Бараны, думали, да? – оглянувшись на папу, возмутился дядя Рамиз. И весь вечер, то и дело прерывая партию в нарды, рассуждал о «бесстрашии и мужественности азербайджанских патриотов-сумгаитцев», о своём «глубочайшем почтении и уважении к этим достойнейшим мужчинам-львам».
С тех пор как возник «карабахский вопрос», многие в нашем седьмом «Г» заговорили по-азербайджански. Кое-как, связывая десяток знакомых азербайджанских слов сотней искажённых русских – «машинлар, переменлар» и так далее. А если не удавалось подыскать ни одного азербайджанского слова, спрашивали перевод у Ибрагимовой Диляры, год назад переехавшей в Баку из Хачмаса и шпарившей по-азербайджански без запинки. Диляр вдруг перестала, как раньше, заискивать перед самыми модными девчонками, стесняться своей неправильной русской речи, акцента. Наоборот, басом затягивала на переменах песни Зейнаб Ханларовой, снисходительно поправляла лепечущих по-азербайджански одноклассников, стыдила не знающих языка:
– Ты каждый день кушаешь? Что кушаешь? Пяндир – сыр, эт – мясо, помидор – помидоры, бадымджан – баклажан? Хлеб кушаешь? Да? А это не армянский, не русский, а азербайджанский хлеб, чоряк. Чтобы им не давиться, надо его народ уважать, знать азербайджанский язык.
Только Ерванд Амбарцумян с мальчишками ни слова по-азербайджански не говорил. Наоборот, то и дело старался вставить какое-нибудь армянское словечко, связав его десятком искажённых русских.
На больших переменах он по-прежнему пропадал со своей командой на школьном дворе, пыхтя сероватым дымком за невысоким мемориалом Рихарду Зорге. Спустя пять-десять минут после звонка вся команда шумно вламывалась в класс, невыносимо воняя дешёвыми сигаретами, дебильно выпучивая глаза в ответ на замечания учителей. Весь оставшийся урок приходилось слушать объяснения под ржание или неприличное перевирание учительских слов.
На коротких переменах Ервандовская команда отпускала замечания вслед проходящим девочкам, обсуждая их фигуры, причёски, одежду, репутацию. Нередко в этих обсуждениях я разбирала армянские слова, которые тётя Нора произносила шёпотом, рассказывая маме про свою соседку. Особенно на переменах доставалось Диляре. Мальчишки не уставали высмеивать её раздражающе яркие красные колготки, предлагали достать импортный выпрямитель ног, гнусавя, затягивали мугам Зейнаб Ханларовой. Диляра же, отойдя на безопасное расстояние, шёпотом насылала на Ервандовскую команду все известные ей гаргыши: «Пусть ваши имена будут написаны на могильных камнях», «Пусть саваны будут вашей единственной одеждой», «Пусть болезни и смерть поселятся в ваших домах».
4
«Ка-ра-бах». Мне каждый раз казалось, что первые слоги этого слова, «Ка-ра», доносящиеся с площади Ленина, будто взрывали воздух, заставляя его испуганно вибрировать, а последний – «бах» – походил на удар.
В голове намертво засели тексты лозунгов, надписей на транспарантах, на которых с изнаночной стороны краснели слова: «Широко шагает Азербайджан!», «Баку – красавец город, приятно жить и трудиться в таком городе!», «Да здравствует нерушимая дружба народов СССР!».
– Эр-мян-лар, рад ол-сун! – скандировала проходившая мимо нашего дома толпа. «Русские – в Рязань, татары – в Казань, без евреев и армян расцветай, Азербайджан!» – чёрной краской было написано на теперешней лицевой, бывшей изнаночной стороне транспарантов.
За последние несколько месяцев на площади Ленина побывали многие бакинцы. Мама однажды очень рассердилась, узнав, что Алида со своими однокурсниками ходила на митинг. Заставила нас обеих поклясться «маминым здоровьем», что мы за километр будем обходить площадь Ленина, не будем сбегать с лекций и уроков, поддаваться на агитацию каких-то там аспирантов с кафедры педагогики.
– А что тут такого?! – возмутился вернувшийся с работы папа. – На митингах, между прочим, уважаемые люди собираются! Я там Самеда, Заура, Ровшана с Эльханом встретил. Сто лет с ними не виделся, с тех пор как с коньячного завода ушёл. Отличные ребята!
Вечером во дворе тётя Валида вполголоса рассказала, что в этом месяце ЖЭК составлял подробные списки жильцов – имена-фамилии, возраст-национальность – вовсе не для получения талонов на мясо-масло. А для националистов, чтобы те знали, по каким адресам живут армяне.
Мама, послушав тётю Валиду, ужасно расстроилась, сто раз назвала себя дурой и идиоткой за то, что честно ответила на все жэковские вопросы. Папа шумно и многословно успокаивал маму:
– Грета, ты забыла, чья ты жена? Ты Гаджиева Вагифа жена! Кто посмеет тебя хоть пальцем тронуть? Да я со своими ребятами знаешь что с ними сделаю?!
А мама внимательно прислушивалась к этим клятвам и уверениям, не рассердившись даже на папино любимое обещание умереть у её ног.
– Не волнуйся, Грета, я завтра паспортистке червонец суну, она тебе новый паспорт на Гаджиеву сделает, а Свете метрику исправит. Умереть мне у твоих ног!
У нас, как и у большинства наших соседей, телевизор не выключался до самой полуночи. Каждый вечер папа щёлкал переключателем, перепрыгивая с программы «Время» первого канала на «Новости» второго, передачи об истории Азербайджана и Карабаха с республиканского телевидения. Эти передачи шли почти весь день, их вели кандидаты и доктора исторических наук, археологи, художники, поэты, писатели. Папа не пропускал ни одной, даже ужинал у телевизора, то и дело одобрительно кивая, забыв об остывающем чае.
Я иногда пристраивалась рядом, если передача была на русском языке. Слушала, путаясь в древних датах, названиях неизвестных государств и народов, удивлялась, насколько эти сведения расходились с тем, что год назад мы проходили на уроках истории. Потом вместе с папой и я стала одобрительно кивать в ответ на простые и понятные убеждения ведущих в исконной принадлежности Карабаха Азербайджану, в нелепости притязаний Армении. Папа время от времени отвлекался от экрана, ласково трепал меня по затылку, обещая в этом году на всё лето отправить нас с Алидой к родственникам в Кедабек, чтобы мы наконец как следует выучили родной язык.
«Топхана!» – ворвалось в наш дом вместе с ежедневным «Карабах!».
В ноябре 1988-го о Топхане, местности близ карабахской Шуши, знали все бакинцы. Перечитывали статьи республиканских газет, листовки, обсуждали во дворе, на улице, на работе, в школе.
Диляра каждую перемену рассказывала, какое необыкновенное место карабахская Топхана. Какие в ней целебные источники, чистейший воздух, густой-прегустой лес. И от всех этих богатств скоро, наверное, совсем ничего не останется, если армяне назло азербайджанцам будут и дальше вырубать там ценные и редкие породы деревьев.
– Я этим летом оттуда бабушке такую воду привезла, что у неё весь диабет прошёл! – разливалась Диляра.
Я, притормозив рядом, внимательно слушала её рассказ. Вместе с остальными возмущённо цокала языком, напряжённо пыталась перевести отдельные азербайджанские слова. А вечером дома вдруг вспомнила, что Диляра все каникулы просидела в Баку, помогая маме нянчиться с младшими братьями.
Папа часто бывал в паспортном столе, искал ходы-выходы, хлопоча о замене маминой и моей фамилии. Но пока ничего не получалось. Нужна была повторная регистрация брака, какие-то дополнительные справки, знакомства, взятки. Мама, слушая папины отчёты, печально качала головой, горько бормоча: «Ах, Нора, Нора…»
В маминой школе в срочном порядке организовали дополнительные классы, обучение в которых велось на азербайджанском языке, объединили заметно поредевшие параллели русскоязычных классов. Директор каждый день проводил утренние планёрки, зачитывая статьи из «Бакинского рабочего», посвящённые «карабахскому вопросу». По одному «на секундочку» задерживал в своём кабинете учителей-армян, допытываясь, собираются ли они увольняться-уезжать, разводил руками в ответ на просьбы лучше контролировать поведение учеников на переменах, запретить хождение в школе экстремистской литературы. И без конца шёпотом предсказывал маме скорое наступление «такого», от чего не спасёт даже нечестно заполученная азербайджанская фамилия.
В конце ноября наш телефон взорвался тревожными звонками. Я еле успела схватить трубку и услышала в ней сквозь грохот, крики, ругань отчаянный мамин крик:
– Вагиф! – И тут же раздались торопливые гудки отбоя.
Алида несколько раз подряд пыталась дозвониться до маминой учительской, набирала папину автоколонну, сбивчиво и умоляюще разговаривала по «02» с районным отделением милиции. А потом, бросив телефонную трубку, сорвала с вешалки старую папину куртку и выбежала на улицу. Когда я догнала Алиду, она уже, намертво вцепившись в форменные ремни, тащила за собой трёх незнакомых мужчин в военной форме.
На подступах к школе стало ясно, что нам не приблизиться даже к крыльцу, к входной двери. Из-за нагромождённых во дворе парт, досок, стульев и густой орущей толпы в сине-коричневой ученической форме, разномастных свитерах, куртках. Военные молча придержали рвущуюся напролом Алиду и, пригибаясь, начали обходить здание. Потом перемахнули через невысокую ограду, помогли перелезть нам, потрясли оконную раму на первом этаже и пробрались в школу.
Мама сидела в учительской, сжимая в левой руке трубку с обрывком телефонного шнура. Правой рукой она без конца набирала наш домашний номер. К военным тут же подскочил мамин директор и торопливо начал объяснять, что не имеет к произошедшему инциденту ни малейшего отношения. Что толпа подростков, заблокировавшая школьные входы и выходы, собралась у крыльца совершенно стихийно. Что личности ворвавшихся в учительскую хулиганов, воспрепятствовавших звонкам Аванесовой Генриетты Самсоновны, абсолютно директору неизвестны. Что всё происшедшее – всего лишь досадное недоразумение, так как мероприятия по интернациональному воспитанию учащихся проводятся в 233-й школе регулярно и на высоком педагогическом уровне.
Военные, не слушая директора, молча открутили три столешницы, заслонились ими как щитами и, впихнув нас за свои спины, быстрым шагом направились к выходу. Сквозь орущую толпу, к подъехавшему одинокому милицейскому «газику».
По нашим «щитам» тут же забарабанили камни, обломки кирпичей, учебники. Я вцепилась в жёсткий кожаный ремень военного и, спотыкаясь, побежала к милицейской машине. Рядом Алида тянула за собой маму, кого-то высматривающую из-за «щитов» в толпе синих ученических пиджаков и коричнево-чёрных платьев.
Вечером папа, увидев рассечённый мамин лоб, устроил страшный скандал. Метался по квартире, ругался, клялся переломать все руки мальчишке, бросившему камень, сжечь школу вместе с её продажным директором. Потом раскричался на маму за то, что она пошла в школу, вместо того чтобы, как все остальные нормальные учителя-армяне, взять липовый больничный, отсидеться дома. Набросился на нас с Алидой за то, что мы не удержали…
На следующий день папа договорился в соседней мастерской и установил на все окна железные решётки, заменил старую деревянную дверь на стальную.
Дядя Рамиз, наблюдая за рабочими, говорил папе:
– А ты что хотел? Помнишь, в каком виде наши оттуда приехали? С ними там ещё хуже сделали.
Дядя Армен, не обращая внимания на умоляющий взгляд жены, настойчиво советовал маме заказным письмом послать жалобу в Генпрокуратуру. Тётя Нина совала мне баночку кизилового варенья, тётя Фира, тяжело вздохнув, вернулась на свою кухню. А мама в сотый раз повторяла, что в той толпе, слава богу, не было ни одного её ученика. Ни семи-, ни восьми-, ни десятиклассников, ни выпускников. Она точно это разглядела. Ни одного, даже их братьев и сестёр. Того верзилу, который всё-таки попал камнем в лицо, мама вообще в первый раз в жизни видела.
Через два дня позвонил директор школы и поинтересовался, собирается ли мама работать дальше. Если нет, он хоть сегодня готов подписать ей заявление по собственному желанию, отдать трудовую книжку. Тем более что учителей – и местных, и вновь прибывших, – желающих устроиться в его школу, с избытком хватает.
5
Слово «еразы» появилось в Баку в начале 1988-го. Одновременно с толпой, ежедневно заполняющей зал ожидания Сабунчинского вокзала; палаточным городком на площади Ленина; перебинтованными людьми, на которых указательно наводили ладони выступающие на митингах.
Слово «еразы» не употребляли по телевизору, в газетах, не произносили с трибун. Вместо него в рассуждениях о «карабахском вопросе» использовались словосочетания «беженцы из Армении», «изгнанные с родных мест», «наши обездоленные соотечественники». Но, обсуждая странные деревенские замашки приезжих в городских квартирах, на улицах, в метро, бакинцы обходились коротким и понятным словом «еразы». Многократно повторенное, оно ужасно напоминало мне слово «крысы». Может быть, то же самое чувствовали и наши новенькие, поэтому и не стали рассаживаться на свободные места, а просто пришли однажды пораньше и заняли целиком пол левого ряда? И так и остались там сидеть, резко контрастируя своей разномастной и разноцветной одеждой с коричневой и синей школьной формой остальных двух с половиной рядов. А в столовой вместо сосисок и пирожных брали суп с хлебом, тщательно пересчитывая полученную сдачу, не высовывались из окон, аплодируя вслед проходящей демонстрации.
После уроков мы шли на автобусную остановку целой толпой. Грызли семечки, ныряли в проходные дворы, распугивая диковатых уличных кошек, слушали бесконечный рассказ Диляры о еразах, нагло занявших соседнюю квартиру в обход многодетной семьи коренных бакинцев. Вдруг кто-то остановился:
– Эрмяни!
Я оглянулась и заметила в дальнем конце двора, у служебного входа в магазин, женщину и мальчика, торопливо перебирающих груду картонных коробок. Диляра тоже притормозила:
– Коробки ищут, вещи хотят собирать. Сюда всё время армяне за коробками ходят. Смотри-смотри, какие большие берут!
Мы в упор уставились на женщину с мальчиком. Потащились за ними в противоположную от остановки сторону, громко обсуждая, что же те упакуют в подобранные коробки.
– Видеомагнитофон, наверное, – завистливо предположила Диляра, – цветной телевизор, сервизы, хрусталь, золото, бриллианты!
Мальчик, почувствовав неладное, начал оглядываться, хмурить брови, что-то шептать матери. А как только они ускорили шаги, Диляра на всю улицу заорала:
– Эрмяни! Эрмяни!!!
Тут же подхватили остальные: «Эрмяни – эрмяни – эрмяни!» Наши крики, не умещаясь в тесном переулке, выплёскивались на проспект, привлекая внимание прохожих.
Мы не отставали ни на шаг, ржали на всю улицу, наблюдая, как неуклюже подпрыгивает мальчик, стараясь не наступить на развязавшиеся ботиночные шнурки, как выскальзывают из рук женщины подобранные коробки. Диляра назойливо толкала меня в бок, предлагая присоединиться к общему хору, по-дирижёрски взмахивала руками:
– Эр-мя-ни!!!
Мы почти бежали за женщиной с мальчиком. Свистели, пинали обронённые ими коробки. Неожиданно женщина резко остановилась у подъезда старого большого дома, распахнула дверь, за шиворот впихнула в проём сына, вбежала сама. Наши мальчишки тут же начали орать, дёргать на себя ручку, упираясь ногами в соседнюю створку. Дверь подалась, и в неширокую щель я увидела напряжённое женское лицо. Перепуганное, отчаянное, с глубокой вертикальной морщиной у правой брови. Точно такой же, какая совсем недавно появилась на мамином лбу…
– Что, понравилось вчера? – Диляра пристроилась ко мне в столовской очереди, весело позвякивая монетками в кармане школьного фартука. – Ещё пойдёшь сегодня?
Я отрицательно покачала головой и уставилась на мутноватую стеклянную витрину.
– Почему? – удивилась Диляра. – Хорошо ведь было, смешно?
Я сунула руки в карманы, до боли зажала в кулаке пятнадцатикопеечную монету:
– Они же тоже люди, а мы их… Представляешь, как им вчера было? А если у женщины сердце, давление? Или демонстрация бы мимо шла, услышала?
Диляра примирительно заулыбалась:
– Э, ладно, да! Мы же понарошку, а не по-настоящему. Просто шутили. Что мы, дети, могли ей сделать?
Тётя Шушаник почти каждое утро заходила к нам поплакать и потихоньку пожаловаться на несгибаемое упрямство дяди Армена. Без конца задавая мне, маме, Алиде один и тот же вопрос: «Зачем нужно обменивать большую квартиру в самом центре Баку на деревенскую хибару в армянском Ноемберяне, находящемся в двухстах километрах от Еревана?»
Всхлипывая, предсказывала свои и дяди Армена будущие болезни, которые обязательно появятся в непривычном горном климате. Потом, возвратившись домой, целыми днями бережно паковала книги, постельное бельё, зашивала в парусину тугой рулон ветхого пёстрого ковра. Дядя Армен тем временем оформлял обмен, добывал справки, выписывался, доставал контейнер для перевозки вещей.
Однажды утром, уходя в школу, я застала загрузку контейнера, большого грузовика с коричневым железным ящиком вместо кузова. Тётя Шушаник сосредоточенно и тревожно сверяла со списком номера нагромождённых во дворе коробок, то и дело умоляюще шептала дяде Армену «не светиться» около контейнера, скороговоркой желала здоровья трём молодым «еразам», молча таскающим тюки, рулоны, коробки.
Стоящий рядом с тётей Шушаник седой «ераз» в десятый раз рассказывал, как ухаживать за абрикосовыми деревьями вокруг дома в Ноемберяне, где брать извёстку для ежегодной побелки потолков, каким ключом отпирать ворота, погреб, подвал, дом. Бурые растрескавшиеся пальцы старика бережно и ласково перебирали массивную связку ключей, а тётя Шушаник то и дело поправляла на среднем пальце серебристое колечко с висящим на нём английским ключом.
На следующий день тётя Шушаник ходила по соседям, грустно вручая каждой семье прощальные подарки. Нам досталось несколько новых эмалированных кастрюль и льняная скатерть с хрупкой пожелтевшей этикеткой.
– Алиде, для будущего приданого, – горько вздохнув, объяснила она. Ведь уже через несколько часов они с дядей Арменом навсегда уедут «в этот проклятый Ноемберян…». И, пожелав Алиде хорошего жениха, собралась в соседний охотничий магазин за подходящей коробкой для упаковки кофейного сервиза.
– Ты что, Шушаник?! – испугалась тётя Нина. – По этим коробкам националисты в два счёта армян на улице вычисляют. Правда, Валида?
Тётя Валида кивнула и рассказала про свою армянскую портниху, которую на днях до полусмерти избили неподалеку от канцелярского магазина.
– Аллаха шукур, хоть сын успел убежать, хоть ребёнок целый. А она так и осталась на этих коробках лежать.
Я испуганно подалась вперёд:
– Какой канцелярский? Тот, который рядом с моей школой?
Тётя Валида отрицательно покачала головой:
– Нет, на Кецховели.
Я облегчённо вздохнула и полезла по ветхой лестнице на общий дворовой чердак, на который несколько лет назад тётя Фира закинула пару хороших коробок из-под финского сливочного масла.
6
В начале декабря 1988-го репортажи о положении в Баку были уже в каждом выпуске программы «Время» на первом канале. О беспорядках и хулиганских действиях националистически настроенных граждан, о необходимости введения чрезвычайного положения, комендантского часа. Мама не пропускала по телевизору ни одного выступления военного коменданта, генерал-полковника Тягунова, обещающего скорое наведение порядка и нормализацию ситуации. С надеждой смотрела на замершие за спиной генерала танки с торчащими из дул увядшими красными гвоздиками.
Папа последнее время лишь на минуту задерживался перед телевизором послушать кандидатов, докторов исторических наук, археологов, художников, поэтов, писателей, рассуждающих о крепкой многовековой дружбе азербайджанского и армянского народов. И тут же начинал ругаться, стыдить выступающих, «напоминать» им их собственные, недавно сказанные слова. А потом уходил играть с друзьями в нарды или углублялся в чтение потрёпанной самиздатовской брошюры с выделенными жирным шрифтом цитатами, изречениями знаменитых людей. Одну из них, пушкинскую, я то и дело слышала в школе: «Ты трус, ты раб, ты армянин».
Напротив нашей школы, в низеньком двухэтажном доме, жила овчарка Дана. Огромная, умная, независимая, снисходительно принимающая тонкие ломтики колбасы с наших школьных бутербродов. Говорили, её хозяин купается в деньгах, ежегодно продавая на базаре породистых щенков с отличной родословной.
В декабре 1988-го мы всем классом проклинали спекулянта и живодёра, накануне ночью перетопившего девятерых разноцветных Даниных щенков. Клялись, что разобрали бы по домам всех собачек, сочувственно высматривали в окнах Дану.
– Правильно сделал, что утопил, – заговорила Диляра, – этих метисов даже за бир манат на базаре не толкнёшь. Ни овчарки, ни дворняжки. Нельзя чистую кровь портить!
И начала убедительным тоном рассуждать о «чистой» и «грязной» крови. О бывшей маминой подружке, родившей ребёнка от негра, о нашем «трудовике» Зауре Гусейновиче, ухаживающем за буфетчицей тётей Леной, о глухонемой дочке соседей, лезгина и армянки.
В нашем классе, кроме меня, было ещё несколько метисов. Но казалось, будто все, слушая Диляру, смотрят только на меня. Сверлят взглядами мою опущенную голову, оттопыренные стиснутыми кулаками карманы чёрного школьного фартука, осуждающе качают головами. И точно знают, что я, как обычно, притворюсь, что не слышу, думаю о чём-то другом, не понимаю, что речь идёт обо мне.
– Э, слющай, нормальные у них дети бывают! – копируя Дилярин акцент, встрял Ерванд. – И от негров, и от лезгинов, и от дворняжки. В сто раз лучше твоих кривоногих братьев! Мамой килянусь!
На большой перемене директор, вдруг получив «достоверные сведения» о предстоящей демонстрации, маршрут которой пролегал мимо школы, запретил выпускать нас даже во двор. Я сходила в столовую, а вернувшись, увидела в конце коридора свалку из тёмно-синих и разноцветных спин. От неё во все стороны разносились глухие удары, пыхтение, крики, ругательства. Я растерянно оглянулась по сторонам: кто-то одобрительно орал «Машааллах», кто-то помчался за помощью к завучу, а кто-то отступил в дальний конец коридора.
Ближе всех к дерущимся стояла Диляра. Она нетерпеливо вытягивала шею, пытаясь заглянуть в центр драки, просила не жалеть этих эрмяни:
– Ит кими! Доймяк ит кими.
Я тоже хотела отступить в противоположный конец коридора, но мне преградила путь Диляра. Мёртвой хваткой вцепилась в руку и, обдавая нечистым дыханием, горячо зашептала мне в ухо, что эти эрмяни в своих разговорах «по-армянски трогали её мать». Я зажмурилась, стиснула кулаки, сглотнула слюну и замерла. Точно так же, как три года назад в переполненном автобусе.
Хоть мне и было тогда всего десять лет, но я сразу догадалась, что мужчина с жестянкой томатной пасты в авоське так прижался к моей спине совсем не из-за автобусной давки. Распространяя запах пота, с притворной озабоченностью шарил по брючным карманам, «нечаянно» задевая меня руками. Тяжело наваливался при каждом торможении или повороте, шумно дышал мне в макушку, еле слышно шептал: «Крас-с-с-савица!» Я вспоминала рассказы подружек Алиды о том, как они на весь автобус позорили таких «ишаков», пыталась заставить себя прокричать те же самые слова. Но не могла… Была уверена, что все взрослые в автобусе тут же начнут доказывать, что я сама во всём виновата. Поэтому лучше молча перетерпеть, притвориться, что ничего не чувствую, не понимаю. Меня тошнило, я то и дело судорожно сглатывала слюну, не решаясь протиснуться в другую сторону. Внушала себе, что это просто автобусная давка и вообще скоро будет моя остановка.
Вдруг из самой середины свалки раздался отчаянный, срывающийся в плач крик Димы Туманяна:
– Слушай, мы её маханю не трогали! Своей мамой клянусь, пальцем не трогали!
Димкину мать, тётю Тамару, знал весь наш класс. Семь лет подряд она приходила на сентябрьские классные часы. Угощала нас огромным домашним «Наполеоном», лимонадом и очень просила не толкать Диму на переменах, не насмехаться над одышкой и освобождением от физкультуры.
Я отбросила от себя Дилярину руку, подбежала к разноцветной толпе спин, вцепилась в чей-то воротник, покатилась с кем-то по полу. Лупила, орала слова, предназначенные для «автобусных ишаков», без разбора выкрикивала все известные армянские, азербайджанские, русские ругательства. Угрожала завтра же привести в школу своего взрослого двоюродного брата, который всех их разом проткнёт своей шпагой…
Мама очень не любила, когда папа уходил из дома по вечерам. Прятала от него нарды, стыдила, называя гумарбасом, шепотом просила меня или Алиду удержать его. А потом до самого папиного возвращения каждую минуту проверяла дверные замки, оконные задвижки.
Однажды папа пришёл от друзей совсем поздно. Долго возился в прихожей, стряхивая ботинки, споткнулся о шкафчик для обуви, повалил на ногу тяжёлую вешалку. И, пиная обрушенный ворох пальто и курток, начал кричать.
Что мама превратила дом в крысиную нору, где все дрожат от страха. Что из-за этого он не может пригласить в гости и угостить умных и уважаемых людей. Что тётя Нора, да и все остальные ереванцы, зырт, а не Карабах получат. Что, если завтра в Баку начнутся погромы, он лично и с большой радостью прирежет двух-трёх армян. Мама испуганно оглядывалась на окна, умоляюще прижимала к губам указательный палец.
Когда папа заснул, мама позвонила своему бывшему ученику, начальнику бакинского аэропорта Бина, и вымолила у него три билета на утренний рейс в Ереван. Потом спустила с антресолей пыльный коричневый чемодан с металлическими уголками и, не разбирая, начала бросать в него наши с Алидой и свои вещи.
Мы заглянули в родительскую спальню перед самой посадкой в такси. Мама подняла с пола сброшенное одеяло и укрыла папу, а я осторожно поцеловала его в колючую, пахнущую коньяком щёку.
Мы приехали в аэропорт к самой регистрации. Торопливо подбежали к стойке, втиснулись в автобус, поднялись по трапу, отыскали свои места. И только после просьбы стюардессы пристегнуть ремни безопасности до меня начал доходить смысл происшедшего по дороге к самолёту. Еле слышный спор в такси, суетливая перетасовка вещей на скользком пластмассовом кресле в аэропорту, холодок озябших пальцев сестры на моей щеке…
Сидящая у окна мама крепко сжимала губы, беззвучно вздрагивала плечами, смахивая со щёк слёзы. Я придвинулась ближе, прижалась к её плечу:
– Мам, ну не надо… Ну правда, куда бы она с нами поехала? Там ведь тоже, наверное, азербайджанцев ляб-ляби не угощают… Представляешь, Гаджиева – и в Ереване! И папа совсем один остался бы… И институт…
Мама отрицательно трясла головой, а я всё теснее прижималась к её плечу, изо всех сил пытаясь проглотить тугой комок, камнем застрявший в горле. Я никогда, ещё ни разу в жизни никуда не уезжала без Алиды!..
7
В Звартноце нас встретил дядя Сурик. Отобрал чемодан, молча пожал маме руку, похлопал меня по плечу и повёл нас к своим «жигулям».
– Повезло, чудом приземлились, – уже в машине сказал дядя Сурик. – У нас сейчас посадочные полосы дают только самолётам с гуманитарным грузом. Землетрясение! В Ереване все друг у друга на головах сидят.
Я разглядывала проскакивающие мимо указатели, еле успевая прочесть русский текст под непонятными армянскими «иероглифами», шёпотом просила маму сложить из них слово. Мама в ответ лишь качала головой.
– Плохо, Грета, – вмешался дядя Сурик, – очень плохо! Сама родной язык не знаешь и детей не научила. А вы там у себя как, по-русски или по-азербайджански дома говорили?
Тётя Нора с дядей Суриком и Артуром жили в центре Еревана, на улице Налбандяна. Эту новую квартиру тётя Нора ждала целых сто лет, заработав кучу болезней в старой – тесной, сырой и без всяких удобств. Хотя и в новой, двухкомнатной, было не очень-то просторно, еле-еле помещались три человека. Хорошо ещё, тётя Нора додумалась основательно утеплить большую кухонную лоджию, иначе вообще негде было бы устроить нас с мамой. Правда, летом на ней обычно ночует дядя Сурик… Но до лета ещё дожить надо.
Тётя Нора сновала по кухне, разливая по тарелкам хаш, ворчала на Артура, который вместо горячего супа из дефицитных, чудом добытых на рынке говяжьих ножек потягивал из маленькой чашечки крепкий несладкий кофе. Я, умоляюще посматривая на маму, брезгливо крутила ложкой блестящие кругляши жира на поверхности бульона, развешивала на бортиках тарелки белые хлопья толчёного чеснока. В Баку мама варила хаш только для папы, и то не чаще одного-двух раз в год.
– Мам, а у нас сервелат остался? – вдруг спросил Артур. – Сделай мне бутерброды.
Потом защёлкнул на запястье металлический браслет фирменных японских часов, придвинул мне тарелку с бутербродами, поцеловал в макушку тётю Нору и исчез до самого вечера.
Следующие несколько недель мы с мамой каждое утро ездили в институт Армгипрозёма, где была организована регистрация беженцев из Азербайджана. Занимали очередь, ходили по кабинетам, разговаривали с толпящимися в коридорах бакинцами. В конце концов мы получили два удостоверения «вынужденно покинувших», выписанных на Генриетту и Светлану Аванесян. Мама, пробежав глазами по правой стороне документа, где находился русский вариант, вернулась в кабинет, попросила исправить ошибку в фамилии.
– Где ошибка? – нахмурилась женщина, вручившая нам удостоверения. – Раньше ваш азганун был ошибкой, сейчас правильно.
И, не дожидаясь нашего ухода, возмущённо обратилась к женщине, сидевшей за соседним столом:
– Шуртвац айер! Думали, отрекутся от родного армянского «ян» и одного цвета с азерами станут!
Мы и сами давно поняли, что опять оказались «другого цвета». Даже мама. За месяц почти не продвинулись в изучении армянского языка, алфавита, ни разу не сходили на митинг на Театральной площади, не застывали ежевечерне перед телевизором, где по местному каналу кандидаты, доктора исторических наук, археологи, художники, поэты, писатели приводили «неоспоримые» доказательства исконной принадлежности Арцаха Армении. Короче, на все сто соответствовали общему прозвищу всех бакинских армян в Ереване – «шуртвац айер».
В школе я оказалась во второй смене, в новом, специально организованном классе. Кроме ереванцев и меня, он почти наполовину состоял из ребят, пострадавших от землетрясения. Так что маме даже не пришлось договариваться с моей классной руководительницей насчет школьной формы, ведь большинство ленинаканцев и спитакцев тоже ходили в том, что было. Меня нередко принимали за пострадавшую от землетрясения, посылая с остальными в канцелярию или в учительскую за гуманитарной помощью. Правда, ошибка обнаруживалась сразу, как только я в ответ на длинную и непонятную армянскую фразу отвечала что-то по-русски.
На уроках во время раздачи гуманитарки наш класс ощутимо редел, становясь почти одного цвета – сине-чёрно-коричневым, резко контрастируя с моим бессменным травянисто-зелёным свитером. А я, не реагируя на новые темы, весь урок напряжённо вслушивалась в непонятный шёпот одноклассников, каждую минуту готовая уловить и различить то ли «шуртвац айер», то ли «эрмяни».
Я с трудом выклянчила у тёти Норы второй ключик от почтового ящика, поклявшись не дотрагиваться до газет и журналов, квитанций, поздравительных открыток, а брать оттуда только письма от Алиды. Перед тем как прочесть письмо, мы с мамой по почерку старались угадать, в хорошем или в плохом настроении писала нам Алида. Правда, всё время оказывалось, что настроение у неё просто замечательное. Положение в Баку, в общем, более или менее стабильное. В институте – одни «отл.». Денег, несмотря на папино увольнение, хватает даже с избытком – ленинская стипендия! С обедами тоже полный порядок. А тётя Фира даже хвалит бисквиты и заварной крем, приготовленные Алидой. Мама, прерывая мой шумный восторг, притворно ворчала на папу, в очередной раз «вылетевшего» из своей автоколонны, на тётю Фиру, вздумавшую совать нос на нашу кухню, на Алиду, которая обязательно «доиграется» со своими бисквитами и кремами, провалив сессию.
Тётя Нора тоже иногда приходила к нам на лоджию послушать письмо. Перебивая маму, спрашивала, за что уволили папу, сколько тётя Фира берёт за один торт, почему так редко звонит Алида. Вспоминала бабушку, которая всё время предупреждала, что и одного дня не проживёт без голоса своих дочерей. Хоть два слова должна услышать, иначе сердце не выдержит, лопнет. Рассказывала о своих ежедневных звонках в Баку сразу после замужества и отъезда в Ереван. О том, как подскакивало бабушкино давление, если кто-то при ней громко говорил на азербайджанском языке, так похожем на турецкий. И в который раз удивлённо спрашивала маму: неужели двадцать лет назад в Кедабеке, куда тайно увёз её папа, и вправду не было телефонной связи? А потом, не замечая, что мама нетерпеливо теребит в руках недочитанное письмо, начинала рассказывать, как ей позвонили в Ереван бакинские соседи, как дядя Сурик втридорога «достал» билеты на самолёт, как пришлось оставить с грязнухой-свекровью почти грудного Артурика, как бабушка «ушла» без прощального поцелуя младшей дочери. Мама в ответ виновато кивала, вздыхая: «Э-эх, Нора-Нора!» – и украдкой ласково гладила густо исписанные листочки письма.
8
По пятницам я должна была посещать нашего школьного психолога. Она «отслеживала результаты стрессовой ситуации, вызванной этническим конфликтом, контролировала адаптационные процессы, способствовала установлению адекватных взаимоотношений с одноклассниками и учителями в новой языковой среде» – так было напечатано на бланке, который завуч передала для моей мамы.
Жанна Арташесовна работала психологом по совместительству, на полставки, параллельно преподавая русский язык и литературу. И прямо с порога, вместо ненавистного экзамена на знание «родного языка», начала восхищаться моим русским, отсутствием даже лёгкого акцента. Заявила, что моим одноклассникам очень повезло, что они могут слышать такую чистую русскую речь, что бакинцы вообще молодцы, говорят по-русски гораздо лучше любого ереванца.
Психологом Жанна Арташесовна стала совсем недавно, и что нужно делать «по всем правилам», пока точно не знала. Поэтому большую часть времени я слушала её рассказы о тбилисском детстве, помогала проверять толстые стопки с домашним заданием четвероклашек, пила чай с абрикосовым вареньем. Хоть Жанна Арташесовна и сама отлично говорила по-русски, но после седьмого урока уставала так, что силы оставались только на армянский язык. Поэтому мы договорились ползанятия общаться по-русски, а половину – по-армянски. А если что-то будет непонятно, спрашивать перевод.
Время от времени Жанна Арташесовна спохватывалась, вытаскивала новенькую общую тетрадь с «тэстами», обещая в следующий раз точно не забыть дома книжку с «трэнингами», и я начинала отвечать на вопросы, рисовать и т. д. Это было нужно для отчётности, если завуч или директор захотят проверить, чем мы тут занимаемся.
С местами учителей в Ереване было туго. Мама обращалась в районо, ходила по школам, искала работу даже за городом. Но, по словам тёти Норы, в Ереване и раньше просто так устроиться в городскую школу было проблемой, а сейчас, после землетрясения и наплыва бакинских беженцев, вообще немыслимо. Пришлось дяде Сурику пристраивать маму машинисткой в своём управлении. Правда, на маленькую зарплату… Но ведь мы жили не у чужих людей, тарелку супа с хлебом, крышу над головой имели бесплатные. Так что дай Бог здоровья дяде Сурику, чтобы он и дальше мог помогать родственникам жены.
Иногда бакинским беженцам выделяли гуманитарную помощь – коробки с американскими персиками в сиропе, зелёным горошком, французскими замороженными курами, мукой и каким-то странным белым жиром, похожим на маргарин.
Мы записывались в очередь почти ночью, запоминая тех, кто стоял перед нами, не теряя из виду стоящих за нами. Но без проблем получили свою коробку только в первый раз, когда очередь за гуманитаркой приехали снимать американские тележурналисты.
Потом, даже если мы оказывались в первой десятке, очередь до нас почему-то не доходила. Нас всё время оттесняли приезжавшие на машинах мужчины и женщины, молча загружавшие в багажники большие жёлтые коробки, исписанные по-английски чёрным фломастером. В конце концов мама устроила в коридоре скандал и пригрозила выглянувшему из кабинета усатому мужчине вызвать американское телевидение. После этого гуманитарки сразу хватило на всех. Стоящие перед нами бакинцы с виноватым видом выслушивали нескончаемую речь усатого об алчности шуртвац айер, вырывающих эти жалкие крохи изо рта ленинаканских и спитакских детей, торопливо расписывались в нескольких конторских книгах, ведомостях, хватали измятые коробки и уходили. Вечером, когда мы с мамой распаковали свою, она оказалась битком набита лишь кирпичиками странного белого жира.
Почти вся ереванская молодежь целыми днями пропадала на Театральной площади. Громкими криками поддерживала выступающих на митингах; потрясала транспарантами с требованиями возвращения «исконных земель»; прикидывала, какие из западных стран примут сторону Армении в «карабахском вопросе»; будто школьную игру «Зарницу», обсуждали ближайшие победоносные планы военных операций «против этих азеров». А в дни приезда американских или французских телевизионщиков учреждения и институты в Ереване почти вымирали. Пожилые вахтёры на расспросы опоздавших делали рукой плавный одобрительный жест в сторону Театральной площади:
– Все на дэмонстрации!
После митингов однокурсники Артура нередко собирались у нас. Погреться, выпить кофе, послушать музыку. Я разглядывала его гостей, подолгу сторожа их у лоджиевого окна, «нечаянно» сталкиваясь в прихожей, всматриваясь в силуэты за матовым дверным стеклом. Тётя Нора, срочно принарядившись, суетливо сновала по кухне, радостным шёпотом рассказывая маме о друзьях сына. Сплошь детях непростых и шат лав, о-о-очень хороших родителей. Например, Ашхен, умничка, красавица, тьфу-тьфу, не сглазить – дочка замминистра. Родители Вагана, годами не вылезающие из заграничных командировок, прислали Артуру на день рождения фирменные японские часы. Мушег приходится каким-то дальним родственником знаменитой армянской поэтессе. И все они так любят её сына! Тётя Нора густо уставляла маленький полированный столик чашечками, тарелочками, подносиками и, предварительно тихонько постучавшись в матовое стекло, вкатывала угощения в гремящую музыкой комнату.
Через несколько минут Артур заглядывал в гостиную к дяде Сурику, выпрашивал ключи от «жигулей» и исчезал. На прощание он обязательно, наклонившись, целовал мать в макушку, махал нам рукой. После того как хлопала дверь, тётя Нора выкатывала в кухню полированный столик и начинала ворчать, разглядывая почти нетронутые подносики с едой, раздражённо вытряхивала в мусорное ведро переполненную пепельницу. Возмущённо демонстрировала дяде Сурику единственный надкушенный пирожок, оттопыривала мизинец, изображая толщину Артуровой шеи:
– Тандзы кот!
В Ереване появлялось всё больше беженцев из Баку, мы нередко встречались со знакомыми бакинцами. А однажды я столкнулась на улице с Ервандом. Сначала, по школьной привычке, хотела сделать вид, что не замечаю его, но Ерванд бросился навстречу, радостно тряхнул за плечо:
– Барев!
Я осторожно ответила:
– Привет.
Ерванд засыпал меня вопросами: когда мы приехали, где живём, в какой школе я учусь, с кем из нашего бакинского класса переписываюсь, получила ли моя мама компенсацию за трёхмесячную вынужденную безработицу.
– Димка со своей маханей тоже тут, – сообщил мне Ерванд, – в одной гостинице с нами. Погосов к тётке в Ставрополь уехал: у неё там, представляешь, целый свой дом. Наша химичка в Москве, ждёт ответа из американского посольства; про биологичку ничего не слышала?
Если бы я не опаздывала в школу, мы, наверное, ещё долго говорили. Вспоминая Баку, учителей, прикидывая, кто где сейчас может быть. Ерванд заставил меня записать название своей гостиницы, номер комнаты и с сожалением отпустил в школу:
– Ладно, давай не пропадай. Родственники выгонят – к нам приходите. Нам, бакинцам, тут нужно вместе держаться. Один за всех, и все за одного!
9
Каждый вечер энергичные и решительные позывные программы «Время» будто обещали честные и точные новости о положении в Баку. Вместо этого мы раз за разом слышали осторожное немногословное «Положение сложное, но ситуация под контролем»… Эти же слова то и дело мелькали в письмах Алиды, пересланных знакомыми через Москву, Ленинград, Краснодар, Ставрополь. Изредка заезжавший из Ноемберяна дядя Армен горько вздыхал:
– Да-а-а, под контролем!
Но мы не пропускали ни одного выпуска новостей, ни одной короткого репортажа из «Правды», затерявшегося где-то в середине газеты. Иначе пришлось бы поверить в те невольно услышанные у Армгипрозёма обрывки историй бакинских беженцев – о погромах, грабежах, убийствах, о дотошных членах националистической «Народной армии», легко «раскапывающих» происхождение любого азербайджанца.
Школа Ерванда находилась в нескольких автобусных остановках от моей, но иногда он специально делал крюк, чтобы передать привет от болеющего Димы Туманяна или всучить привезённую ещё из Баку пачку азербайджанского чая.
– Бери давай, – приказывал он. – Здесь ни в одном доме чашки человеческого чая не дождёшься. А лично я их кофе пить не могу, горькая бурда.
Мы проходили мимо Театральной площади под усиленные микрофонами крики митингующих: «Мы требуем уважать конституционное право армян Карабаха на самоопределение!», «Беспощадную кару и смертную казнь извергам Сумгаита!», «Волю армян Нагорного Карабаха сломить невозможно, их можно только уничтожить!», «Карабах – маяк для всего армянского народа!»
– Слушай, Ерванд, – однажды спросила я, – а ты когда-нибудь в Карабахе бывал?
Ерванд отрицательно покачал головой:
– Не, мы из Баку только один раз, в позапрошлом году, в Кисловодск ездили.
– А я думала, ты каждое лето в Армении бываешь, – удивилась я, – по-армянски говорил, и вообще.
Ерванд усмехнулся:
– Э-э-э! В Арменикенде кто армянский мат не знал? Даже маленькие дети знали!
– И я не была в Карабахе. И моя мама не была, и папа, и Алида. И бабушка с дедушкой. А они говорят: «Маяк всего народа…»
– Говорят, да! – махнул рукой Ерванд. – Там говорили, здесь говорят… Мы тоже с пацанами, когда на переменах дымили, говорили. И тёте Тамаре за Димку ещё в Баку обещали азеров порезать…
– Ты их тут видел? – перебила я Ерванда. – Я про них спрашиваю, а мне все доказывают, что азербайджанцев тут никто и пальцем не трогал. Говорят, они сами собрались и уехали, добровольно.
– Ага, – «согласился» Ерванд, – «пальцем не трогали», «сами уехали»! Ещё скажи, с оркестром и цветами на вокзале проводили!.. Я тут их ещё застал. На окраине один азербайджанский дом оставался, с побитыми стеклами, исписанными стенами. Папа, мама, пять дочек и пацан, мой ровесник. Я специально один пришёл. Как только его ни задирал, и по папе, и по маме «трогал»! Ещё и не ударил, а он уже руками закрывается.
На повороте к улице Налбандяна Ерванд бросал своё дежурное: «Ладно, давай, не пропадай» – и бежал к остановке или в аптеку, за каким-то новым лекарством для Димы Туманяна.
Хорошенько разглядеть комнату Артура мне удалось, только когда он слёг с воспалением лёгких, а у тёти Норы не получилось поменяться на работе сменами.
Мама, которую дядя Сурик отпросил с работы из своего управления, хлопотала на кухне, снимая пену с бульона, подогревая молоко. А я на полированном столике отвозила Артуру горячий чай с дошабом, лекарство, варёную курицу, завёрнутую в свежий рыночный лаваш. И, следуя бесконечным телефонным инструкциям тёти Норы, назойливо упрашивала «съесть хоть кусочек ради мамы», чуть не ежеминутно мерила температуру.
Я присаживалась в низкое кресло справа от тахты и терпеливо ждала градусник, незаметно разглядывая огромный серебристый магнитофон, фирменные наручные часы, мерцающие на журнальном столике, пёстрые плакаты, тесные ряды новых и старых книг на армянском, русском языках, длинную блестящую шпагу, прикреплённую к висящему на стене ковру.
Артур время от времени спрашивал меня, кто звонил и что говорили, предлагал подсыхающий лаваш с курицей, отсылал смотреть телевизор. Я упрямо отказывалась от курицы, односложно отвечала на все вопросы и снова молча замирала в кресле.
Вдруг, когда я начала яростно встряхивать градусник, Артур расхохотался.
– Помнишь свою «шпагу»? – давясь от смеха, вспомнил он. – Ну, ту, деревянную, бакинскую?
От неожиданности я даже не успела притвориться, что давным-давно забыла и приезд в Баку Артура, и дурацкую «шпагу»-скалку, и свою щенячью назойливость. Ведь это было целых три года назад!
В детстве я была уверена, что во всех фильмах про дуэли и про героев со шпагой снимался Артур. Высокий, тонкий, смелый фехтовальщик. Ни капли не похожий на приземистого, с круглым, нависающим над брючным ремнём животом дядю Сурика. Я часами тайно любовалась присланной тётей Норой фотографией Артура в белой обтягивающей водолазке, с густыми немного растрёпанными волосами и блестящей точкой клинка, направленного прямо в объектив.
– Ар-тур, – почти неслышно произносила я, – Ар-амис, ДʼАр-таньян.
Я часами повторяла маминой скалкой приёмы, удары, взмахи, увиденные в «Чёрном тюльпане» или в «Трёх мушкетерах». Клянчила у папы настоящую шпагу, ужасно обижалась на маму, не вовремя напоминавшую папе о начатой и заброшенной мною музыкальной школе.
Только приехавший в гости Артур не стал вышучивать моё увлечение. С уважением взвесил в руках короткую, покрытую глубокими рубцами скалку и вполне серьёзно начал рассказывать о настоящей рапире. Об эфесе, гарде, турнирах, о лучшей в мире музыке – звоне шпаг во время поединков. Об особой жидкости, с помощью которой ухаживают за клинком, полируя, не давая ему заржаветь, потускнеть.
– Последнее дело, если клинок заржавел, – объяснял мне Артур, – или даже запылился. Это значит, что его хозяин либо трус, либо бесславный мертвец.
Я разыскала припрятанную мамой в глубине буфета вторую, почти никогда не используемую скалку – тонкий длинный охлав. Постучала ею о мою «шпагу» и поморщилась от отвратительного глухого звука.
– Ты зачем бабушкин охлав взяла? Сейчас же положи на место, – всполошилась вошедшая в комнату мама. – Не даёт, чтобы хоть одна нормальная вещь в доме осталась! Что за девочка!
Артур с тётей Норой и дядей Суриком побыли в Баку совсем недолго, всего полтора дня. Пока доставали билеты в Москву, покупали с рук чёрную икру, ели папин севрюжий шашлык, ездили на Шиховский пляж. Я всё время крутилась рядом с ними. Караулила во дворе Бойюк-баджи, как всегда, заломившую бешеную цену за браконьерскую икру. Подкладывала в мангал куски распиленной скалки-«шпаги». Сторожила на берегу вещи, занимала для тёти Норы место в переполненном загородном автобусе. Отворачивалась, делала вид, что не замечаю отчаянно машущего с противоположного конца автобуса Ерванда. Так и ехала всю дорогу в жутко трясущемся хвосте «икаруса», вцепившись вместе с Артуром в чёрный горячий поручень.
И вот выяснилось, что Артур не забыл о Баку. Даже после чехословацких, польских, венгерских, гэдээровских поездок на соревнования. А всего-то было полтора дня, из которых полдня пришлось отмываться от липких мазутных пятен грязного шиховского моря!
Вечером к Артуру пришли однокурсники, чуть ли не полгруппы. Шумные, весёлые, проголодавшиеся после митинга на Театральной площади. Ашхен привычно устроилась на «моём» кресле и, проверяя температуру, положила ладонь на лоб Артура. Ваган, высмотрев меня в дверном проёме, дежурно вручил пластинку импортной жвачки. Мушег сел на ковёр, вытащил из кармана тонкую смятую брошюрку и начал читать вслух.
Я мало что понимала – мешали полуприкрытая дверь, множество незнакомых армянских слов, ежеминутные мамины и тёти-Норины поручения. Зато остальные как заворожённые слушали Мушега. Ашхен «забыла» убрать свою ладонь со лба Артура, Ваган задумчиво крутил чашку из-под давным-давно допитого кофе. Когда закончилось чтение, все одобрительно зашумели, задвигались, потянулись за горячим кофе, начали что-то обсуждать.
– Разговоры, разговоры, одни разговоры… – каким-то образом перекрыл шум негромкий голос Артура. – Неужели мы больше ни на что не годимся? Нет уж, лично я в понарошную войнушку играть не собираюсь! Вон Самвел Мамиконян в IV веке не языком болтал, а с оружием в руках родину от персов защищал! И мы тоже, если по-настоящему возьмёмся… Трёх месяцев, клянусь, трёх месяцев хватит!
Голоса сразу стали громче, Мушег наморщил лоб, щёлкнул пальцами:
– Самвел? Самвел… Этот тот, про которого Раффи писал? Слушай, Артур, у тебя эта книга есть? Дай полистать!
Я решительно протиснулась между тахтой и креслом Ашхен и, протянув чашку с тепловатым бульоном, попросила:
– Выпей, а? Пожалуйста! Ради тёти Норы.
Артур улыбнулся, взял чашку:
– Конечно, выпью. Ради тебя выпью, Юсик-джан!
Мушег нетерпеливо перебирал книги, выискивая на полках «Самвела». А я молчала, не собираясь признаваться, что дореволюционный потрёпанный Раффи с дарственной надписью «Верному Юсику от Артура Мамиконяна, июль 1986 года.» так и остался стоять в бакинском стенном шкафу.
10
Перед географией кто-нибудь из нашего класса обязательно прилипал к карте. Водили пальцами по тонким контурам границ Армянской ССР, вымеряли и сравнивали расстояние до соседних Азербайджана и Грузии, придумывали множество фантастических способов снятия блокады. Например, дополнительную доставку грузов через заграничный Иран или по воздуху из Москвы или Америки. Но самым доступным был долгий железнодорожный путь в обход закрытых азербайджанских границ, через Грузию.
«Блокада» – очень чётко, побуквенно выговаривал директор школы, без конца отменяя давно обещанную автобусную экскурсию на озеро Севан. «Блокада» – с горечью выдыхали спитакские и ленинаканские одноклассники, обсуждая дефицит материалов на едва начавшихся стройках. «Блокада» – торжественно чеканил телевизионный диктор, называя её необъявленной войной Азербайджана против Армении.
Перебои с электричеством случались в Ереване и раньше, а с блокировкой газопровода начались проблемы и с газом. Тётя Нора ворчала, приноравливаясь к маленькой электрической плитке, разбирая полупустую сумку с покупками:
– На прилавках лежат только три вещи: бастурма, конфеты-ириски и ореховое варенье!
Дядя Сурик, проклиная топливный дефицит, каждые выходные надраивал и без того чистые, замершие во дворе «жигули».
Дядя Армен иногда завозил нам ворохи свежей ароматной зелени, и мама, распаковав пакет с американской мукой, замешивала тесто для женгялов хац. Артур стоя, почти не жуя проглатывал горячий пирожок, жестами просил упаковать ему с собой ещё парочку и исчезал из дома до самой ночи.
В последнее время письма из Баку приходили даже чаще, чем раньше. Алида старалась передавать их через всех знакомых, уезжавших из города. Пока мама в первый раз, торопливо и тревожно, читала письмо про себя, я терпеливо ждала, разглядывая на конвертах московские, ленинградские, новороссийские, краснодарские, киевские штемпели. В общем, всё было как и в предыдущих письмах: обстановка в городе вполне терпимая, дела в институте отличные, ежедневные завтраки-обеды-ужины. А папа, потеряв всякий интерес к нардам, митингам, самиздатовским брошюркам, приводит в порядок наши семейные фотографии. Перебирает, вспоминая и надписывая на обороте даты, примеривает то к одной, то к другой страничке давным-давно купленного, но так и не оформленного фотоальбома. И всё откладывает совершенно неформатную мамину карточку двадцатилетней давности, не решаясь немного обрезать, чтобы подогнать её под стандартные альбомные листы.
В конце мая нашему директору всё же удалось достать бензин для заправки школьного автобуса. Совсем немного, только на «туда и обратно», как объяснил нам Гагик, сын директора автобазы. Так что, если бензин ненароком истратится раньше времени, придётся всем классом выходить и толкать автобус до самого Еревана.
Географ всю дорогу увлечённо рассказывал о вулканическом происхождении Севана, живописном ландшафте местности, горных степях и лесах, альпийских лугах, стометровой глубине озёрного дна. Но я всё равно не ожидала увидеть такую красоту. Ярко-голубое безоблачное небо, синее спокойное озеро, белоснежные вершины гор, белёсые, бежевые, рыжие, тёмно-коричневые закопчённые и будто спёкшиеся камни древних армянских церквей – Айраванк, Севанаванк.
Гагик то и дело перебивал географа:
– Интересно, вода уже тёплая, купаться можно? Папа говорил, тут на берегу ишхан на мангале жарят, мы туда пойдём?
Географ отмахивался от него и вёл нас дальше, мимо чадящей шашлычной, пляжных тентов, палаток с мороженым. Я старалась не отставать, чтобы не пропустить ни слова из легенды о появлении озера, происхождении его названия.
– Народ толковал его название следующим образом: «сев» – «чёрный», «ванк» – «монастырь», как стены монастыря Севанаванк, возведённые из вулканического туфа. – Географ надолго застрял под солнцем на пустынном берегу. – Современная же расшифровка клинописи, датируемой IX–VI веками до нашей эры, опровергла эту версию в пользу слова «суниа», что на урартском языке означало «озеро». А есть ещё одна легенда, рассказать?
Географ вопросительно оглядел нас.
Гагик протяжно зевнул, отчаянно замотал головой, но географ, не обращая внимания, продолжил:
– Эта легенда, донесённая до нас народом, гласит, что ванские армяне, вынужденные бежать из своего края, переселились на берега озера Севан, надеясь обрести навеки утраченную родину. Но суровый горный климат не пришёлся им по нраву. Вспоминая тёплый воздух озера Ван, беженцы печально вздыхали: «Чёрный, чёрный Ван достался нам!»
– Ия! – притворно возмутился Гагик, оглядываясь на одноклассников. – Эти беженцы и раньше наглели?! Я думал, только шуртвац айер такие наглые! Мы им это, – Гагик обвёл широким небрежным жестом церковь, горы, озеро, – а они всё про свой вонючий Баку вспоминают. Соберутся на улице, у Армгипрозёма, и болтают про Азербежан, Каспийское море, про то, что и среди азеров люди встречаются.
Я напрочь забыла о широкой доброжелательной улыбке, негромких примирительных словах, которые советовала мне Жанна Арташесовна.
– Сам ты шуртвац, понял?! – заорала я. – Ты хоть раз в Баку был, что вонючим его называешь? «Азербежан»! Знаешь, какое у нас там море? А Девичью башню, храм огнепоклонников видел?!
Географ, оттаскивая от меня Гагика, клялся обо всем рассказать директору школы и больше ни за что на свете не соглашаться ни на какие экскурсии. А Гагик орал, что не пустит меня в автобус, который едет на бензине его папы, чтобы я пешком убиралась в свой Азербежан.
Ерванд, попыхивая коротким окурком, поджидал меня напротив школы:
– Деньги с собой есть? А дома? Короче, бери всё что есть, и идём покупать свечки. Если не успеем, до завтра всё расхватают.
Ерванд с сожалением оглядел оставшийся от окурка желтоватый фильтр, щелчком отбросил его в сторону. И всю дорогу до дома рассказывал, как они уже два дня сидят в гостинице без электричества. Сегодня, говорят, дадут… Но Ерванд точно знает: сегодня дадут, завтра снова отключат – блокада. Ладно, вчера и позавчера ели лаваш с сыром, а дальше как? Без горячего, без супа, без чая. А дети, а Дима Туманян? Надо, наверное, дровяную печку ставить. Только где для неё дрова брать? В парке, что ли, деревья вырубать, книги в огонь бросать?..
Дома тётя Нора подавала стоящему на стремянке Артуру коробки со свечами. Тот, шутливо удивляясь тёти-Нориной запасливости, терпеливо впихивал их на антресоли:
– Мама-джан, я тебе своим здоровьем клянусь, ни одной штуки из этих свечек не сожжёшь! Я не позволю! Клянусь, пока я жив, в нашем доме ни на минуту свет не потухнет! Вот увидишь!
С улицы раздался призывный свист.
– Идёшь, нет? – спрашивал Ерванд, задрав голову к нашим окнам. – А-а, уже купили… Больше не надо? Ну ладно, тогда давай не пропадай. Туманяну привет передавать?
11
У тёти Норы до сих пор хранились бабушкины серьги, увязанные в ветхий носовой платок, спрятанные на дно сервизного заварочного чайника. Круглые, массивные, тёмно-желтого цвета, лет тридцать назад переплавленные из двух золотых монет части налобного украшения моей карсской прабабушки. Когда у тёти Норы бывает хорошее настроение, она обещает после своей смерти подарить эти серьги мне. Ведь ей не для кого собирать пежинг, а модница Ашхен наверняка не захочет даже примерить допотопные украшения свекрови.
Мама, каждый раз увидев бабушкины серьги, с сожалением вздыхала:
– Зря мама их переделывала. И сама не носила, и мы не носили. Лучше бы так монетами и остались. Помнишь, Нора, две штуки было, одна обычная, а другая большая.
Тётя Нора откликалась, недобрым словом вспоминая бабушкину бакинскую подругу, уговорившую переплавить монеты в ювелирной мастерской своего мужа.
Артур задумчиво взвешивал серьги в своей ладони:
– В оружие эти монеты в 1915 году нужно было «переплавлять». А не удирать из Карса от турок. Вся Западная Армения туркам осталась, а наши армянские тхамардик женские финтифлюшки спасали! Мы никогда таких ошибок не сделаем! Умрём, но не сдадимся!
Артур прикладывал круглую цыганскую серьгу к моему лбу над переносицей, тётя Нора вздыхала:
– Вылитая мама!
Наше абрикосовое варенье пахло на весь подъезд. Дядя Армен часто привозил в Ереван вёдра ноемберянских абрикосов и в ожидании обратного автобуса точно и аккуратно тюкал молотком по скользким косточкам, морщась от громкой телевизионной трансляции митингов с Театральной площади или учредительного съезда Армянского национального движения.
– Как там ваши? – спрашивал меня дядя Армен. – Пишут, звонят?
Я в десятый раз начинала пересказывать последнее письмо Алиды или папин звонок трёхнедельной давности.
Я стояла рядом с мамой и без труда улавливала папины громкие торопливые клятвы, обещания продать родительский дом в Кедабеке, золотой перстень, часы, хрусталь и всё до копейки переслать нам в Ереван. А потом обменять бакинскую квартиру на любую халупу в каком-нибудь русском городе, перевезти в неё Алиду, меня, маму. И счастливым умереть у маминых ног. Пусть кто хочет называет его маймах, а как он сказал, так и сделает.
Мама плакала, слушая папу, читая письма Алиды. Даже если та писала о чём-то хорошем, например, о редких гроздьях чёрного винограда, этим летом впервые вызревших на деревянных опорах возле квартиры дяди Армена и тёти Шушаник.
Дядя Армен задумчиво перебирал осколки абрикосовых косточек, нащупывая среди них ядрышки:
– Хорошие здесь абрикосы, очень ароматные, медовые. Кушайте, ещё привезу. Я, когда в Баку лозу сажал, мечтал: тень будет, листья для долмы. Думал, белый виноград вырастет. Шушаник только белый ела… А эти абрикосы на земле валяются, портятся. Шушаник нельзя сладкое – сахар в крови нашли, а я их в рот не могу взять – кажется, подавлюсь, в горле застрянут. Не я их сажал, не я должен собирать, кушать.
В середине августа Артур начал готовиться к военным сборам. Тётя Нора, укладывая дорожную сумку, то и дело всхлипывала, предлагая позвонить то знакомому дяди Сурика, работавшему в военкомате, то отцу Ашхен. Артур шутливо отмахивался от этой протекции, обещая побыстрее закончить сборы и вернуться домой. Глазом не успеем моргнуть, как три месяца пролетят.
Дядя Сурик учил сына накручивать на ноги портянки, успокаивал тётю Нору:
– Ничего, сборы – это ерунда. Не война же, в конце концов?.. Так, армия понарошку. Всего три месяца побудет и вернётся. Я вот три года на флоте служил и ни одной посылки из дома не получил.
Тётя Нора спохватывалась, вынимала из холодильника припрятанную палку сервелата и паковала её в отдельную сумку с продуктами, собирала в свою новую импортную косметичку йод, аспирин, анальгин, бинт, пластырь, левометицин, марганцовку.
– Только доедете – сразу позвони, продиктуй мне свой адрес, телефон, – без конца повторяла тётя Нора. – Попроси разрешения у командира, скажи, майрик волнуется, не спит, сердце, давление, сахар… Скажи, что единственный сын…
Артур, приобняв меня за плечи, гладил маму по голове, обещал писать письма, звонить, как только представится удобный случай. А вернувшись домой, без остатка съесть любой тёти-Норин чаш, даже хаш.
Мы и вправду почти каждый день получали от Артура письма. Лёгкие, несерьёзные, неправдоподобно щедро усыпанные восклицательными знаками. В таких словах и с такими же восклицательными знаками Артур обычно клялся тёте Норе, что обедал, дяде Сурику – что вёл машину на черепашьей скорости. Всего несколько строчек крупным почерком – о том, какое пекло сейчас стоит в Чаренцаване, о Мушеге, у которого после сбора «калашникова» каждый раз остаются лишние детали, о Вагане, начищающем кирзачи присланным из Алжира «Саламандером», о целой стае белых и сизых голубей, прикормленных пайковыми крошками. Тётя Нора по сто раз перечитывала эти письма: про себя, вслух, дяде Сурику, нам, дяде Армену и даже Ерванду. Посмеивалась над Мушегом, советовалась с дядей Суриком, пропустят ли её в казарму с вентилятором.
Самые верные сведения о положении в Баку были у Ерванда, ведь он целыми днями пропадал в Звартноце, в центре приёма беженцев. Бегал по каким-то поручениям, распределял минеральную воду, лекарства, мыло, зубную пасту. Ереванский аэропорт работал в интенсивном режиме, дополнительно принимая рейсы с беженцами из «соседней республики» (так в газетах и по телевизору называли Азербайджан). Не объявлялось ни об одном прямом рейсе, зато десятками приземлялись самолёты из Грозного, Красноводска, Тбилиси, Новороссийска. И залы аэропорта вмиг становились чёрно-белыми. Чёрными – от измученных смуглых лиц, тёмных волос детей, белыми – от наскоро перебинтованных голов, рук, ног, от седины стариков.
Иногда Ерванд забегал к нам, совал мне пакет с парой-тройкой пол-литровых бутылок «Ессентуков», «Бжни», куском импортного туалетного мыла, упаковкой шипучего аспирина.
– Бери-бери давай! Вы же тоже беженцы, значит, и вам полагается.
А в прихожей шёпотом спрашивал меня, что слышно о наших. Пишут-звонят? Получается у папы с обменом? Говорят, в Баку совсем плохо: «Народная армия» весь город в кулаке держит. Даже нападает на приграничные армянские и карабахские сёла, города. В Аскеране же вообще настоящая война идёт…
Мы почти месяц не получали писем от Алиды. Каждый вечер мама набирала наш бакинский номер, но никто не снимал трубку. У тёти Нины тоже была тишина, у тёти Фиры – всё время короткие гудки, не отвечали и тётя Валида, и дядя Рамиз. Даже Ерванд уже не мог придумать, что могло там случиться. Жанна Арташесовна советовала нам ехать в Москву, обивать пороги всяких министерств, прокуратур, добиваться официального запроса в Баку.
Ашхен заходила к нам раз в две-три недели – узнать новости, послушать письма. Я даже на лоджии чувствовала тонкий запах её французских духов, ловила редкие негромкие ответы на торопливый поток тёти-Нориных вопросов, слов.
– Не знаю, что дальше будет, Ашхен-джан, – жаловалась тётя Нора, – как жить, что кушать, где что покупать? Эта проклятая блокада скоро всё моё здоровье сожрёт! Хорошо хоть, электричество в центре пока не отключают!
– Что поделаешь, тётя Нора? – вздыхала Ашхен. – Надо набраться терпения. Не вы одни, вся Армения сейчас страдает. Топливный, энергетический, продовольственный кризис. Магазины пустые, вчера полдня жидкость для снятия лака искала, нигде нет. Пришлось ацетон у папиного шофёра просить. Ужас!
Тётя Нора тут же переключалась на отца Ашхен. Интересовалась его здоровьем, настроением, мнением по поводу блокады. Хотя про блокаду можно было бы и не спрашивать. И так по телевизору почти каждый день крутят выступления замминистра. От имени правительства и от себя лично он призывал армянский народ к терпению и осознанию того, что сложившаяся ситуация – всего лишь временная трудность. Что в такие тяжёлые времена нужно думать не о собственных сытости и комфорте, а о судьбе своего многострадального отечества. Как армянские парни из созданных недавно отрядов ополченцев, обороняющих населённые пункты от нападения азербайджанских банд. Вот пример, достойный подражания, а не те «патриоты», что покидают свою родину после первого же отключения электричества. А в конце выступления замминистра иногда выразительно прочитывал отрывок из стихотворения:
В ночь на первое сентября мы проснулись от длинных междугородних звонков. Дядя Сурик, опередив маму, схватил телефонную трубку, раздражённо дёрнул верёвочку незагорающегося бра.
– Айо! Слушаю, говорите! Да, слушаю! Кто это?
Тётя Нора застыла в дверях спальни, белея в темноте длинной ночнушкой; мама тянулась к трубке:
– Наши? Вагиф, Алида?
Но дядя Сурик лишь молча отстранялся, напряжённо слушая прижатую к уху трубку.
– Всё, – сказал он нам, отойдя от телефона. – Спать идите. Нора, где в этом доме свечи лежат? Я эту блокаду!.. – И, не реагируя на тёти-Норины вопросы, закрылся в комнате Артура. А рано утром, заняв у соседа по лестничной площадке полбака бензина, уехал, так и не ответив ни на тёти-Норины, ни на мамины вопросы.
12
Дядя Сурик вернулся в Ереван поздно ночью в кузове старого помятого грузовика с табличкой за лобовым стеклом: «Аскеран. Молодёжно-студенческий отряд самообороны Арцаха». Всю дорогу дядю Сурика трясло и подбрасывало на узкой деревянной лавке, а он, согнувшись, прижимал свои ладони к одному из трёх цинковых гробов.
Тётя Нора упрямо качала головой, горячо доказывая соседям, шофёру, мне, маме, что это какая-то ошибка. Что Артур сейчас в Чаренцаване, на сборах от институтской военной кафедры. Что нужно срочно позвонить в часть, позвать к телефону Артура или хотя бы Мушега с Ваганом, и всё сразу выяснится… Дядя Сурик, не снимая правой ладони с гроба, левой неловко пошарил в кармане, вытащил покорёженные японские часы и молча протянул их тёте Норе.
Перед похоронами был устроен долгий митинг на Театральной площади. На трибуну один за другим выходили выступающие и, обращаясь то к трём закрытым, стоящим на помосте гробам, то к тёте Норе, то к огромной толпе слушателей, начинали говорить речи. О коварстве врага, применяющего противотанковые мины. О своём почтении и глубоком уважении к этим трём святым мученикам, павшим за армянскую нацию. О мужестве, уподобившем их львам, богам. О пролитой крови, обеспечившей вечное существование армянского рода и чести. Я напряжённо пыталась понять каждое слово, шёпотом спрашивала перевод у мамы. Но вскоре оказалось, что, в общем-то, все говорят почти одно и то же, меняя лишь порядок слов.
Я, как в детстве, бесконечно раскладывала по слогам имена «А-ртур», «А-шот», «А-га-си». Все три на букву «А», как три верхние строчки алфавитного списка из школьного журнала. Первые, с кого обычно начинается в классе повальный бессмысленный опрос…
Справа и слева от тёти Норы стояли досрочно вернувшиеся из Чаренцавана Мушег и Ваган. Терпеливо кивали в ответ на ежеминутно повторяемое тётей Норой:
– Даже не видела, кто там лежит, не открыли, не показали. Точно знаю, там не он, не Артур. Этот Сурик, эщи клёх, привез какой-то запаянный железный ящик… Я же знаю, материнское сердце же не обманешь! Там не он, не мой мальчик!
Два дня назад Ваган тайком передал мне пачку неотправленных писем Артура. Ровно двадцать пять штук, их хватило бы на целых семь-восемь недель. О последних летних днях, о начинающейся осени, о водолазке, непременно надеваемой под гимнастёрку в самом начале первых холодов, о море дармовых грецких орехов, осыпающихся во дворе казармы. Ваган долго рассказывал мне, как они с Мушегом отговаривали Артура от Аскерана, как упрашивали ехать с ними в Чаренцаван… Но разве его переубедишь? Взял с них слово, что будут прикрывать его по телефону, отсылать в Ереван заранее написанные письма со штемпелем Чаренцаванской военной части, и уехал. Что теперь делать с этими письмами? Может, когда всё немного уляжется, я осторожно отдам их тёте Норе, дяде Сурику?
– Артур, Ашот, Агаси, – вдруг раздался с трибуны голос замминистра, отца Ашхен. – Ереванец, мегринец, кафанец… Трое бесстрашных юношей, пожертвовавших собой ради освобождения своей Родины. Трое достойнейших мужчин, награждённых правительством медалью «За мужество». Безмерна эта потеря для нашего Отечества, для всего армянского народа, для меня лично. Но самое главное – для их матерей и отцов. Нет сегодня тут с нами родителей Ашота, Агаси, но родители Артура Мамиконяна – вот они. – Замминистра навёл ладонь на тётю Нору и начал читать стихотворение:
От имени правительства родителям погибших будет вручена также единовременная помощь на обустройство памятника сыну – 250 рублей.
Замминистра сошёл с трибуны, пожал руку дяде Сурику, поцеловал тётю Нору:
– Шат шноракалутюн, майр!
Гробы сняли с помоста, и они поплыли над нашими головами. Два – на мегринское и кафанское кладбища, один – на Ераблур.
Замминистра, взмахнув руками, как дирижёр, крикнул стоящим на площади:
– Возмездия!
«Возмездия! Возмездия! Возмездия!» – отозвалась Театральная площадь.
13
Тётя Нора после похорон Артура больше не вышла на работу. Целыми днями просиживала в своей комнате, прислушиваясь к шагам на лестнице, скрежету ключей в замочной скважине, ворчала на дядю Сурика, который каждый вечер ставил четыре красные гвоздики в хрустальную вазу в комнате Артура.
Я так и носила с собой письма, которые передал мне Ваган. Хотела даже попросить Ашхен принести их тёте Норе. Но на семи днях кто-то из однокурсников Артура сказал, что Ашхен получила приглашение от Колумбийского университета и на целых три года уехала в Нью-Йорк. И письма остались лежать в моей школьной сумке.
В комнате Артура всё было так же, как и раньше. Кресло, магнитофон, плакаты, книги, шпага, ковёр… Лишь на письменном столе за хрустальной вазой с четырьмя красными гвоздиками появился портрет непривычно серьёзного Артура. В тёмном костюме, белой рубашке, с гладкими, аккуратно причёсанными волосами и с чёрной шёлковой ленточкой, плотно охватывающей нижний угол рамки. Я чуть шире приоткрыла дверь, сделала несколько шагов к письменному столу, осторожно дотронулась до почерневшего оплавленного металлического браслета часов. Диван Артура по-прежнему был застелен клетчатым пледом, на «моём» кресле лежал недочитанный Чейз, а на стене тускло поблёскивала запылённая рапира. Единственный солнечный луч, упираясь в красный ковёр, бросал на шпагу оранжево-ржавый отблеск.
Я хорошо помнила, где у Артура лежит жидкость для чистки клинка. Смочила ею носовой платок, осторожно провела по рапире…
– Ты что тут делаешь?! – Я чуть не упала с дивана от тёти-Нориного крика. – Тебя спрашиваю?! Что, вещи моего сына пришла украсть, да?
Тётя Нора отмахивалась от мамы, умоляюще кружившей вокруг неё: «Нора, Нора!», от дяди Сурика, без остановки твердящего: «Всё, всё, всё, всё!»
– Сына украли, теперь вещи его хотите, да?!
Я испуганно качала головой, пыталась произнести хоть слово, освободиться от намертво впившихся в моё плечо пальцев.
Тётя Нора повернулась к маме:
– Спокойная, думаешь, всех обманула? Думаешь, никто не узнает, что она, – тётя Нора тряхнула моё плечо, – азербайджанка? Что её отец убил моего мальчика? Нет, всем расскажу, соседей позову, в окно кричать буду! Хоть наполовину почувствуй, как это – терять единственного ребёнка, – хоть наполовину!!!
Тётя Нора обняла рапиру Артура и, рыдая, закричала:
– Возмездия! Возмездия! Возмездия! Вай, Аствац, возмездия!
После отъезда скорой мама выдвинула из-под нашей кровати пыльный коричневый чемодан с металлическими уголками и, не разбирая, начала кидать в него мои, свои вещи…
Снизу раздался тихий свист. Ерванд, высовываясь из окна такси, махал нам рукой.
Мы заглянули в тёти-Норину комнату. Дядя Сурик, поднявшись с кресла, молча обнял меня, маму, сунул в карман моей куртки несколько пятидесятирублёвых купюр. Мама вытерла ладонями мокрые щёки, склонилась над спящей сестрой, осторожно поправила одеяло, беззвучно прошептав: «Э-эх, Нора-Нора!»
Общежитие, где жил Ерванд, было битком набито бакинскими беженцами. Семьи, занявшие сразу по две комнаты, ещё летом после долгих споров и скандалов уплотнили, переселили. Специально для подъезжающих из Звартноца автобусов с беженцами комендант повесил у входа ватманский лист с надписью: «Болше мест у нас нет. Езжайте далше». Но Ерванд всё-таки упорно «дожимал» коменданта:
– Э, ладно, да, Тигран Карапетович! Людям жить негде, а для веника, тряпки и хлорки целую комнату дали! Как будто в туалете их нельзя поставить!
Мама, испуганно оглядываясь на стоящую рядом уборщицу, восклицала:
– Пусть в комнате как стояли, так и стоят. Мы их пальцем не тронем! В любое время приходите, берите.
Комендант, потеряв терпение, махнул рукой:
– А, что хотите, делайте! Арфеня, иди убери из кладовки вещи. Я тебе завтра в коридоре ящик с замком поставлю.
Наконец уборщица, раздражённо ворча себе под нос: «Скоро на нашей голове уже жить захотят!», выволокла из комнатки последнюю коробку. И пошла по коридору, ненадолго притормозив перед работающим телевизором.
– Бедные, несчастные люди! – всхлипнула уборщица, печально прикрыв рукой глаза. – Бедные, бедные!
По республиканскому каналу шла передача о геноциде армян 1915 года. Протяжно лились грустные звуки дудука, а на экране одна за другой сменялись потускневшие фотографии семидесятипятилетней давности. Растерянные мужчины, измученные женщины, полуживые старики, испуганные дети… Удивительно похожие на мою бабушку, Ерванда, маму, Алиду, на меня.
Утром Ерванд наменял где-то целый карман пятнадцатикопеечных монет и отвёл нас на переговорный пункт. Мама безостановочно набирала наш бакинский номер. И вдруг телефон откликнулся:
– Бэли!
– Алида?! – закричала мама. – Вагиф?! Вы кто? Что там делаете? Позовите Алиду, где Алида?
– На кладбище! – рявкнул кто-то в трубке, и тут же пошли короткие гудки.
Мама, не опуская трубку, набрала затерявшийся в конце записной книжки номер своей старенькой учительницы музыки, живущей на соседней улице. Старушка сразу заплакала, узнав маму, и, всхлипывая, начала рассказывать всё, что слышала. Про нападение на нашу квартиру. Про катафалк у ворот нашего двора. Про соседей, уехавших с Алидой в Кедабек хоронить папу. Про беженцев из Армении, вчера только вселившихся в освободившуюся квартиру.
– Крепись, Греточка! Хоть одну дочку сохранила! Слава богу, хоть только наполовину!
14
В Москве уже давно была осень. На улице всё время дул ветер, уносивший мимо нас коричневые кленовые листья, обрывки газет, нетерпеливых прохожих, у которых мы то и дело спрашивали дорогу в прокуратуру, редакцию «Правды», Министерство образования, армянское постпредство, Госкомтруд.
Никакого официального подтверждения нападения на нашу бакинскую квартиру мы, конечно, не получили. Ответ на запрос прокуратуры СССР был очень кратким: «Зафиксирована смерть 45-летнего Гаджиева Вагифа Ахмедовича вследствие обширного инфаркта миокарда. Квартира умершего ввиду отсутствия проживающих в ней граждан предоставлена остро нуждающимся очередникам». Этот листок мама с надеждой протягивала десяткам бакинских беженцев, толпящимся в Армянском переулке. Кто-то возвращал его с собственной длинной историей побега из Баку. Кто-то многословно объяснял, что инфаркт миокарда в качестве причины смерти вписан в каждый второй ответ на запрос московской прокуратуры о судьбе бакинских беженцев-армян. Кто-то участливо спрашивал, сколько лет было Алиде.
Мы всё время чего-то ждали, где-то регистрировались, просили, переспрашивали, получали какие-то талоны, карточки, удостоверения. И недоуменно вертели их в руках, как в Ереване, когда не могли прочесть ни одного слова, составленного из замысловатых кудрявых «иероглифов».
Мы жили в крошечном гостиничном номере на окраине Москвы. В Министерстве образования СССР маме предлагали работу учителя русского языка и литературы то в рязанской сельской школе, то в тамбовской. Просили ещё раз подумать, не бояться, обещали, что мы скоро привыкнем, адаптируемся. А услышав мамин сбивчивый, извиняющийся отказ, озадаченно пожимали плечами: не надеемся же мы навсегда остаться в Москве?! Да и сроки нашего проживания в ведомственной гостинице ограничены.
Иногда нас звали к себе московские родственники. Щедро нарезали на стол импортную копчёную колбасу, старались угадать, на кого я больше похожа, скучнели, когда мама начинала пересказывать наши хождения по учреждениям. И оживлялись, как только разговор заходил об эмиграции в США.
– Грета, ты даже не представляешь, как вам повезло! – тут же включался в разговор мамин троюродный брат, дядя Эдик. – Америка!!! Они там беженцев знаешь как поддерживают?! Три года только учишь язык. Не работаешь: кормят, поят, одевают, квартиру дают, машину. Эх…
Мама виновато качала головой, объясняла, что, если мы уедем в такую даль, как нас найдёт Алида?.. Ведь уезжаешь, и всё. Обратно уже не пустят… И Алиду к нам могут не выпустить.
Дядя Эдик досадливо махал рукой:
– Вчерашним днём живёшь. Ты лучше про Свету думай, про её будущее! Все умные люди сейчас в Америку ходы ищут, детей своих туда перевозят, устраивают. А ты… Хоть за анкетой в посольство сходить можешь? Может, ещё и не пустят никуда. Пустят – тоже хорошо, через годик и брата троюродного к себе перетянешь.
Отказ на свою анкету с просьбой о выезде в США мы получили спустя полгода. Поселковая почтальонша, вручив письмо, долго топталась у нашей двери, надеясь, что мама тут же при ней распечатает чудной заграничный конверт.
Мы жили в Подмосковье, в служебной квартире, которую вместе с должностью воспитательницы в школе-интернате маме «выбили» в Министерстве образования. Каждый месяц у нас появлялось по одной своей вещи: кастрюля, занавески, подушка, исчезали казённые стулья, стол, железные кровати.
Мы изо всех сил пытались побыстрее адаптироваться, привыкнуть. Но в первую же зиму я отморозила себе уши и нос, нахватала двоек по физкультуре, когда дело дошло до лыж; смешила одноклассников частичкой «да», по бакинской привычке щедро прибавляемой к глаголам: «дай, да, отойди, да, пошли, да». Мама долго разыскивала в нашем посёлке газетный киоск, спрашивала у местных старушек-огородниц про кинзу, удивлялась высоте голенищ резиновых сапог.
Соседки, забегая к нам, с сочувствием смотрели, как мама из первой весенней зелени готовит жангялов хац, «тощие пирожки с травой». На следующий же день нам стали приносить полные сумки вялой весенней картошки, трёхлитровые банки парного молока. А через год почти весь посёлок называл нас по именам, а не «беженцами» и «азербажанцами».
Время от времени я получала письма из Армении. Пять-шесть коротких предложений, в которых Ерванд описывал прожитый месяц. Про редкие уроки в холодных неотапливаемых классах; непропеченный зеленоватый хлеб, выдаваемый по карточкам; сожжённые в печке мебель, деревянные половицы, учебники. Про дядю Сурика, попавшего в больницу с инфарктом миокарда. Про тётю Нору, которая рассказывала всем подряд про то, как в квартиру ворвались и зарезали меня, маму, как наша кровь текла по лестнице до самого первого этажа. Рассказывала, как умело и достойно Артур организовал похороны, поминки, семь дней, как из-за траура пришлось отложить его свадьбу с Ашхен…
Каждое письмо заканчивалось призывом «писать, не пропадать» и обещанием прислать через уезжающих знакомых посылку с сушёной пряной зеленью, домашними консервами из баклажанов.
Потом письма стали приходить из Ставрополя. Ерванд с Димой Туманяном уехали туда сразу после выпускного и вместе с Олегом Погосовым устроились работать на стройку. Через несколько лет оформили «портфолио» из картинок, вырезанных из заграничного журнала, и вовсю предлагали ставропольцам шикарный евроремонт от фирмы «Три мушкетёра».
После школы я поступила в пединститут, на филологический факультет. Училась, немного сотрудничала с газетами, журналами. А однажды вместо заказанной статьи ко Дню знаний я вдруг начала писать об оплавленных японских часах, недочитанном детективе, запылённой шпаге, целой пачке писем о так и не наступивших для Артура первых холодах.
– Отличный материал! – обрадовался редактор армянской общественно-политической газеты, выходящей в Москве. – Эмоциональный, субъективный, зато от очевидца событий – сестры́ героя Армении! Чуть-чуть подредактируем и – вот достойный ответ лживым статейкам наших врагов! Смотри-смотри, что пишут! – Редактор протянул мне несколько номеров азербайджанских газет, выходящих на русском языке.
Первые полосы в них были отведены «карабахскому вопросу»: геноциду азербайджанцев в Армении, разоблачению лживых армянских СМИ, угрозам скорого победного марша азербайджанских солдат по Еревану. Я словно вновь услышала давнишние самые отчаянные, самые страшные Дилярины гаргыши: «Пусть ваши имена будут написаны на могильных камнях», «Пусть саваны будут вашей единственной одеждой», «Пусть болезни и смерть поселятся в ваших домах». А через пару недель моя «чуть-чуть подредактированная» статья сделает Артура очередным игроком этой войнушки. И в ней, как в детских играх, противными, деревянными голосами заговорят почерневшие часы, неразгаданный детектив, выроненная шпага, неотправленные письма: «Пусть ваши имена будут написаны на могильных камнях», «Пусть саваны будут вашей единственной одеждой», «Пусть болезни и смерть поселятся в ваших домах».
Я осторожно вытянула листочки из рук редактора, сунула их в сумку и ушла.
15
В 2000 году в Москву приехал Ерванд. Пока один: оглядеться, разведать, навести мосты. Снял в нашем подмосковном посёлке однокомнатную квартиру, собрал строительную бригаду, обновил «портфолио» фотографиями ставропольских евроремонтов. И каждое утро, сталкиваясь со мной по дороге на станцию, спрашивал про мамино здоровье, мою работу, предлагал совершенно бесплатно, из излишков стройматериалов сделать нам евроремонт. С арками, мозаикой в ванной, позолоченной лепниной на потолке из «гипс-картона».
После окончания филфака я устроилась учителем русского языка и литературы в нашу поселковую школу. Моими учениками стали младшие братья и сёстры бывших одноклассников и дети «из семей трудовых мигрантов» – таджики, армяне, молдаване, азербайджанцы.
Каждый год 21 февраля мы справляем Международный день родного языка. То подводим итоги конкурса сочинений «Мы разные, но мы вместе», то устраиваем вечер чтения стихов на родном языке. В этом году девочки настояли на организации кондитерского фестиваля народов мира. А из-за презрительного отказа мальчишек участвовать в изготовлении «тортиков-пироженок» представить армяно-азербайджанскую выпечку досталось мне.
Мама уже много лет не пекла пахлаву, кяту, шакер бура, шор гогал. Да и в Баку она без особой радости замешивала тесто, напряжённо сверяясь со своей старой кулинарной тетрадкой. Поэтому сразу запаниковала, услышав мою просьбу:
– Ты что, Света! Знаешь, какое это трудное дело! Столько возни!
Её поддержал Ерванд, подкручивавший на кухне капающий кран:
– Э-э-э, мозги не делай, да! Купи готовое, сейчас в магазинах всё есть!
Но мне хотелось угостить моих семиклассников настоящим, домашним печёным, какое в послепасхальные понедельники приносил из дома Дима Туманян.
Я набрала в поисковике: «Купить домашнюю азербайджанскую, армянскую выпечку», прошла по верхней ссылке. На главной странице сайта размещалась фотография огромного торта в обильных кремовых волнах. Красных, жёлтых, синих. Я медленно вращала колёсико мышки, прокручивая фото румяных курабье и кяты, роскошных тортов, щедро украшенных кремовыми розами, орехами и фигурным шоколадом. Под каждым изображением был указан состав изделия, вес, способы доставки и стоимость в шекелях. Я немного помедлила, разыскала среди тегов «Мы», щёлкнула по нему. С яркой фотографии мне улыбалась забавно перепачканными шоколадом и мукой лицами семья Ривкес. Улыбающаяся пожилая женщина Эсфирь, худощавый загорелый мужчина Биньямин, трёх– и восьмилетние девочки Рина и Яффа, коротко остриженная девушка, Алида.
Мама без конца гладила фотографию на мониторе, «разговаривала» с тётей Фирой, детьми, Беником, Алидой:
– Ты почему нас не искала, почему дяде Эдику не позвонила? Почему маме ничего не сказала? Уехала в этот Израиль…
Ерванд подошёл к компьютеру, положил руку маме на плечо:
– Искала, как не искала, тётя Грета. В Ереван тёте, наверное, звонила… А там… Сами знаете.
Мама закрыла лицо ладонями, печально покачала головой:
– Э-эх, Нора-Нора! Нора-джан!
Ерванд тщательно запер нашу квартиру, подёргал дверь за ручку и положил ключи себе в карман. У подъезда нас ждало такси до Домодедова. Мама нервничала, то и дело спохватывалась, что что-то забыла, перепутала, не выключила. Ерванд терпеливо её успокаивал:
– Тётя Грета, валнаваца петка чи! Вот паспорт, вот очки, вот фотоаппарат, вот чемоданы, вот ваша дочка. С самолётом я тоже договорился: не бойтесь, низко-низко будет лететь. Всё, садитесь.
Ерванд захлопнул за мамой дверь, просунул голову в опущенное окно водителя, пожал ему руку, протянул деньги. Потом подошёл ко мне, осторожно приобнял за плечи:
– Ну ладно, давай не пропадай… Звони, если что.
Алиде – привет.
Ерванд взял с капота вынесенный из дома ковшик воды и приготовился плеснуть её вслед нашей машине. Я вдруг вспомнила бакинский обычай лить воду вслед уезжающим. Мама неукоснительно соблюдала его, провожая папу в Кадебек, а нас с Алидой – в пионерлагерь. Ещё раньше, я знаю, выливала воду вслед уезжавшей в Ереван старшей дочери моя бабушка. Уверена, кто-то из соседей-турков выплеснул стакан чистой колодезной воды вслед убегающей из Карса бабушкиной семье. Вылитая вслед вода, словно благословение, увлажняла, облегчала путь убегающим, уходящим, уезжающим.
– Передам, – улыбнулась я. – Ты тоже не пропадай. Звони. Один за всех…
Ерванд кивнул, выхватил из кармана наш ключ, потряс им над головой:
– Я ремонт всё-таки сделаю, а? Не бойся, простой, не евро. Арки-гипс-картон-мозаику… А лепнину, честное слово, не буду золотом красить. Не в квартиру, э-э, в музэй вернётесь!