Дела и люди века: Отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки. Том 1

Мартьянов Петр Кузьмич

Мои литературные знакомства. Год 1865

 

 

I

Первые литературные работы. — Переписка с Н. А. Некрасовым и Д. Д. Минаевым. — Приезд в Петербург. — Поездка в Лесной. — Встреча с А. П. Швабе и Ф. С. Харламовым. — Д. Д. Минаев.

Литературная моя деятельность началась в 1863 году. Служа еще в нижнем звании в одном из пехотных полков, я поместил в «Военном Сборнике» статью об обеспечении нижних чинов в отставке и в солдатских журнальчиках — несколько стихотворений из солдатского быта. Деятельность эта продолжалась и в 1864 году, по производстве меня в офицеры. Дмитрии Дмитриевич Минаев заметил одно из моих стихотворений и в «Русском Слове», где он вел фельетон под псевдонимом «Темного человека», поставил его в пример поэту М. П. Розенгейму, писавшему, как известно, тягучие и вязкие стихи. Я написал ему благодарственное письмо, а Николаю Алексеевичу Некрасову посвятил «Солдатскую думку», посланную ему при следующем послании:

Тебе посвящаю, певец, Тяжелую думу солдата, Быть может, хоть ты, наконец, Признать пожелаешь в нём брата. Ты отдал всю жизнь мужику; Солдатское горе похуже: Нельзя ли помочь бедняку В его невещественной «нуже»?.. Что нужно ему — ты поймешь, Что сделаешь — будет всё ладно, Одно уже то, что прочтешь О горе его ты — отрадно…

Николай Алексеевич отвечал, что он совсем не знает солдатского быта, но ознакомится и что-нибудь напишет. И, действительно, в непродолжительном времени появилась его «Орина, мать солдатская». Минаев же прислал мне оттиск статьи своей с отзывом о стихах моих и надписью на нём:

«Поэт-солдат, снимай скорее ранец, В цейхгауз сдай патроны и ружье, — И в главный штаб поэтов, новобранец, Спеши к нам в Питер, на житье».

В мае 1865 года, по усмирении польского восстания, я взял отпуск и в июне явился в Петербург. Покончив с служебными поручениями и деловыми визитами, я толкнулся к Н. А. Некрасову, но его в городе не оказалось, он жил лето в деревне. Минаев же переехал на дачу, но куда — никто не знал. В адресном столе он значился отмеченным за город. В редакции «Русского Слова» сказали, что адреса он еще не присылал, а в редакции «Искры» ответили, что он живет в Лесном, но где именно — не знают. Приходилось ждать до первого редакционного дня, когда сотрудники собирались. Но желание поскорее познакомиться с поэтом превозмогло и в первый же праздничный день, облекшись в парадную форму и накинув на плечи пальто, утром я отправился в Лесной, с предвзятой мыслью — обойти весь Лесной, но найти. Пришлось ехать в пресловутом «Щапинском ковчеге», ходившем тогда от Гостиного двора, день стоял жаркий, народу, по случаю праздничного дня, набилось более положенного, так что четверка худых заморенных кляч с трудом дотащила нас в Лесной к полудню. Измученный и весь в поту я обошел пол-Лесного, исходил весь Английский проспект, Старопарголовскую дорогу, Объездную и с десяток других улиц и переулков, заходил в каждую дачу, расспрашивал дворников, городовых, разносчиков, — и никто не мог указать мне, где живет поэт Минаев. Прошло часа два, я уже отчаивался в успехе моих поисков, как вдруг случайно спрося в одной мясной лавке, хозяин её не только что сообщил мне адрес его дачи, но и послал мальчика проводить меня к нему ближайшей дорогой. «Эврика»! воскликнул я и отправился с провожатым. Мы прошли два-три переулка, и на дворе во флигеле одной из угловых дач я обрел жилище поэта. Не без тревоги и волненья я поднялся на крылечко дачки и осведомился у вышедшей прислуги: «дома ли барин»?

— Дома-то дома, да еще спит, — отвечала бойкая горничная, оглядывая меня с головы до ног.

— А скоро ли встанет?

— Не знаю.

Для человека, привыкшего вставать в четыре часа утра, казалось странным, что люди могут спать до двух и более часов дня. Я оглянулся, посмотрел вокруг и, увидев на дворе у палисадника, скамейку, сказал горничной: «хорошо, я подожду, когда барин встанет!» сошел с крылечка, сбросил пальто, снял кепи и расположился на скамейке.

Не прошло пяти минут, из дачки вышел и подошел ко мне довольно высокий, худощавый и бледный молодой человек, в потертой пиджачной паре, надетой на рубаху (как оказалось потом Воронов, автор «Московских нор и трущоб», живший тогда, как и некоторые другие впоследствии, у Минаева «из милости на кухне»). Не поклонившись, и смотря куда-то в сторону, он спросил меня, как будто мимоходом: «зачем мне нужен Дмитрий Дмитриевич»?

Я посмотрел на него, и, отвернувшись в сторону, отвечал: «это дело мое».

— В таком случае вам придется долго ждать, он не скоро встанет.

— Ну, что делать, подожду.

Юноша повернулся и исчез.

Я вынул недочитанный дорогою номер «Голоса» и принялся читать. Окна, выходившие на двор, были открыты. Там и здесь мелькали мужские и женские головы, с крылец сбегала и пробегала прислуга, на дворе в песке играли дети, слышались их возгласы, крики и смех, с улицы входили и выкрикивали свой товар разносчики. Вот пронес воду дворник, вот пробежала горничная с ворохом накрахмаленных юбок, приехал на лошади мясник, пришел шарманщик и затянул бесконечную «Травиату», за углом завыла собака. Я сидел, закрывшись листом газеты, и посматривал внимательно вокруг. Не прошло пяти минут, на крылечко Минаевской дачки вышла молодая, с сильно напудренным лицом, щеголеватая дама, в белом распашном капоте и белокурыми, распущенными по плечам волосами.

— Кого вы ждете? — обратилась она ко мне с вопросом.

Я подошел к крыльцу, вежливо поклонился, назвал свою фамилию и сказал, что я приезжий из провинции, нахожусь в Петербурге временно и желал бы видеть Дмитрия Дмитриевича.

— На что вам нужно его видеть? — задала она мне второй вопрос.

— По одному литературному делу, — отвечал я уклончиво.

— Но его нельзя видеть, — заговорила она горячо и торопливо, — он еще спит… Он всю ночь работал до утра и встанет нескоро… Я — его жена и говорю это вам, чтобы вы не тратили напрасно времени на ожидание.

— В таком случае, сударыня, мне не остается ничего более как уйти, — сказал я ей, откланиваясь, и попросил ее передать Дмитрию Дмитриевичу мое почтение и визитную карточку, с тем, что не найдет ли он возможным уведомить меня: когда я могу его видеть?

Потерпев неудачу, я вышел за ворота в самом дурном расположении духа и не знал что делать. Солнце пекло невыносимо. Меня мучила жажда и чувствовался аппетит, так как я с утра ничего не ел. К счастью, в Лесном парке, под сенью вековых дерев, оказался ресторан Тиханова (впоследствии сгоревший), и я направился туда.

В парке гуляло много дачников. Вокруг ресторана, на галерее и за столиками, сидело несколько семейств. Вокруг бегали и резвились дети. Я прошел на галерею ресторана и присел к одному из столиков, за которым сидел и пил пиво весьма почтенный господин. Я осведомился: не обеспокою ли его? На что он ответил, что считает за большое удовольствие, так как он приехал из города в Лесной к знакомым и, не застав их дома, не знает что делать. Я рассмеялся и заявил, что нахожусь в таком же положении. Мы представились друг другу: господин этот оказался академиком Швабе, известным придворным портретистом лошадей, собак и других животных. Время близилось к трем часам и я велел подать себе обед. Швабе рассказал, что он живет в городе, но каждый праздник, а иногда и в будни ездит в окрестности и проводит время в тесном кружке знакомых. В особенности, по своей простоте, его привлекает Кушелевка на Невке, где его знакомый Кене содержит «Тиволи», и устраивает там крестьянские скачки, борьбу и бег в мешках, на призы. Граф Кушелев, которому принадлежит Тиволи и вообще вся окрестность, носящая название Кушелевки, поощряет эту мысль и назначил в одно из следующих воскресений большую скачку, на которую записалось уже до 20 ездоков, а на бег в мешках — 12 мальчиков и девочек. На это зрелище, узнав, что я приезжий, Швабе, как любитель подобных увеселений, и пригласил меня. Я поблагодарил его и обещал приехать. В это время к столику подошел и, поздоровавшись с Швабе, подсел с противоположной стороны весьма симпатичный молодой человек, которого мой собеседник назвал художником Харламовым. Слово за слово мы разговорились. Я рассказал ему о моей неудачной попытке увидеться с Минаевым и пожаловался на ненормальную жизнь поэта, просыпающего самую лучшую часть дня — утро.

— Не может быть, чтобы он спал до третьего часа, — рассмеялся Харламов, — это штуки его жены, которая терпеть не может, когда к нему приходят гости. Да вот он — легок на помине! — И Харламов показал глазами на вышедшего из-за угла поэта.

Я быстро повернул голову по сделанному указанию. На лесенку нашей галереи поднимался с палкою и простынею на руке высокий, стройный и красивый молодой человек, с длинными, вьющимися чуть не по плечам волосами, небольшой русой бородой и улыбающимся, симпатичным, румяным, мясистым лицом. Он был в легкой летней коломянковой паре, широкополой соломенной шляпе и золотых, сильно подтянутых к глазам, очках. Походка его была непринужденна и легка, взгляд пристален и серьезен. Он вглядывался в лица сидевших вокруг ресторана и на галерее дачников и с некоторыми раскланялся. Проходя мимо нашего стола, он остановился, пожал руку Харламову и посмотрел на меня в упор. Я привстал и назвал свою фамилию.

— Так это вы у меня дежурили нынче на дворе, — рассмеялся Минаев, пожимая мне руку, — жена перепугалась и говорит, что приходил какой-то полицейский!.. Насилу я ее разуверил.

Харламов пододвинул ему стул и он присел. Я рассказал ему, как я его разыскивал в Петербурге и потом в Лесном, и как найдя его, хотел, не смотря на весь комизм моего положения, добиться свидания с ним.

— Ничего, — отозвался он, — сейчас видна военная настойчивость, это мне нравится, я сам военный, воспитывался в школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров, а вышел статским.

Между тем Харламов распорядился по части благородных напитков — принесли вино. К Швабе подошли какие-то «немецкие человеки» и увели его с собой. Мы остались втроем и стали беседовать самым непринужденным манером. На радости свидания, по обыкновению, выпили, а спустя полчаса «поэт-солдат» и «подпрапорщик-поэт», по-военному чокнулись, поцеловались и выпили «на ты». Вспоминая утреннее мое дежурство, Дмитрий Дмитриевич, всё еще находившийся под влиянием сделанной женою неловкости, сказал мне:

Ну, не сердись, поэт-солдат, Я извиняюсь за жену, Но в этом я не виноват,— Я нахожуся сам в плену…. Меж нами — преклони свой слух!— Моя жена — мой злой евнух…

— Ну, вот и экспромт! браво! браво! — задвигался шумно Харламов, — по этому случаю я предлагаю выпить.

Выпили. Разговор оживился. К Минаеву подошли еще два-три знакомых и присели к столу. Заговорили о музыке гренадерского полка, игравшей в Лесном, об оркестре Рейнбольдта, о тирольцах Райнера и акробатах Томсоне и Шумане, восхищавших Лесную публику. Кто-то рассказал анекдот о тогдашнем петербургском генерал-губернаторе князе Суворове. Наконец, когда разговорный материал стал иссякать, Харламов обратился к Минаеву с просьбою сказать экспромтик на злобу дня. Минаев посмотрел на него, улыбнулся, пыхнул раза два папиросой и сказал:

Приятный, говорят, вам дан судьбой, Харламов, пост: Должны вы будете нам выстроить второй Харламов мост.

— А вот не угадали, — засмеялся художник, — напротив, я думаю о соборе.

Минаев откинул голову и, ядовито улыбнувшись, отвечал:

Пусть так! Я не вступаю с вами в спор, Вопрос так прост: Ведь строить выгодней большой собор, Чем малый мост.

Харламов насупился. Минаев встал, потрепал его по плечу, и наставительно заметил:

— Ну, как не стыдно сердиться! Ведь это к вам не относится: я сказал вообще о строителях. — И обратясь ко мне, спросил: — ну, а ты, поэт-солдат, что думаешь строить?

— Ничего, — отвечал я, не подумав, — солдаты ничего не строят.

— Неправда! — проговорил, смотря мне в глаза, Минаев, — и солдаты кое-что строят. — И, пыхнув раза два папиросой, добавил:

Солдаты строят фронт и цепи, Каре, колонны, кучки, Мундиры, ранцы, шапки, кепи, Портянки и онучки!

Все захохотали.

— Откуда вы это знаете, Дмитрий Дмитриевич? — вопросил его один из присевших к нашему столу знакомых его, — вы в солдатах не служили.

— Да, я хотя и не солдат, — отвечал Минаев, усаживаясь поглубже в кресло, стоявшее в конце стола, — но я штык-юнкер русского слова (намекая этим на свою принадлежность и к литературе, и к Благосветловскому журналу «Русское Слово»), и потому обязан знать все солдатские обиходы.

Но не успел он кончить этой фразы, как из-за угла ресторана показалась его супруга, пришедшая в сопровождении Воронова.

— А я за тобой пришла, Митя, — проговорила она, подойдя к галерее, — пойдем домой, пора обедать!

— Ступай, я приду, — ответил небрежно, но нерешительно поэт.

— Нет, нет, — перебила его настойчиво супруга, — пойдем!.. а то ты засидишься и кушанье перестоится.

Минаев вскочил как ужаленный скорпионом, развел руками и, кивнув на жену головою, быстро проговорил: «рекомендую: любящая супруга!.. без мужа не может обедать»…

Компания смолкла и смотрела с каким-то напряженным любопытством то на поэта, то на его «любящую супругу», которая стояла молча, опустив голову, и чертила узоры на песке зонтиком. Минаев выпил залпом стакан вина, отступил шаг назад, усиленно пыхнул несколько раз папиросой и живо проговорил:

От любви подобной да избавит Бог! День и ночь супруга глаз с меня не сводит, Шага не пускает сделать за порог, Даже… всюду, всюду, вслед за мною ходит.

Компания сосредоточенно молчала. Но Минаев взглянув на жену, продолжавшую выводить на песке узоры, как будто сконфузился, и быстро повернувшись, стал собираться домой. Надев шляпу и взяв простыню и палку, он сказал; пожимая нам руки, «а впрочем, прощайте, господа, обедать действительно нужно». Затем он быстро сбежал с лесенки и сделал несколько шагов, но вдруг, как бы одумавшись, вернулся на галерею и, подойдя ко мне, сказал: «По праздникам я всегда дома, прошу без церемоний, обедать иль гулять, жена будет рада». Я не успел поблагодарить его, как из-за балюстрады галереи раздался снова голос жены Минаева: «пойдем же, Митя»! и поэт торопливо сошел с лесенки и в сопровождении своей супруги и её атташе, исчез за углом ресторана.

 

II

Визит к Минаеву. — Знакомство с Н. С. Курочкиным. — Беседа. — Экзамен. — Обед и чтение. — Вечерний чай и возвращение домой.

Спустя недели две, в какой то праздничный день, я повторил визит в «лесные Палестины».

— Дома? — спрашиваю, поднявшись на знакомое крылечко, у служанки.

— Дома-с, пожалуйте, — был ответ. И меня провели в кабинет Дмитрия Дмитриевича.

Это была большая с двумя выходившими на двор окнами комната, заставленная всевозможной мебелью и заваленная бумагами, книгами и газетами. В простенке между окнами стоял письменный стол и боком к нему придвинутое кресло, на котором восседал сам хозяин, в русской выпущенной поверх брюк и подпоясанной пояском рубашке и туфлях. Он только что возвратился из купальни, пил чай и пробегал новые газеты. У противоположной стены стоял диван, на котором, облокотясь на подушку, полулежал, накрывшись простынею, человек с большею лысиною, мясистым красным лицом, маленькими, живыми, зорко смотревшими глазками и черной с проседью курчавой бородой, а прямо стоял переддиванный с двумя креслами стол, уставленный чайным прибором и закусками. Там и сям по стульям лежало платье, на полу валялись сапоги, туфли, калоши, разные домашние принадлежности, детские игрушки, прочитанные газеты, и бумаги, бумаги без конца.

— А, поэт-солдат! — приветствовал меня, поднявшись с кресла и сделав шаг вперед, поэт сатирик, — ну, вот и отлично, что приехал! паинька-мальчик! а я уже вспоминал о тебе и думал сам заехать за тобою, — говорил он мне, сердечно пожимая руку, — садись пожалуйста! не хочешь ли чаю?

Я поблагодарил его, сказав, что в такой жаркий день и без чаю жарко.

— А я так весь день пью чай, в особенности когда работаю, — сказал Дмитрий Дмитриевич, усаживаясь в кресло.

— Не врите, Минаев, — раздался голос с дивана, — полдня вы спите, а полдня болтаетесь.

— А, я и забыл вас познакомить, — воскликнул весело Минаев и схватив меня за руку, подвел к дивану. — Эта туша — мой кум, Николай Степаныч Курочкин, поэт и чернокнижник!

Я поклонился и мы пожали друг другу руки.

— Позвольте! я еще не кончил представления, — засмеялся Минаев, — это книгожор и людомор, питается одними книгами, кроме, конечно, всяких гастрономических пищевых деликатесов, до которых он также большой охотник, и морит людей, но не лекарствами морит, а ядом своих стихов морит людей со смеху.

Курочкин молчал и только улыбался.

— Впрочем, я должен сказать откровенно, — продолжал Минаев, — человек хороший, я его люблю, даже более, чем люблю, уважаю. Он для меня — авторитет во всех мелочах жизни, не исключая даже самых важных, именно домашних. — И он стал на одно колено, сдернул с Курочкина простыню, (Курочкин лежал совершенно голый, даже без белья) и, перекрестясь, с возгласом: «отче, Николае, моли Бога о нас»! поцеловал его в живот.

— Ну, а это, — встав и накрыв опять Курочкина простынею, он проговорил ему, — Мартьянов, поэт-солдат, ты его уже знаешь!

— Опять скажу: не врите, Минаев, — перебил его с добродушной улыбкой Николай Степанович, — я вовсе не знаю поэта Мартьянова, первый раз в жизни вижу его. Г. Мартьянов, — обратился он ко мне, — позвольте и мне, как Дмитрию, обращаться с вами короче, и называть вас поэт-солдат.

— Сделайте одолжение!

— Ну, так вот что, поэт-солдат, прежде всего мне было бы приятно узнать вашу биографию: не потрудитесь ли вы ознакомить меня с нею?

— С большим удовольствием.

Минаев уселся за газеты, а я, прохаживаясь по кабинету из одного угла в другой, стал рассказывать эпопею своей жизни. Курочкин ворочался, кашлял, но молчал. Минаев сделал два-три восклицания, перебившие рассказ.

— Молчите, Минаев, — провозгласил наставительно Николай Степанович, — не вам рассказывают, мне! Иначе, мы должны будем уйти в ваш гинекей.

— Отче, Николае, моли Бога о нас! — запел Мпнаев.

— Молчите, Минаев, повторяю вам! — окрикнул Курочкин, и Минаев умолк. — Продолжайте, поэт Мартьянов, — обратился он ко мне. И я снова стал ходить по комнате и рассказывать.

Прослушав рассказ до поступления моего в военную службу, Николай Степанович остановил меня.

— Хорошо-с! — сказал он. — Но знакомы ли вы с русскою литературой? Знаете ли вы Пушкина?

Не сказав ни слова в ответ, я остановился перед ним и прочел наизусть несколько строф из «Евгения Онегина».

— Хорошо. А Лермонтова знаете?

Я прочитал «Бородино» и «Новоселье».

— О Некрасове имеете понятие?

Я прочитал «Огородника» и «Зеленый шум», и рассказал, что я ему посвятил «Думку солдатскую».

— Bene! — отозвался Николай Степанович. — А что вы знаете из других поэтов.

Я стал читать «Ватерлоо» Бенедиктова.

— Хорошо-с, — перервал меня Курочкин, — дальше, но читайте только по одной строфе из каждого поэта.

Я прочитал строфу «Клермонтского собора» Майкова, «Отойди от меня, сатана» Мея, «Двух гренадер» в переводе В. С. Курочкина и «Как яблочко румян» его же.

— Optime! — произнес одобрительно Николай Степанович. — Да это у нас, в Петербурге, немногие поэты знают.

— Я хотя знаю, — вмешался Минаев, — но прочитать — не прочитаю.

— Но вы, Минаев, известно, — сострил добродушно «Отче Николае», пишете много, а читаете мало и, обратясь ко мне, — сказал: ну-с, поэт Мартьянов, теперь прочитайте нам что-нибудь из своих произведений.

— Извините, Николай Степанович, — отвечал я, разводя руками, — своего-то я ничего не читаю.

— Это отчего?

— Право, не знаю отчего, только когда начинаю читать — путаюсь.

— Это не резон, надо постараться выучить две-три вещи наизусть, вас здесь будут просить читать, тем более, что вы читаете стихи не дурно.

— Ну, что пристал, кум, — вмешался опять Минаев, — я тоже не могу своего читать, забываю.

— Вы, Минаев, себя с ним не ровняйте, вы — известный лентяй, — отчеканил, добродушно улыбаясь, Курочкин. — А он может выучить.

В эту минуту отворила дверь кабинета супруга Дмитрия Дмитриевича и хотела войти.

— Не ходи! — замахал руками Минаев, — кум лежит в костюме прародителя и, как змий, искушает поэта-солдата.

— Идите обедать! — рассмеялась она и притворила дверь.

Минаев подал Курочкину белье, туфли, и, при пении стихир, облек его в старый клетчатый пальмерстон. Перешли в столовую, Минаев официально представил меня своей супруге Екатерине Александровне, и засим стали садиться за стол.

Хозяйка поместилась в верхнем конце стола, по правую её руку сел кум, по левую адъютант Воронов. Меня Минаев посадил рядом с собою на другом конце стола.

Перед нами стоял графинчик водки, перед кумом несколько бутылок разного вина, посредине стола красовались вестфальская ветчина, сливочное масло, сыр рокфор, анчоусы, икра и селедка. Хозяйка налила марсалы куму, мы же с Минаевым выпили водки.

— Ворон, хочешь водки? — окрикнул адъютанта Минаев.

— Ах, Митя, разве ты не знаешь, что ему нельзя, — взглянула строго Екатерина Александровна на мужа, — я лучше ему налью вина.

— Ворон к ворону летит, ворон ворону кричит, — продекламировал Дмитрий Дмитриевич, прожевывая кусок селедки, и потянулся к графину, чтобы налить себе и мне еще по рюмке водки.

— Митя, — укоризненно обратилась Екатерина Александровна к мужу, — ведь тебе тоже нельзя пить больше, ты знаешь, доктор не позволяет, не правда ли, кум, ведь ему вредно? Пусть наш новый друг, пьет, сколько угодно, а ты, Дмитрий, пожалей себя.

— Я и то себя жалею, матушка, — отвечал Минаев, взявшись за рюмку, — а потому и хочу выпить. И мы выпили с ним по третьей.

Курочкин, между тем, выпил вина, смаковал и хвалил закуски.

— Где это вы берете такую чудную икру, — обратился он к хозяйке.

— Это я беру, — перебил его Минаев, — а не она, спроси меня, если действительно хочешь знать где продается икра? Да перешли-ка сюда ветчину и рокфор, мы с поэтом-солдатом еще по одной выпьем.

— Тебе нельзя, Митя, много пить, я уже сказала, — загорячилась Екатерина Александровна и, обратясь к Курочкину, авторитетно добавила, — повторите это ему, кум, как доктор.

— Поэт Минаев, — сделав серьезную мину, сказал кум, — вы не должны пить, если вам запрещает ваша супруга: иначе я буду вынужден обрушить на вас все громы и проклятия Ватикана.

— Кто говорит, что я не слушаю, что говорит мне жена, — возвысил голос поэт-сатирик, — я всегда слушаю… Она говорит, что мне вредно много пить, и я много пить не стану, а эту рюмку выпью. Поэт-солдат, ты тоже выпьешь. — И мы чокнулись и выпили.

— Уберите водку со стола, — обратилась Екатерина Александровна к прислуге. Водки и закуски были сняты и на столе появилась ботвинья с лососиной и суп с кореньями и пирожками. Хозяйка сделала опрос: кому чего? Курочкин взял суп, прочие все вотировали за ботвинью, и так как аппетиты у всех были хорошие, то тарелки опустели моментально. Сделали повторение и вторые тарелки опустели.

— Не съесть ли нам, супу, поэт-солдат, — предложил Дмитрий Дмитриевич. — Ты только попробуй. Какие пирожки печет у меня жена — язык проглотишь. Но это, я должен сказать тебе по секрету, она приготовляет, когда у нас обедает вот этот гурман, чревоугодник, и он указал глазами на Курочкина, а в прочие дни она готовит очень ординарный обед.

— Не правда, не правда, — обиделась Екатерина Александровна, — у нас всегда обед хороший, только он ничего не понимает в кушаньях, ужасно тупой гастроном!

Нам подали суп с пирожками и я попробовал: пирожки действительно во рту таяли, и суп прентаньер был очень вкусен. Я высказал это — и Екатерина Александровна была очень довольна.

Подали чиненую репу и спаржу с сабайоном. Вкусы опять разделились, но мы с Минаевым опять ели то и другое. Минаев поперхнулся и потребовал вина. Подали мадеру и портвейн. Выпили. Подали молодую дичь с салатом. Мнения разделились на счет салата. Курочкин прочитал чуть не целую лекцию о салате: когда, к чему и какой салат надо подавать. Салат-кресс, латук и цикорий, подали повод к некоторым возразившим со стороны хозяйки.

Дмитрий Дмитриевич разрешил их спор следующим экспромтом:

Эх, кум, оставь свои, пожалуйста, салаты, Попроще пищу поищи, Ведь мы с тобой литературные солдаты, И нужны нам лишь борщ да щи!

— Не согласен! — возразил Николай Степанович. — И простую пищу можно совершенствовать правильным сочетанием входящих в нее злаков и добавлением в нее некоторых пряностей, дающих злакам лучший вкус.

— Ну, замолола мельница! — махнул рукой Минаев, — теперь уже не остановишь.

— Вот, поэт Минаев, — засуетился Курочкин, — вы всегда так решаете все стоящие вне вашей компетенции вопросы… Шарахнул обухом по лбу — и конец!.. А-слыхали ли вы анекдот, как повар приготовил перчатки под соусом?.. Хотите я вам сделаю нечто подобное.

— Никто не отвергает, кум, — улыбнулся Дмитрий Дмитриевич, — твоих кулинарных талантов. Но ты мне скажи откровенно: был ли ты доволен хоть одним обедом в течение всей твоей жизни? А ты едал всякие тонкие претонкие деликатесы.

— Ну, как сказать, — затруднился ответить Николай Степанович.

— А мы, вот, — продолжал поражать его поэт-сатирик, — едим что придется — и довольны! Вот в чём разница, кум, по существу в жизни гурманов и негурманов. А что теперь, я думаю, можно и закурить? — обратился он к жене.

— Пожалуйста, господа, не стесняйтесь, — разрешила любезно хозяйка, — курите. Я сама курю.

Воронов сходил в кабинет, принес сигары и папиросы и зажег спичку, заструился легкий синий дымок: Курочкин закурил сигару, прочие папиросы. Один я сидел без курева.

— А ты, что же, поэт-солдат, не куришь? — обратился ко мне Минаев, — или тютюну нет?..

— Я совсем не курю, — отвечал я.

— Совсем не куришь? что же ты старовер что ли?

— Да, в этом отношении старовер, — отвечал я, — по принципу, хотя многие староверы теперь уже курят.

Подали вафли с вареньем и землянику «Викторию» со сливками. Минаев с Курочкиным взяли вафли и налили себе по стакану красного вина. Прочие ели ягоды. Хозяйка предложила наливки, но наливки никто не пожелал.

— Поэт Мартьянов, — обратился ко мне Курочкин, — обед кончается, прочтите нам что-нибудь из ваших стихотворении.

— Николай Степанович, я уже сказал вам, — отвечал я конфузливо, — что ничего не помню.

— Не может быть, — настаивал он, — вы так много знаете наизусть других поэтов.

— Я привез с собою тетрадь стихотворении, чтобы напечатать книжку, — сделал я последнюю попытку уклониться от чтения, — если позволите, я привезу ее, и прочитаю вам не одно, — десять стихотворений.

— Всё это прекрасно, мы об этом потолкуем после, а теперь прочитайте нам что-нибудь, — приставал Курочкин неотступно.

— Что-нибудь!.. Хорошо, извольте… Я вам прочту, но только самую малюсенькую вещичку.

— Ну, что ж, прочитайте малюсенькую, и за то спасибо скажем, — улыбнулся самодовольно Курочкин.

— Встань, поэт-солдат, — тронул меня за руку Минаев, — и прочти с толком, с чувством, с расстановкой…

Я встал и прочел: «Жизнь солдатская».

Плац-парады, да ученья Служба, караул, Маршировка, захожденья, Строгий артикул, Лагерь, каша, стирка, сказка, Вытяжка и фронт, Чтенье азбук, песня, пляска, Обуви ремонт, От носка и до походки — Выправка с утра, Розги, палки, чарка водки — И ура, ура!..

— Браво, браво! поэт-солдат, — захлопал Дмитрий Дмитриевич, — тут есть мысль и форма, подражательная, но форма.

— «И ура, ура!», — смеялся добродушно Курочкин, — это — очень недурно… Благодарю вас, поэт Мартьянов, теперь вот мы поговорим пожалуй и о вашей тетради.

— Господа, кто хочет чаю, кто кофе, — перебила хозяйка, — и где вы будете пить: здесь, или в кабинете?

— Конечно, в кабинете, — сказал, вставая, хозяин, — да лучше бы подогреть и подать туда самоварчик. Ворон, распорядись-ко!

— Митя, с этих пор самовар — к чему это! Ведь ты ляжешь отдохнуть, — протестовала хозяйка.

— Ничего, я его прикрою тогда, а теперь пока посидим. Ты, кум, ночуешь у нас.

— Нет, я поеду домой, благо жара спала.

И мы, поблагодарив хозяйку, перекочевали в кабинет. Екатерина Александровна отправилась в детскую.

Воронов схлопотал самовар. За чаем Курочкин завел речь о моей тетради и, с общего согласия, порешили устроить чтение. Я заявил, что скоро будет день моего рождения и что мне было бы приятно провести его вместе с ними, где-нибудь пообедать, а после обеда заняться тетрадью.

— Хорошо, — сказал Минаев, — в первый редакционный день «Искры», я познакомлю тебя с Василием Степановичем Курочкиным, и тогда мы решим, где и когда устроить обед и чтение.

«Кум» нашел это вполне основательным и прибавил, что может быть поэт Мартьянов захочет пригласить к обеду и еще кого-нибудь из сотрудников «Искры».

— Почему и не так? — отозвался я весело, — но это будет зависеть, конечно, от ваших указаний, господа.

— Ну, там увидим, — решил Минаев, и мы, т. е. я и Курочкин, напившись чаю, стали собираться по домам. Сказали хозяйке, пришла Екатерина Александровна, мы попрощались с ней и отправились. Минаев, как ни просила его жена остаться дома, увязался проводить кума, который жил тогда где-то в деревне за Лесным, и уехал с ним.

Садясь в нанятую у чухонца каравашку, Дмитрий Дмитриевич предлагал и мне поехать вместе с ними, говоря:

Поэт-солдат, поедем вместе к куму, И там, вдали от городского шуму, Под сельским кровом ночку проведем: У кума есть вино, коньяк и ром!

Но я поблагодарил его от души и вернулся в город.

 

III

Хлопоты в цензуре, — Д. Д. Минаев и редакция «Искры». — В. С. Курочкин. — М. М. Стопановский. — В. И. Буренин. — Студенты. — Н. С. Курочкин. — П. И. Пашино. — П. И. Вейнберг. — Важный господин. — Аудиенция кончена.

Прошло недели две с лишком, Минаев не показывался, я уже думал, что он забыл обо мне, о моей тетради и предположенном чтении, и, конечно, не мог не волноваться. Между тем один мой приятель Порфирий Ассигкритович Климов, служивший при статс-секретаре Буткове, предложил мне издать книжку моих стихотворении на свой счет. Я согласился на это охотно, так как мне нельзя было долго засиживаться в Петербурге, отдал тетрадь переписать и представил ее в цензуру. Это было как раз в последние месяцы существования прежней предварительной Николаевской цензуры, сосредоточенной в министерстве народного просвещения и имевшей, кроме того, чуть не от каждого ведомства особенных специальных цензоров. Моя тетрадь поступила на просмотр цензора общей цензуры г. Веселаго и военного цензора генерала Штюрмера, и, конечно, подверглась двойственному бичеванию: то, что пропускал один цензор, вымарывал другой, и наоборот. Таким образом вся рукопись оказалась испещренной красными крестами и только две-три пьесы остались нетронутыми. Понятно, меня это очень огорчило и, вот, когда я сидел над тетрадью и думал: печатать ли это бедное искалеченное детище, или же отложить до будущего года, когда войдет в силу только что утвержденный тогда новый цензурный устав, в передней раздался звонок — и предо мной предстал Дмитрий Дмитриевич.

— Ну, вот и я, — воскликнул он, здороваясь весело и добродушно, — ты, чай, поэт-солдат, меня бранил уже, что я до сих пор не был у тебя.

— Бранить — не бранил, Дмитрий Дмитриевич, но подивиться — подивился.

— Будь философом, друг, на всё смотри в оба и ничему не удивляйся. Иначе всю жизнь придется истратить на одно удивление.

Увидав мою тетрадь, испещренную красными крестами он спросил меня:

— А это что такое?

Я рассказал ему историю похождения тетради и пожаловался на цензуру. Он усмехнулся и с пафосом продекламировал:

На нашу мудрую цензуру Напрасно сердишься ты сдуру: Между товарищей, как воин, Ты отличаешься стихами, И награждения достоин За то цензурными крестами.

Бросив на стул бывшее у него на руке пальто, шляпу и палку, Минаев сел за столь, и стал перелистывать тетрадь. Откинув несколько страниц, он покачал головою и продекламировал нараспев.

В неправославьи цензоров Не упрекнешь, конечно, ты. Над массой бусурманских строф У них поставлены кресты.

— Вы, как поэт, должны были бы посочувствовать искалеченной музе, «кастрированному вдохновению», — ответил я ему, обидевшись его веселостью, — а вы смеетесь.

Он бросил тетрадь, прошелся раза два взад и вперед по комнате, подошел ко мне, ударил по плечу и с некоторою приостановкою, отчеканил:

Под этим небом, вечно серым, С мигренью вечной в голове, Меж холуем и камергером Жить могут только на Неве: Банкир, чиновник, пролетарий. Дурак, паяц, но не поэт,— В тени казарм и канцелярий Для вдохновенья места нет…

— А злиться на всё и вся — глупо, брат, — добавил он наставительно, — лучше смейся; смех по крайней мере парализует чувство досады.

— Всё это хорошо в теории, — заметил я, продолжая досадовать, — не всякий может смеяться.

— Да и к чему ты задумал теперь печатать, — резонировал поэт-сатирик, — подожди до нового года, выйдут новые правила, и тогда напечатаешь без предварительной цензуры.

— Хорошо вам, свободным людям, говорить: подожди! — возразил я ему обидчиво, — я первый раз освободился на четыре месяца, пройдут они и я должен вернуться в полк, и когда опять буду в отпуску — Бог знает. Поэтому поневоле приходится печатать, а если отложить, то придется может быть отложить не до будущего года, а на несколько лет.

— Ну, делай, как знаешь, — ответил на это Минаев, закуривая папиросу, — а теперь, если хочешь познакомиться с Васильем Курочкиным, поедем, нынче мы его можем видеть в редакции.

— Поедем! — воскликнул я, обрадовавшись, и стал одеваться. Сборы были, конечно, недолги, так что минут через десять мы появились в редакции «Искры», помещавшейся тогда на Невском, близ Владимирской улицы. В первой, довольно большой, но не богато меблированной комнате, выходившей окнами на Невской, нашли Василия Степановича Курочкина, горячо беседовавшего с каким-то высоким, жёлтым и худым, господином, с небольшой бородкой и бурсацкими манерами, одетым в недорогую пиджачную пару и выростковые нечищенные сапоги.

— Поэт-солдат! редактор «Искры»! — представил нас друг другу Дмитрий Дмитриевич и отошел в сторону с господином, беседовавшим до этого с Курочкиным.

— Я слышал о вас, мне говорил брат Николай, — приветствовал меня Василий Степанович, радушно пожимая руку, — я очень рад познакомиться с вами. Долго ли вы пробудете здесь!

— Я еду в Москву, но до отъезда, думаю недели две-три, а может быть и месяц пробыть здесь.

— Ну, и отлично. Сегодня у меня редакционный день и я занят приемом. Если можете подождать, подождите конца приема, тогда мы с вами кой о чём потолкуем.

— Я приехал с Дмитрием Дмитриевичем, и если он не уйдет, то и я останусь. В противном случае мы зайдем после.

— Так переговорите с ним, а я пока займусь делами, — и Василий Степанович вышел в другую комнату с жёлтым господином.

Я передал Минаеву разговор с Курочкиным и спросил его: скоро он окончит дела свои?

— А вот увидим, — отвечал он уклончиво, — мне нужно побеседовать с редактором. Подожди, всё равно тебе спешить некуда!

— Кто этот господин, который беседовал с тобой?

— Это… это… это… братец… — как будто затрудняясь ответить, растягивал слова Минаев:

Стомановский Михаил, Пишет на «затычку» И «беззубый крокодил» Здесь имеет кличку.

Вошел молодой человек среднего роста, с небольшой рыжеватой бородкой и зоркими проницательными глазами, в очках, одетый весьма щеголевато.

— А! любезный Монументов, — встретил его в приемной Василий Степанович, и пожимая руку с особенной любезностью, спросил его, — много вы соорудили монументов?

— Не угодно ли взглянуть, — отвечал молодой человек, улыбаясь, и подал несколько листков бумаги.

Мы с Минаевым стояли у окна, я спросил его: кто это? Дмитрий Дмитриевич усиленно пыхнула, раза три папиросой, поправил очки и, наклонясь ко мне, ответил тихо:

Песельник наш и плясун Монументов, Виктор Петрович, известный, В шапке фригийской канкан для студентов Пляшет у нас он прелестно.

Курочкин, между тем, пробежав листки, посмотрел внимательно на автора и сказал: — хорошо, но мало! А еще ничего нет у вас, Монументов?

— Нет, — отвечал как-то застенчиво молодой человек.

— Лениться стали?.. или жара мешает?.. вы бы брали пример с Минаева: он, кажется, и во время землетрясения может стихи скандировать.

Минаев подошел к ним и подтянул меня. Поздоровавшись с молодым человеком, он назвал его Бурениным, и познакомил его со мною. Виктор Петрович внимательно посмотрел на меня, и подарив несколькими общепринятыми вежливыми фразами, оговорился недосугом и стал прощаться.

Два-три слова, два-три рукопожатия — и он улетучился.

Курочкин опять занялся беседой со Стопановским. Из приемной между тем появилось несколько студентов и стриженных девиц с книжками и в очках, они окружили редактора и стали тормошить его различными вопросами, на которые Василий Степанович отвечал любезно, но с лаконизмом дельфийского оракула.

Явился Николай Степанович Курочкин. Подойдя ко мне он сказал вполголоса: — О вашем приглашении я поговорю с братом, и как мы решим — я вам сообщу, — и затем вмешался в кучку молодежи.

Минаев подвел ко мне Стопановского и познакомил его со мною. При этом многозначительно подмигнув, он сказали, что Михаил Михайлович состоит хроникером и публицистом «Искры», а так как в этих отделах высказывается professions de foi редакции, то по поводу различных случаев провинциальной жизни у него с редактором всегда возникают дебаты. Вот и теперь они не могут прийти к соглашению по одному, весьма серьезному вопросу. Слово за слово, мы разговорились, Стопановский оказался человеком очень серьезным и дельным, так что разговор наш кончился обменом визитных карточек и обещанием повидаться.

Между тем в редакцию пришло еще несколько посетителей, две девицы и три медика. Дебаты еще более оживились. Ораторствовал Николай Степанович на тему о воспитании детей. Минаев подходил, округлял речь «кума» крылатыми афоризмами и тенденциозными бомо, (тогда писатели заискивали в молодежи) и отходил прочь.

Явился какой-то солидный господин и проследовал с редактором во внутренние апартаменты. Молодежь отлынула. В приемной показался черный, с большой лысиной, серьезный и строгий на вид господин средних лет, в сюртуке и перчатках. Увидя Николая Степановича, он подошел к нему и заговорил с ним громко.

— Кто это? — спросил я Минаева. Он взял меня под руку, отвел к окну и сказал:

Это — «Гейне из Тамбова», Вейнберг Пьер, Без ключа всех муз из Шклова — Камергер.

Я рассмеялся. Дмитрий Дмитриевич потянул меня и представил Вейнбергу. Он покровительственно удостоил меня пожатия руки, осведомился о моей службе, положении и знакомствах в Петербурге. Затем занялся своим делом, повидался с редактором и скоро ушел.

Минут пять спустя, вошли два господина, прилично одетые и обратились к Николаю Степановичу с жалобой, что в «Искре» их пропечатали. Начались объяснения. Вышел редактор и порешил спор двумя словами: обижаетесь — жалуйтесь!

Затем вбежал или, лучше сказать, спешно подковылял к нам не то в чуйке, не то в длинном пальто, хромой, чернобородый в золотых очках и с толстой палкою в руке, весьма подвижный и юркий мужчина средних лет. Он подлетел прямо к Минаеву и начал трясти его за руку. Дмитрий Дмитриевич посмотрел на него свысока и, обратясь ко мне, сказал:

Рекомендую! Петр Иваныч Пашино! Пришел из Персии недавно с посошком, И травит в «Голосе» — там так заведено,— В статейках здравый смысл персидским порошком.

— Да полно вам, Дмитрий Дмитриевич, — залебезил вокруг него мужчина, — вы всё прохаживаетесь на мой счет.

Минаев, между тем, улыбнулся своей змеиной улыбкой и громко на всю редакцию провозгласил.

Вся пресса стала так безвкусна, Что в ней есть место Пашино: Всё это было бы смешно, Когда бы не было так грустно.

Все засмеялись. Стопановский подошел к нам, взял Пашино под руку и отвел в сторону. Ко мне подошел Николай Степанович и заявил, что, брат, т. е. Василий Степанович, извиняется, что не может нынче побеседовать со мною, так как у него сидит один важный чиновник, с которым он должен сейчас уехать по делу. Впрочем, я уже сказал вам, добавил от себя «кум», что уведомлю вас, как мы решим, значит поезжайте домой и ждите. Я поблагодарил его и стал со всеми прощаться. Минаеву нужно было взять у Курочкина денег, и он остался в редакции, сказав, что зайдет ко мне, если останется в городе. Я вышел из редакции с Стопановским, который спускаясь с лестницы, отозвался о Минаеве так: «да, он очень умен и талантлив, но как папенькин сынок, незнающий цены полученному им богатству, тратит оное непроизводительно и глупо».

Вечером, однако ж, Минаев у меня не был. Получив от Курочкина деньги, он, по обыкновению, завихрился, завеялся в городе и только на третий день возвратился домой, где своей благоверной супругой и был наказан домашним арестом.

 

IV

Обед у Донона. — Н. С. Курочкин. — М. М. Стопановский. — Н. И. Кроль. — А. П. Швабе. — П. А. Климов. — П. И. Пашино. — Д. Д. Минаев. — В. С. Курочкин. — Беседа, речи и экспромты.

Задуманный мною обед, после которого должно было произойти чтение моей тетради стихов, под разными предлогами затягивалось, и только благодаря настойчивости и усилиям Николая Степановича Курочкина, он состоялся в конце июля у Донона. Стол был накрыт, по числу сделанных приглашений, на 12 персон, но обедали только 9-ть, трое из числа приглашенных к обеду литераторов не пожаловали. Денег я не жалел, тем более, что хозяином-распорядителем по моей просьбе согласился быть «отче Николай», который, желая поддержать со славою звание гастронома, прекрасно составил меню обеда и провел его замечательно искусно.

«Чертог сиял», как говорилось в одной старинной новелле, когда стали собираться гости. Первым приехал распорядитель Николай Степанович Курочкин и занялся сооружением главнейшей и наиболее важнейшей части обеда, а именно «фундаментальной», по его выражению, закуски, а затем обратил внимание на декоративную обстановку обеденного стола. За ним скромно подошел Михаил Михайлович Стопановский, пока мы здоровались и обменивались обычными приветствиями, подкатил Дмитрий Дмитриевич Минаев и шумно прошёл в столовую. Он осмотрел приготовленную закуску и поцеловал кума «в лысину». «Твое истинное призвание, кум, — засмеялся он, — быть метрдотелем, а не литератором. Я бы тебе советовал открыть ресторан, где ты можешь добиться большей славы, чем в нашей сакраментальной прессе».

— Оставьте, пожалуйста, поэт Минаев, меня в покое, — оборвал его Курочкин, — вы видите, что я занят важными соображениями, как бы накормить вас получше… — и переведя свой взгляд на меня, спросил: — скажите мне, поэт Мартьянов, что такое слава? вот кум сейчас упомянул о славе.

— Что слава? Яркая заплата на ветхом рубище певца, — отвечал я авторитетно.

— Да-с, это сказал А. С. Пушкин, — пытал меня Николай Степанович, — но по вашему что такое слава?

— Вы что же хотите, Николай Степанович, — отозвался я с некоторой тревогой, — чтобы я говорил такие же экспромты, как Дмитрий Дмитриевич, но я должен вас предупредить, что вы жестоко ошибаетесь, я вообще экспромтов не говорю.

— Ну, подумайте и скажите что-нибудь, — не отставал от меня «кум». Минаев, дымивший в это время усиленно папиросой, подошёл ко мне и, хлопнув меня по плечу, сказал: — Ну, что ж ты задумался, не робей!

Скажи, поэт-солдат, Что слава… ну, хоть — клад. Полковницкий оклад, Иль интендантский склад, И что поэт-солдат Подобной славе — рад.

— Ну, вот, — обратился я к Курочкину, — Дмитрий Дмитриевич был так любезен, что ответил вам за меня.

— Нет, не отвиливайте, поэт Мартьянов, — настаивал Курочкин, — не угодно ли вам сказать нам свое что-нибудь.

— Да говори же, — пристал и Минаев, — ну, говори за мной…

— Отстаньте, Дмитрий Дмитриевич, — я обратился к нему с досадой и, подумав немного, сказал:

Что слава? Это — фимиам. Благоуханный, нежный, сладкий, Людьми преподносимый вам, Поэт-сатирик гадкий.

— Браво! — захлопал в ладони Курочкин, — что, кум, нарезался?…

— Молодец, поэт-солдат, — раскатился громким смехом Минаев, — благодарю, не ожидал!.. да ты не без зубов, волк армейский!

В это время вошли один за другим поэт Николай Иванович Кроль и академик Александр Петрович Швабе. Не успели мы обменяться рукопожатиями, подковылял Петр Иванович Пашино. За ним приехал мой старый друг-приятель, статский советник Порфирий Ассигкритович Климов, будущий издатель моих стихов, и, наконец, часам к 6-ти пожаловал и Василий Степанович Курочкин.

— Вы знаете, Петр Косьмич, — обратился он ко мне с вопросом, — брат мой, надеюсь, говорил вам, на каких условиях я согласился быть на вашем обеде. Во избежание недоразумений, повторяю: вы и все участвующие должны провести со мною вечер у Излера. Кутеж, конечно, на мой счет. Редактор «Искры» желает достойным образом отплатить вам за ваше радушное гостеприимство.

— Я подчиняюсь вашему условию, — отвечал я с поклоном, — но присутствующие пусть ответят за себя.

Два-три голоса поддержали мой ответ, и почтенное собрание перешло в столовую.

— Что же, не все еще собрались? — спросил Василий Степанович своего брата, и, посмотрев на часы, прибавил: — а ведь пора, есть хочется, не приступить ли нам, господа, к делу; ведь, семеро одного не ждут, а больше одного мы пожалуй и не дождемся.

— Умные речи приятно и слушать, — провозгласил авторитетно Минаев, — мы можем пока выпить водки, а там увидим.

— Я ничего не имею против, — улыбнулся распорядитель обеда, и гости столпились у стола с закусками.

Несколько минут продолжалось абсолютное молчание. Только наливали, чокались рюмками, выпивали, набирали себе на тарелочки кому что нравилось из закусок и прожевывали.

Поэт Кроль, наливая себе вторую рюмку рябиновки, воскликнул:

Люблю в июльскую жару Я при рябиновке икру, А осенью при водке С меня довольно и селедки.

Минаев не выдержал, и быстро повернувшись к говорившему, перебил его:

Мы больше знаем, Кроль, ты пьешь зимою водку, Закусываешь кислым огурцом, Весной же без закуски водку плещешь в глотку, И обтираешь губы языком…

Кроль опрокинул залпом налитую рюмку рябиновки, погладил бороду, как-то ухарски порснул и, вонзившись в противника воспаленными очами, бойко проговорил:

Я мог бы вам ответить хорошо, Минаев, Но это неприятно было б для хозяев, А потому, понять извольте, умолкаю. Попробовать Алляш предпочитаю.

Дмитрий Дмитриевич вспыхнул, уголки рта его задергались и он готов был обрушиться всей силой своего сарказма на потянувшегося к Алляшу поэта, но «отче Николае» бодрствовал: он подошел к нему и сказал: «оставь, кум, ты можешь состязаться с Кролем после, а теперь сделай-ка вот честь белой померанцевой, прелесть, а не водка».

И Минаев потянулся к белой померанцевой. По предложению П. А. Климова, все выпили померанцевой вкруговую и, не закусывая, повторили кому чем нравилось. Потянулись к свежей икре, истребили, потребовали еще тарелку икры, и по этому поводу выпили еще по рюмке джину.

— Недурно! — возгласил Н. И. Кроль. — Такой закуски не пробовал и сам Некрасов в своем английском клубе. Там иногда тоже подают со всячинкой.

— Не забудьте, поэт Кроль, — отозвался на это «отче Николае», — что мы находимся у Донона, и что сегодняшним обедом распоряжается наш покорнейший слуга.

— А ты бы, брат, велел давать обедать, — перебил его Василий Степанович. — Уж если начали есть — так будем есть!

— Садитесь, господа, за стол, сейчас подают кушанье! — захлопотал вокруг стола Николай Степанович. — Поэт Мартьянов, вы, как амфитрион, займите место во главе стола, а я сяду у противоположного конца; господа гости, садитесь там, где кому угодно.

Рядом со мною, с правой стороны, сел В. С. Курочкин, с левой П. А. Климов. Минаев поместился рядом с кумом с правой стороны, а с левой сел А. П. Швабе, прочие гости заняли три стула против середины стола справа, так что рядом с В. С. Курочкиным поместился Н. И. Кроль, и рядом с Минаевым — М. М. Стопановский, между сими же последними, против самой, центральной вазы с цветами, сел П. И. Пашино. Стоявшие же против их на левой стороне стола три куверта остались незанятыми. Рукопись моя была положена Н. С. Курочкиным возле центральной вазы с цветами. Компания садилась шумно. Стопановский предложил снять сюртуки — и предложение было принято, все повскакали с мест и поспешили сбросить с себя верхнее платье. Я да П. И. Пашино остались только в сюртуках. Последний взял мою рукопись и стал переворачивать листы. Увидев цензурные помарки, он вскочил со стула и бросился к В. С. Курочкину.

— Смотрите, Василий Степанович, — завопил он, — что матушка цензура-то наделала с рукописью Петра Косьмича. Что ни страница, то крест или несколько помарок!

— Явление обыкновенное, мы это видим каждый день, — отозвался редактор «Искры» равнодушно.

— Да ведь это — кровь писателя, пролитая во имя какого-то непонятного жертвоприношения Молоху, — заметил я усаживавшемуся на место редактору. — Неужли это не возбуждает в вас сочувствия.

— Сочувствие тут не поможет, — отвечал внушительно Василий Степанович, — цензора делают свое дело, за которое они получают жалованье, награды и пенсии… Они исполняют то, что им велят, иначе цензор может потерять место, т. е. лишиться куска хлеба.

Минаев придвинулся ближе к столу и, возведя очи к потолку, громко возгласил:

О, всемогущий Иегова! Ты дал нам множество даров, Уничтожая их сурово: Дал людям мысль при даре слова И вместе с этим — цензоров…

Н. И. Кроль не пожелал отстать от своего антагониста и, погладя бороду и порснув по привычке, продекламировал:

Еще неопытна, юна У нас литература, А потому ей и нужна, Как нянюшка, цензура.

— Вам, Николай Иванович, вероятно мало приходится иметь дело с этой нянюшкой, — отозвался Стопановский, — что вы берете ее под свое покровительство, а нам вот она где сидит. — И он показал рукой на свой затылок.

Минаев, между тем, приняв от лакея тарелку супу, взял ножик и, стукнув им два три раза по тарелке, как бы приглашая послушать, между двумя ложками супу, сказал:

Там над статьями совершают Вдвойне цинический обряд: Их, как евреев, обрезают И, как католиков, крестят.

— Поэт Минаев, — окрикнул на него «отче Николае», — вы здесь не председатель, и потому не имеете права стучать ножом о тарелку, перебивать разговор и говорить что вам вздумается. Это право принадлежит мне, как спикеру, т. е. распорядителю нынешнего обеда. Примите это к сведению. Да и к чему все эти рассуждения о цензуре, неужели у нас нет другого, более живого предмета для разговора.

— У кого что болит, тот о том и говорит, — ни к кому не обращая речи, вздохнул Стопановский.

— А ты бы, кум, лучше сделал, — засмеялся Минаев, — если бы, вместо нотации, угостил нас вином.

Николай Степанович мигнул старшему официанту, и лакеи наполнили наши рюмки вином.

Замечание Николая Степановича не прошло бесследно: начались кружковые разговоры. Первый начал А. И. Швабе. Он стал рассказывать своему соседу П. И. Пашино, как отлично устраивает его приятель в Тиволи крестьянские скачки и бег в мешках. В последнее воскресенье, он заявил с увлечением, первый приз, часы, на скачках взял крестьянский мальчик Степанов, 15 лет, а на бегах в мешках — девочка 13 лет.

— Я был на скачках, — вмешался в разговор Н. И. Кроль, — с графом Кушелевым, у которого я с Благосветловым и некоторыми сотрудниками «Русского Слова» тогда обедал. Граф подарил мальчику Степанову сто рублей.

Н. С. Курочкин с Стопановским вели беседу о вышедших пятых книжках «Современника» и «Русского Слова», где были помещены в первой: «Трудное время» Слепцова и 5 песен «Дон-Жуана» в переводе Минаева, а во второй: «Разрушение эстетики» Писарева. Изредка вставлял свое слово Мпнаев, но разговор литературный как-то не клеился, так что переход от него к ацтекам Массимо и Бартоло, этим маленьким принцам оливкового цвета с черными вьющимися волосами и белыми, как слоновая кость, зубами, открытым в храме города Иксимая в Средней Америке и привезенных к нам, как редкость, мне показался вполне естественным.

П. И. Пашино пытался было втянуть В. С. Курочкина и П. А. Климова в политику, он заговаривал и о приезде Абдель-Кадера в Париж, и о победах Хуареса в Мексике, и о министерстве О’Доннеля в Испании, и о воззвании Пальмерстона к избирателям, но получая от них в ответ только краткие реплики, вроде: «да, да» или «о, конечно, конечно», должен был сойти на почву Шато-де-Флера, где отличались в канкане, польке Шотиш, Фриске и Лисбонке, наши доморощенные Шикары — Иванов и Фокин с Лаурой Блаватской и королевой Помаре. Разговор на эту тему скоро обобщился, и Н. И. Кроль явился неистощимым рассказчиком самых пикантных новостей. Все смеялись, и только В. С. Курочкин вел вполголоса серьезный разговор с П. А. Климовым об ожидавшемся тогда новом положении о свободной печати.

— Верите ли, — горячо ратовал редактор «Искры», — мы ждем не дождемся тех дней, когда мы будем иметь возможность говорить что мы думаем открыто и прямо.

— Не увлекайтесь, Василий Степанович, — охлаждал его П. А. Климов, — ведь цензура не упраздняется, она будет существовать как и теперь. Абсолютной свободы слова вы не получите, и если не будете чувствовать предварительной цензуры, то узнаете карательную, а это стоит одно другого.

— Ну, что вы говорите, — вставил свое замечание Н. И. Кроль, — вся Европа отринула предварительную цензуру и печать вполне свободна при карательной.

— Не смею спорить, — возразил П. А. Климов, — вам, может быть, лучше известно. Но я думаю, что всё будет зависеть от людей, которым дела печати будут вверены.

— Ну, вот видишь, Николай Иванович, — заметил, в свою очередь, Василии Степанович, — ты вечно носишься с Европою и, вместо того, чтобы выслушать, что будет говорить компетентное лицо, — ведь Порфирий Ассигкритович причислен к канцелярии Совета и знает больше, чем мы с тобой, — ты вступаешь в бесполезные дебаты. — И он начал расспрашивать П. А. Климова об условиях, при которых должна быть введена реформа по делам печати.

Поданное тюрбо обратило всеобщее внимание. Одни восторгались самой рыбой, другие соусом. Один М. М. Стопановский находил, что наша русская рыба несравненно вкуснее и удивлялся нашему глупому пристрастию ко всему иностранному. Ему оппонировал «отче Николае», сославшись в данном случае на авторитет Н. А. Некрасова, которого вкус и гастрономические познания высоко ценил Михаил Михайлович. Тюрбо сменил страсбургский паштет, приготовленный по какому-то особому способу. Паштет сменили артишоки.

— Э, эх, артишоки! как-то съежившись, — заметил недовольно Н. И. Кроль, — ужасно я их не люблю, в них есть нечего. Когда я обедаю у графа Кушелева (сестра его была за графом), мне вместо артишоков всегда подают спаржу с сабайоном.

— Хотите спаржи, Николай Иванович, — спросил его обязательно Николай Степанович Курочкин, — есть спаржа. Послушайте, — обратился он к лакею, — подайте спаржи.

Минаев не выдержал и едко заметил:

Кроль не любит артишоки: Нечего вишь кушать! Это только экивоки, Нужно ли их слушать?

Кроль насупился, погладил раза два-три свою бороду и нервно отозвался:

Не острите, Дмитрий Дмитричь! Я, ведь, тож могу вас выстричь.

— Ну, где тебе меня выстричь! — вспылил поэт-сатирик и, повернувшись в сторону Кроля, хотел было пустить в дело всю свою тяжелую артиллерию, но был остановлен спикером обеда.

— Поэт Минаев, — сказал он ему серьезным тоном, — блюдо элоквенции назначено у нас последним, не нарушайте, пожалуйста, программы.

— Ну, так дайте хоть вина, — горячился Дмитрий Дмитриевич, — мне нужно залить жажду возмездия.

Лакеи подали вино и наполнили стаканы.

Между тем П. И. Пашино рассказывал А. П. Швабе и М. М. Стопановскому, что артишоки первый раз появились на столе персидского шаха и оттуда уже проникли в Европу.

— Виноват, что я перебью вас, любезный ориенталист, — вмешался в его рассказ Н. С. Курочкин. — Это было как раз наоборот, — и он прочитал почти целую лекцию об открытии артишоков и их появлении в Европе.

— После артишоков не худо бы покурить! — возбудил вопрос М. М. Стопановский.

— Это зависит от собрания, — улыбнулся спикер и, постучав ножом о тарелку, громко спросил: — господа, ставлю на ваше разрешение вопрос: можно ли начать курить? удар ножом по тарелке означает согласие.

Послышался удар, два, три и до пяти.

— Вопрос разрешен за, — проговорил Николай Степанович и приказал подать сигары и папиросы.

На столе появились пулярдки с трюфелями и жареные перепела. Различные салаты сопровождали их.

— Да вы нас и в самом деле угощаете по-царски, Петр Косьмич, — обратился ко мне покрасневший от избытка чувств Василий Степанович, — смотрите, это вам даром не пройдет!

Я отвечал, что устройством такого прекрасного обеда мы обязаны никому иному, как только Николаю Степановичу, которому, конечно, и принадлежит вся честь и хвала за это. Что же касается меня, то я тут не причем.

— Мы понимаем это всё, Петр Косьмич, — обратился еще любезнее ко мне Василий Степанович, — но я вам повторяю, что это вам даром не пройдет!

Мне ничего не оставалось более, как только поклониться.

— В нём есть одно несомненное достоинство, — сказал, указав на меня глазами, П. А. Климов, — он скромен, как девушка, но это хорошо в провинции, там оно ценится, а у нас, в Петербурге ничего не стоит, и многими считается одним из крупных недостатков. Мужчина должен быть орел!

— Орлы ширются в поднебесья, — возразил я Климову, — а мы влачим жизнь на земле, значит всякому свой удел. Да и не всем же быть орлами. Иначе жизнь была бы слишком однообразной и сами же орлы признали бы ее небесной карой…

— Недурно сказано, молодец Петр Косьмич, — одобрительно кивнул головой Василий Степанович, — шампанского! Брат, вели давать шампанское, — кивнул он головой Николаю Степановичу.

И шампанское запенилось.

— Господа, — сказал я, встав со стула и поднимая свой бокал, — позвольте провозгласить первый тост за здравие вождя русского народа, освободителя двадцати миллионов крестьян, уничтожившего телесное наказание, дающего новый суд и свободу нашей матери печати! Ура!

— Ура! ура! ура! — повторили троекратно все эти вольномыслящие люди и крайние либералы писатели, и повторили сочувственно и громогласно. Вино выпили одушевленно и шумно.

Второй тост провозгласил П. А. Климов: за царицу, наследника и всю августейшую царскую семью.

Тоже громогласное ура! покрыло и этот тост. Бокалы моментально опустели.

— Дураки! Подали наперстки! — воззрился, покачнувшись, Н. И. Кроль. — Мы у графа Кушелева пьем здравицы стаканами.

— Подать стаканы! — скомандовал Николай Степанович и искрометная влага закипела в стаканах. В. С. Курочкин встал, чокнулся со мною и сказал:

Позвольте, Петр Косьмич, Сказать, хотя не спич, Но пару слов в честь вашу: За вашу доброту, Радушье, простоту, Я выпью эту чашу!

И, возгласив, «Виват!» он опрокинул стакан на лоб.

Подошел Минаев. Поцеловав меня, он поднес стакан к губам и говоря:

Будь здоров, поэт-солдат, Будь здоров, поэт Мартьянов, За тебя я выпить рад Не один, а сто стаканов!

Каждый стих запивал несколькими глотками шампанского. Поднялся и подступил ко мне, пошатываясь, Н. И. Кроль. Долго он смотрел на меня, гладя бороду и порская по обыкновению. Он поднимал стакан и опускал, видимо собираясь с мыслями. И только, когда Минаев крикнул ему с другого конца стола: «смелее, Кроль!» он чокнулся со мною и, опершись на спинку стула, проговорил:

Поэты — братья все, и вы Гордиться можете не кровью, (и он указал стаканом на лежавшую на столе мою рукопись) Но здесь, на берегах Невы, Приобретенною любовью. Вы видите, мы ценим вас, И, забывая про цензуру Мы рады с вами пить не квас, Вино, и не стакан — рог-туру!

Ура! — и он разом опорожнил свой стакан.

Поднялся и Николай Степанович. Он неторопливо подошел ко мне, откашлялся и, добродушно улыбаясь, сказал:

Поэт Мартьянов, свой стакан Я подниму без тоста, Сошлися мы из разных стран, И выпить можем просто. Вы — человек хороший, с тем Я должен согласиться, Но не хочу кричать, зачем? Без крику можно обойтиться. А выпить вместе я готов, И, чокнуся пожалуй, И тихо молвлю: будь здоров, Поэт с тетрадью алой!

И он взял у меня мой стакан, прихлебнул и подал мне свой прихлебнуть и поцеловал меня. Подошли П. И. Пашино, М. М. Стопановский и А. П. Швабе, все они разом чокнулись со мною, сказали, что присоединяются к выраженному Николаем Степановичем пожеланию мне здоровья и процветания «с тетрадью алой»!

Последним подошел П. А. Климов. Он цветистым деловым языком произнес целый спич. Сказал, что я один из первых служак Николаевского режима, откликнувшийся в песнях на новое веяние времени и обративший внимание на печальную долю солдата. Сказал, что это составляет большую заслугу по отношению миллионов людей, служивших и служащих под ружьем. Сказал, что именно это обстоятельство, а отнюдь не самые песни, которые, к слову сказать, довольно слабы, послужило к такому блистательному приему, которым почтили меня представители лучших органов печати. Сказал, что если я посвящу свой талант на дальнейшее служение провозглашенной идее, то благосклонность сказанных представителей будет увеличиваться с каждым годом. Каждый должен делать свое дело, пояснил он, и если он будет делать его добросовестно, то может быть уверен, что общество рано или поздно оценит его труд и воздаст за него сторицею. «Во всяком случае, я уверен, закончил он, что сегодняшний праздник посвящения поэта-солдата в литераторы составит эпоху в его жизни, и что он до глубокой старости будет вспоминать с живейшей признательностью имена предсидящих здесь лиц, встретивших его у дверей храма святой правды и добра и обещающих ему при дальнейшем прохождении пути служения музам, свое высокое покровительство».

Когда он, окончив речь, чокнулся со мной и поцеловался, собрание громкими аплодисментами выразило свое сочувствие сказанному и все, как один человек, поднялись с своих мест, пожимали ему руку и благодарили за выраженные им мысли.

— Запомните, поэт Мартьянов, — обратился во мне Николай Степанович, — слова, сказанные Порфирием Ассигкритовичем. Это гласила сама истина, и если вам будет когда-нибудь трудно, невыносимо тяжело или обидно в жизни — ищите в них утешения и поддержки. Это мой завет вам.

Я встал, и ответил, на сделанные мне овации, следующими куплетами:

Я счастлив, господа, нигде и никогда Я не был счастлив так, как на брегах Невы: Солдата приняли в свой круг вы без стыда, Вы — витязи печати, прессы львы! Вы приняли его, как истинные братья… Вняв зову — голосу рокочущей молвы, Открыли вы ему сочувственно объятья, Вы — витязи печати, прессы львы! С ним разделив хлеб-соль простую не спесиво. Узоры дружества вы дали для канвы Работ истории, и дали не чванливо,— Вы — витязи печати, прессы львы! В нём пробудили вы мечты и упованья, Дремавшие со дня ухода из Москвы, Любви и братских уз вы дали обещанья, Вы — витязи печати, прессы львы! Но чем ответит он на это вам?… словами? Пустыми фразами? склоненьем головы? О, нет!.. как человек, ответит он слезами Вам — витязи печати, прессы львы!..

И я, действительно, прослезился, две-три слезы скатились по щекам и упали на белый жилет; послышались тихие: «браво, браво»! я поклонился и продолжал:

И вот он плачет… да!.. Вы зрите эти слезы… Росинки — то на стеблях счастья травы — Волшебные ему вы возвратили грезы, Вы — витязи печати, прессы львы!

Крики «браво»! усилились, застучали полей о тарелки, затопотали ноги под столом… Я вновь поклонился и продолжал:

И мне не стыдно плакать здесь… пусть я — солдат, Но кровь во мне кипит и чувства не мертвы, От счастья плачу я, ведь я теперь — ваш брат, Ваш — витязи печати, прессы львы! И вот, как брат, как вольный с вольным, равный с равным, Приемлю смелость я — отвергнете ли вы? — За вас поднять стакан с напитком этим славным, О, витязи печати, прессы львы! Да ниспошлют вам боги все утехи жизни, Амура-шалуна все стрелы с тетивы; И да взнесете вы высоко стяг отчизны, Вы — витязи печати, прессы львы!

И я поднял высоко над головой свой стакан с вином, и крикнул: «Ура! За вас пью, витязи печати, прессы львы!»

Раздались неистовые рукоплескания, крики «браво»! стук и лязг ножей и топот ног. И я обошел сидевших вокруг стола, с каждым чокнулся и поцеловался, провозгласил еще раз «ура! за вас пью, витязи!»… выпил свой стакан разом и, бросив его в камин, разбил вдребезги.

— На воздух! — закричал Василий Степанович. — Обед кончился, а пить кофе будем там. — И он указал рукой на соседний зал. Задвигались стулья, все встали и шумной толпой перекочевали в другую комнату. Подали кофе и десерт. Начали смаковать ликеры и коньяк.

В. С. Курочкин посмотрел на часы и сказал: «скоро девять! пора, господа, и к Излеру».

— А чтение «тетради алой» разве не состоится? — воскликнул П. И. Пашино. — Ведь, оно было назначено после обеда.

— Кто же виноват, что за обедом просидели так долго! — возразил редактор «Искры», — если мы начнем чтение, то не поедем к Излеру, а я уже распорядился, чтобы Иван Иванович приготовил что нужно.

— Но позвольте, Василий Степанович, — лепетал коснеющим языком Н. И. Кроль. — Мы хотим познакомиться с произведениями музы поэта Мартьянова.

— Мы познакомились уже с произведениями музы поэта Мартьянова за обедом, — настаивал упрямо Курочкин, — он прочитал нам прекрасное стихотворение, а кому этого недостаточно, конечно, может остаться здесь. Но я еду, кто со мною?

Николай Степанович сказал, что он поедет. «И я поеду»! отозвался Минаев. «И я поеду»! присовокупил и я, помня данное обещание. П. А. Климов извинился, что не может ехать потому, что он должен быть вечером в каком-то заседании. А прочие предпочли остаться у Донона.

— Мы вот с П. И. Пашино и А. П. Швабе лучше разыграем пульку преферанса, — отбояривался от поездки М. М. Стопановский.

— А я… — будировал, пошатываясь, Н. И. Кроль:

Буду я читать «Алую тетрадь», Буду пить вино, Благо есть оно…

— В таком случае, господа, — обратился к ним Николай Степанович, — вы можете пировать за счет нашего амфитриона. Чаи, кофе, вино, ликеры, коньяк к вашим услугам, кушайте на доброе здоровье, а мы поедем на острова.

И затем, попрощавшись, мы вчетвером: два брата Курочкины, Минаев и я, оставили ресторан Донона.

 

V

Вечер у Излера. — Поездка. — Экспромты. — Встреча и беседы. — В театре. — В саду. — В кабинете. — Наталья Романовна и кутеж кувырком, кувырком полетел!

Мы вышли на Невский и на бирже в Конюшенной Василий Степанович нанял четвероместную карету. Он уже занес было ногу, чтобы сесть в нее, но вдруг, как будто что-то припомнил, остановился, подошел к содержателю экипажей и приказал ему дать другую такую же карету, с тем, чтобы она ехала вслед за нами, не отставая ни на шаг. Когда же мы уселись в первую карету и поехали, Николай Степанович спросил брата:

— Скажи, пожалуйста, зачем тебе понадобилась вторая карета?

— Как зачем? — с неудовольствием отозвался Василий Степанович, закрывший глаза и начинавший дремать, — а вдруг сломается ось или колесо, на чём же мы поедем!

— Ты всё дурачишься, — отозвался брезгливо Николай Степанович, — ведь это — напрасная трата денег, сломается ось или колесо — есть извозчики.

— А если я хочу ехать в карете — кому какое дело? — вспылил редактор «Искры», — да я уже и не юноша, чтобы мне делать наставления, я хочу — я и плачу, и вмешательств в мои распоряжения никаких не допускаю.

И он закрыл глаза и погрузился в дрему. Минаев между тем знакомил меня с топографией Петербурга. Проезжая мимо Инженерного замка, он рассказал мне его историю, а поровнявшись с Летним садом, указал место, где любил отдыхать А. С. Пушкин и сообщил анекдот, как один английский лорд, в прошлом столетии, приезжал в Петербург для того только, чтобы взглянуть на решетку сада, которая считалась тогда чуть ли не восьмым чудом света. На Троицком мосту он припомнил, как чернь, в холерную эпидемию 1831 года, сбросила с моста в Неву и утопила в ней с каретой и лошадьми доктора Мудрова. Проезжая мимо крепости, он разразился экспромтом:

Здесь погребаются великие цари, Здесь золотые делают монеты, На шпиц Телушкин лазил — эка высь, смотри! И под Неву спускаются поэты.

— Как под Неву? — спросил я в изумлении Минаева.

— Да так!.. есть, говорят, сказание, что под Невой устроены казематы.

— Не лучше ль, кум, — вмешался в разговор Николай Степанович, сказать так:

Здесь ходит и стоит, и возлежит — Кто не сидит, И не стоит, не ходит, не лежит — Тот, кто сидит.

Двигаясь по Каменноостровскому шоссе, Минаев указал мне рукой на Александровский лицей и промолвил:

Вот зданье славное, оно приготовляло Нам Пушкина и князя Горчакова, И Тяпкин-Ляпкиных род целый воспитало От Блудова до Салтыкова.

Проехав Карповку, и, поровнявшись с дачей Громова, он весело продолжал:

А здесь живет известный ваш миллионер, Лесник Илья Федулыч Громов, Раскольничий устроил скит, как старовер И чтит лишь женщин — без дипломов.

Когда с Каменноостровского моста открылась панорама роскошных дач, тонувших в зелени по берегам Невки, Николай Степанович улыбнулся и, обратясь к Дмитрию Дмитриевичу, сказал:

— Ну, что же, поэт Минаев, вы приумолкли? Кажется теперь вы могли бы подарить нас эффектным экспромтом.

Минаев закурил папиросу и, бросив взгляд на открывшийся пред нами чудный пейзаж, повернулся ко мне и с усмешкой продекламировал:

Да, здесь привольно и свободно, Воздушно, водно, зелено, Здесь знатно, — только не народно, Здесь бедным жить не велено.

На Строгоновском мосту Василия Степановича разбудили.

— Приехали! — сказал ему Минаев, дергая за руку.

— Куда? Зачем приехали? — протирал глаза редактор «Искры».

— К Излеру.

— А! К Излеру!.. Хорошо!.. Помню… Мартьянов тут?

— Да, вот он сидит.

— Ну, и отлично. Все вместе, значит, и войдем!

У подъезда вокзала Минеральных вод карета остановилась, обе дверцы её разом растворились и мы молодцевато вылезли. В вестибюле толпилась публика, дамы, прислуга, жандармы, полиция. Василий Степанович приказал позвать самого Излера. Явился Иван Иванович и с самыми подобострастными поклонами приветствовал редактора «Искры», раскланялся с нами, сказал несколько любезностей и повел нас в сад.

— Иван Иванович, вы получили мои распоряжения? — вопросил его Василий Степанович на ходу.

— Как же-с! получил и всё исполнил. Ложа в театре оставлена и кабинет приготовлен, — извивался, как змей, содержатель Минеральных вод.

— Большой кабинет приготовили?

— Как же-с! как приказали, большой.

— И всё, что нужно, приготовили?

— Всё, всё, пожалуйте!

— Нет, прежде всего мы пойдем в театр, или, как вы называете, в концертный зал, и посмотрим немножко. Что у вас идет сегодня?

— «Фауст» с m-me Amélie в роли Маргариты, m-me Деккер-Шенк в роли Марты, m-me Дюбуше в роли Зибеля и m-r Дюбуше — в роли Фауста.

И Иван Иванович проводил нас до ложи. Мы вошли и уселись шумно. На сцене Фауст предлагал Маргарите руку — проводить прелестную девицу, а Маргарита отвечала, что она не девица-мастерица, и что сама знает хорошо дорогу в Шато-де Флер. В ложах и партере наше появление было замечено. Львицы французской колонии наводили на нас лорнеты и перешептывались. В партере кто-то сострил: «Смотрите, «Искра» появилась! не затем ли, чтобы воспламенить Фауста?» Мы недолго сидели в театре; едва дуэт кончился, Минаев заявил, что тут душно и пить хочется, Василий Степанович сказал, что ожидать конца акта не стоит. Поэтому все поднялись и вышли. У театра встретил нас Иван Иванович и проводил до кабинета. Это была просторная в несколько окон комната, довольно высокая и светлая, но, несмотря на открытые окна, в ней ощущалась тяжелая винная атмосфера. Обстановка её ничем не отличалась от ресторанной обстановки кабинетов, с их мебелью, зеркалами, мифологическими картинами, тяжелыми портьерами и там и сям натыканными бра и жирандолями. Но было нечто в ней, чего в обыкновенной кабинетной обстановке не везде можно встретить: это — пиршественный стол, эффектно убранный вазами, канделябрами и цветами. Отличительною особенностью его было то, что, вместо стульев, вокруг его стояли приготовленные для возлежания четыре мягких с подушками софы и два оттомана. На нескольких маленьких столиках у стены красовалось несколько корзин с зеленью и пахучими цветами, на подзеркальниках лежали венки из роз, лавровые и дубовые (гражданские) венки, а у стены, между роялино и арфой, помещавшейся в самом углу, висели римские пурпурные тоги, греческие хитоны, черные испанские мантелетки и другие костюмы.

— Хорошо! — сказал, окинув быстрым взором кабинет, Василий Степанович, — только нас четверо, а лож приготовлено шесть, а впрочем оставьте, кто где хочет, там и возляжет.

— Не прикажете ли осветить? — осведомился почтительно Иван Иванович.

— О, нет, теперь не нужно. Мы пока посумерничаем, а там после увидим. Прикажите нам подать Бордо, рейнвейну Иоганнисберг и венгерского, но лучшего, какое у вас есть. Шампанского мы пили так много, что у меня какая-то изгарь во рту образовалась. Велите подать также сельтерской, но не теплой.

— И коньяку, — добавил Минаев, усиленно куривший всё это время папиросы.

— Но только, я вас должен предупредить Иван Иванович, — потрепал его по плечу редактор «Искры», — это угощаю я, и ни с кого другого, что бы они там ни требовали, ни за что ни копейки не получать! Счет прислать мне завтра в контору, понимаете?..

— Помилуйте, дорогой Василий Степанович, разве я смею противоречить вашим приказаниям, — изгибался содержатель Минеральных вод, — считаю за честь сделать всё, как вы пожелаете.

— Ну с, это всё хорошо. А насчет французской колонии как? Я хочу нынче дебютировать в канканчике, — победоносно улыбался Василий Степанович.

— Кончат пьесу — и это будет, я вам порекомендую лучших танцорок из хора.

— Валите же! — махнул рукой представитель «Искры», и Иван Иванович исчез.

Николай Степанович между тем, под влиянием, вероятно, столкновения с братом из-за кареты, всё время упорно молчал, смотря вместе со мною в окно на проходившую мимо публику, выкурил папиросу и, усевшись за рояль, стал наигрывать какую-то меланхолическую пастораль.

Василий Степанович подошел ко мне, обхватил за талию и дружески сказал:

— Вы слышали, Петр Косьмич, у нас будут дамы, но вас это стеснять не должно: вы можете себе выбрать какая вам понравится из публики, конечно, не из буржуазных, и укажите мне, а я постараюсь о том, чтобы она была здесь.

— Благодарю вас, Василий Степанович, но до сих пор я еще не вижу такой дамы.

— Никто вас не торопит, — рассмеялся Василий Степанович, — смотрите внимательнее и, может быть, какая-нибудь и приглянется. Не забудьте только нашего условия, что все расходы здесь я принимаю на себя, все, понимаете! Поэтому, пожалуйста, не стесняйтесь, была бы только дама по сердцу.

Подали вино, коньяк и сельтерскую.

— Полно тебе, брат, домового-то хоронить, — воскликнул Василий Степанович, обращаясь к Николаю Степановичу, — приехали повеселиться — надо веселиться. Лучше бы ты сделал, если б занялся хозяйством.

— А ты что же не скажешь, — отозвался Николай Степанович, — я думал, что ты сам будешь за хозяйку.

— Ну, где нам, простакам, воеводствовать! — фанфаронил редактор «Искры», — иди и распорядись, а то у нас что-то не клеится.

Действительно, как только подошел Николай Степанович к столу, компания оживилась. Первым делом освежились сельтерской, потом выпили коньяку, затем приступили к Бордо и всё это прикрыли опять-таки коньяком. Минаев предложил пройтись, подышать свежим воздухом, и мы втроем, Дмитрий Дмитриевич, Василий Степанович и я, вышли, а Николай Степанович остался хозяйствовать. Он приказал принести две головы сахару, несколько бутылок рому, разных специй и металлический таз с прибором для приготовления «гусарской жженки», снял сюртук и занялся делом.

Пройдя несколько шагов по саду, мои сопутники встретили много знакомых и начался обмен мыслей. Главным предметом разговора было только что состоявшееся разрешение курить табак на улицах, площадях и других местах в столицах и провинции. Мера эта не обошлась, конечно, без злоупотреблений со стороны некоторых шутников и подала повод к их арестованию. Послышались голоса о необходимости протеста, но Василий Степанович умел обратить всё это в шутку, попросив протестантов доставить свои жалобы в «Искру», и мы отправились далее. У поворота к пруду, нам встретилась высокая, красивая и стройная молодая женщина с золотистыми волосами, в большой модной шляпе, охотничьем костюме и небольшим хлыстиком в руке. Она шла с гвардейским кирасиром, несшим на руке её кружевную накидку и похлопывала хлыстиком.

— Василий Степанович, — обратился я к Курочкину с вопросом: — не знаете ли вы, кто эта дама?

— Это известная представительница французской колонии. Она состоит под покровительством Мезенцева и заезжает сюда с пуанта, чтобы убить как-нибудь вечер повеселее.

— А нельзя ее пригласить к нам?

— Это надо спросить Ивана Ивановича. Пойдемте в кабинет. Брат Николай, по всей вероятности, уже ждет нас с своей «гусарской жженкой». Оттуда пошлем и за Излером.

Но Иван Иванович уже сторожил нас. Едва он завидел, что мы возвращаемся, стремительно подбежал и сообщил Василию Степановичу вполголоса, что он распорядился, чтобы после спектакля, в кабинет к нам явились для пляски четыре танцорки со сцены в костюмах.

— А для вас костюмы, по желанию, — прибавил он таинственно, — приготовлены в кабинете.

— Спасибо, вам, любезнейший, Иван Иванович, за это, — улыбнулся самодовольно серьезный редактор «Искры», — но это еще не всё!.. Сейчас прошла с кирасиром «фамм де Мезенцев», нельзя ли ее пригласить к нам. Скажите, четыре поэта считают за особенное удовольствие познакомиться с нею.

— Василий Степанович, — воскликнул изумленный содержатель Минеральных вод, — вы задаете мне такую задачу, что я, право, не знаю, что и ответить вам. — И он комически развел руками.

— Будьте смелее, Иван Иванович! — поддержал предложение Курочкина Минаев:

Четыре поэта — четыре царя В наш век собираются редко: Война их сбирает, иль мира заря, Кутеж, да в Бадене рулетка.

— Слышите, Иван Иванович! — захохотал Курочкин, — передайте это француженке.

— Конечно, это для нее должно быть очень лестно, — отвечал, изгибаясь и пожимаясь, предупредительный администратор «Минерашек», — но этим одним мы едва ли достигнем цели. Здесь одно может помочь нам, Василий Степанович, это — злато, презренное злато, будь оно проклято, — фиглярничал Излер.

— Ну, что же! Я ассигную вам, Иван Иванович, на это 500 франков. Орудуйте, любезнейший, — хохотал в веселом настроении Курочкин, — зовите ее на одну только кадриль с нами.

Иван Иванович согнулся в три погибели, попятился и исчез.

— А придет — не уйдет! Не так ли, Петр Косьмич? — подмигнул Василий Степанович вслед уходившему Излеру.

— Конечно, попадет птичка в клетку — не вылетит…

Разговаривая и шутя, мы вернулись в кабинет. Николай Степанович сделал все надлежащие к пиру приготовления. Две лишние софы он велел вынести и простору вокруг стола стало более. Оставшиеся оттоманы и софы, а также и пол вокруг стола, были застланы зеленью и цветами — атмосфера получилась свежее и ароматичнее. Окна закрыли и тяжелые портьеры спустили — образовался таинственный полумрак. Посреди стола, на металлическом, подножии, в серебряном тазу пылала «Гусарская жженка». Аромат варимого напитка щекотал обоняние. Синее пламя фантастически взвиваясь над тазом, ласкало зрение, и манило и дразнило возбужденные прогулкой аппетиты неуклонно. Сам Николай Степанович, облачившись в хитон и пурпурную тогу, с венком из роз на плешивой голове, восседал на одной из соф и куря кальян, присматривал за варкой, помешивал ее и удобрял прибавкой разных специи, с каким-то таинственным шёпотом..

— А вот и мы! — воскликнул Василий Степанович, входя весело в кабинет, — кажется, не заставили себя ждать.

«Варись, варись, зелье, на беду людей, Будь чужим отравой, своих не губи»!

запел Минаев из «Аскольдовой могилы», бросился на один из близ стоявших оттоманов и растянулся на нём.

Николай Степанович нахмурился и начал было: «господа, по церемониалу…» но вбежавший впопыхах Иван Иванович прервал в самом начале его филиппику.

— Василии Степанович, — воскликнул он в ужасе, — беда! Супруга ваша, Наталья Романовна, приехала и ищет вас…

Если бы внезапно грянул гром и оглушил кого-нибудь из нас, мы были бы менее поражены, чем подобным известием.

— Разбойница!.. Зарезала!.. — только и мог выговорить растерявшийся Василий Степанович, и схватился обеими руками за голову.

— Наталка! — воскликнул Николай Степанович в ужасе. — И зачем только эта баба притащилась?

— Вот ты и поди ж! — опустил беспомощно руки редактор «Искры» и заметался по комнате. — Где она? — обратился он к Ивану Ивановичу.

— Ей сказали, что вы в театре и она пошла туда.

— Задержите ее, пожалуйста, там, а мы уедем куда-нибудь в другое место, — проговорил он скороговоркой Излеру, провожая его из кабинета и, обратясь к нам, скомандовал: — ну, едемте, что ли?

— Куда же поедем? — вопросил нерешительно Николай Степанович.

— Хоть к чёрту, только вон отсюда… — суетился Василий Степанович, отыскивая свои вещи.

«Притащилася» «Наталка»! «Вот ты и поди ж»! Лезет на скандал, нахалка, — Как моя Катишь…

балагурил Минаев, переваливаясь с боку на бок на оттомане.

Дверь в кабинет распахнулась и показавшийся в ней Иван Иванович спешно проговорил:

— Василий Степанович, Наталья Романовна сюда идет! в театре ей сказали, что вы здесь.

— Бога ради, отведите ее куда-нибудь в другое место, пока мы уедем, в другой кабинет, что ли, ну, заприте, наконец, — суетился сконфуженный редактор; — едемте же, скорее! — понукал он нас.

— Да куда ехать? — отозвался неохотно Николай Степанович, — здесь всё готово.

— Убрать всё! — крикнул лакеям Василий Степанович, схватил шляпу и ринулся к двери. — Кто со мною? Выходите.

Я оделся и вышел за ним, в вестибюле догнал нас Николай Степанович и Минаев. Пока мы стояли и дожидались карет, за которыми был послан артельщик, из сада выбежал Излер, а за ним вылетела, вся раскрасневшаяся, как пион, Наталья Романовна.

— Ты уезжаешь? — подбежала она к Василию Степановичу, — а я тебя ищу.

— Зачем?

— Дома неладно.

— Что такое?

— Мальчику худо.

— Не могла ты разве кого-нибудь послать: приехала сама, — конфузился и путался в словах, Василий Степанович. — Что с ним?

— Я не знаю. Поедем домой. Увидишь.

И она повисла у него на руке. Василий Степанович, видя, что спасения нет, сел с нею в карету и приказал ехать домой. Прощаясь с нами, он только пожал плечами и сделал выразительный знак, а брату шутливо напомнил:

— Ну, вот, Николай, вторая-то карета и пригодилась. А то тебе пришлось бы трястись на извозчике.

Вечер был сорван. Минаев, по отъезде четы Курочкиных, предложил возвратиться к «жженке», и настаивал на принятии своего предложения, скандируя такой экспромт:

Испугалися Наталки, — И бросаем жженку!.. Я скорее бы взял в палки Эту ведьму — женку…

— Но ты пойми, — протестовал Николай Степанович — что наше самолюбие, наше личное достоинство не могут допустить этого. Ты слышал, что брат Василий велел всё убрать, т. е. другими словами, отдал всё лакеям. Не можем же мы потребовать от лакеев отданных им напитков. Но если ты хочешь непременно жженки, то надо сварить свою и заплатить за нее: ведь мы — пойми ты это! — не можем пить на счет брата, когда он кредита нам у Излера не открыл.

— Ну, тогда поедем домой, — махнул рукой Дмитрий Дмитриевич, и мы, после некоторых дебатов, разъехались. Минаев и Курочкин в запасной карете отправились в Лесные Палестины, а я вернулся на пароходе домой.

Но поэт-сатирик, садясь в карету и пожимая мне на прощанье руку, продолжал волноваться:

Как мы глупы! как мы жалки!.. Испугалися Наталки!.. И в угоду вздорной жонке Отказалися от жженки…

 

VI

Визиты М. М. Стопановского и Н. И. Кроля. — Редакция «Военного Сборника». — Н. М. Григорьев. — Генерал П. К. Меньков. — Свидание с В. А. Соколовским и А. А. Якимовичем. — Посещение В. С. Курочкина. — Отъезд в Москву.

Дня через два меня посетили М. М. Стопановский и Н. И. Кроль. Первым пришел Михаил Михайлович. После обычных приветствий, он сообщил мне, что Василий Степанович очень огорчен исходом задуманного им вечера, но иначе поступить он не мог, так как ему угрожало неприятное столкновение, которое могло окончиться публичным скандалом, чего он, и как человек, и как общественный деятель, вообще старается избегать.

Я, конечно, отвечал, что не имею никаких претензий, и если сожалею, то об одном, — что почтенный редактор «Искры» истратил так много денег и не получил никакого удовольствия.

— Что касается расходов, — отвечал Михаил Михайлович, — то это пустяки, это ему ничего не значит.

— А что такое случилось с его мальчиком?

— Да тоже ничего. Наталья Романовна, зная его любовь к ребенку, нарочно сказала ему о нездоровьи мальчика, чтобы увезти его домой. Иначе, ведь, он и не поехал бы. Отношения его к этой женщине весьма странны, то он к ней ластится, то он готов бежать от неё на край света. — И Михаил Михаилович рассказал мне несколько выдающихся случаев из интимной жизни Курочкина. — Кстати, Петр Космич, — обратился ко мне Стопановский с улыбкою, — я имею в вам поручение. Василий Степанович желал бы, чтобы инцидент с его вечером остался между нами. С Излером он покончил уже.

— Уверьте, пожалуйста, Василия Степановича, — отвечал я на это, — что он может положиться на меня вполне: я буду нем, как рыба.

За сим разговор коснулся вечернего кутежа у Донона. Стопановский сказал, что они после обеда сидели недолго, прошлись по ликерам и сыграли только одну пульку преферанса.

— Кто выиграл?

— Швабе выиграл 9 р. 40 к., а я и Пашино проиграли.

— А Кроль что делал?

— Кроль пил и чудил. Это — циник, но циник умный и забавный. С ним провести вечер можно не скучая, в особенности, когда он не хандрит. Часов в 11 мы уехали, а он остался: встретил знакомых и с ними захороводился в ресторане. Да вот он и сам жалует собственной своей персоной.

Действительно, Николай Иванович, во фраке и полурасстегнутом жилете, со сбившимся на сторону галстуком и книгой под мышкою, румяный и веселый, предстал передо мною и, улыбаясь и поглаживая бороду, заговорил с пафосом опереточного героя:

— Ну, вот и мы отыскали вас, Петр Косьмич, честь имею представиться: поэт Кроль! Прошу любить и жаловать! — И он, схватив меня за руку, начал сильно трясти ее. Обратясь к Стопановскому, он комически раскланялся и задал ему вопрос: — а, Михаил Михаилович, и вы здесь? Как поживаете? Как ваши куры и курочки обретаются?

— Что им делается! почтеннейший Николай Иванович, — раскатился громким смехом Стопановский, — несутся по обыкновению. А вот петушки — дело другое…

— Не люблю я ваших петухов, — оборвал горячо Кроль и, порснув в бороду, начал скандировать нараспев:

Что у вас за петухи? Ха, ха, ха! да хи, хи, хи! Вейнберг Петр? или Минаев — Шалопай из шалопаев? Иль Буренин вертопрах? Ах, какой, скажите, страх!..

— Ну, всё-таки, Николай Иванович, — продолжал Стопановский, — вы, кажется, послабее будете, наши заклюют наверное.

— Не боюсь я ваших петухов! — отчеканил Кроль надменно, и знаете ли что?

Я от рождения не трус, И ничего я не боюсь: Ни бури, ни напасти, Ни Буренина пасти…

— Да вы заметьте! — и он захохотал: — рифма то какая! от первого слога до последнего! ну, где же вашим петухам так кукарекать?

Мы засмеялись. Стопановский встал и стал откланиваться. Пожимая нам руки, он спросил Кроля:

— Ну, что же, Николай Иванович, петушкам то нашим поклониться от вас?

— Курочкам поклонитесь, а петухам передайте, что я сказал.

Проводив Стопановского, Кроль дал волю языку:

— Тоже деятель!.. серьезным хочет быть!.. — порскал Николай Иванович, размахивая руками, — и где же?.. в «Искре»!.. — И он раскатился громким смехом. — А посмотришь со стороны: что это такое? Сосуд скудельный, и сосуд пустой, звенящий под ударом щелчка, надутый пузырь, набитый сухим горохом, если его поднимут и тряхнут — загремит! а бросят в угол — ни гугу! Вот они, деятели то эти какие! Не так ли, Петр Косьмич?

— Я так мало знаю Михаила Михайловича, — отвечал я, — что, право, затрудняюсь отвечать вам что-нибудь, да впрочем это и не особенно интересно.

— Вы правы, совершенно не интересно, — поторопился согласиться со мною Кроль, и зашагал по комнате.

— Что это у вас за книга, Николай Иванович, — спросил я своего собеседника, чтобы переменить разговор.

— Это последняя книжка «Современника», только что вышла, вот я и забрал ее, что бы прочитать.

— Есть что нибудь в ней особо выдающееся?

— Как же не быть! Вот хоть бы «Волненье в мутной воде» Антоновича, или «Жизнь Шупова», роман Михайлова.

— Скажите, пожалуйста, Николай Иванович, как вы находите роман Михайлова?

— Жесток и терпок… Вообще мне стиль и манера новых писателей не особенно нравится. Читаю, и не увлекаюсь. Это что то вроде кавказского кахетинского вина. Попробуешь — жестко и терпко, десны сводит, язык вяжет, а вопьешься — ничего себе, тянешь и похваливаешь, потому что в голову ударяет так же, как и херес и портвейн. Но предложи вам кахетинского и портвейну, вы потянетесь к портвейну, и вы будете правы, потому что лоза и культура не те. Тоже самое и в беллетристике нашей: читаешь и Михайлова, когда ничего другого нет, а поднесут что нибудь поприятнее — бросишь это и потянешься к более приятному. Законы удовлетворения жажды везде и во всём — одни и те же.

Мне показалось забавным сделанное Кролем сравнение беллетристики с вином и я рассмеялся.

— Ну, вот, видите, Петр Косьмич, — потирал от удовольствия руки Николай Иванович, — вы согласны со мною. Тогда я вам скажу больше. Разговор о литературе возбуждает охоту к чтению, разговор о вине возбуждает желание выпить. Как вы думаете: не отправиться ли нам к Палкину позавтракать?

— Прекрасная мысль, Николай Иванович, но я, к сожалению, не могу воспользоваться вашим любезным приглашением: я должен сейчас отправиться в редакцию «Военного Сборника», где я еще не был.

— Представиться генералу Менькову, этому китайскому бонзе! Я его знаю, я с ним встречался у графа Кушелева. Что ж, идите куда призывает вас долг, а я пойду завтракать. Впрочем, знаете что? — продолжал Кроль, подумав, — бросьте вы этого Менькова и пойдемте завтракать. А позавтракаем, поедем к графу Кушелеву, я вас познакомлю с ним: хотите?

— Покорнейше вас благодарю за любезное приглашение, — улыбнулся я в ответ на это, — но мне кажется, что одного моего согласия тут недостаточно: нужно предварительно спросить графа: желает ли он со мною познакомиться?

— Это всё вздор! Если я привезу, он будет очень рад. Ведь, у него собирается вся наша выдающаяся литературная молодежь. Чудесное, я вам скажу, зрелище! Аристократ и писатели! Да где вы увидите что либо подобное? И он стал в позу и продекламировал:

«Они сошлись: волна и камень, Стихи и проза, лед и пламень!..»

— Ну, решайтесь, что ли, и поедем! — заключил он, кладя мне на плечо руку.

— Теперь никак не могу, Николай Иванович, — отвечал я твердо, — на днях я уезжаю недели на две, на три, в Москву и мне у генерала Менькова нужно быть до отъезда. По возвращении же из Москвы, я с большим удовольствием сделаю визит графу Кушелеву, если вы, конечно, испросите на то его разрешение.

— Экой вы какой несговорчивый! Ну, да что с вами делать, поезжайте куда хотите, а я пойду к Палкину. Прощайте.

И он, приведя перед зеркалом в порядок свой костюм, взял шляпу, величественно раскланялся со мною и удалился.

Проводив Кроля, я поехал в редакцию «Военного Сборника». Там меня встретил секретарь редакции Николай Михайлович Григорьев. Узнав от меня, что я нахожусь в Петербурге проездом и желаю представиться главному редактору, он тотчас же доложил ему и я был введен в кабинет генерала Меньшова.

Петр Кононович сидел в кресле у окна и читал газету. При моем появлении, он привстал, подал руку и весьма любезно пригласил меня сесть. Генерал-лейтенант Меньков был весьма полный, довольно живой и словоохотливый человек. Он расспросил меня о моей службе, положении и средствах, отозвался одобрительно о моих статьях и спросил меня: намерен ли я продолжать литературную деятельность?

— Мы не от себя зависим, ваше превосходительство, — отвечал я ему искренно, — личное мое желание, конечно, продолжать эту деятельность, но начальство у нас, в армии, не особенно покровительствует пишущим офицерам. Мне уже дано было под рукою знать, что было бы лучше, если бы я занялся исключительно службой.

— В таком случае переходите на службу в Петербург. Хотите, я переговорю о вас с графом Гейденом: он может быть согласится прикомандировать вас к Главному штабу.

— О, если бы это было возможно, я был бы очень благодарен вашему превосходительству.

— Я переговорю при первом же свидании с графом, и сообщу вам о результате, а вы оставьте в редакции свой адрес.

— Здешний мой адрес я оставлю, но я на днях уезжаю для свидания с родными, в Москву, где я думаю пробыть недели две-три, по возвращении же в Петербург, я буду иметь честь быть у вашего превосходительства.

— Хорошо. Побывайте у меня по приезде из Москвы. Если во время вашего отсутствия я успею сделать что-нибудь в вашу пользу, то вам тогда незачем будет и возвращаться в полк. А пока прощайте.

И он отпустил меня, весьма радушно пожав руку.

Разговор этот натолкнул меня на мысль хлопотать о прикомандировании к Главному штабу. В то время в штабе этом состоял на службе весьма расположенный ко мне человек, майор Валериан Осипович Соколовский, который прежде служил в штабе 1 пехотной дивизии старшим адъютантом и хорошо знал меня. Я отправился к нему, передал ему разговор с Петром Кононовичем и просил его принять участие в деле прикомандирования меня к штабу. Он выслушал мою просьбу сочувственно и тут же представил меня исправлявшему тогда должность начальника отделения, полковнику (ныне генерал и член военного совета) Александру Алексеевичу Якимовичу, который, расспросив меня о причине, почему я желаю получить место в Петербурге, принял во мне участие и обещал оказать с своей стороны надлежащее содействие.

Заручившись подобным согласием, я уехал домой с некоторыми уже надеждами и стал собираться к поездке в Москву.

Наутро я сделал прощальный визит Василию Степановичу Курочкину. Он принял меня любезно, но крайне сдержанно. Его видимо беспокоила неудача несостоявшегося вечера, и он стеснялся неисполнением данного тогда обещания. Узнав, что я уезжаю в Москву, он несколько оживился, пригласил меня к своему домашнему завтраку и познакомил меня с Натальей Романовной. За рюмкой вина он воздал ей должную хвалу за её хозяйственную распорядительность и заботы о семье, а главное, за неустанную попечительность о его домашнем покое и здоровье мальчика. Затем разговор перешел на «алую тетрадь».

— Что же вы печатать ее думаете? — спросил меня Василий Степанович.

— Сам лично я не решился бы на это, — отвечал я, — но Порфирий Ассигкритович Климов взялся издать ее на свой счет, и я передал ее в его непосредственное распоряжение, так что он отдал ее уже в печать и книжка ко дню моего возврата из Москвы должна быть готова.

Когда речь зашла о солидности и устойчивости «Искры», Василий Степанович отозвался самоуверенно: «Искра» — камень-адамант, и врата адовы не одолеют ее».

— Не думайте, — распространялся он на эту тему, — что я работаю только с постоянными сотрудниками: Минаевым, Бурениным, Вейнбергом, Стопановскмм и другими. Каждый новый день дает мне новых сотрудников, предлагающих мне услуги из всех уголков нашего необъятного отечества. Нет той почты, чтобы я не получил 20–30 писем от разных корреспондентов с материалами для «Искры». Правда, всё это — сырье, его нужно перерабатывать. Но, ведь, мы только начинаем еще наше поступательное движение. Чрез несколько лет, в особенности, если нам дадут полную свободу печати, мы оперимся. У «Искры» будут сотни сотрудников, не кропунов, а людей ума, знаний и таланта, людей, преданных делу и способных одушевить нашу теперешнюю мертвую подцензурную сатиру. Журнал поднимется на довлеющую ему высоту и я надеюсь, что он — этот бедный мой журнал, со временем будет лежать на столе у каждого образованного человека и к голосу его будут прислушиваться не одни только простые смертные, но и люди с весом и положением в государстве. Вот тогда-то мы с вами, Петр Косьмич, развернемся во всю и сделаем не одно дело доброе…

— Дай Бог! дай Бог! — лепетал я, увлекаемый такими широкими задачами почтенного Василия Степановича.

— А знаете ли, почему я так расположен к вам, Петр Косьмич? — спрашивал меня гостеприимный хозяин. — Очень просто. Я сам начал писать, будучи юным офицером и по личному опыту знаю, как тяжело нашему брату, субалтерн-офицеру, пробивать себе дорогу. Поэтому, я поставил себе задачей помогать коллегами, по жребию судьбы чем могу — словом, делом иль советом. В этом отношении вы можете всегда рассчитывать на меня.

Поблагодарив его от души, я рассказал ему, что мне удалось заручиться некоторыми шансами на причисление к Главному штабу, и что я, если не в нынешнем, то в будущем году, переселюсь на жительство в Петербург.

— Ну, вот и отлично, — одобрил Василий Степанович, — значит, мы будем с вами жить в соседстве, не забывайте же «Искры», помните, что у вас тут есть друзья.

Выйдя от Курочкина, я поехал проститься с Минаевым в Лесной, но не застал его дома. Екатерина Александровна приняла меня в сильном нервном раздражении.

— Дмитрий Дмитриевич, — жаловалась она мне на мужа с неудовольствием, — с тех пор, как познакомился с вами, стал чаще отлучаться из дому: ездит на какие-то обеды, ходит по каким-то делам; пожалуйста, не увлекайте его.

— Я завтра уезжаю в Москву, — успокаивал я волновавшуюся супругу Дмитрия Дмитриевича, — и тогда, ваш супруг, по всей вероятности, будет более расположен к своим пенатам.

— Вы, вот, смеетесь, а мне горе с ним, — продолжала хандрить Екатерина Александровна, — если бы вы только знали, что я выношу от него, вы пожалели бы меня. Чего, чего я только не делаю, чтобы успокоить его бурную натуру, но ничто не помогает. Это не человек, а какой-то Везувий. Сегодня он как будто остыл и молчит, а наутро кратер снова открывается и мечет лаву, камни и пламень. Что мне делать? научите.

— Отойдите в сторону и полюбуйтесь извержением вашего вулкана издали.

— Ну, вот, вы опять смеетесь!

— Регулировать извержения вулканов еще способов не найдено, а потому, Екатерина Александровна, мне кажется, всего благоразумнее было бы предоставить вашему Везувию полную свободу следовать законам его огненной натуры.

— Ну, так я и знала, вы тоже, как и все, за него!

К Николаю Степановичу я не ездил, но написал и послал письмо с приглашением приехать проводить меня. Однако, он не приехал, так что провожали меня только М. М. Стопановский и П. А. Климов. В Николаевском вокзале мы распили, по обычаю, «отвальную», пожали друг другу крепко руки, и я сел в вагон.

— Не забывайте в Москве «Искры», — откланивался Михаил Михайлович.

— Может ли Москва интересоваться искрой, — заметил шутя Порфирий Ассигкритович, когда у ней из головы не выходит пожар двенадцатого года.

— Как же не интересоваться искрой, — рассмеялся Стопановский, провожая по платформе тронувшийся поезд, — когда и самый пожар двенадцатого года был ничто иное, как последствие искры.

 

VII

Возвращение в Петербург. — Хлопоты о прикомандировании и неудача. — Выход в свет книжки моих стихотворений. — Обед и литературное чтение. — Знакомство с Н. А. Некрасовым. — Встреча с Н. В. Успенским. — В Павловском вокзале. — А. А. Краевский и С. С. Дудышкин. — Прощальные визиты. — Отъезд в полк.

В конце августа я возвратился в Петербург, и первое время по возвращении употребил на хлопоты о прикомандировании к Главному штабу, ходил несколько раз к генералу Менькову и был в Главном штабе, но дело затягивалось и не спорилось. Граф Гейден отнесся к просьбе Петра Кононовича обо мне весьма любезно, но пока делались запросы и справки, писались докладные записки и доклады, время бежало, срок отпуска моего истекал и мне предстояло подчиниться гнету обстоятельств и возвратиться обратно в полк. Но не буду забегать вперед, скажу только, что прикомандирование мое состоялось в начале апреля 1866 года, когда я, вызванный письмом генерала Менькова, вторично приехал в Петербург.

Посвящая, таким образом, всё время на устройство своих служебных дел, я, конечно, не имел возможности часто видеться с моими литературными друзьями. Но книжка «Стихотворений поэта-солдата» П. А. Климовым была уже издана и я преподнес по экземпляру её: В. С. и Н. С. Курочкиным, Д. Д. Минаеву и М. М. Стопановскому. Поэт-сатирик как-то утром зашёл ко мне, поздравил меня «с успешным штурмом Парнаса», и потребовал «спрыски».

— Ты там как хочешь, — наседал он на меня авторитетно, — а спрыснуть надо; иначе не будет успеха.

— Что же, позавтракать что ли соберемся? — сдавался я на такие неотразимые доводы.

— Можно и позавтракать.

— Или лучше уже пообедать?

— Пообедать, конечно, лучше.

— Тогда уж лучше пообедаем, только не так шикарно, как в первый раз.

— Зачем шикарно? Пообедаем запросто.

И вот спустя несколько дней, по совету Николая Степановича, мы еще раз сошлись на обед у Донона в числе пяти человек.

Из числа лиц, бывших на первом обеде, явились только четверо: Н. С. Курочкин, Д. Д. Минаев, П. И. Пашино и я. В. С. Курочкин и И. А. Климов извинились за невозможностью быть, по случаю каких-то спешных дел, а прочих «кум» не звал. Обед состоялся «со всеми онерами», но прошел скромно, без речей и тостов, кроме одного — за успех издания. После обеда были в Михайловском театре, но видели мало и скоро уехали. Из экспромтов Д. Д. Минаева я записал следующий:

Прекрасно накормил Донон!.. Кум, я тобой доволен! Желудок мой так нагружен, Что я в себе не волен… Язык стал хром, и ноги слабы, В очах серо и мглисто…. Смотрю вокруг — людей нет — крабы… Зрю в Пашино — аиста… Поэт-солдат, где ты?.. Ерша Я вижу лишь с тромбоном, И, вместо кума, — антраша Танцует гусь с Дононом!..

За обедом Николай Степанович сообщил мне, что Н. А. Некрасов в городе, и что он на днях будет участвовать в литературном чтении в зале Бенардаки, на Невском.

— Хотите, поэт Мартьянов, я вас познакомлю с ним! — прибавил он лукаво, зная уже давно мое искреннее желание познакомиться с ним.

— Еще бы не хотеть!..

— Так приезжайте на вечер, — слащаво улыбнулся искуситель, — я буду там и там могу познакомить вас.

Я запасся билетом на это чтение, и в назначенный день забрался в зал пораньше: меня действительно интересовало знакомство с «печальником народа», сел на свое кресло и стал ждать его появления. Публика собиралась и рассаживалась шумно, зажгли на приготовленном для чтения столике свечи, но я за массой народа просмотрел приход Некрасова. Я увидел его, когда он вышел на эстраду и подошел к столику. В наружности его не было ничего поэтического, по облику, манерам и неуклюжести своей он напоминал скорее простого скромного учителя или конториста, но не поэта. В нём не было даже Кролевского шика и апломба.

Публика встретила его аплодисментами, он раскланялся и сел за стол. Вынув из кармана несколько исписанных листков, он положил их на стол, расправил рукой и стал читать. Читал он «Песни о свободном слове: Рассыльный, Наборщик, Поэт, Литератор, Публика, Пропала книга» и другие. Сюжет песен был вполне современен, он затрагивал вопрос о только что зарождавшейся тогда свободной прессе. Публика прослушала их с большим интересом и, по окончании чтения, вознаградила поэта восторженными аплодисментами. Но аплодисменты эти, нужно думать, относились или лично к поэту, пользовавшемуся громадной популярностью среди молодежи, или к сюжету песен, так как самое чтение было далеко неудовлетворительно и многие из числа публики, в особенности лица, никогда не слыхавшие чтения поэта, явно выражали свое разочарование. Некрасов читал нервно, порывисто и неровно; голос его, глухой и сиплый, несмотря на форсирование, уподоблялся какому-то далекому подземному выкрику, бил по нервам и заставлял невольно вздрагивать и морщиться. Но мысль, хотя бы переданная таким непривлекательным органом, не могла не иметь влияния на массу, и поэта вызвали и проводили с аплодисментами. Когда Николай Алексеевич, окончив чтение, проходил по зале к выходу, в сопровождении целого хвоста разных лиц, Курочкин остановил его и, указав на меня, иронично представил:

— Поэт-солдат желает иметь честь… примите уверение и прочее, и прочее.

Некрасов окинул меня быстрым взглядом и ласково промолвил:

— А!.. очень рад!.. Что же вы не зайдете ко мне? Заходите, пожалуйста, без церемонии. По утрам я всегда дома.

— Ваши гости, всегда ваши гости! — не дав мне сказать слова, сфиглярничал Курочкин.

Николай Алексеевич улыбнулся, покачал головой, пожал нам руки и проследовал далее. Толпа ринулась за ним и при выходе устроила ему манифестацию.

— Видишь! — сказал мне внушительно Николай Степанович, — служи народу, служи честно, — и тебя народ также будет чествовать.

Наутро я сделал визит Н. А. Некрасову. Он был уже одет и собирался куда-то ехать с Николаем Васильевичем Успенским, известным беллетристом-народником, сидевшим в то время у него, с каким-то другим долгогривым и угрюмым интеллигентом, который во всё время моего визита упорно молчал и только грыз свои траурные ногти. Я извинился, что пришел не вовремя.

— Ничего, ничего, — перебил меня Николай Алексеевич, — присядьте, я еще имею несколько минут свободных. Вы, кажется, книжку своих стихотворений издали?

Я молча поклонился и преподнес ему экземпляр книжки. Он присел к столу, перелистовал несколько страниц, прочел две-три пьески, повернул ко мне голову и быстро проговорил:

— Быт солдата мне совершенно неизвестен, но, как мне кажется, в нём есть весьма интересные стороны и над ними, по моему, следовало бы поработать более серьезно.

Перевернув еще несколько страниц, он прочитал вполголоса «Солдатку» и, повернувшись ко мне всем корпусом тела, сказал:

— Это хорошо. Но знаете ли что!.. вам следовало бы попытаться начать писать прозою рассказы из солдатского быта. Вот Успенский имя себе сделал рассказами из народного быта. Но у нас до сих пор нет хороших рассказов из солдатской жизни. Займитесь этим, и первые опыты принесите ко мне: если будет удачно, я напечатаю.

Я отвечал, что на службе в провинции так мало свободного времени и начальство вообще против офицеров-писателей, но что я хлопочу перейти на службу в Петербург, и если это мне удастся, то я, конечно, не премину воспользоваться его любезною обязательностью.

— Солдатский быт имеет уже своих рапсодов, — вмешался в наш разговор Успенский, — в лице покойного Скобелева и благополучно здравствующего Погосского, дальше их идти нельзя.

— Не говорите этого, Николай Васильевич, — возразил ему «печальник народа», — старое старится, молодое растет, поэтому, всякая новая попытка восполнить известную отрасль литературы должна быть встречаема с сочувствием. Однако, нам пора, поедемте!

Я встал и подошел проститься.

— Долго вы еще пробудете здесь, — спросил меня Некрасов, вставая с кресла.

— Я и сам еще не знаю. Срок моего отпуска недели через две окончится, и тогда мне, если я здесь не устроюсь, придется возвратиться в полк.

— Желаю вам устроиться! Во всяком случае, мы еще с вами увидимся — вы, ведь, зайдете ко мне?

— Всенепременно…

— Так приходите же. А пока до свиданья.

На закрытии Павловского вокзала, я встретился с Н. И. Кролем. В самых горячих выражениях он заявил претензию на то, что я не прислал ему книжки моих стихотворений и не пригласил на «спрыски» её.

— Таким непонятным поступком, — неистово ораторствовал он, порская, по обыкновению, в бороду, — вы сами лишили себя права на прием у графа Кушелева: теперь я вас не повезу к нему ни за какие коврижки.

Я объяснил ему, что приглашения рассылал Николай Степанович, которому была предоставлена мной полная свобода действий, но он не хотел верить, надулся и долго молчал. Пройдя несколько шагов вместе со мною по вокзалу, он заметил стоявших близ эстрады А. А. Краевского и С. С. Дудышкина, подошел и познакомил меня с ними. Я поблагодарил Андрея Александровича за появившуюся в «Голосе» очень сочувственную рецензию книжки моих стихотворений, и попросил позволения прислать ему экземпляр.

— Пожалуйста, — отвечал он, — а будет время, заходите ко мне и сами.

— И нам пришлите, и мы читать умеем, — отозвался редактор «Отечественных Записок», — вам нужно послать вашу книжку во все редакции.

Я отвечал, что этим делом заведует издатель, и что он, вероятно, исполнит всё, что нужно. Начавшаяся музыка прекратила разговор и мы с Н. И. Кролем отошли в сторону; минуту спустя, он увидал еще какого-то знакомого, бросился к нему и исчез.

Дня через два, вечером, я встретился с Н. В. Успенским в ресторане Палкина; он сидел в какой-то компании, но, увидев меня, оставил ее и присел к моему столу. Он был весел и жизнерадостен. Выпив со мною стакан вина, он пустился в сердечные излияния, относился к своим литературным коллегам свысока и пренебрежительно: Н. А. Некрасова обозвал эксплуататором бедных тружеников, Краевского — жидом-ростовщиком, Благосветлова — анафемой, товарищей честил уменьшительными именами: Сашка Левитов, Васька Слепцов, Николашка Помяловский. Всё это, по его словам, была мелочь, мошка, мразь. О своих рассказах он был высокого мнения, и также высоко ценил беллетристические работы Глеба Ивановича Успенского. «Это — прирожденный талант, — говорил он, — и пойдет далеко. Мы с ним братья, конечно, двоюродные. Два Лазаря. Только он — Лазарь богатый, а я — Лазарь бедный. Он горожанин, сын богатого палатского секретаря, а я — сельчанин, сын левита. Он в молодости катался как сыр в масле, а я глодал сухую корку хлеба. Он вышел из школы со всякими дипломами, а я — недоучка. Но, благодаря Бога, талантом я не обижен и иду с Глебом Ивановичем нога в ногу. Что будет дальние — не знаю, а теперь пока всем этим моим антагонистам я стану костью в горле. Никому ни в чём не уступлю… Ни на эстолько!» и он показал конец мизинца.

— И так, во всём? — спросил я его, чтобы поддержать разговор.

— Во всём, без исключения.

— Даже в жертвах Бахусу?

— Еще бы! Да знаете ли вы, что сказал обо мне Митька Минаев? Он сказал:

«Ну, что мы пьем!.. хоть много пьем и часто, — Графин, другой, — и баста! Нас перепьет всех автор «Поросенка»: Он в день пьет — полбочонка!»

Когда положительно выяснилось, что прикомандирование мое в настоящее время состояться не может, я, скрепя сердце, стал собираться к отъезду. Сделал прощальные визиты П. К. Менькову, Н. А. Некрасову и А. А. Краевскому, был у Н. С. и В. С. Курочкиных и Д. Д. Минаева и посетил А. П. Швабе. Везде я был принят очень радушно; все сожалели, что я не мог пристроиться в Петербурге и пожелали мне счастливого пути. У Минаева я обедал. Когда я рассказал ему о встрече с Н. В. Успенским и его отзывах о «братьях писателях», Дмитрий Дмитриевич отозвался так:

Нам истинных глупцов не отыскать никак, Хоть ими пруд пруди, нисколько не робея, Но дело в том: никто себе не враг, И уж всегда отыщется дурак, Считающий себя кого-нибудь умнее.

На вокзал меня проводил П. А. Климов. Но перед самым отходом поезда, на платформе совершенно неожиданно появился Н. С. Курочкин, передал мне присланный Василием Степановичем томик «Песен Беранже» с надписью: «Поэту-солдату на память первого его дебюта в литературном мире» и пожелал счастливого пути. Когда же я сел в вагон, после второго звонка, он, пожимая мне руку, подал листок и сказал: «а это от меня». Я развернул и прочитал:

Совет друга. Не возносись в счастье, поэт, В несчастии не падай духом, Познай себя, и общество, и свет, За мухой слова не гонись с обухом, Что ум, достоинство, авторитет, Льсти барыням, поддакивай старухам, Особам и дельцам неси привет, Жми руки ловеласам и евнухам, Умей молчать, ответить, дать совет, Владей очами, языком и слухом,— И проживешь легко ты до ста лет, Украсясь лысиной и толстым брюхом.

Нужно ли говорить: в каком настроении я оставил Петербург!