Карл Великий

Мартов Владимир Михайлович

Сегень Александр Юрьевич

Сегень А. Ю. Абуль-Аббас – любимый слон Карла Великого

 

 

 

Глава первая На берегах Иравади

Как больно, как страшно и необъяснимо! Он мучительно не мог понять, почему произошла в ней такая перемена, почему она гонит его, да злобно, с глухим и низким горловым звуком. Ни за что ни про что! Стоит ему сунуться к ней между передних ног, туда, где всегда были полные молока сосцы, она отпихивает его хоботом, а то и пинками гонит прочь.

И это его мамочка, которая так гордилась им, его стройной статью и необычным светлым окрасом, его силой и резвостью. И это ее ласковый хобот ведет себя отныне столь недружелюбно.

А как им с нею нравилось без устали забавляться игрою, когда сын набрасывался, пытаясь ударить в бок или в бедро своим крепким лбом, а мать отбивалась хоботом, весело забрасывая малыша в заросли или в реку. Выкарабкавшись, он встряхивался и вновь нападал, издавая своим хоботком воинственные, как ему казалось, трубные звуки, скорее похожие на свист.

Почему же теперь мамин хобот из предмета игры сделался предметом обиды? Неужто не суждено больше отведать сладкого и горячего молока? Быть может, она обиделась, что он все больше стал увлекаться сочными плодами, листьями и травой? Но ведь все кругом лакомятся этими яствами, а хочется поскорее стать похожим на всех, большим и сильным, он уже давно и хоботишко свой перестал сосать, как остальная малышня, и многое понимает, что дозволено, а что запрещено. Однажды стадо долго бродило по безводной местности, а когда пришло к воде, там, в озере, забравшись по горло, уже утоляло жажду другое стадо. Светлому слоненку, любимцу и баловню всей своей родни, показалось странным, что нельзя присоединиться к чужому стаду, а следует терпеливо ждать, покуда оно напьется, и он смело направился к воде, растолкал чужих слонят, принялся пить и барахтаться в воде, поднимая со дна муть. Тут на него как набросились да как стали лупить хоботами – еле живой выскочил, еле успел спрятаться к маме под брюхо. И никто за него не заступился. И тогда он понял, что не все дозволено и следует соблюдать правила.

В другой раз стадо вышло сквозь заросли к могучему и стремительному потоку, выстроилось вдоль берега и стало пить по речным правилам – сначала те, кто стоит ниже по течению, потом следующие, по очереди. Слоненок уже знал об этом распорядке и не лез не в свой черед, но, когда подошел к реке ближе, случилось непредвиденное – он вдруг поскользнулся и упал в воду.

Течение быстро понесло его, в испуге он жалобно завопил, крутясь в потоке и отчаянно брыкаясь.

И тут он почувствовал материнский хобот, который обхватил его и стал выталкивать к берегу – мать не бросила его в беде, ринулась в воду, чтобы спасти. Некоторое время они вместе боролись со стремниной. Наконец матери удалось вытолкнуть слоненка на берег. Когда она вылезла тоже, ее шатало от усталости.

И вот эта же самая любящая до самопожертвования мать отныне стала относиться к нему как к чужому ребенку. Он страдал, пытался заигрывать с матерью, но ее пинки и отпихивания уже ничего общего не имели с игрой. Она отреклась от него.

Он впервые за всю свою короткую жизнь чувствовал себя одиноким, и, хотя из стада его никто не гнал, ему казалось, что жизнь кончилась и не имеет дальнейшего смысла. Со временем и вкус молока забылся, но обида не покидала его сердце, в котором стало созревать решение при первом же удобном случае покинуть родню. И в один прекрасный миг оно неожиданно осуществилось.

Они шли по горной долине, лакомясь сочными травами, как вдруг увидели другое стадо, двигающееся по подножию горы в противоположном направлении. Слоненка поразило то, что в этом стаде не было слонят, а все слоны отличались почти одинаковым ростом и были выше его матери и других матерей, а главное – у них были бивни, прямо как у него, но только длинные и красивые. И странная мысль посетила его голову – он подумал, что всех их некогда отпихнула от себя мать и, горестные, они объединились, чтобы вместе влачить дальнейшее существование. И он решил уйти к ним и жить с ними. Улучив момент, он повернулся и зашагал в сторону чужаков. У него еще теплилась надежда, что мать спохватится, наконец-то вспомнит о своем любимом сыне и бросится за ним в погоню, чтобы взволнованными ударами хобота возвратить в родимое стадо. Но она не спохватилась и не бросилась к нему, он достиг чужаков и вежливо пристроился в хвост к тому из них, который шел самым последним.

С новыми спутниками он возвратился в дивный бамбуковый лес, в котором еще совсем недавно отдыхал вместе с родственниками. Поначалу ему казалось, что его никто и не заметил, но вот один из слонов приблизился к нему вплотную, внимательно осмотрел и дотронулся хоботом до его лба, словно приветствуя и принимая. После этого он отошел, и вновь никто не обращал внимания на новичка.

Так началась его жизнь в новом стаде. Слон, который отметил и принял его, оказался вожаком – именно он определял, в каком направлении двигаться, где останавливаться на привал, где основательно кормиться, где совершать омовения. Очень скоро новичок почувствовал особое отношение к себе со стороны вожака и, как следствие, всех остальных. Поначалу-то он ведь старался скромно пристраиваться в конец вереницы, но его уважительно подталкивали к тому, чтобы он шел в середине, поближе к вожаку.

Текло время, новичок рос и постепенно сравнялся с остальными, а некоторые уже оказались и ниже его по росту. Да он теперь и не был новичком – иные новички пополнили собою стадо, смешные, застенчивые, с короткими, едва прорезавшимися бивеньками. У него-то бивни отлично вымахали, красивые, длинные, изящно изогнутые. Так приятно было чесать и точить их о стволы пальм. Ни у кого в стаде не было таких лихих бивней, даже у вожака.

Размеренная и правильная жизнь временами нарушалась какими-нибудь событиями. Вдруг какой-нибудь из слонов становился сам не свой – беспокоился, хрипел и рокотал горлом, мешал остальным, будто ему делалось тесно и душно жить на этом свете. И тогда все тоже возбуждались, пробовали успокоить бунтаря, но тщетно – он словно нарочно раздражал всех, добиваясь, чтобы его изгнали. И его в конце концов изгоняли. Обычно это оканчивалось благополучно – получив изрядное количество общественных пинков и оплеух, в меру поартачившись, буян с оскорбленным видом уходил прочь.

Но однажды очередная такая вспышка обернулась бедой. Темнокожий и волосатый слон, известнейший силач и задира, впал в невиданное бешенство. Он грозно мотал головой, задирал хобот и неистово трубил им, топал ногами и рычал, грубо пихая других слонов. А когда сам вожак пытался угомонить его, злодей дерзко набросился на уважаемого старца и пропорол ему бивнем бедро. Терпеть такое? Ну уж нет! Да все бы навсегда покрыли себя позором, коли б стерпели!

Разом несколько слонов набросились на обидчика, избивая его хоботами и нанося предупредительные, но болезненные удары бивнями. Но бешенство затмило разум бунтаря, и вместо того, чтобы бежать прочь, он с громким ревом стал отбиваться. Окровавленный и страшный, он вертелся, окруженный со всех сторон, сам наносил удары, но больше получал, и все могло кончиться весьма плачевно для него, если бы не вмешался светлый слон. Растолкав остальных, он встал лоб в лоб с безумцем и мощно посмотрел ему глаза в глаза. И чудо свершилось. Волосатый слон вдруг замер, медленно опустил к земле хобот, потупился и стал пятиться, шумно вздыхая полной грудью. Затем он резко развернулся и, издавая короткие пронзительные звуки, зашагал быстро прочь. Не успели все осознать, что произошло, как его темная масса исчезла, растворилась в шелестящих зарослях. Лишь следы крови, оставшиеся от него на траве, свидетельствовали о том, что все случившееся не приснилось в дурном сне.

С этого времени светлый слон стал ходить в непосредственной близости от вожака, ближе его были только трое старейшин. Так совпало, что именно о сю пору с ним случился конфуз, который, как выяснилось, впрочем, и не был никаким конфузом. У светлого слона стали выпадать зубы. Но как он испугался! Как он стыдливо прятался от глаз остальных, чувствуя себя виноватым в каком-то проступке, свершившемся без какого-либо его на то хотения. Еще страшнее было то, что он отныне останется без зубов, ему нечем будет жевать пищу, и он сдохнет от голода.

Несколько дней продолжался этот кошмар, покуда не обнаружилось, что на месте выпавших прорезаются новые зубы. Жевать ими поначалу было неприятно и даже больно, но спустя какое-то время все четыре достаточно подросли и окрепли, так что еще немного погодя слон и забыл о своей непрошеной беде.

Тем более что другое событие, ужасное и непостижимое, случившееся через пару лет после смены зубов, полностью вытеснило из памяти сей, в сущности, пустяк.

С вожаком стада происходило что-то тревожное. Он стал слабым, подолгу заставлял всех простаивать на одном месте, где самое вкусное уже было съедено и приходилось довольствоваться тем, на что обычно и внимания не обращаешь; иногда его шатало или начинало как-то подозрительно трясти. В стаде уже ощущалось недовольство стариком. И тогда вожак повел всех необычной дорогой. Долго они шли, а широкая река, к которой так или иначе время от времени стадо выходило, теперь не появлялась, и приходилось довольствоваться жалкими купаниями в мелких и мутных речушках. Но никто не роптал. Все покорно двигались за вожаком к известной ему одному цели. В этом шествии было что-то чинное и торжественное, и светлый слон, как и все остальные, чувствовал это в своем сердце, понимал и уважал.

Пройдя порядочное расстояние, стадо поднялось в горы, затем спустилось с них и шло дальше, столько же, как от великой реки до гор. Вожак вел свое стадо, и те, что шли рядом, почтительно взирали на заметный рубец, оставшийся после битвы с волосатым и темнокожим слоном. Почва под ногами менялась, она стала вязкой и влажной, все больше хлюпала и чавкала.

И трава здесь была совсем не такая вкусная, как там, далеко за горами, на берегах великой реки.

Но никто не роптал, потому что все догадывались, что конечная цель путешествия близка и скоро можно будет поворачивать назад, в родные края.

Наконец пред ними открылось огромное пространство, на котором лишь то тут, то там росли корявые и некрасивые деревья. Здесь вожак остановился, повернулся хоботом к своим подданным и встал как вкопанный. И он долго стоял так, молчаливо прощаясь со своим народом, и никто не шевелился, взирая на вождя. В небе проносились птицы, они плюхались в многочисленные лужи, сверкающие под солнцем на этой долине смерти, и сама эта влажная и вонючая долина то и дело исторгала из себя утробные звуки, как огромный слон, сладострастно переваривающий только что поглощенную, обильную и вкусную еду.

Простившись, вожак вновь развернулся и направился прямо туда, в эту распахнувшуюся влажную утробу, и никто не последовал за ним, почему-то зная, что отныне не нужно следовать, а нужно стоять и смотреть.

Он прошел порядочное расстояние, прежде чем его вдруг накренило на бок. Тут он остановился, поднял хобот и стал медленно проваливаться. Вот исчезли ноги, брюхо погрузилось в трясину, и все, кто это видел, стали шумно вздыхать от волнения. Вот уж только хребет и голова остались над поверхностью. Прощальный возглас исторгся из хобота, задранного высоко вверх, а трясина невозмутимо продолжала свое похоронное действо, заглатывая почтенного старца в свое чрево. Исчезла спина, затылок, уши, и вот только хобот остался торчать из болота, укорачиваясь и укорачиваясь, покуда мертвая зыбь не сомкнулась над ним. Так не стало вожака. Тогда один из старейшин первым повернулся и зашагал прочь от этого гиблого места, а все остальные покорно последовали за ним, тем самым признавая в нем нового вождя.

В тот год, когда светлый слон впервые узнал, что такое смерть, на другом конце земли, на берегу реки Сены, в городе Сен-Дени скончался король франков Пипин III по прозвищу Короткий.

Осиротевший народ провозгласил королями сразу обоих его сыновей – Карла и Карломана.

Карлу тогда было двадцать шесть лет, он имел жену Химильтруду и горбатого сына по имени Пипин.

 

Глава вторая Смута

Запах.

Он появился внезапно и сразу занял свое место в душе, оттеснив многое. В жизни светлого слона еще никогда не было такого запаха – столь дерзкого и волнующего, что уже ни о чем ином нельзя было думать, как об этом лезущем в ноздри нахале. Никакой иной аромат не шел с ним в сравнение, никакая пища не пахла так чарующе. А главное – не ясно, откуда сей запах исходит.

То ветер принесет его в своих теплых струях, то под травинкой обнаружится, то соскочит с ветки.

Немало времени прошло с тех пор, как стадо вернулось из далеких болотных кладбищ к берегам родимой реки, ведомое новым вожаком. Не один слон за это время оказался изгнан, испытав странное бешенство, коему покуда не находилось никакого объяснения. Покуда… Теперь, принюхиваясь к таинственному и манящему запаху, светлый слон смутно осознавал, что, возможно, приближается к пониманию. Едва только ноздри ощущали щекочущее дыхание этого запаха, в животе и груди слона рождалось томление. Оно вскипало и, клокоча, поднималось вверх, ударяло в голову, и тогда в глазах все начинало плыть и мутиться, как вода реки, взбаламученная неосторожными ногами. Если вскоре после этого запах не повторялся, рассудок медленно успокаивался и река сознания вновь струилась чистыми, холодными водами. Но если в другой раз запах проявлял себя дважды или, еще хуже, трижды подряд, тут уж недалеко становилось до беды – мозг воспламенялся, и приходилось изо всех сил напрягаться, чтобы не взвиться, не зареветь, не затрубить, не броситься на других слонов, как делали те, взбесившиеся.

И главное, он не исчезал. Как было бы хорошо, если б он сгинул, пропал, растворился навсегда, забылся, стерся в памяти, сей дух смуты, толкающий к погибели. Хорошо-то хорошо, но в то же время и не хотелось навеки прощаться с ним, ибо было в нем и нечто необъяснимо чудесное, сладостное, волшебное.

И день настал, когда иссякли силы удерживания, границы рухнули и мир лопнул. В тот день пленительный запах появился и не исчезал, бросаясь в ноздри светлому слону отовсюду: с земли и неба, с деревьев и трав, – и не было от него никакого спасения. И слон взбесился. Страдая и ликуя одновременно, он затрубил хоботом воинственную песнь, заревел, роя землю передними ногами, замотал головой во все стороны и принялся пихать других слонов стада. И им мгновенно все стало ясно, они окружили его и начали бить хоботами, цеплять бивнями, стукать бедрами по бокам, выталкивая смутьяна, изгоняя его из своего содружества. Как же хотелось ему всерьез подраться с кем-нибудь из них, боднуть не на шутку бивнями, сшибить с ног, повалить, топтать!

Но нет, разум и благородство взяли все же верх над яростью и безумием. Он сошел с тропы стада и зашагал быстро прочь, чувствуя себя одиноким, как когда покидал материнское племя, но не несчастным, а свободным, сильным, веселым. Он шел туда, куда манил его чудесный запах. Шел, не ведая, что ждет его впереди. Он шагал и время от времени торжественно трубил хоботом, знаменуя тем самым небывалое событие своей жизни – бунт.

О, как сладостно было сие безумство! Он не помнил, сколько времени прошло с тех пор, как расстался со стадом. День? Два? Три? Все в нем ликовало и пело. Он не замечал, как походя рвет листву, забрасывает ее в пасть и ест. Вкус пищи не занимал его. Влекущий запах царствовал во всем его существе, и источник этого запаха все приближался и приближался, и когда наконец, выйдя на широкую поляну, светлый слон увидел его, дикий восторг охватил душу. Субстанция, источающая заветный запах, была несравненно прекрасна. Внешне она была похожа на обычную слониху – то же отсутствие бивней, те же четыре ноги, два уха, хобот, глаза, которые у слоних светятся каким-то особым светом, не таким, как у слонов. Но это лишь внешне. На самом деле это, разумеется, было божество, принявшее оболочку слонихи, чтобы светлый слон, увидев истинное обличив источника запаха, не свихнулся окончательно.

Издавая медовое утробное урчание, он стал медленно приближаться к божеству. Увидев его, оно поначалу приняло обороняющуюся позу, но быстро смекнуло, что намерения светлого слона не агрессивны, а благоговейны, кокетливо взмахнуло хоботом – светлый слон понравился божеству.

Конечно, это было не земное созданье, не слониха. Разве могли быть у простой слонихи такие дивные очертания, такие нежные уши, такие небесные колени и ягодицы? О нет! И лишь светлому слону дано было распознать в этом существе не животное, но диво.

И оно паслось здесь одно, словно поджидая, когда же он явится, дабы узреть и восхититься.

Довольное его приходом, божество зашагало величественной и изящной походкой, всем видом приглашая светлого слона в свое общество. Он трепетно последовал за своим чудом, и отныне они стали пастись вместе. Голова слона кружилась от пленительного запаха, источник которого находился отныне в непосредственной близости. Дабы соблюдать приличия, божество продолжало вести себя как подобает слонихе, и он принял условия этой игры, бережно ухаживал за подругой, срывая для нее лучшие плоды и ветки и всем сердцем радуясь, когда божество с благодарностью его дары принимало. Так прошло несколько дней, прежде чем случилось нечто и вовсе головокружительно неожиданное и необычайное. Божество подарило слону свою любовь!

Все произошло на берегу реки. Сначала оно дотронулось до слона своим хоботом, потом их хоботы переплелись и стали ласкать друг друга, и от этих ласк слон потерял рассудок. Во вспышках сознания он видел себя трущимся бивнями о хребет слонихи, в то время как с остальной частью его тела творилось нечто и вовсе не поддающееся пониманию, и творилось долго, мучительно-сладостно, покуда слон наконец не увидел, что уже стоит один на берегу, а его божество в облике слонихи купается в водах реки.

Он стоял и смотрел, как оно купается. Стоял и смотрел. Потом и сам медленно стал входить в реку. Ему было хорошо.

Дни любви… Их было много и мало, они летели, как по небу облака – стремительно и медлительно, распушаясь и тая, вспучиваясь и исчезая, то белоснежные, то оранжевые, то розовые. Слон был счастлив так, как может быть счастливо земное существо лишь во сне. Но с каждым днем и с каждым повторением таинства соединения он все больше чувствовал, как божественное наполнение иссякает в слонихе, да и само несравненное таинство начинало обретать черты привычки. А главное – запах. Он тоже стал исчезать. День ото дня слониха теряла его, и обыкновенный запах слонихи уже довлел над запахом божества, который некогда заставил светлого слона покинуть стадо, чтобы идти на поиски счастья.

Дни любви заканчивались. Уже и слониха тяготилась временным супругом, чувствуя в утробе начало новой жизни. Былая нежность оставила ее. Должно быть, тогда же, когда из нее улетучились последние остатки божества. Они еще были вместе, но взаимное разочарование и равнодушие друг к другу все больше овладевали ими. Наконец светлый слон вовсе перестал чувствовать тот самый запах, и однажды утром пути его и слонихи разошлись. Она пошла берегом реки, а он – в сторону, на поиски своего или какого-нибудь другого стада.

Он долгое время оставался один. Бродил по джунглям, тоскуя по утраченной смуте, которая казалась ему отныне потерянной навсегда. Несколько раз он видел в отдалении проходящие стада слонов, но всякий раз отказывал себе в возможности присоединиться к ним. К тому же он не знал, как примут его, если это окажется то самое стадо, которое он покинул. Он чувствовал на себе печать изгнания.

Но время шло, и постепенно воспоминания о божестве, источнике дивного запаха, истерлись в его памяти, перестали волновать, как некогда перестала жечь обида на мать. И однажды, увидев довольно многочисленное стадо, светлый слон в последний раз поколебался и пристроился к нему.

В первое время он плелся в хвосте, но постепенно его выделили, и он переместился в середину.

Здесь ему встретился старый знакомый – темнокожий и волосатый слон, в изгнании которого он когда-то принял столь решающее участие. Узнав светлого слона, темнокожий волосач не проявил никакой враждебности. Напротив того, казалось, он даже рад встретить знакомца. Еще бы – теперь их связывало нечто общее. Нетрудно было предположить, что темный слон испытал в жизни историю, подобную той, которую пережил светлый. И они, некогда ставшие врагами, теперь подружились, стараясь держаться рядом друг с другом, понимая друг друга с полувзгляда.

Так, испытав первые радости и разочарования, светлый слон обрел свое третье по счету стадо, коему суждено было стать его последней вольной слоновьей семьей, ибо в один прекрасный день произошли события, полностью изменившие его жизнь.

Все началось с того, что странные, тревожные звуки, доносящиеся издалека в джунглях, стали беспокоить стадо…

В тот самый день, когда эти звуки появились, далеко от бирманских джунглей, в городе Багдаде, любимый визирь халифа Яхья ибн-Хамид Бармакид сообщил знатному купцу Бенони бен-Гааду о великой мечте великого государя – иметь у себя белого слона, которые, говорят, водятся в далекой Бенгалии и Аракане. За такого слона он готов отдать целое состояние и даже более того – человека, доставившего ему белого слона, халиф Аль-Мансур женит на одной из своих племянниц. Выслушав мудрого визиря, купец Бенони бен-Гаад приложил руку к груди и сказал, что он немедленно начинает собираться в путь к берегам Ганга, а если потребуется, и дальше.

– Я буду не я, – добавил он, – если не приведу в Багдад желанное животное.

В ту самую минуту, когда Бенони произносил эту фразу, далеко-далеко от Багдада, сидя в своем арденнском пфальце Аттиниаке, король франков Карл спросил у своей жены:

– Дезидерата, голубка, скажи-ка, ты очень сильно любишь меня или не очень?

– Странный вопрос, государь мой, – пожала голым плечиком королева и легонько отодвинулась от мужа, натягивая на грудь одеяло, – Разве ласки, которые я только что источала вам, не подтверждают мою любовь?

– Представь себе, не подтверждают, – неприятным тоном сказал Карл, поднимаясь с ложа.

– Вот как? – пробормотала Дезидерата, и ей захотелось заплакать. Но беда в том, что плакать она не умела. – Отчего же?

– Оттого, что ты не умеешь любить, – ответил Карл, натягивая на себя сорочку, – И я не люблю тебя. Пожалуй, я отправлю тебя обратно к твоему папаше. Он не оправдал моих ожиданий.

Ты ведь отлично понимаешь, что я бросил Химильтруду и женился на тебе с единственной целью – наладить союз с лангобардами. Однако твой отец глуп и неуемен. Он не понимает, с кем имеет дело. Я – не Карломан, которого можно безнаказанно водить за нос. Так что собирайся, Дезидерата, через три дня мы расстанемся.

– Но ведь и года не прошло со дня нашей свадьбы, – заморгала Дезидерата, стараясь все же выдавить из глаз слезы, – Государь, мы обручились в такой великий день, когда… когда «воссия мирови Свет Разума»… Что вы скажете Иисусу на Страшном суде?

– Скажу, что ты была глупа и бесчувственна, как твой отец. Господь поймет меня.

Королева вскочила, глаза ее пылали гневом.

– Должно быть, эта швабская шлюха, искушенная во всяких штучках, дает вам наслаждение! – с ненавистью воскликнула она.

– О да, – усмехнулся король. – Хильдегарда на редкость хороша в постели. Она даже лучше, чем Химильтруда в первый год нашей жизни. И она вовсе не шлюха. Я был у нее первым мужчиной.

– Должно быть, ротвейлерские колдуньи восстановили ее девственность, – процедила сквозь зубы Дезидерата.

– Не думаю, – рассмеялся Карл.

– Ну так и женитесь на ней!

– Пожалуй.

– Ах вот как? А я?

– Твоя судьба решена. Я не шучу. Через три дня ты отправишься к отцу в Италию.

– Ты с ума сошел, Карл! Отец пойдет на тебя войной. Тебя проклянет Папа Стефан. Ты хоть это понимаешь, выскочка несчастный?

– Стефан при смерти, а твой отец… Впрочем, я не хочу больше с тобой разговаривать.

Считай, что с этой минуты ты мне больше не жена.

 

Глава третья Двуногие

В джунглях происходило неладное. Вдалеке слышались необычные стуки, треск, скрежет, будто там ходило и неведомо чем занималось стадо каких-то невиданных животных. Слоны беспокоились, в страхе гадая, что бы это могло быть такое. Старожилы предчувствовали конец света, о котором с возрастом начинает думать каждый уважающий себя слон; молодежь просто недоумевала, вопросительно поглядывая на стариков, признанных мудрейшими из мудрейших.

На третий день этих беспокойств и страхов стадо, двигаясь к реке, вдруг наткнулось на плотную стену бамбука, стволы которого зачем-то сомкнулись друг с другом, образуя забор.

Знали бы слоны, что забор этот ничего не стоит разрушить, и вскоре бы уж вовсю плескались в реке. Но они опешили, уставившись в плотную бамбуковую стену, и тупо стояли, не зная, как поступить дальше. Наконец вожак повернулся в ту сторону, откуда дул ветер, и зашагал вдоль забора, старательно принюхиваясь к странным запахам. Подданные последовали за ним. Забор все не кончался и не кончался; они шли целых полдня, а слева по-прежнему вырастала стена из бамбука. Наконец вожак остановился и начал растерянно принюхиваться. Ему показалось, что они вернулись к тому самому месту, где впервые наткнулись на ограду. Сгрудившись вокруг вождя, слоны принялись раздраженно покачивать хоботами, постукивать ими оземь, недовольные вожаком – с какой стати он не может вывести их из этого заколдованного круга! Видя их недовольство, вожак уныло побрел дальше, выводя стадо на второй круг, и если бы он мог взмыть в небо и глянуть вниз с высоты, то увидел бы, что бамбуковая ограда образует загон без выхода, а единственным спасением было бы просто легонько навалиться на стену, проломить ее – и путь открыт! И такие мысли посещали вожака, но помимо всего прочего, оттуда, из-за стены, доносились противные звуки и запахи, и он решил лучше еще раз попытать счастья и найти мирный выход из ловушки.

Вдруг навстречу вышло нечто непонятное – вроде бы и слон, такой же, как они все, но на спине у него росла еще одна голова… Или не голова… Короче, нечто чудовищно безобразное. К тому же вся спина слона была увешана разными лакомствами – сахарным тростником, бананами, душистым сеном. И все это посыпалось на землю. Когда слон со странным живым наростом на спине отступил, некоторое время стадо недоуменно смотрело на него и груду сброшенных им яств. Затем вожак решил, что придется ему первым отведать угощенье. Видя, как он забрасывает себе хоботом в пасть сладкие бананы и тростник, остальные присоединились к нему и быстро уничтожили вкуснятину. Тем временем таинственный чужак удалился.

Дособирав последние крошки пиршества, слоны снова двинулись следом за вожаком вдоль забора, покуда вновь перед ними не вырос незнакомец с наростом и новой порцией яств. И так повторялось несколько раз, покуда не стемнело и не наступило время устраиваться на ночлег.

Отступив на некоторое расстояние от отвратительного забора, вождь стал укладываться, обозначая место привала. Однако ночь выдалась не менее беспокойная, нежели день. Там, за бамбуковой оградой, не утихало, а наоборот – все громче становилось нечто странное, пугающее: стуки, визги, обезьяньи крики, треск и скрежет. Мало того, время от времени над стеной взлетали крутящиеся языки пламени, кружились в воздухе и падали опять за стену. Это было невыносимо, и вожак то и дело намеревался встать и вести стадо прочь. Но ему было страшно – что, если будет еще хуже? Так все и промучались до самого утра.

Утром, не успели слоны подняться, как вновь появился вчерашний искуситель с живым наростом и лакомствами на спине. И снова, сбросив яства, он зашагал прочь, а когда все стали лакомиться, светлый слон долго смотрел чужаку вслед, пытаясь понять, какой смысл в его появлениях и дарах.

Позавтракав, стадо в беспокойстве двинулось в путь. Всем хотелось пить. Но, как и вчера, они уперлись в бамбуковую стену и уныло поплелись вдоль нее в жалкой надежде отыскать выход. И на сей раз, к радости и удивлению, вскоре увидели в заборе пролом, достаточный для того, чтобы протиснуться одному слону. Весело похрюкивая, вождь устремился к пролому, но, подойдя к нему, резко остановился, так что следующий прямо за ним слон невольно стукнулся ему лбом в зад. Там, сразу за проломом, стояло целое стадо живых наростов, подобных тому, что был на спине у таинственного искусителя. И все они при виде слонов закричали, заулюлюкали, застучали колотушками по барабанам. У некоторых в руках были горящие факелы. И мерзкий запах шел от этого стада отвратительных существ-наростов.

Вождь попятился и отступил от пролома, сильно вздыхая от страха и пуская газы. Стадо слонов забеспокоилось пуще прежнего, многие от испуга повизгивали. Некоторые решительно подходили к пролому, но дальше смелости у них не хватало, и, подобно вожаку, они отступали.

Смелее других оказался темнокожий волосач. Звонко протрубив хоботом, он ринулся в пролом, глухо рыча. Вид его был страшен, но, когда в лоб ему полетели факелы, взрываясь сотнями огненных брызг, смельчак оторопел, взревел и стал пятиться. Запахло паленой шерстью. Когда он вернулся к стаду, на лбу его еще там и сям тлело. Его захлебнувшаяся атака окончательно лишила других слонов смелости. Стадо, испуганно хрюкая, ретировалось на порядочное расстояние от стены и встало, ожидая, что будет дальше, какую еще беду уготовила судьба.

В проломе появился слон-искуситель, вновь навьюченный лакомствами; медленно шагая, он приблизился к стаду, но на сей раз не сбросил с себя угощенье, а, развернувшись, направился обратно к пролому. И первым, кто двинулся за ним следом, был светлый слон, решивший, что настала его пора взять на себя ответственность за все стадо. Не оглядываясь, он почувствовал, что стадо не сразу, но все же последовало за ним и слоном-искусителем, который преспокойно вышел через пролом из ловушки, и никто не встречал его ни улюлюканьем, ни громом, ни огнем. Так вот оно что! Это не просто слон-искуситель, это еще и слон-спаситель! Его боятся мерзостные существа-наросты и, возможно, именно потому, что он и слон, и нарост одновременно.

Выйдя из загона, слоны, оглядываясь по сторонам, нигде не видели ни единого врага. Эти обезьяноподобные существа с барабанами и факелами растворились в джунглях, и лишь откуда-то издалека доносились их гнусные запахи и звуки. Э, да они и впрямь боялись таинственного и бесстрашного слона-одиночку!

Светлый слон ликовал. В спасении стада его роль оказалась немаловажной. И если отныне вождем станет сей слон с обезьяноподобным наростом на спине, то он, светлый, будет вторым в стадной иерархии. Так размышляя и поглядывая на колышущийся хвост нового вождя, он и не заметил, как впереди выросла новая стена, куда страшней и неприступнее прежней – стена из толстых бревен высотою в рост самого высокого слона. Узкие врата распахивались в этой стене, и новый вожак, ни на минуту не замешкавшись, вступил в те врата, а Светлый слон, лишь немного поразмыслив, решительно двинулся следом – что может быть страшно с новым вожаком, да к тому же так хочется пить, а там, за стеной, кажется, есть какой-то водоем, ибо доносится запах влаги.

Но не все стадо покорилось воле нового вожака. Более половины слонов, сохраняя верность старому повелителю, сделали попытку уйти в сторону от новой стены, однако тотчас из джунглей выскочила огромная толпа мерзких двуногих и обезьяноподобных существ с факелами и копьями, швыряя их в непокорных животных, опаляя огнем и больно раня остриями копий. И сколько слоны ни пытались прорваться сквозь толпу двуногих, ничего не получалось – боль и огонь оказались сильнее их решимости, так что пришлось и им пройти через узкие врата в новый загон.

Последним входил, огрызаясь, темнокожий волосач.

Посреди нового загона, куда меньшего по размерам, нежели предыдущий, бамбуковый, стояла небольшая емкость с водой, к которой слоны тотчас и устремились. Воды едва-едва хватило, чтобы немного утолить жажду, а некоторым, пришедшим к емкости позднее других, и вовсе не досталось желанной влаги. Угощенье, находящееся на спине слона-спасителя, рухнуло наземь к стопам слонов и вмиг было растаскано и съедено.

Стоя посреди нового загона, слоны стали оглядываться по сторонам, размышляя о том, что делать дальше. Всюду вокруг виднелась стена, за стеной слышались отвратительные возгласы двуногих, оттуда доносились запахи дыма. Надо было что-то предпринимать. Однако новый вожак, казалось, вполне доволен положением вещей и никуда более не стремится. Это устраивало далеко не всех, даже светлого слона, волею судьбы оказавшегося в новом правительстве. Прежний предводитель, отдохнув и придя в себя после пережитых страшных волнений, решил применить свою прежнюю, пусть и несовершенную, тактику. Он направился к частоколу и, подойдя к нему вплотную, зашагал вдоль мощной стены из бревен, надеясь отыскать выход.

Подавляющее большинство примкнуло к нему, лишь новый вожак, да светлый слон, да еще двое-трое остались в середине загона, с любопытством наблюдая за тем, как их собратья бредут вдоль массивной стены. Но даже и те узкие врата, сквозь которые слоны проникли сюда, были теперь наглухо закрыты бревнами, и до самих сумерек старый предводитель тщетно водил верных ему подданных по замкнутому кругу, теряя и теряя их доверие.

К ночи дым костров, разожженных за стеною двуногими, резко усилился, и с наступлением темноты все стадо сгрудилось в центре загона вокруг нового вожака. Старый предводитель да темнокожий волосач, оставшись вдвоем, еще какое-то время уныло двигались вдоль частокола, но и они в конце концов не вынесли едкого запаха дыма и примкнули к стаду. Ночью мало кто хорошо спал – мучила жажда, беспокоили омерзительные звуки двуногих и дымная вонь, терзало беспокойство: что готовит день завтрашний, какие очередные пакости? Светлый слон, лежа подле нового вожака, видел, как двуногий нарост тихонько сполз с него на землю и улегся в траве. Он вопросительно хрюкнул, и новый предводитель в ответ хрюкнул утвердительно: мол, не волнуйся, так надо.

Рано утром, ни свет, ни заря, старый вождь, темнокожий волосач да еще четверо старейшин вновь направились к бревенчатому частоколу и зашагали вдоль него в поисках выхода. Больше никто на сей раз не последовал за ними, оставаясь на месте ночного привала в ожидании – будь что будет. Их души обволокло первое смирение перед уготованной участью.

Старый вожак и оставшиеся верными ему слоны упорно двигались вдоль неприступной стены. И тут произошло неожиданное для тех, кто с иронией наблюдал за ними из центра загона – когда вожак приблизился к запертым вратам, врата распахнулись и старый предводитель устремился в них, ведя за собою несдавшихся старейшин и темнокожего. И они исчезли один за другим, протиснувшись сквозь узкие врата! Светлый слон вскочил первым и быстро зашагал туда, слыша, как за ним топают десятки других слоновьих копыт. Но не прошли они и трети расстояния от ночного лежбища до спасительной лазейки, как ворота вновь наглухо захлопнулись, навсегда разлучая тех, кто успел сбежать, и тех, кто оказался жертвою собственного смирения. Дошагав до закрытых ворот первым, светлый слон мощно навалился на них лбом, ударил бивнями, принялся ломиться. Он был в отчаянии. Он чувствовал свою вину пред теми, кто остался в загоне, ведь кто, как не он, первым последовал за слоном-обманщиком, слоном-предателем! А значит, и он предатель. В бешенстве он громогласно протрубил хоботом и с удвоенной силой набросился на коварные ворота. Бревна зашатались. Светлый слон почувствовал, что он в состоянии проломить врата, и принялся рьяно их расшатывать. В этот миг несколько двуногих выросли над частоколом и метнули в светлого слона копья и факелы. Боль от ран и ожогов пронзила несчастного. Взвизгнув, он отскочил в сторону, попятился назад, а вместе с ним и остальные слоны. Три копья, пробив кожу, свисали с его боков. Мотнув головой, светлый слон снова вострубил и смело ринулся на врата. Новый шквал горящих факелов и копий обрушился на него.

– Цоронго Дханин! Цоронго Дханин! – услышал он вопли двуногих. Два этих слова, которые потом ему придется слышать постоянно, впились в его сознание вместе с остриями копий и жгучими искрами, вонзившимися болью в его толстую шкуру. Оглушительный гром барабанов ударил ему в уши, и это было последней каплей – светлый слон и иже с ним отступили, а поскольку копья и факелы продолжали лететь им в бока и лбы, они окончательно дрогнули и в страхе возвратились к месту своего ночлега, где ждал их новый и отныне единственный предводитель.

Но то, что произошло дальше, и вовсе никак не укладывалось в сознании. Не успев хоть немного прийти в себя после неудачного штурма, слоны с изумлением увидели, как врата, в которые они только что так безуспешно ломились, распахнулись, и сразу пять слонов, груженных яствами, вошли через них в загон, неся у себя на загривках двуногих водителей. Как ни в чем не бывало они приблизились к стаду, и двуногие принялись сбрасывать лакомства на землю – сочные плоды, сладчайший тростник, душистое сено. Некоторые слоны, из тех, что только что участвовали в атаке на ворота, не пошевелились, угрюмо взирая на приношения, но многие соблазнились и подошли вкусить яств. Освободившись от ноши, слоны, несущие на себе двуногих, повернулись и двинулись назад, к воротам. Светлый слон внимательно наблюдал за ними, и, когда новый вождь стада, тоже держа на спине своего двуногого, пристроился к пятерым чужакам, он решительно зашагал за ним следом, и несколько слонов, пренебрегших угощениями, тоже направились к воротам. Но когда новый вожак покинул загон, внезапно ворота захлопнулись прямо перед носом у светлого слона. Он даже не успел притормозить и стукнулся лбом о бревна.

Вновь поверх частокола возникли фигуры двуногих с копьями и факелами, и вновь светлый слон услышал их возгласы:

– Цоронго Дханин! Цоронго Дханин!

Слова эти мгновенно породили в его сознании ассоциацию с болью. Тотчас же ассоциация подтвердилась – несколько горящих факелов и копий полетели в бока и голову, обжигая и раня.

Ревя и хрюкая, светлый слон устремился прочь от опасного забора, увлекая за собой остальных.

А в тот день, когда бирманские охотники загнали в обширную бревенчатую ловушку довольно многочисленное стадо и страшно радовались тому, что им попался редкостный, считающийся священным, белый слон, в далеком Багдаде купец Бенони бен-Гаад отправлялся в дальнюю дорогу на Восток, дабы исполнить желание великого халифа. Его провожала жена, державшая на руках младшего сына, три дочери и старший сын, одиннадцатилетний Уриэл. Он плакал, умоляя отца взять его с собой, но Бенони и сам бы взял его, да жена никак не хотела отпускать мальчика в столь опасное путешествие.

– Ну, прощай, Ури, – нагибаясь, чтобы поцеловать сына, сказал Бенони. Но тот вдруг увернулся от его поцелуя и с обидой выпалил:

– Я убегу из дома и отправлюсь скитаться с дервишами! Так и знай!

– Ах, вот оно что, – растерянно пробормотал купец, потом почесал бороду и решительно молвил: – Собирайся, Уриэл! Да быстро у меня!

Жена так и обомлела:

– Ты с ума сошел, Бенони! Я не позволю тебе взять с собой мальчика! Я…

– Молчать! – рявкнул купец. – Сын отправится со мною. Я сказал! И не спорь со мной, Ребекка, а лучше подойди и обними.

После довольно бесхитростной бракоразводной церемонии Дезидерата, года не пробыв королевою франков, была отправлена восвояси к своему отцу Дезидерию, королю лангобардов. На прощание Карл только и сказал:

– Ты несколько раз говорила, что тебе не нравятся бритые подбородки. Ну так и отправляйся назад к своим длиннобородым болванам.

Место Дезидераты в королевской спальне уверенно заняла любвеобильная швабка Хильдегарда, златовласая и полногрудая красавица, в которой все было хорошо, кроме одного – в отличие от своего мужа, она любила утром долго поспать и понежиться в постели. Однако ласки, которыми она награждала короля, были столь изобильны, что он прощал ей сей маленький недостаток. Рано утром тихонько вылезал из постели, прочитывал молитву Иисусову и «Отче наш», а иногда, по настроению, и «Кредо», затем плавал в прохладной воде купальни, обсыхал, сидя голый на мраморной скамье, покуда брадобрей брил ему скулы и подбородок, лакомился виноградом и хрустящими яблоками; обсохнув же, одевался в чистые простые одежды – белую сорочку, франкскую тунику с рукавами, штаны, чулки в виде длинных обмоток, повязываемых по самые колени, сандалии или мягкие войлочные туфли. Одевшись, садился завтракать, заодно выслушивая свежие новости и начиная входить в дела государства. И обычно лишь к концу завтрака колокола начинали звонить к началу ранней обедни, на вторую половину которой Карл чаще всего и являлся в храм.

Утром 5 декабря 6279 года от сотворения мира, или, в ином летосчислении, – 771 года от Рождества Христова, король Франконии сидел в обеденном зале своего пфальца в Аттиниаке и завтракал в компании с майордомом Йезом, сенешалем Трудгаудом, дьяконом Вольфарием и молодым поэтом Ангильбертом. Он обсуждал с ними планы будущей войны с Дезидерием, к которой склонял Карла римский епископ Адриан, и попутно оговаривал некоторые детали грядущей женитьбы с Хильдегардой. Ковыряясь в миске с фасолью, он мечтал о дне венчания еще и потому, что свадьба была назначена на Рождество, как и две предыдущие – с Химильтрудой и Дезидератой, – и тогда завершится пост, можно будет набить брюхо ветчиной и курятиной, заячьими почками и телятиной, жаренной на вертеле, и многим другим, что не позволено есть сейчас.

– Говорят, мусульмане постятся лишь до захода солнца, а как только сгущаются сумерки и на небе зажигается первая звезда, набрасываются на еду, – сказал, словно прочитав мысли Карла, Ангильберт.

– Потому они никак и не сподобятся узреть истинного Христа, – отозвался Вольфарий.

– Уж не хочешь ли и ты, Ангильберт, поститься по-мусульмански? – со смехом спросил сенешаль.

– Да нет, просто… – покраснел юноша.

Карл хотел сказать что-то остроумное на сей счет, но тотчас забыл об остроте при виде входящего в зал референдария Вудруска. Лицо у этого весьма дельного и ценного человека было таково, что при нем почему-то никогда не хотелось шутить. Поговаривали, что от его взгляда вянут цветы, а влюбленные девушки забывают своих возлюбленных и делаются неспособными вновь кого-то полюбить.

– Ваше величество, – обратился Вудруск к Карлу, – посланный в Кальмунциак Лейдрад вернулся с весьма важным известием.

– Зови его к столу, – махнул рукой Карл, а когда референдарий удалился, он изогнул бровь и промолвил: – Неужто братец все же решил идти войной на меня, чтобы только не воевать с Дезидерием?

В зал вошел Лейдрад, поздоровался, низко поклонился Карлу.

– Ну?.. – нетерпеливо воскликнул король.

– Ваше величество, – отвечал гонец, – страшная новость. Ваш брат Карломан собирался выступить с войском из Кальмунциака, но неожиданно скончался от удушья вчера вечером. Я скакал всю ночь, чтобы как можно быстрее сообщить вам об этом.

За столом прокатился ропот. Карл приподнялся со скамьи, затем снова сел, велел подать вина.

– Сядь, Лейдрад, поешь, – предложил он гонцу. Тот с радостью сел и набросился на фасолевую похлебку с грибами. – А от какого такого удушья скончался Карломан?

– От неведомого, государь, – отвечал Лейдрад.

– Отравление?.. – задумчиво предположил майор-дом Йез.

– Хм… – пожал плечами Карл. В это время внесли вино, и он предложил: – Как бы то ни было, прежде чем помянуть моего брата по-христиански, помянем его по древнему франкскому обычаю.

Он поднял огромный кубок, наполненный вином, молча вылил половину кубка на пол, затем осушил остальное. Все, включая Вольфария, повторили за королем нехитрую церемонию. Так совпало, что, когда все кубки были осушены, раздались удары колокола, оповещающего о начале ранней обедни. Вольфарий откланялся и удалился. Оставшиеся за столом некоторое время сидели молча. Наконец, едва только сенешаль Трудгауд набрался смелости и хотел поздравить Карла с тем, что отныне он – единственный король франков, что отныне ему принадлежат вся Нейстрия, вся Аквитания, Аламанния, Бургундия, Септимания и Прованс, как Карл сам заговорил:

– Красиво звонят колокола в Аттиниаке. Не правда ли, Ангильберт?

– Божественно звонят, – кивнул юноша. – Звонят так, будто сделаны не из железа и меди, а из чистого серебра.

– Жаль, что Вольфарий ушел, я как раз хотел расспросить его кое о чем.

– О чем же, государь? – заинтересовался Трудгауд.

– А вот о чем: говорят, колокола придуманы святым Павлином Милостивым, епископом Ноланским; будто бы он шел однажды по полю, поросшему кампанулами – их еще называют колокольчиками, а ахенцы именуют их балаболками, – и так был очарован чудесным шелестом этих цветков, колеблемых ветром, что и решил учредить при храмах Божиих колокола. Вот я хотел спросить у Вольфария, так ли это. Ты ничего не слыхал подобного, Ангильберт?

– Нет, ваше величество, не слыхал, – пожал плечами Ангильберт, с наслаждением ощущая, как вино растекается по жилам. – Я знаю про святого Павлина, что он был в плену у вандалов, но, кажется, недолго. Еще, что он дружил со святым Амвросием и блаженным Августином, а вот про колокольчики и колокола… А кто вам поведал эту историю?

– Известно кто – Хильдегарда, – отвечал Карл.

– В Швабии много чего напридумывают, – махнул рукой немного осоловевший Трудгауд.

– Скажут еще, что облака изобретены Иеронимом, или… – Тут он осекся, видя, что Карл смотрит на него неодобрительно. Вновь наступило молчание, которое нарушил сам король. Он покачал головой и пробормотал:

– Серебряные колокола… Бедняга Карломан… Э, слушай, Ангильберт, а ведь это мысль.

Почему бы нам Не начать лить колокола из серебра, а?

– Где же вы возьмете столько серебра, сударь? – усмехнулся майордом Йез.

– Ну, не из чистого серебра, – пошел на попятную Карл. – Пусть хотя бы с серебряными добавками.

– Все равно много потребуется, а серебра-то у нас не густо, – не сдавался прижимистый майордом.

– Да ну тебя, Йез, скучный ты человек! – воскликнул король со смехом. – Мало серебра – завоюем, будет много. Будут у нас серебряные колокола. Верно, Ангильберт?

– А как же, – улыбнулся юноша.

– Ну, если завоюете, тогда другое дело, – смирился майордом.

 

Глава четвертая Цоронго Дханин

Стадо осталось без вожака. Никто и не претендовал на это высокое звание, даже светлый слон отказался от мечты быть предводителем, стыдясь и горюя. Стыдился он, что первым пошел за коварным слоном-искусителем и завел стадо из одной ловушки в другую, более суровую; а горевал, вспоминая тщетные попытки прорваться за ворота. В удрученном состоянии, подобно своим собратьям, он угрюмо бродил по загону, обнесенному бревенчатым частоколом, покорно принимая пищу, которую приносили прирученные двуногими негодяями слоны. Изредка они доставляли в загон и воду. Ее двуногие выливали из больших посудин в стоящую посреди загона емкость. Воды этой едва-едва хватало, чтобы кое-как утолить жажду, и слоны страстно мечтали об их родной широкой реке, в которой можно вдоволь напиться и накупаться. Они вспоминали о реке как о райском потоке. А ведь некогда река была для них чем-то самим собой разумеющимся, вечным и непреложным, как воздух, движение, дыхание, жизнь.

С течением дней слоны дошли до такой одури, что позволяли двуногим тварям шастать между ними, вонять и издавать свои противные звуки беспрепятственно. Однажды двуногие дошли до такой наглости, что привязали веревкой хобот одного из самых смирных слонов в стаде к хвосту одного из своих слонов и так увели прочь из загона. С полудня до самого заката судьба исчезнувшего вызывала опасения, оставаясь загадкой, но когда солнце стало купаться в кронах деревьев, слона вернули. Он был цел и невредим и, мало того, выглядел бодрым, свежим, от него пахло рекой.

На следующий день точно так же увели другого слона, еще через день – третьего. Потом стали уводить сразу парами, тройками. И неизменно слоны возвращались бодрые, повеселевшие, пахнущие речной свежестью. Наконец дошла очередь и до светлого слона. К тому времени уже уводили по трое, но его повели одного. Веревка, которой его привязали к прирученному слону, была так слабо затянута в своем узле, что ничего не стоило рывком от нее освободиться, но светлый слон не стал этого делать – ему было интересно, куда же его поведут, неужто к реке? И если так, то зачем сопротивляться?

И он оказался прав. Вскоре сквозь лесную чащу засверкали солнечные отражения, бегущие по бесчисленным волнам родной реки. Его вывели на берег, стали отвязывать. Он хрюкал от великого удовольствия, радуясь встрече с рекой и предвкушая прелести купания. Отвязав его, двуногие расступились, показывая ему, что он может войти в реку, и он важно, с достоинством, не спеша, стал входить в прохладные чистые струи, ласковей которых ничего нет на свете. Когда ушные мочки окунулись в воду, он остановился и принялся поливать себя из хобота, чувствуя, как изнутри сами собой рвутся ликующие похрюкивания. Наконец, когда первое полуобморочное счастье миновало, он позволил себе повернуться и посмотреть на двуногих. Он увидел, как они встали на колени и поклонились ему. Он услышал, как они воспели все вместе хором:

– О-о-о, Цоронго Дханин! О-о-о, Цоронго Дханин, о-о-о-о-о!!!

Эти слова вмиг заставили его сжаться, затем дернуться в испуге, ибо в сознании вспыхнули факелы, полетели больно разящие копья. Он рыкнул и повалился на бок, пытаясь найти защиту в спасительных водах реки. С берега донеслись вопли ликования – двуногие, видимо, по-своему истолковали его изящный нырок. Немного поплавав, слон выбрался поближе к берегу и, стоя по брюхо в воде, вновь посмотрел на двуногих. Никаких факелов, никаких копий. Двуногие, стоя на берегу, весело приплясывали, играли на бубнах и флейтах и громко распевали гимны, посвященные ему, божественному слону редкой окраски – светлой, будто в сплав его кожи входило серебро. И в словесную вязь этих гимнов то и дело вплетались еще недавно такие страшные слова «Цоронго Дханин», но теперь они не сопровождались болью и ожогами от копий и факелов, теперь они осеняли собою ни с чем не сравнимое наслаждение купания и утоления давней жажды.

Слон вполне мог бы переплыть на другой берег и там попытаться сбежать от двуногих, но он вдруг почувствовал странную связь с ними, этими гадкими тварями, почувствовал благодарность к ним за то, что они привели его к реке и дали насладиться ласковыми водами. Словно бы не они же, эти самые двуногие, держали его столько времени взаперти! Об этом он забыл, ибо слоны по природе отходчивы, и в памяти их быстро стирается злое, если его заслонит доброе. Сейчас двуногие вели себя как ангелы. Они слали ему свои восторги и не делали ни намека на то, что пора бы ему вылезать из воды – купайся сколько хочешь, хоть вовсе живи там. И он не торопился, всем своим видом показывая, что омовение еще только-только начинается.

На закате его привели обратно в загон. Он послушно брел, не делая никаких попыток сбежать, и когда вернулся, то и сам плен показался ему отныне не таким кошмарным, ежели время от времени его будут водить на реку. А кормят-то ведь так сытно и вкусно, как не очень-то прокормишься на воле, где еще надо сильно поискать таких замечательных плодов.

Однако спустя несколько дней начались новые бедствия. Двуногие стали вязать слонов.

Делали они это так: один конец толстой веревки привязывали к дереву, растущему вне загона, другой конец перебрасывали через частокол и им опутывали задние ноги слона. Но и этого мало.

Другую веревку, так же привязав к дереву вне загона и перебросив через частокол, петлей завязывали вокруг шеи спутанного слона. Не сразу поняв, что произошло, закабаленные животные поначалу вели себя смирно, но вскоре, почувствовав, что отныне они сильно ограничены в перемещениях, начинали беситься, рыть бивнями землю, рвать и топтать ногами кусты, если таковые обнаруживались в пределах досягаемости. Но чем больше они буйствовали, тем сильнее натирали себе веревками шкуру, до кровавых ран, вокруг которых тотчас начинали кружиться полчища мух. Другие слоны, еще не спутанные, подходили к своим несчастным собратьям и старались утешить их нежными прикосновениями хоботов – а чем еще могли они помочь им?

Распутать веревки? На это они были способны, да вот беда – не догадывались!

Светлый слон недоумевал, как это они позволяют двуногим связывать себя, но однажды он, основательно позавтракав принесенными ему бананами, вскоре почувствовал какую-то непреодолимую сонную одурь, от которой очнулся лишь к вечеру, и увидел себя связанным. И он точно так же, как остальные, рыл бивнями землю, ревел, рвал и топтал кусты, сходил с ума, но ничего не мог поделать. На шее и ногах у него образовались потертости и раны, в которых вскоре начали копошиться насекомые. Жизнь снова стала адом.

Причем он вдруг заметил, что его мучителями вновь были те же двуногие, которые некогда осыпали его копьями и факелами, когда он пытался прорваться на волю, разрушив ворота загона.

А те, добрые двуногие, коим он до сих пор был благодарен за путешествие к реке, куда-то запропастились, предоставив злодеям издеваться над слоновьим племенем. Где же вы, милые, веселые?! Придите, защитите, освободите от пут! Он ждал и молил их поскорее явиться, и в один прекрасный день мольбы его были услышаны. Злые двуногие исчезли, а добрые – появились, хлынули в загон со своими флейтами и бубнами, весело приплясывая и распевая песни.

Прежде всего они стали распутывать тех слонов, которые были связаны раньше остальных.

Развязав первого, они щедро смазали его гноящиеся раны целебным снадобьем. Слон благодарно трогал добросердечных двуногих хоботом, чуть перетаптывался, боясь наступить на кого-нибудь из них. Он послушно побрел, когда они повели его из загона, а вернувшись через некоторое время назад, издавал запахи речной свежести – они водили его купать!

В первый день добрые двуногие освободили от пут и сводили на реку трех слонов, и дальше каждый день распутывали и водили на купание по трое. Когда же дошла очередь до светлого слона, в тот день посчастливилось только ему одному. Ах, какое блаженство испытал он, когда его смердящие, живые от копошащихся в них насекомых раны были удобрены благотворной мазью, когда он перестал чувствовать себя пленником. Для этих двуногих он готов был на любой подвиг, столь велика была испытываемая им благодарность. И они повели его на реку, где повторилось то же самое, что и в прошлый раз, – он купался и утолял жажду, а они поклонялись ему, пели гимны, играя на бубнах и флейтах, и восклицали:

– О-о-о, Цоронго Дханин, о-о-о-о-о!

Затем наступили дни блаженства. Раны постепенно заживали, а из памяти изглаживались воспоминания о страшных веревках и злых двуногих. Добрые же двуногие ежедневно приносили слонам множество превосходного корма и время от времени водили на реку. Они уже совсем бесстрашно разгуливали по загону среди слоновьего стада, слоны разрешали им себя трогать, похлопывать и даже залезать на себя. Некоторым нравилось носить на своем загривке двуногих, уподабливаясь тем, прирученным.

Прошло несколько месяцев с тех пор, как стадо поселилось в загоне. Почти все слоны, включая и светлого, были уже вполне прирученными, и двуногие вовсю разъезжали на них верхом, обучали ношению на спине разных предметов, и вот уже некоторые из стада сами ездили за продовольствием и привозили его в загон. Что ж, такая жизнь стала всех устраивать. Воля волей, но и этак жить тоже неплохо. Конечно, прошлое свободное бытье многим вспоминалось в виде навеки утерянного рая, но что поделать, коли ход вещей столь резко переменился. Надо было смиряться и принимать реальность такою, какая она есть.

Через полгода после поимки стада и первых трудных дней неволи загон начал пустеть – одного за другим слонов уводили на очередное купание, не приводя назад. Пришла очередь и светлого слона, и он знал, что его уводят навсегда из этого загона, в котором столько было пережито горестей и разочарований, смирений и прощений. Он чувствовал, что навеки расстается с местом, на котором сохранится частичка его жизни, его души.

Его вел наездник, с которым слон уже успел подружиться. Это двуногое знало все повадки слона, что ему нравится, что нет, чем можно его привлечь, чем припугнуть. И слон достаточно изучил характер своего водителя, в общем-то неплохой, надо сказать, характер. Слону даже известно было имя этого человека – Ньян Ган, и когда в речи двуногих ему случалось слышать эти два слова, он невольно начинал искать глазами, где же он, добрый Ньян Ган, который так бережно ухаживал за ним, вылечил его раны и всегда приносил самое вкусное.

Свое имя слон тоже теперь знал – Цоронго Дханин. Да, именно так. Слова, которые сначала обозначали собой боль, копья, факелы, огонь, ожоги и злых двуногих, а потом – реку, купание, радость и поклонение, отныне составляли неотъемлемую сущность светлого слона, и в новой своей ипостаси слон Цоронго Дханин покинул бревенчатый загон, в последний раз искупался в родных струях широкой реки Иравади и отправился в далекое путешествие, через горы и долины, в город Читтагонг, тогдашнюю столицу государства Аракан, к владыке Кан Рин Дханину.

Покуда слон Цоронго Дханин карабкался по горам Бирмы на своем пути с берегов Иравади в Читтагонг, багдадский купец Бенони бен-Гаад уже добрался до Паталипутры, гигантского города в среднем течении Ганга. Еще сравнительно недавно Паталипутра была столицею могущественной Магадхской империи, центром обширного мира, лежащего за южными склонами Гималаев. Теперь она постепенно хирела, улицы и площади, некогда кишащие народом и радующие взор разноцветьем товаров, многоликостью толпы, базары, доводящие до обмороков изобилием волнующих запахов, храмы, вмещающие в себя десятки тысяч паломников и заполненные нескончаемым пением в честь темно-лилового сына Васудевы и Деваки, – все это ныне приходило в запустение. И все же Паталипутра еще способна была поразить воображение пришельца из далекого Багдада, и непременно поразила бы, если б не одно обстоятельство, сильно помешавшее купцу обратить все свое внимание на красоты великого города. Бенони было не до впечатлений, ибо его любимый сын Уриэл, умничка и смельчак Ури, умирал от укуса змеи.

О, права, тысячу раз права была Ребекка, что не хотела отпускать Ури из дома! Зачем Бенони не послушался ее, зачем! Теперь поздно было раскаиваться. И ведь они уже почти добрались до цели своего путешествия. Ни разу за всю дорогу Ури не болел. Напротив, поездка лишь пошла ему на пользу, он наконец-то избавился от своего извечного насморка. Они миновали горные пустыни Загроса, вместе восторгались сказочными лесами Мазандерана, ели ни с чем не сравнимый хорасанский плов под соснами Герата, в Кабуле радовались, как дети, провернув одно баснословно удачное дельце, изумлялись при виде знаменитой делийской колонны из чистого железа, наконец добрались до Бенареса, где приняли участие в празднике поклонения Капаламалину – огромной статуе бога Шивы, изображенного в виде гневного существа с волосами, вставшими дыбом, и неимоверным фаллосом из чистого золота. Грудь Капаламалина украшали гирлянды с нанизанными на них настоящими человеческими Черепами, коих Ури, любящий счет, исчислил в количестве трехсот четырнадцати. Там же, у подножия ужасного изваяния, у мальчика появилось нехорошее предчувствие, которое и оправдалось вскоре после того, как путники покинули Бенарес. Во время одного из привалов на берегу Ганга его укусила змея. Бенони поспешил применить противоядие, купленное им заблаговременно еще в Пурушапуре, и сын не умер. Но и не выздоровел. Он продолжал бредить, истекая потом, истаивая на глазах. Он не умер, но жизнь медленно, час за часом, покидала его. В Паталипутру горестный еврей привез уже почти безжизненное тело своего обожаемого сына.

Здесь, в бывшей столице могущественных Гуптов, Бенони бен-Гаад нашел богатого соплеменника по имени Моше бен-Йосэф, который, погоревав вместе с гостем, предложил испробовать последнее, традиционное еврейское средство отвратить смерть – обмануть, обдурить самого ангела смерти Азазеля. В глухую полночь Моше, Бенони и еще несколько иудеев совершили обряд переименования Уриэла. Отныне Ури становился не Ури, а Ицхак, и когда Азазель придет за ним и воззовет: «Уриэл, Уриэл, где ты, я пришел за тобой!» – другие духи ответят ему: «Здесь нет никакого Уриэла, здесь – Ицхак, и если ты пришел за Уриэлом, то лучше уходи, ибо такового тут нет». И он уйдет. Редко, Но такой способ помогал перехитрить доверчивого демона, посланца сатаны, и он уходил ни с чем.

Чудо, но прошло всего два дня, и мальчик начал выздоравливать. Бенони чуть с ума не сходил от счастья и то и дело принимался целовать руки мудрейшего Моше бен-Йосэфа. Наконец, когда новоиспеченный Ицхак стал приподниматься в постели и самостоятельно отправлять в рот ложку с похлебкой, его отец и хозяин дома сели, чтобы обсудить дальнейшие планы. Бенони подробно рассказал о целях своего путешествия. Выслушав его, Моше потеребил бороду, почесал между пальцами на руках и сказал:

– Белые слоны… Во-первых, никакие они не белые, а всего лишь слегка светлее других.

Раньше их можно было увидеть и тут, в Паталипутре. Говорят, что у царя Самудрагупты этих якобы белых животных было чуть ли не двадцать штук. Но теперь во всей долине Ганга не сыскать ни одного. И куда они все подевались?

– Я слышал, что в Аракане они есть, – промолвил Бенони.

– Да, есть, – прищурился Моше. – Я знаю точно, что у читтагонгского государя Кан Рина их целых два. От Паталипутры до Читтагонга расстояние такое же, как до Дели. Если мальчик поправится, вам ничего не стоит добраться и дотуда, коль уж вы проделали такое путешествие. Да вот только вопрос – каким образом вам удастся раздобыть одного из этих слонов? Они не продаются ни за какие деньги. Мьяммы поклоняются им, как божествам, и называют их Цоронго Дханин, что так и переводится – «белый слонобог». За малейшее неуважение, проявленное к Цоронго Дханину, виновного предают лютой казни. Даже и не знаю, что посоветовать.

Бенони сглотнул от волнения и принялся клясться Моше, что, если тот что-нибудь придумает и подскажет, он все для него сделает, любую сделку провернет, кого угодно на тот свет отправит, если надо, то и в ад вместо него пойдет.

– Ну уж это совсем ни к чему, – улыбнулся гостеприимный Моше, основательно почесал у себя под мышками и наконец перестал мучить гостя. – Ладно уж, помогу. Ведь мы, евреи, должны помогать друг другу, в каком бы уголке мира ни жили.

– Тем более что завтра пятидесятница, – вставил Бенони.

– Тем более что завтра большой праздник, – кивнул Моше. – И к тому же я придумал новое имя для твоего сына, а значит, как бы стал его вторым отцом.

Римский Папа Стефан, долго проболев, наконец помер. Новым Папой стал епископ Адриан.

Дезидерий, страшно разгневанный на Карла за то, что тот возвратил ему его дочь, принялся увещевать Адриана помазать на царство сыновей покойного Карломана, вдова которого вместе с детьми нашла убежище в Ломбардии. Вместо этого Папа отправил срочное посольство к Карлу, справлявшему Пасху в Геристале. Послы привезли письмо от Папы, в котором Адриан требовал, чтобы Карл с мечом явился в Италию и защитил Святую Римскую Церковь от домогательств безбожника Дезидерия. Едва завершились пасхальные увеселения, Карл стал готовиться к походу и в мае намеревался двинуть войска на юг, однако неожиданные события вынудили его на время отложить войну с лангобардским государем. Вождь вестфалов Видукинд вторгся в пределы Франкского королевства, грабя и убивая жителей рейнских селений, дочиста разорил Колонию Агриппину и Бонн и, дойдя до Зинцига, возвратился с богатой добычей в Саксонию. Дерзость неслыханная. Карлу был брошен вызов. Саксы должны были понести наказание. Король и беременная Хильдегарда прибыли в Вармацию, где собрался большой сейм, давший Карлу добро на войну с саксами.

Королева осталась в Вармации, а Карл отправился вниз по Рейну с войском до того места, где в Рейн впадает Рур, и дальше, идя берегом вверх по Руру, вошел в пределы саксонские, без труда овладел Сигибургом и разорил его, двинулся дальше и на подступах к Эресбургу наголову разгромил вестфальскую дружину, возглавляемую двоюродным братом Видукинда, коего взял в плен. Эресбургская крепость недолго оказывала сопротивление, и на пятый день осады Карл овладел ею, захватив множество заложников из числа саксонской знати. Наступила осень, саксы готовились к своему языческому празднику, съезжаясь со всей округи к священному ясеню Ирминсулу, растущему неподалеку от Эресбурга. Узнав об этом, Карл решил нагрянуть и сорвать язычникам их поганый праздник.

Осенний закат заливал окрестности Ирминсула холодной медью, ветер тормошил павшую листву, перебрасывая ее с места на место, покуда она не оказывалась на поверхности небольшого озерца, тоже считавшегося священным. Несколько тысяч саксов скопилось на обширной поляне, раскинувшейся во все стороны от гигантского ясеня. Здесь были представители всех саксонских племен, но в основном, конечно, вестфалы и анграрии, все они готовились к совершению положенных жертвоприношений. Семеро пленных франков и три сорба стояли связанные на коленях неподалеку от самого древа в ожидании своей печальной участи – вместе с коровами, овцами, козлами, курами и гусями их должны были принести в жертву кровавому идолу. Саксы судачили меж собой о том, что, не приведи Тор, сюда явится проклятый король франков, торжествующий свою победу в Эресбурге, и еще о том, что, по слухам, доблестный Видукинд с войском движется со стороны Падерборна, желая сразиться с Карлом.

– Правда ли, что мерзкая франкская свинья лично подсыпала яд своему брату Карломану? – спросил один из молодых жрецов у другого, постарше, стоя рядом со связанными пленниками и держа одного из них за волосы.

– Мало того, он ведь и отца своего укокошил, – отвечал пожилой жрец, – Называет себя христианином, а у самого тысяча любовниц по всем городам и селениям Франкского королевства.

– Тьфу, собаки! – сплюнул пленный франк, которого молодой жрец держал за волосы.

– Что ты сказал? – прорычал молодой. – Может быть, ты станешь утверждать, что это не так?

– Ничего я не собираюсь утверждать, – отвечал франк. – И вообще не хочу с вами разговаривать. Научитесь для начала правильно слова произносить. «Тышиша любовнитш»! – передразнил он саксонское произношение, – С души воротит, когда вас слушаешь.

– Скоро ты утратишь способность что-либо слышать, – усмехался молодой жрец, дергая пленника за волосы и обращая его лицом вверх. – Взгляни, сколько черепов болтается на ветках Ирминсула. Твоя дурацкая башка составит им компанию.

– Если только сюда не явится бесстрашный Карл, – сказал франк, рассматривая идольское древо.

Это был высоченный ясень в три обхвата, кору его испещряли вырезанные тотемические изображения людей, животных, солнц, лун, деревьев и птиц. Искусно вырезанный из дерева ястреб Ведерфёльн с распростертыми крыльями был прикреплен под самою кроной. Прямо над ним болтались гроздья черепов, человеческих, коровьих, козлиных, бараньих, кабаньих. С некоторых из них вороны еще не вполне склевали мясо, и временами мерзкий сладковатый запашок щекотал ноздри тех, кто стоял под самым древом. Четыре оленьих скелета были привязаны к середине ствола, прямо под ними блестела в лучах заката до жара начищенная медная белка Айхрата, еще ниже раскрывал пасть дракон Нидерхёгг, также отлитый из меди, а у самых корней кольцами извивались тоже медные нидергеймские змеи. Жертвенный котел, в который обычно изливали кровь, располагался возле самого Ирминсула, а рядом с ним был врыт в землю огромный бивень мамонта, остро заточенный, предназначенный для того, чтобы насаживать на него обреченных на жертвенную смерть людей. Саксы называли его зубом Ифы, таинственного зверя, жившего в стародавние времена в здешних лесах.

Все было готово к началу ритуала, уже барабаны издавали глухие размеренные удары, а солнце склонилось почти к самым верхушкам темневшего в отдалении леса. Как только оно коснется их, наступит время совершать жертвоприношения. Жрецы начали петь гимны Ирминсулу, напоминая идолу, что именно от него и произошло великое и наилучшее в мире племя саксов, которое со временем расселится по всей земле, и тогда не будет ни франков, ни сорбов, ни баваров, ни аваров, ни бургундов, ни ободритов, никого, кроме замечательнейших, умнейших и храбрейших саксов.

Солнце коснулось верхушек деревьев дальнего леса, и верховный жрец Лидулфокс, вскинув руки, воскликнул:

– Хайль, Ирминсул, хайль, хайль! Поклонимся великому прародителю саксов и принесем ему жертву многую, жертву тучную, жертву священную! О Ирминсул, предок наших предков, рожденный Вотаном и Фриггой, прими нашу жертву и спасай нас впредь, как спасал испокон веку от всех врагов-соседей наших.

Молодой жрец вновь дернул пленного франка за волосы, поднимая его на ноги, ибо его очередь была первой. В этот миг слева от закатного солнца из Эресбургского леса стали выезжать облаченные в доспехи всадники и стремительно приближаться к месту, где начинался жуткий ритуал. Впереди всех на вороном коне скакал высокий и широкоплечий витязь с пышными усами и густой шевелюрой, ниспадающей на плечи, красиво встряхиваясь на скаку. Массивная голова этого витязя крепко сидела на короткой и сильной шее, крупные и живые глаза стального цвета пылали справедливым негодованием. Червленый плащ развевался за его спиной, хлопая краями.

На полпути от леса до Ирминсула он выхватил из ножен меч длиною в вытянутую руку и взмахнул им над головой.

– Карл! Да ведь это же наш Карл! Я знал, что он прискачет и спасет нас! – воскликнул франк, которого уже подвели к зубу Ифы и стали поднимать и раскачивать. Еще мгновение – и его бросили животом на острие бивня, который пропорол несчастного насквозь, так что тот оказался нанизанным на врытый в землю бивень. Бедняга заревел от боли, горюя, что смерть не постигла его сразу. Большой отряд, возглавляемый королем Карлом, быстро приближался.

Молодой жрец взял остро отточенный кинжал и ловким движением отсек умирающему франку голову. Толпа саксов стала испуганно расступаться, давая дорогу скачущим франкам. Какого-то замешкавшегося Карл сплеча рубанул наотмашь, вмиг отправляя в загробное царство Хелле, которое, по саксонским поверьям, располагалось прямо под корнями Ирминсула. До следующего приготовленного к жертвоприношению пленника очередь дойти не успела. Карл и его воины уже остановили коней под священным ясенем. Молодой жрец смело бросился на короля с кинжалом, но меч Карла со свистом отсек ему голову, уравняв с только что принесенным в жертву франком.

Еще несколько жрецов и участников ритуала обагрили осеннюю траву под Ирминсулом своею кровью. На сей раз жертвами оказались они, а не связанные пленники. Верховный жрец Лидулфокс, с ненавистью глядя на чужеземцев, громко обратился к ним:

– Кто вы такие и по какому праву нарушаете наш святой праздник?

– Я – Карл, помазанник Божий, Христов воин и защитник христиан, враг поганых язычников и ненавистник их мерзостей, – отвечал король франков. – Вот кто я такой и вот каковы права мои. А ты, смрадный старец, насколько я понимаю, заправила на этом гнусном шабаше?

– Я верховный жрец Ирминсула Лидулфокс, – произнес старик с достоинством. – И я не признаю тебя помазанником Божиим, а считаю разбойником и нечестивцем. Рано или поздно твоей голове придется болтаться на ветвях Ирминсула. Я презрительно плюю на твою хамскую спесь и все твои ничтожные титулы.

– Что ж, – скрипнул зубами Карл, – тем легче мне будет не уважить твою старость.

И с этими словами он подъехал к Лидулфоксу и снес ему голову своим мечом. Видя это, саксы кто вскрикнул, кто громко застонал, а некоторые упали на колени и стали совершать поклоны, навеки прощаясь с Лидулфоксом, чье обезглавленное тело рухнуло к подножию Ирминсула, обагряя кровью корни древа.

– Господь завещал нам прощать врагов своих, – обратился Карл к франкскому воинству.

– Но прощать врагов Господа нашего Иисуса Христа – не то же самое, что прощать своих личных врагов, и есть великий грех. Из всех здесь собравшихся убитый мною только что жрец был самый яростный и заклятый враг Христа Спасителя. Обезглавив его, я исполнил долг христианина. Но нам нужно еще в корне уничтожить заразу языческую. Берите топоры, взятые нами с собой, слезайте с лошадей и рубите идолище поганое.

Подданные короля послушно бросились исполнять волю своего государя, и вскоре обширнейшая поляна огласилась громкими стуками топоров. Толпа саксов завыла, заплакала, запричитала. Теперь уже почти все пали на колени и бесстрашно посылали проклятия в адрес Карла и его франков, умоляли Вотана и Тора обрушить гнев свой на их головы немедленно, послать разящие молнии, оживить медных змей и дракона, чтобы они пожрали святотатцев. Но тщетны были их мольбы и проклятия. На закатном небе блуждали столь мирные по виду облака, что трудно было вообразить, как из них начнет высекаться молния, а оживление змей и драконов было бы и вовсе не слыханным чудом. Из всех саксов нашлось лишь трое отчаянных смельчаков, которые бросились с оружием в руках на франков и были тотчас же убиты. Больше попыток воспрепятствовать ниспровергателям идола не наблюдалось. Раздался страшный треск, Ирминсул дрогнул и принялся медленно валиться на бок прямо в сторону того леса, за коим только что спрятался алый диск солнца. Рыдания и вопли горестных саксов усилились, священный Ирминсул, который, по их верованиям, должен был стоять вечно, с великим шумом рухнул на землю, похоронив под своей кроной несколько десятков особо преданных ему идолопоклонников, которые не стали убегать, оставаясь коленопреклоненными и Стойко ожидающими своей участи.

 

Глава пятая Слон в Аракане. Карл в Италии

Читтагонг с ликованием встречал нового Цоронго Дханина, жители города бросали ему под ноги кипы цветов, протягивали бананы, ананасы и разные другие угощения, жадно надеясь, что священный слон отметит кого-нибудь из них своим вниманием и соизволит принять яство, а уж если такое случится, то счастливчика, отмеченного благосклонностью Цоронго Дханина, ожидают в жизни многие почести, продвижение по службе, уважение соседей и родственников, прощение всех грехов. И Цоронго Дханин проявил отменное великодушие, приняв угощение из рук аж у одиннадцати читтагонгцев, покуда его вели от предместий города ко дворцу араканского государя.

Всем им, вмиг увитым гирляндами цветов, было позволено сопровождать слона в его величественном шествии.

Сам Кан Рин стоял на ступенях дворца в ожидании новичка, неподалеку от него, сверкая множеством драгоценных украшений, стояли Цоронго Дханин Первый и Цоронго Дханин Второй.

Первый жил при дворе араканского владыки уже очень давно, более тридцати лет, второй был пойман всего два года назад. И вот – какая удача! – ведут еще одного, третьего. Ни у кого во всем подлунном мире нет трех белых слонов, только у Кан Рин Дханина. Разве это не особый знак небес? Кто бы мог подумать много лет тому назад, что Кан Рин так долго продержится на троне?

Маленький, тщедушный, некрасивый, неумный. Впрочем, как оказалось, хитрый, расчетливый и решительный. В каких-нибудь два-три года после прихода к власти он расправился с заговорщиками, уничтожил всех реальных и предполагаемых недругов и навел в стране порядок, которого так не хватало при его предшественниках, мужественных, красивых и умных. Двадцать пять жен родили Кан Рину обильное потомство – тридцать дочерей и сорок два сына, средь которых первенец, Аунг Рин, несомненно, достоин унаследовать трон. Он был вылитый отец и внешне, и по характеру, и в повадках, и Кан Рин души в нем не чаял, начиная подумывать о том, не передать ли престол заблаговременно, а самому уйти на покой.

– Идут, отец, идут! – воскликнул Аунг Рин восторженно. Еще бы, ведь Кан Рин обещал подарить ему этого слона.

– Что-то мне кажется, он не такой белый, как первый и второй наши Цоронго Дханины, – сказала старшая жена Кан Рина. Она была матерью Аунг Рина и звали ее Зе Бе, что значило – «прекрасный белый цветок».

– Может быть, он просто не вполне чист, – предположила сестра Аунг Рина. – Ну, ну, не огорчайся, братец, мы его отмоем.

– Когда мы возведем тебя на престол, мы раздобудем для тебя самого белоснежного Цоронго Дханина, – шепнула своему сыну, Вин Лину, другая жена государя, Тин Тин.

– Я не хочу на престол, – огрызнулся Вин Лин.

– Хочешь! – прошипела Тин Тин и больно ущипнула упрямца.

В это время Цоронго Дханина Третьего подвели к Кан Рину и всей его свите.

– Он и впрямь не такой белый, – сказал Кан Рин. – Но зато какой красавец! Какие линии, какая походка, осанка! Тин То, начинайте воспевание!

– Слушаюсь, о повелитель повелителей, – отозвался начальник государева хора, сладкопевец Тин То, и громко запел гимн, тотчас подхваченный большим хором, считавшимся лучшим во всей Бирме:

Слон окраски чудесной, белокожий и белокопытный, ладный и благородный, потомок небесных ангелов. Будешь ты украшать двор государя Кан Рина, подобно алмазу красоты неслыханной, величины невиданной, сверкающему, как солнце. Вот мы стоим пред тобой, роскошнейшим и благороднейшим, дивным своей белизною. Ты – цель желаний наших, божественный Цоронго Дханин!

Это песнопение, сочиненное сто лет назад великим поэтом Тукхой, длинное и протяжное, составляло непременную часть ритуала встречи белого слона. Во время его исполнения слона непрестанно осыпали алыми и чайными розами, так что к концу гимна он оказался стоящим по брюхо в целом сугробе благоухающих цветов. Кан Рин утомился слушанием и, не сдержавшись, зевнул. Тин То заметил это и несколько сократил текст великого Тукхи, затянув последний куплет, где восхвалялись прелести неволи и перечислялись опасности жизни на свободе:

Не будешь отныне ты, о высокочтимый, в порывах фантазии буйной своей бесчисленным козням себя подвергать и хоботом бить и реветь от обиды. Живи же при нас, о отец наш священный, Будь весел и сыт, о отец наш священный, Излучай красоту, о отец наш священный, Мы – дети твои, о Цоронго Дханин!

Все, вскинув руки, захлопали в ладоши, затем, следуя примеру Кан Рина, низко поклонились слону. Ньян Ган подвел своего подопечного к двум другим белым слонам, чтобы они могли поздороваться с новеньким. Они довольно дружелюбно принялись общупывать его хоботами, вежливо похрюкивая. Тем временем у слоновьей купальни, расположенной на площади перед дворцом, заканчивались приготовления к купанию. Широкий бассейн был до краев наполнен тамариндовой водою, которая, как известно, способствует тому, чтобы кожа слона становилась белее. Жара стояла невыносимая, и когда слонов повели к купальне, они от восторга попискивали и посвистывали. Погрузившись в воду, принялись резвиться к восторгу собравшихся. Веселье усилилось, когда слоны, балуясь, стали брызгать на зевак, поливать их из хоботов, и эта затея принадлежала не кому иному, как Цоронго Дханину Третьему.

Долго слоны не покидали купальню, долго развлекали своих поклонников разнообразными причудами.

Наконец их повели во дворец, внутри которого располагался главный государственный слоновник, где обитали только Цоронго Дханины.

Целый месяц продолжались празднования по поводу обретения нового Цоронго Дханина.

Тем временем слон обживался во дворце Кан Рина, привыкал к своему новому бытью, и надо сказать, оно ему понравилось. Ежедневно его в компании с другими Цоронго Дханинами водили в купальню, всякий раз наполняемую тамариндовой водой. Кожа его стала немного светлее, но все равно Цоронго Дханин Первый и Цоронго Дханин Второй в большей степени заслуживали наименования белых слонов, нежели он. Однако во всем остальном он очень быстро затмил их славу, сделавшись всеобщим любимчиком. Чего он только не выдумывал! Ньян Гана, к примеру, он обвивал хоботом поперек туловища и аккуратно забрасывал себе на загривок. Но только Ньян Гана, никого больше, хотя Аунг Рин страстно мечтал таким же способом залезать на своего Цоронго Дханина. Еще он любил меряться силами с людьми в перетягивании каната, и немало требовалось силачей, чтобы всем вместе перебороть веселого исполина. По утрам его выводили на прогулку по улицам Читтагонга, он важно шествовал, держа в хоботе корзину – в нее жители города клали подаяния, идущие на строительство храма Будды-слона. Считалось, что перед тем, как явиться в мир в образе Шакьямуни, Будда в одном из своих предшествующих воплощений был слоном, причем слоном, разумеется, белым, белоснежным, сверкающим.

Днем – купание, вечером – прогулки по большому дворцовому саду, где Цоронго Дханин участвовал в разнообразных увеселениях. Ньян Ган обучил своего питомца исполнять множество команд, по Приказу сидеть, ложиться, трубить хоботом, раскачиваться, как бы танцуя, и даже становиться на задние ноги. Восторги зрителей, наблюдающих за чудесами дрессировки, казалось, переполняют слона гордостью, доставляют ему удовольствие.

Аунг Рина он поначалу недолюбливал, но постепенно привык и к нему, обретя в нем еще одного друга. И все же Ньян Ган-то был всегда рядом, а Аунг Рин лишь изредка, и слон, естественно, считал своим хозяином не государева сына, а Ньян Гана.

Жизнь слона вошла в размеренный порядок, и через год после вселения во дворец Кан Рин Дханина он уже почти и не вспоминал о той своей жизни, о той своей юности на берегах реки Иравади. Вполне довольный участью, обожествляемый жителями Читтагонга белый исполин мечтал прожить здесь весь свой век и не знал, что очень скоро ему суждено будет расстаться с уютной столицей Аракана и уходить далеко на запад, что двое чужестранцев, отец и сын, стоящие в толпе на улице среди прочих зевак и жадно рассматривающие его, явились в Читтагонг по его душу.

Ури, то бишь отныне Ицхак, хотя и не отправился в мир теней, выздоравливал довольно долго. Моше уговаривал его отца в одиночку отправляться в Аракан и ни о чем не беспокоиться, с Ицхаком будет все в порядке, а когда Бенони, со слоном или без, будет возвращаться из Читтагонга, Ицхак к тому времени окончательно поправится. Но Бенони не хотел оставлять сына и терпеливо ждал его выздоровления. В результате пришлось задержаться в Паталипутре почти на целый год. Наконец можно было ехать, и Моше снарядил вместе с ними в дорогу своего племянника Рефоэла, способнейшего малого, владевшего не только бенгальским языком, но еще несколькими, включая бирманский, из-за чего Моше и посылал его вместе с Бенони и Ицхаком в качестве толмача. Но если бы Рефоэл, или как его звали все уменьшительно – Фоле, знал о страшном сговоре между дядюшкой Моше и купцом Бенони, можно точно сказать – едва ли бы он отправился в путешествие.

Моше подарил купцу Бенони пузырек с редчайшим снадобьем. Достаточно было несколько капель разбавить в каком-нибудь напитке и дать кому-нибудь выпить, как человека охватывал глубочайший сон, подобный смерти, сердце и пульс не прослушивались, тело становилось холодным, как у мертвеца, губы синели, нос заострялся, и лишь самый опытный лекарь мог бы определить, что это не смерть, а глубокий сон-обморок. Имея такое снадобье, хитрость и притворство, а все сие у Бенони имелось, можно было рассчитывать на успех. Но на душе у багдадского купца не светило солнце, ибо за драгоценнейший пузырек Моше потребовал ужасную плату – на обратном пути из Читтагонга Бенони должен был убить юношу Рефоэла. Да, именно так, родного племянника Моше. Фоле мешал ему, он был опасен для сыновей Моше, ибо в способностях намного превосходил их. Но самое главное – он презирал веру предков своих, не соблюдал субботы, смеялся над иудейскими праздниками и нелицемерно склонялся к тому, чтобы перейти в бенгальскую веру, поклониться Шиве и Кришне и всем остальным богам индуистского пантеона.

Бенони старался не думать о грядущем убийстве. Сначала слон, а уж потом что-то само собой придумается и разрешится. Приближаясь к Читтагонгу, путники уже знали о том, что у Кан Рин Дханина есть целых три белых слона, причем один из них недавно отловлен у берегов Иравади и приведен во дворец государя. В честь него в Читтагонге начато строительство храма Будды-слона, в честь него устраиваются пышные празднества, и он стал поистине всеобщим любимцем. Ицхак заявил, что если им удастся овладеть белым слоном, то пусть уж это будет молодой и сильный экземпляр, и Бенони полностью согласился с сыном:

– Если уж мы тащились в такую даль и пережили твою смерть и твое воскресение, пусть подадут нам лучший свой товар!

В Читтагонге поселились в огромном доме, выполнявшем ту же роль, что в мусульманском мире караван-сараи. Фоле отправился во дворец сообщать о прибытии посла из Багдада. Вскоре он вернулся с известием, что ему велено было прийти завтра. Однако и завтра он услышал точно такой же ответ. На третий день пребывания в Читтагонге приезжие евреи видели уличную прогулку священного слона и остались в полном недоумении. Им показалось, что слон вовсе никакой не белый. Благодаря стараниям Фоле они выяснили, что он и впрямь лишь называется белым, а на самом деле его окраска не намного светлее, чем у других слонов.

Шли дни, но всякий раз, явившись поутру во дворец, Фоле получал один и тот же унылый ответ: «Его величество просят вас прийти завтра, и тогда он назначит вам день и час аудиенции».

Использовав все свои пронырливые таланты, Фоле наконец узнал, в чем дело. Никакого пренебрежения к послам далекого багдадского халифа Кан Рин Дханин не испытывал и не старался проявить. Все оказалось очень просто – араканский царь в очередной раз впал в запой, а когда такое случается, он может пить неделями, и месяц, и два. Приходилось смиренно ожидать его выхода из запойного состояния. Ожидание растянулось на полтора месяца, но в конце концов Бенони бен-Гаад со своим сыном Ицхаком бен-Бенони и толмачом Рефоэлом получили аудиенцию.

– Хорошо, что он пьяница, – говорил Ицхак, когда они входили во дворец. – Пьяницу-то, наверное, легче облапошить, да, отец?

– Как знать, – отвечал Бенони, – иной запойный бывает излишне подозрительным. Ему кажется, что всяк хочет его надуть, и никому не доверяет. Так что, может оказаться, придется нам попотеть.

Он оказался прав. Кан Рин выглядел разбитым и раздраженным, он явно недоумевал, что нужно от него багдадскому халифу. Ответы Бенони, мол, халиф просто желал передать свое почтение, показались Кан Рину туманными. Правда, он несколько смягчился, когда увидел подарки – ковры, золотые и серебряные чаши, медные полированные зеркальца, украшения с драгоценными камнями, кувшины, подносы, вазы. И, смягчившись, Кан Рин Дханин пригласил гостей отобедать вместе с ним и его любимейшим сыном Аунг Рином.

За обедом подавали каракатиц в лимонно-чесночном соусе, филе болотного араканского крокодила, запеченное с пряностями, бирманский плов с креветками, лангустами, мидиями, грибами, бананами и еще двадцатью составляющими, наконец, принесли слоновье сердце, печеный слоновий окорок, а гостям в знак почтения самое вкусное – кончик хобота. Аунг Рину подали блюдо из жареных слоновьих яиц. Отведав слонятины, послы багдадского халифа нашли, что она очень вкусна, особенно хобот, и тут, набравшись смелости, Бенони поинтересовался:

– Мне известно, что слоны в Аракане, да и во всей Бирме, почитаются как священные животные, я даже слышал, их запрещено убивать и причинять вред. Теперь же, отведав сиих превосходных угощений, я в некоторой растерянности – значит ли это, что мои сведения были ложны?

Выслушав вопрос Бенони, переведенный Рефоэлом, Кан Рин Дханин не стал сам отвечать, а передоверил своему советнику, мудрейшему Эпхо Ньян Лину, и вот что тот ответил:

– Действительно, мы, мьяммы, почитаем слона как наисвященнейшее животное, но мы не понимаем, разве это противоречит тому, чтобы его можно было употреблять в пищу, В глубокой древности наш народ съедение кого-либо приравнивал к признанию особой значимости съедаемого. Отважного героя, принесшего много пользы своему народу, съедали, чтобы его храбрость распространилась на многих. Так же поступали с мудрецами, наполнившими мир своею мудростью, с мужьями многих жен, давших обильное потомство, с непревзойденными поэтами, резчиками по дереву и слоновой кости, целителями и меткими стрелками.

– А сейчас? Сейчас этот обычай сохраняется? – Вытаращив глаза, спросил Ицхак. Фоле перевел.

– Сейчас-то? – Эпхо Ньян Лин хитровато усмехнулся. – Кое-где сохраняется и по сю пору. Особенно в левобережье Иравади.

– Надеюсь, в Читтагонге – нет? – спросил Бенони.

– Читтагонг относится к числу просвещенных столиц, – сказал на это мудрейший советник, но в лукавых глазах его прочитывалось, что вполне вероятно, это не совсем так. – Здесь покончено с людоедством. Но слон остается излюбленным лакомством на всякого рода торжествах. Как вам хобот? Не правда ли, он вкуснее буйволового затылка?

– О да, – кивнул Бенони, хотя ему еще не доводилось пробовать затылок буйвола. – А язык несравненно вкуснее говяжьего. Сердце же мне показалось несколько сладковатым.

– Виной тому чрезмерная доброта, коей отличаются все слоны, – вставил свое суждение Аунг Рин, в чашу которого то и дело с вожделением поглядывал приезжий купец, жадно надеясь, вдруг как-нибудь да представится случай капнуть туда несколько капель подаренного Моше бен-Йосэфом зелья. Но сделать это было необычайно трудно, ибо кругом были люди.

Бенони долго размышлял, кого выбрать главным козырем своей игры, и остановился на Аунг Рине. Слухи о том, что царь араканский самозабвенно любит своего наследника, подтверждались.

Ни на кого Кан Рин Дханин не смотрел с таким обожанием, как на Аунг Рина. Прочих, казалось, он совсем не замечает. О да, если этот молодой человек умрет, папаша пол царства отдаст тому, кто его воскресит, а не то что одного из своих слонов, пусть даже и белого. Кандидатуры нескольких жен и других сыновей, присутствующих на этом обеде, очень быстро отпали. Ни за кого из них Кан Рин не пожертвует даже кончиком хобота священного Цоронго.

Тем временем обед продолжался, и вскоре, в ответ на признание Бенони, что гости еще ни разу не пробовали затылка буйвола, им было подано и это угощение. Бенони похвалил, но согласился – хобот слона гораздо вкуснее. Смекнув, что скорее всего подлить снадобья в чашу к Аунг Рину не удастся, он решил применить все свое красноречие, привлечь к своей персоне интерес, дабы получить новое приглашение во дворец араканского государя. Он форсировал темы бесед, наполняя свои речи библейской мудростью, льстя и лукавя так, чтобы никому не было заметно, он поразил всех познаниями о мире и космосе, о Боге и богах, о царях и героях, прославившихся в истории. В глазах послепохмельного Кан Рин Дханина начал было поблескивать некий огонек, но вскоре, впрочем, потух, и, зевая, государь спросил:

– Все это хорошо, но меня интересует, что подают на обед в городе Багдаде, из коего приехали наши уважаемые гости? Вкусны ли ваши крокодилы и чем же вы потчуете особо избранных, если не употребляете в пищу слонятину?

Бенони набрался наглости и, гордо приосанясь, ответил:

– Трудно рассказывать о еде после столь обильного пиршества. Если государь позволит, я отложу рассказ о багдадской кухне до следующего нашего совместного обеда.

Когда Фоле перевел Кан Рину ответ Бенони, царь хмыкнул и ничего не сказал. Однако перед тем, как настала пора прощаться с гостями, Эпхо Ньян Лин подступил к Кан Рину, восторгаясь умом Бенони и умоляя почаще приглашать багдадца во дворец.

– Ну что ж, – прощаясь с чужестранцами, снизошел Кан Рин Дханин, – через несколько дней вы получите приглашение снова отобедать с нами, и тогда, я надеюсь, мы узнаем о том, что едят жители далекого Багдада.

Карл с триумфом вернулся из Саксонии, везя с собой множество трофеев, заложников из числа саксонской знати и богатые подарки своей родне и верным вельможам, а главное – Хильдегарде, которая, как он уже знал, благополучно разрешилась от бремени и уже ждала мужа в Геристале, где в этом году они вместе праздновали Пасху и договорились здесь же отмечать Рождество, тем более что на сей раз – двойное: Иисуса Христа и новорожденного малыша.

Среди главнейших трофеев в обозе короля ехали медные змеи, дракон, белка, деревянный ястреб, жертвенный котел и бивень мамонта – все, что находилось некогда в капище идола Ирминсула.

Ястреб Ведерфёльн был просто восхитителен, белка Айхрата – забавна, нидергеймских змей и дракона Нидерхёгга Карл собирался переплавить, хотя и признавал, что выполнены они мастерски. Но больше всего его воображением владел зуб Ифы, таинственного зверя, некогда обитавшего в лесах Саксонии. Если это не искусственное творение, а настоящий зуб, то какими же размерами должно было обладать животное? Невероятными. В холке оно, наверное, было высотой с Ирминсул. Гигантская пасть могла разом поглотить двух-трех всадников вместе с лошадьми. А каков же был хвост? А лапы? Страшно и подумать-то! Ну нет, вряд ли это действительно зуб.

Скорее всего при изготовлении этого чуда было использовано какое-то особенное искусство.

Допросы пленных саксов ничего не прояснили в отношении зуба Ифы. Кроме того, что сей зверь давным-давно водился в окрестностях срубленного Карлом ясеня, никто об Ифе ничего не знал. А один из допрашиваемых нагло пригрозил:

– Не надо думать, что Ифа исчез. Он до сих пор прячется в саксонских лесах, а когда узнает, что вы сотворили с Ирминсулом, он явится в вашу поганую страну, растопчет своими громадными ножищами ваши гнилые города и пожрет всех вас, ненавистные франки!

– Как же он пожрет нас, если растерял все свои зубы? – усмехнулся Карл, хотя, честно говоря, от слов сакса ему сделалось не по себе.

– Он не потерял ни одного, – возразил пленник, – Этот единственный выпавший зуб он подарил нам для совершения жертвоприношений. Остальные же целы.

– Бред собачий! – плюнул король франков, – Уведите его!

Однако угроза запала в душу, и всю дорогу до Геристаля по ночам Карла преследовало неприятное ощущение, будто зверь Ифа следует за ним по пятам и вот-вот настигнет. По утрам, прежде чем снова отправиться в путь, король каждый раз вновь с благоговейным ужасом рассматривал бивень и гадал – вправду зуб или искусственное творение?

Наконец войско, торжествующее первую воинскую победу Карла над врагами, прибыло в Геристаль. Несмотря на уже наступивший Рождественский пост, с благословения святых отцов были устроены пиршества по случаю возвращения победителей и крестин младенца, которого в честь отца назвали Карлом. Средь находящихся в церкви во время таинства крещения взгляд Карла ненароком выхватил лицо Химильтруды, и сердце триумфатора сжалось, охваченное порывом мгновенно нахлынувших воспоминаний о счастливых годах юности, проведенных с этой женщиной на три года старше его. Он ужаснулся, до того ему вдруг захотелось перенестись туда, в то счастье, оказаться в объятиях своей первой любимой женщины, целовать ее точеное тело и губы, в которые проваливаешься, как в бездну. Он даже пошатнулся, настолько закружилась голова от вихря воспоминаний, желаний, страсти. Он зачем-то подумал: «Но ведь Хильдегарда не в пример лучше в постели, чем… И все же, все же, все же…» Он с трудом вернулся к реальности, да и то все мерещилось, будто окружающие видят его запретную страсть, слышат его кощунственные мысли. Да еще в такую минуту! Бедная Хильдегарда, она упрямо оттягивала миг крещения малыша, чтобы муж присутствовал при этом событии. А муж… Карлу стало вдвойне стыдно, и он все пытался не смотреть в ту сторону, откуда на него струилось тепло из глаз все еще любящей и все еще любимой Химильтруды.

Когда обряд закончился, Карл отвел в сторонку геристальского сенешаля Андрада и грозно спросил его:

– Ты почему, пес, впустил сюда мою бывшую жену?!

– Смилуйтесь, государь, – испугался Андрад, – мне просто сделалось жаль их – она приехала со своим горбатеньким малышом, и вид у них был такой робкий и жалобный… Они просто хотели посмотреть на таинство крещения, и ничего более. Клянусь вам, через час их не будет в Геристале.

– Ладно, – проскрипел Карл, отпуская плечо сенешаля, – пусть они останутся до завтра и поучаствуют в общем веселье, но только чтобы не попадались мне на глаза, иначе ты не сенешаль.

Но, несмотря на собственное же приказание, Карл в течение всего торжества все думал о том, как бы ненароком встретиться с Химильтрудой, хотя бы перемолвиться двумя-тремя фразами, пусть даже самыми незначительными. На другой день он спросил у Андрада, уехали ли бывшая королева и ее восьмилетний горбун, и получил положительный ответ, но и это его не успокоило, он все надеялся – а вдруг они тайно остались в Геристале и как-нибудь да удастся встретиться. Наконец, не на шутку рассердившись на самого себя, он приказал в оставшиеся до Рождества три недели говеть строго, как в Великий пост.

Хильдегарда была не дура, она чувствовала, что с мужем что-то неладно, только не знала о посещении геристальского пфальца Химильтрудой. В первую же ночь после Рождества королева устроила королю такое постельное пиршество, что Карл вновь опьянился ею, и отныне воспоминания о счастье с Химильтрудой переплелись в его сердце с воспоминаниями о тех первых свиданиях с любвеобильной Швабкой, когда он еще был женат на Дезидерате, красивой, но – никакой. И он снова влюбился, и, к Счастью, на сей раз в свою законную супругу, которая недавно, можно сказать, только что родила ему изумительного сына. Карла-младшего, или, как его стали порой именовать – Каролинга, он объявит своим наследником. Так он решил. А как иначе? Не горбуна же!

На всякий случай Хильдегарда решила, что неплохо бы им куда-нибудь переехать, мало ли какой соблазн смущает сердце государя, если он все еще порой бывает задумчив, рассеян. И она стала жаловаться, что в Геристале холодно. Здесь и впрямь плохо протапливалось, и вскоре после рождественских веселий двор переехал на юг Австразии, в Теодонис-виллу, которая к тому времени уже была королевским пфальцем. Здесь на Сырной неделе Хильдегарда, рдея своими румяными щеками, смеясь, сообщила мужу, что, пожалуй, у них к зиме опять будет ребеночек.

Праздновать Пасху они снова отправились в Геристаль, веселый Геристаль, такой пригодный для всяких торжеств, пиров и безумств. Была середина апреля, так сладостно все вокруг расцветало и так не хотелось думать о том, что к лету Карл снова отправится на войну, а она становилась все более неотвратимой, война с Дезидерием. Лангобард не собирался прощать обид, нанесенных ему Карлом, да к тому же его алчный взор устремлялся на прилегающие к Ломбардии области, коими по разделу 768 года владел ныне покойный Карломан. Если бы Папа Адриан внял его просьбам и вернул корону Карломана сыновьям, то руками сыновей Карломана Дезидерий мог бы ловко управлять богатыми землями Прованса, Бургундии, Аламаннии. Но Адриан попрежнему отказывался выполнять волю Дезидерия.

В мае Карл направил в Ломбардию послов с ультиматумом, что, если Дезидерий не угомонится, придется вразумлять его силой. Послы вернулись в Геристаль через месяц, везя ответный ультиматум от Дезидерия, в котором говорилось, что, если Карл не согласится уступить часть своих владений племянникам, он рискует потерять и свою собственную корону. Война была объявлена. В июле Карл собрал генеральный сейм в Генаве, где огласил свое решение идти за Альпы. Из Генавы войско франков единым потоком двинулось в Альпы по направлению к перевалу Мон-Сени, о чем шпионы Дезидерия донесли лангобардам, и те поспешили укрепить свои позиции именно за этим перевалом. Однако хитроумный Карл, увидев вдалеке острые вершины Вануазского массива, внезапно разделил армию пополам, с одной половиною свернул налево и по долине под Монбланом стремительно продвинулся к перевалу Большой Сен-Бернар.

Первая, основная армия, перейдя через Мон-Сени, вошла в столкновение с сильными передовыми отрядами Дезидерия, дала бой и затем отступила к подножию Альп, делая вид, будто готовится к значительному сражению. Тем временем Карл с более легкой и подвижной второй армией, совершив трудный переход через Большой Сен-Бернар, минуя опаснейшие утесы и неприступные вершины, словно горная лавина, низринулся в прекраснейшую долину Аосты, сметая все на своем пути, сокрушая позиции лангобардов, ослабленные тем, что большая часть здешних отрядов отправилась встречать Карла у Мон-Сени. Почти не неся потерь, Карл смял оборону врагов и гнал их в хвост и в гриву, преследуя берегом Доры-Бальтеа почти до самого втечения ее в Пад. Узнав об этой катастрофе, Дезидерий, готовящийся к сражению близ Суз, пришел в неописуемый ужас.

Положение его, еще только что казавшееся предпочтительным, теперь выглядело плачевно.

Ждать, что Карл зайдет с тыла и обе армии франков с двух сторон навалятся на лангобардов, сулило неминуемую гибель, и Дезидерий поспешил с отступлением. Правым берегом Пада, делая все возможное, чтобы предотвратить столкновение с Карлом, он в горести, обуреваемый тяжкими предчувствиями, бежал в свою столицу Тицин и принялся готовиться к долгой зимней осаде. Здесь он получил новый ультиматум, в котором Карл обещал сохранить королю Ломбардии жизнь и даже некоторые полномочия, в случае если он добровольно сдастся на милость победителей.

Дезидерий в глубине души уже знал, что участь его предрешена и над Карлом веет некое мистическое дыхание победы, но кипящая ненавистью к своему бывшему мужу Дезидерата взывала к чести отца, требуя, чтобы он ни за что не смирялся перед надменным франком. В середине сентября, вновь объединившаяся победоносная армия Карла, сокрушив лангобардские заставы у Монферратского замка и выйдя на просторы равнины, показалась вдали на другом берегу реки Тицино, неотвратимо приближаясь к столице Ломбардии.

Стоя на стене крепости и глядя на врагов, Дезидерий сказал находящейся рядом дочери:

– Смотри, Дезидерата, твой муж пришел за тобой. Не хочешь ли ты снова за него?

– Я буду счастлива, если к Рождеству получу в подарок голову этого негодяя, – отвечала бывшая королева франков.

Карл не внял некоторым из своих советчиков и не бросился на приступ, предпочтя сразу начать осаду по всем правилам. Вскоре могучий лагерь франков вырос вокруг Тицина. Король надеялся, что если не Рождество, то Пасху он будет праздновать в покоренной столице лангобардов. Он пребывал в отличнейшем расположении духа, непрестанно ощущая в душе волнующий орлиный клекот, и радовался тому, что ратные подвиги выстудили из его сердца ненужные воспоминания о Химильтруде. Медное зеркальце Хильдегарды было при нем. Жена дала его ему при прощании, сказав, что когда он очень-очень соскучится по ней, то, быть может, заглянув в зеркальце, хотя бы мельком увидит живущее там отражение ее лица. В лагерь под Тицином в конце осени пришла радостная весть – в Генаве королева Хильдегарда благополучно родила, и на сей раз – девочку. Гонец передал королю вопрос королевы – можно ли крестить малышку в его отсутствие и какое дать имя. Карл дал разрешение и велел назвать дочь Хруотрудой. Это имя из множества франкских женских имен всегда казалось ему самым красивым и благозвучным, и если ему не встретилась жена с таким именем, то пусть будет дочь.

А к Рождеству бесстрашная Хильдегарда собственной персоной объявилась в лагере под Тицином, оставив нянькам заботу о детях.

– Я готова была взорваться, лопнуть, расплавиться от тоски по тебе, любимый муж мой! – сказала королева в свое оправдание и была прощена. И они вновь праздновали вместе самый любимый праздник Карла, веселились и пышно пировали на глазах у защитников столицы Дезидерия, с которыми к тому времени уже успел подружиться весьма неприятный собеседник – унылый глотатель слюны голод. У франков же всего было вдоволь, ибо под рукой у них в огромном количестве имелись богатейшие окрестные села и города благодатной Ломбардской равнины.

Нежась в объятиях Хильдегарды, счастливый в любви и в сражении, Карл начал получать одно за другим радостные известия – главные города лангобардов стали сдаваться, не выдержав осады. Пал Турин, пала Пьяченца, пал Медиоланум. В феврале Карлу наскучило резвиться в окрестностях Тицина, мощные бастионы которого пока еще оставались непреклонными, и со значительной частью армии он отправился в поход на Верону, второй по значению город в королевстве Дезидерия. Он вез с собою любвеобильную Хильдегарду, а в обозе, неизвестно зачем, – бивень мамонта, зуб таинственного зверя Ифы.

 

Глава шестая Все довольны и счастливы, кроме слона

Все-таки он был очень умный слон и с возрастом становился все умнее и проницательнее.

Он как-то быстро смекнул, что от этих людей ему не ждать ничего хорошего, почуял исходящую от них недобрую силу,.хищную и алчную. В их черных глазах зияли провалы какого-то потустороннего мрака, вековая тоска по безвозвратно потерянным небесам. Причем трудно было точно определить, который из них главнее – тот, что постарше, или его сын, совсем еще Мальчишка, но со взором не то ворона, не то стервятника.

Их привели к нему посмотреть, как он купается и балуется в тамариндовой воде, омываясь и становясь белее обычного, И они вели себя, как все, приветливо улыбались, протягивали руки к его хоботу, но он как-то сразу стал шарахаться от их прикосновений, будто боялся, что они способны похитить у него счастье беззаботного житья-бытья в Читтагонге, любовь и поклонение окружающих, даже саму его белизну и доброту. Ему показалось, что и пахнет-то от них как-то особенно, не как от обычных двуногих, к духу которых, недавно еще столь ненавистному, он уже успел привыкнуть. Он недоуменно покосился на Ньян Гана и Аунг Рина – эй, зачем нам эти?

Неужто вы не видите, что нам и без них хорошо?

Но ни Ньян Ган, ни Аунг Рин не замечали ничего плохого в чужестранцах и не видели того, что видел Цоронго Дханин Третий.

После купания его, как обычно, повели в благоуханную тень дворцового сада, но и чужие двуногие тоже отправились туда, пользуясь неким необъяснимым расположением со стороны Кан Рин Дханина, который любезно беседовал с ними. Мало того, чужим было разрешено предложить слону угощение, они протягивали ему душистые гроздья маленьких бананчиков, самого любимого слоном сорта. От этого лакомства он никогда не отказывался, но тут брезгливость охватила его, и он попятился, покачивая головой и поматывая хоботом из стороны в сторону. А когда Аунг Рин взял из рук чужих одну гроздь и предложил ее слону как бы от своего имени, Цоронго Дханин и тут уперся, не стал брать – от бананов пахло руками чужих. Хотя так было бы здорово показать им, что от них он ничего не возьмет, а от Аунг Рина или тем паче от Ньян Гана готов принять даже отраву.

Потом начались развлечения. Поначалу слон и тут артачился, не желая выделываться перед этими чужими, но потом забылся, увлекся, принял участие в перетягивании каната, затем вместе с Цоронго Дханином Вторым держал, натягивая туго, веревку, по которой ходил канатоходец Шин Рай, и, наконец, смилостивился до того, что показал свой новый фокус, коему его недавно обучил Ньян Ган. Под хобот ему высыпали целую кучу медных и серебряных монет, он понюхал одну из верхних и отложил ее хоботом влево. Взял другую, которая пахла иначе, и положил ее вправо. И таким образом довольно быстро и ловко стал раскладывать на две кучки медные монеты отдельно от серебряных. Уши его с удовольствием улавливали крики восторга и удивленный смех, летящий отовсюду. Наконец монеты были разложены, люди бросились проверять, не ошибся ли он хотя бы раз, но медь была с медью, а серебро с серебром без единого промаха, однако то, что Мгновение назад радовало Цоронго Дханина, вмиг стало противно, когда он увидел, как чужестранцы, роясь в разобранных им монетах, тычут в него пальцами, оценивающе обсуждая что-то друг с другом.

Низкое горловое рычание само собою проклокотало в нем, и в следующий миг он с испугом почувствовал приступ бешенства, подобный тому, что случился с ним когда-то давно, можно сказать – в юности, когда по зову волнующего запаха он устремился вон из стада, предварительно взбунтовавшись и поссорившись с другими слонами.

Ньян Ган тотчас же приблизился к Нему и стал ласково гладить по колену передней ноги, по хоботу. Приступ безумия угас, но Цоронго Дханин уже чувствовал, что смута вновь поселилась в его сердце, и недоумевал – ведь запаха-то, как в прошлый раз, теперь не было. Он растерянно принюхивался, но не слышал ничего, кроме запахов бесчисленных цветов, трав, деревьев дворцового сада да духа приготовляемой пищи, время от времени прилетавшего в сад из государевой кухни, да каким-то дерзким ароматом редкостного благовония, пронзительным и беспокойным, которым умащивала себя одна из дочерей Кан Рина, некрасивая Ай Ай, надеясь рано или поздно приворожить этим запахом принца Тхо Нина, в которого давно и безнадежно была влюблена и ни в какую не хотела выходить замуж за кого-то другого. Но неужели же запах ее благовоний так подействовал на слона? Нет, конечно нет. И Цоронго Дханин остановился на том, что всему виною чужестранцы. Это их противная вонь так возмутила его, подняв волну тихого бешенства.

Представление окончилось. Все отправились обедать, а Ньян Ган повел Цоронго Дханина в его стойло. Милый Ньян Ган! Он все понял, все почувствовал. Он непрестанно говорил своему подопечному ласковые слова, гладил и дружески похлопывал его, ни на минуту не оставляя одного. Но смута в душе у слона не проходила и даже наоборот – все круче замешивалась и росла. Ночью он не спал, беспокойно переступал с одной передней ноги на другую или начинал раскачиваться взад-вперед, а голова сама собою моталась, и хобот как будто бы стал жить собственной жизнью, а из груди так и рвалось противное клокотание.

Утром его не повели гулять по улицам Читтагонга. Вместо этого – гляньте-ка, чего удумали! – принесли толстые веревки и принялись привязывать его задние ноги к мощным столбам в одном из закутков большого государственного слоновьего стойла. Если бы не Ньян Ган, Цоронго Дханин ни за что не позволил бы так издеваться над собою, но лучший друг, которому слон доверял больше, чем самому себе, присутствовал при этом безобразии, утешая слона, гладя, лаская, мол, потерпи, так нужно для твоего же блага, и слон смирялся – чем черт не шутит, быть может, так и впрямь надо, а без этого, глядишь, случится что-то непоправимое.

Днем его не повели купаться. Это уж совсем ни в какие ворота не лезло. Возмущению Цоронго Дханина не было предела, и он уже не в состоянии был различить, где кипит это благородное негодование, а где мутится безумие, зародившееся вчера и разросшееся сегодня вдвое, а то и втрое, А вечером ему и передние ноги спутали, привязав к двум другим столбам.

Ночью он стал реветь, и этот жуткий рев отныне не прекращался, а все усиливался и усиливался.

Десять дней подряд слон безумствовал в слепой и необъяснимой ярости; ноги его покрылись кровоточащими потертостями от веревок, коими он был привязан к мощным столбам, ибо он не переставая рвался с привязи, и один из столбов даже начал пошатываться при каждом новом рывке. Если бы яр продлился еще неделю-другую, столбы, глядишь бы, и рухнули, но, к счастью, бешенство стало стихать, промельки рассудка, как первые весенние ростки, прорезались в уме Цоронго Дханина. Еще три дня он беспокоился, но все меньше и меньше. Наконец стал принимать пищу.

Вместе с блаженной радостью, разлившейся по всему его слоновьему существу, когда разум вновь озарил душу, пришел и стыд за все: страшное безобразие и беспокойство, причиненное людям, и больше всего было стыдно перед добрым Ньян Ганом, который теперь бережно залечивал раны слона на ногах. Особенно жгуче залило сердце Цоронго Дханина стыдом, когда в какой-то вспышке воспоминания о днях яра слон увидел, как его бивень осатанело пролетает перед самым лицом Ньян Гана, и Ньян Ган лишь в последний миг успевает увернуться и спастись от страшного бивневого острия. Да ведь он мог снести ему голову! О, если бы сейчас, образумившись, он вдруг узнал, что убил лучшего и преданнейшего своего друга! Сердце его лопнуло бы от горя. Но, слава Богу, Ньян Ган был невредим, и они снова проводили дни вместе, дружно и благопристойно. Вновь вернулись утренние прогулки по Читтагонгу, полуденные купания в искусственном озере на площади перед царским дворцом, вечерние развлечения в государевом саду, забавы и фокусы, придумываемые для слона Ньян Ганом. Лишь иногда Цоронго Дханин вспоминал о днях безумия, и горечь стыда ненадолго затапливала его душу.

И еще порою вспоминал он о первых минутах начавшегося яра, и тогда в памяти всплывали неприятные лица и запахи тех чужестранцев, о которых он тогда так плохо подумал, возможно незаслуженно плохо. Теперь их нигде не было, и опасения, что они вот-вот снова появятся, не оправдывались. Прошел месяц с тех пор, как миновало ужасное бешенство, и слон потихоньку стал забывать о подозрительных чужаках, решив, что их, наверное, уж и нет в Читтагонге.

Но Цоронго Дханин ошибался. Бенони бен-Гаад со своим сыном Ицхаком и племянником благодетеля Моше Рефоэлом никуда не подевались из столицы Аракана, просто они не имели возможности повидать столь вожделенного ими слона.

Поначалу дни, когда слон переживал свое безумие, складывались для приезжих евреев благополучно. Стараниями мудреца Эпхо Ньян Лиона их приблизили ко двору и стали часто приглашать – то на обед, то на ужин, то просто на какое-нибудь увеселение. Общаясь через переводчика Фоле, старый Эпхо Ньян Лин и знакомый с азами разных наук и философий Бенони вели оживленные беседы о богах и строении мира, о многозначности всевозможных символов и начертаний, об иерархии всего живого и месте человека среди богов, ангелов, зверей, птиц и рыб, о предназначениях демонов и о многом другом, о чем так приятно поговорить с неглупым собеседником. Кан Рин Дханин благоговел перед ученостью своего главного советника, к тому же Эпхо был личным воспитателем его любимца Аунг Рина, и коль скоро старик мирволил к приезжим купцам, то и сам он старался оказать им почет.

Аунг Рин, слыша от своего наставника хвалебные слова в адрес Бенони, тоже старался принимать участие в разговорах, и в конце концов еврею предоставился случай тайком подлить ему в чашу несколько капель чудодейственного зелья. Отрава начинала действовать через несколько часов после ее принятия, и, расставаясь в тот вечер с веселым дворцом Кан Рин Дханина, гости знали, что завтра увидят здесь юдоль тоски и печали. И надежды их сбылись. К полудню следующего дня, когда евреи собирались отправляться во дворец, по всему Читтагонгу разнеслась зловещая новость – принц Аунг Рин, наследник престола и будущая опора государства, сегодня утром был обнаружен в своей спальне бездыханным. Хозяин дома, сдававший комнаты Бенони и его спутникам, первым доложил об этом известии своим жильцам.

Лицо его сияло от возбуждения, и, хотя он пытался сделать вид, будто страшно горюет о несчастном юноше, нетрудно было заметить, что в душе у него отнюдь не горе, а сладостное переживание сенсации.

– А вы приглашены сегодня во дворец? – спросил он.

– Да, как раз сейчас туда и отправляемся.

– Прекрасно! Тогда я с нетерпением буду ждать вашего возвращения. Ведь вы непременно расскажете мне обо всем самым подробным образом.

Когда он ушел, Ицхак вдруг пригорюнился и сказал:

– Представляю, как сейчас страдает бедный Кан Рин. Хорошо ли мы поступили, отец?

– Еще как хорошо, – спокойно отвечал Бенони. – Зато представляешь, какая радость ждет его впереди, когда сын воскреснет. Мы заставим его прочувствовать, как хорош этот мир, что горе в нем иногда сменяется великой радостью. Встряска только пойдет всем на пользу. А мы за это еще добычу получим, за которой и прибыли сюда. Ты готов? Пошли. Зови Фоле.

Когда они явились во дворец, им было сказано, что Кан Рин Дханин никого сегодня не принимает по случаю величайшей печали. Тогда Бенони попросил передать мудрецу Эпхо Ньян Лину, что он хочет лично переговорить с ним, и именно по поводу несчастья с Аунг Рином.

Гостей отвели в одну из приемных комнат и велели подождать. Эпхо появился спустя час. Лицо его было серым, как шкура слона.

– О чем хотели вы поговорить со мной в эти часы, когда погас свет солнца? – спросил он сразу же.

– Именно о том, каким образом заставить солнце снова светиться, – ответил Бенони бен-Гаад.

– Ни одному человеку на свете не удавалось еще заставить светило задержаться на небе или вернуться оттуда, куда оно закатилось в конце дня, – тягостно вздохнул Эпхо Ньян Лин.

– Смею вас уверить, вы ошибаетесь, – возразил Бенони. – В книгах моего народа рассказывается о большой битве при городе Гаваоне в земле Ханаанской. Там мои предки готовы были уже победить врагов своих, но солнце садилось за горизонт, и тогда наш вождь по имени Иисус Навин громко воскликнул: «Остановись, солнце! Луна, замри!» И светила послушались его, ночь не наступала до тех пор, покуда все враги не были перебиты.

Фоле перевел рассказ Бенони старику, и Эпхо, приподняв бровь, немного поразмыслил, затем, осененный, спросил:

– Ты хочешь сказать, что обладаешь даром твоего предка?

– Мне необходимо немедленно осмотреть умершего Аунг Рина. Быть может, я смогу попытаться оживить его.

– Хорошо, У-Бенони, я как можно скорее передам о нашем разговоре неутешному Кан Рин Дханину.

Эпхо Ньян Лин быстро удалился. Вскоре за евреями пришли и повели их в покои, где над мертвенно-бледным лицом лжепокойника склонялся заплаканный царь араканский. Увидев гостей, он зачем-то первым делом оповестил их:

– Подозреваемые уже схвачены, и как только вина их будет доказана, я отправлюсь поглядеть, как расправятся с ними крокодилы.

– Когда наступила смерть? – спросил Бенони.

– Вероятно, ночью, – ответил стоящий здесь же, в покоях, придворный главный врач. – Утром царевич уже был мертв.

– Вы установили причину?

– Яд. Медленно действующий, Вероятно, подсыпали перед сном.

– Я знал, что Пок Дон связан с моими недоброжелателями, – всхлипнул Кан Рин. – А Гонг Лин помогал злодею. Зачем я раньше не допросил их с применением пытки!

– Слезами и наказанием виновных горю не поможешь, – заявил Бенони. – Разрешите мне осмотреть покойного. Быть может, еще есть возможность спасти его.

– Не думаю, – пробормотал придворный лекарь.

– И все же, – твердо промолвил Бенони бен-Гаад.

– Осматривайте, – разрешил Кан Рин.

Тут уж Бенони пустил в ход весь свой артистизм и выдумку. Он приказал, чтобы слуги раздели Аунг Рина Догола, и затем принялся крутить его так и сяк, совершая различные, как бы таинственные телодвижения. Он тщательнейшим образом оглядел ногти псевдопокойного юноши на руках и на ногах, линии на ладонях, линии на изгибах локтей и колен, пупок, уши, полость рта.

Он вошел в раж и требовал то принести ему холодного вареного риса, коим обмазывал Аунг Рину веки, затем соскребывал и разглядывал рис, переминая его в пальцах, то приказывал начертить углем полосу вдоль позвоночника юноши, а сам после этого изрисовал всю спину Аунг Рина еврейскими буквами от «алефа» до «тава» и долго любовался, рассматривая эту азбуку с разных углов зрения. Кан Рин Дханин сначала с подозрением, потом с легким недоверием, потом с Удивлением и, наконец, с некоторой долей мистического благоговения, охватившего его, взирал на производимые евреем опыты.

Вдруг лицо Бенони просияло. Он радостно стукнул себя по лбу и захохотал. Кан Рин Дханин опешил, затем оживился:

– Что? Что такое?

– Он жив! – воскликнул Бенони бен-Гаад.

– Жив?! – не поверил своим ушам Кан Рин, когда Фоле перевел.

– То есть не совсем жив, но и не совсем умер. Смотрите сюда: видите «шин»? Это главная буква для определения жизненных сил человека. Теперь смотрите, под этим углом она прямо сходится с «ламедом», а «ламед» в свою очередь почти соприкасается с «самехом», и если учесть, что «айин» и «хет» возвышаются над «шином», то все это бесспорно доказывает, что я еще в силах применить свое искусство заклинания и оживить Аунг Рина.

– Я ничего не понял, кроме последних слов, – пробормотал Кан Рин толмачу Фоле. – Но мне и не надо понимать. Если У-Бенони оживит моего сына, я готов отдать ему все, что он пожелает. Я уступлю ему дворец в Читтагонге, а сам перееду в предместье и там построю себе другой дворец.

Фоле с улыбкой перевел обещания царя на еврейский язык. Сердце Бенони забилось от радости. Он получил разрешение, и надо было спешить. Срок действия снадобья мог продлиться и до завтра, и даже до послезавтра, а мог окончиться уже к сегодняшнему вечеру. Оставалось только получить твердые гарантии оплаты своих трудов. В конце концов, разве представление, которое он тут разыграл столь блестяще, не заслуживает того, чтобы за него расплатились белым слоном?

– Дворец не годится, – сказал он Кан Рину.

– Не годится? А что же годится? – удивился Кан Рин такой наглости.

– Поймите меня правильно, о величайший из величайших, – чуть поклонился Бенони. – Я хочу отблагодарить вас за ваш любезный прием и не нуждаюсь ни в каких наградах. Но для того чтобы заклинание подействовало, вы должны будете отдать мне то, что наиболее дорого для самого Аунг Рина. А это не дворец.

– А что же?

– Мне кажется, это белый слон Цоронго Дханин Третий, которого вы подарили сыну.

– Да, правда, Аунг Рин дорожил им очень сильно.

– И вы обещаете отдать его мне, если я воскрешу Аунг Рина?

– Да, конечно! Слонов много, а любимый сын у меня был один! Я не задумываясь отдам вам слона, если только мальчик мой снова будет жив и невредим.

– Вы должны составить договор и скрепить его своей печатью, – заявил Бенони бен-Гаад жестко. – Таково условие.

Спустя некоторое время договор был составлен и скреплен печатью, теперь от Бенони требовались терпение и выдержка. Он умастил тело Аунг Рина принесенным с собой благовонием, затем взял свиток Торы и принялся читать Писание с самого начала, о том, как Элоим сотворил небо и землю. Он читал монотонно и заунывно, но временами делал вид, будто что-то вспыхивает внутри его, и тогда начинал громко выкрикивать старые еврейские слова, словно страшные и сильнейшие заклинания. В эти минуты присутствующие Кан Рин, Эпхо Ньян Лин и лекарь вздрагивали и взволнованно вглядывались в лицо Аунг Рина, не появились ли на нем признаки пробуждения. Впрочем, надо сказать, что Бенони не абы как выделял те или иные куски Торы.

Выкриками были ознаменованы самые яркие эпизоды, такие, как проклятие змию после грехопадения Адама и Хаввы, ответ Каина на вопрос: «Где брат твой, Авель?», выход Ноя из ковчега после потопа и так далее.

Вечер, а затем и ночь застали Бенони за чтением. Присутствующие утомились и уже не вскакивали при каждом очередном возвышении голоса хитроумного иудея. Эпхо Ньян Лин дремал; откровенно позевывал и Кан Рин Дханин; тягостно вздыхал, борясь с дремотой, лекарь, который в конце концов отпросился и был отпущен. Бенони же чувствовал смертельную усталость. Он уже в душе злился на весь мир, на Моше бен-Йосэфа, который уверял, что если применить зелье к усыплению молодого и сильного человека, то оно будет действовать не больше суток с момента засыпания, но больше всего злобился он на Аунг Рина, который все никак не воскресал и не воскресал, хотя уже были полностью прочитаны и Бытие, и Исход, и Левит, начались Числа. Читая о том, как народ израильский возроптал, захотев египетских кушаний, Бенони подумал, как здорово было бы сейчас полакомиться слоновьим хоботом или даже простой гороховой кашей. Дело шло к утру, надо было прерваться, отдохнуть, поесть, но если Аунг Рин очнется не во время чтения так называемых заклинаний, впечатление будет хуже.

Думая так, Бенони вдруг заметил, что грудь Аунг Рина слегка приподнялась, глубже втягивая в себя воздух. Тотчас он ощутил прилив сил и принялся повышать голос, читая:

– «Манна же была подобна кориандровому семени, видом – как бдолах, и народ ходил и собирал ее…»

Слабый стон раздался из груди Аунг Рина, и Бенони уже не просто громко произносил слова, он оглушительно выкрикивал их, потрясая над головой кулаками:

– И сказал Моисей Господу: «Для чего Ты мучаешь раба Твоего? И почему я не нашел милости пред очами Твоими, что Ты возложил на меня бремя всего народа сего?»

Кан Рин Дханин и мудрец Эпхо Ньян Лин, разбуженные громкими криками еврея, увидели, как Аунг Рин шевелится, просыпаясь, и бросились к нему, тормоша и трогая за лоб, за щеки, за губы.

Аунг Рин подавал явные признаки жизни, хотя по-настоящему проснуться он никак не мог – мычал, сопел, мотал головой, как делает всякий, кого будят, а очень хочется спать.

– Фоле, проснись, эй! – принялся расталкивать толмача Бенони. – Вставай и скажи им, что мое дело сделано и я отправляюсь отдыхать. Приду завтра к обеду.

Кан Рин Дханин, вне себя от радости, забыл даже поблагодарить еврея. Мудрец Эпхо Ньян Лин, напротив, кинулся целовать руки Бенони и лично проводил его из покоев царевича. Тут только их настиг царский приказ оставаться в одной из лучших комнат дворца, где будет приготовлен ночлег и куда подадут трапезу. Бенони валился с ног и, когда его привели в отведенную комнату, чуть притронулся к пище и вину – рухнул в кровать и уснул.

Проснувшись утром и вспомнив про вчерашнее, купец принялся потягиваться в сладчайшей истоме, улыбаясь и покряхтывая. На столе, неподалеку от ложа, его ожидали изысканные яства и вино, а голод так и клокотал в его утробе. Он встал, еще раз до хруста потянулся и направился к еде, как вдруг двери распахнулись и в комнату вошли четыре воина, двое из которых были вооружены мечами, а двое – веревками, и эти веревки вмиг опутали недоумевающего Бенони от самых колен до предплечий. Невольно он залопотал что-то, протестуя, забыв, что эти мьяммы никак не могут знать ни слова по-еврейски, равно как по-арабски, по-армянски, на латыни и погречески, а других языков Бенони не знал.

Они, в ответ выкрикивая что-то на своем кошачьем наречии, потащили его вон из комнаты, а идти ему было трудно, так как колени его были связаны и приходилось не шагать, а семенить мелкими шажочками. Несколько раз он упал, его поднимали и снова гнали пинками и даже легкими ударами плоскостями мечей. Вскоре они вывели его на каменную лестницу, ведущую глубоко вниз. С трудом он спустился по ней, прошел по каким-то коридорам и, наконец, его втолкнули в тесное узилище, где горел тусклый светильник и прямо на полу, на грязной циновке, сидели его сын Ицхак и толмач Фоле. Дверь за спиной Бенони захлопнулась.

– Кто-нибудь знает, что происходит?! – воскликнул Бенони.

– Насколько я понял из разговоров, нас либо кто-то предал, либо кто-то оклеветал, – сказал Фоле. – Стражи, которые вели меня сюда, бормотали что-то такое, будто мы хотели отравить Аунг Рина и морочили царя.

– Я смотрю, вы не связаны – развяжите меня, – прокряхтел Бенони. – Ничего не понимаю! Безумие какое-то.

Начались томительные часы ожидания. Целый день никто не приходил, не приносил еду, а пить приходилось из ржавого тазика, обнаруженного в углу каменной клети. Лишь на другой день дверь темницы отворилась и вошел старик Эпхо Ньян Лин. Лицо его выражало сочувствие узникам, он вежливо поприветствовал их и справился, здоровы ли они.

– Я прекрасно понимаю ваше нынешнее состояние, – сказал он. – Никакие уговоры не действуют на великого Кан Рин Дханина. Он убежден, что вы сами все подстроили, дабы овладеть священным слоном. Я разговаривал со всеми лекарями во дворце, они утверждают, что невозможно было так усыпить Аунг Рина, чтобы он был совсем как мертвый. Но Кан Рин Дханин утверждает другое. Он говорит, что, если вы своими заклинаниями могли воскресить Аунг Рина, значит, могли и сделать его мертвым или подобным мертвому. Увы, вам придется смириться со своей участью.

– Что же нас ожидает?

– Возможно, что и смерть.

– Спасибо за откровенность, – фыркнул Бенони. – Вот она, черная неблагодарность!

Получить живого сына и наградить благодетелей смертью. Может быть, нас зажарят и съедят?

Ведь это, кажется, считается у вас знаком особого уважения.

– Нет, – отвечал Эпхо Ньян Лин, – если Кан Рин Дханин не передумает, вас ждет смерть в пасти у крокодилов.

Когда Фоле перевел на еврейский ответ старика, Ицхак, сидящий в углу, заплакал.

– Цыц! – прикрикнул на него Бенони. – Кажется, я не уговаривал тебя отправляться со мной в это опасное путешествие. Не плачь, сынок, будь мужчиной. Они не посмеют казнить нас.

Вот что я вам скажу, достопочтенный Эпхо Ньян Лин, передайте вашему государю, что он ведет себя крайне неосмотрительно. Чем дольше он будет держать меня и моих спутников в заточении, тем меньше будет сила моих заклинаний, Аунг Рин начнет угасать и рано или поздно окончательно умрет. И никто тогда не сможет воскресить его. А проклятье моего бога падет на весь род Кан Рин Дханина.

– Хорошо, У-Бенони, я передам ему ваши слова, – молвил Эпхо, когда Фоле перевел ему слова Бенони бен-Гаада.

В эту минуту в узилище принесли новый яркий светильник и черные черствые лепешки.

В разгар лета Карл покидал Италию. Счастье и силы переполняли все его существо.

Победоносная армия, пройдя через Сен-Готардский перевал, вышла к Фирвальдштетскому озеру и здесь разбила палатки для отдыха. Позади было взятие Вероны, Пасха в Риме, где Карл выписал новую дарственную Папе Адриану, новая осада и успешное овладение Тицином, после чего Карл был провозглашен «королем франков и лангобардов», а плененный Дезидерий со всей семьею отправился в монастырь. Здесь, в Южной Аламаннии, в центре Гельвеции, на берегу живописнейшего озера, он упивался свежими, радостными воспоминаниями и любовью страстной Хильдегарды, которая постоянно думала об уединении с мужем. Стояли дивные солнечные денечки, безоблачное небо яркой своею голубизной усиливало синеву озерной глади. По утрам, выбравшись из нежных объятий королевы, Карл подолгу плавал в упоительно-прохладной воде озера, любовался горами, окружающими местность, и думал о том, сколько еще впереди предстоит таких же дней и лет.

На третье утро жена сказала ему:

– Мне кажется, я снова отяжелела, и именно здесь, на берегу этого милого озера. И это будет снова мальчик.

– Если так, я назову его Карломаном, в честь покойного брата, – откликнулся король. – И пусть мои племянники и бедняжка Герберга не думают, будто я так уж мечтал присвоить его владения.

Вдова Карломана с детьми была схвачена при взятии Вероны. Гербергу Карл отправил в монастырь, а племянникам разрешил жить вне пределов франкского мира, взяв с них клятву не воевать против своего родного дяди. Многие отговаривали Карла, убеждая его поступить с племянниками так же, как с невесткой, но в сердце победителя стелилось туманное чувство вины перед покойным Карломаном.

Двинувшись дальше и миновав Турегум, франки вскоре вышли к берегам Рейна и отправились вниз по течению реки левым берегом. Впереди их ждала новая война, теперь на северо-востоке, где вновь забурлила неугомонная саксонская ретивость. На полпути между Шпейером и Вормсом король, в очередной раз заведя приятную беседу с Варнефридом, сказал ему следующее:

– Дочитывая вашу «Римскую историю», я прихожу к выводу, что именно вы должны написать «Историю франков».

Варнефрид служил при дворе Дезидерия и прославился своими сочинениями на латыни.

Поступив на службу к Карлу, он, доселе, как выяснилось, не крещенный, принял сие важнейшее таинство в свои пятьдесят с лишним лет и получил имя Павла. В Карле он видел достойного наследника древних римских императоров и не раз ему об этом говорил. Он же склонил поступить на службу к Карлу еще двоих литераторов – блестяще образованного Павлина Аквилейского и талантливого поэта Петра, родом из Пизы.

– Варнефрид любит писать о тех, чья слава уже угасла, – сказал Павлин, услыхав слова Карла, обращенные к историку. – Он, кажется, теперь замышляет писать «Историю лангобардов», чему немало способствовали победы вашего величества.

– Не называй меня Варнефридом, – поморщился новокрещеный. – Варнефрид остался там, по ту сторону Альп. Здесь – Павел.

– Кто же напишет мне «Историю франков»? – спросил Карл. – Когда я окончательно разгромлю саксов, у Павла появится замысел написать и о них.

– Ваше величество обладает таким красноречием, что не грех бы ему и самому заняться этим благородным делом, – сказал Петр.

– Ну что вы! – рассмеялся Карл.

– А почему бы и нет? – спросил Павлин.

– Просто потому, друзья мои, что я не умею писать, – простодушно ответил король.

– Не может быть! – воскликнул Павел. – Да мы научим вас.

– Бесполезно, – вздохнул Карл, – моя рука хорошо держит кубок, женскую грудь, вожжи, метко посылает стрелу из лука, но перо вываливается из нее самым подлейшим образом.

– Да, но как же вы подписываете свои бумаги? – удивился Петр из Пизы. – Я сам видел, как вы их подписывали!

– Увы, – усмехнулся Карл, – я ставлю там лишь галочку в середине ромбика, окруженного моей монограммой. И тогда считается, что я приложил руку к письму или документу.

Когда добрались до Ингельгейма, там был устроен большой праздник по случаю окончания войны с Дезидерием, правда, омраченный известием, прилетевшим из Италии, – фриульский герцог Гродгауз, подстрекаемый сыном Дезидерия Адальгизом, поднял мятеж в Ломбардии и вместе с герцогом Сполето вознамерился захватить Рим.

– Вот беда! – вздохнул Карл, выслушав гонца. – Видно, мне теперь всю жизнь придется болтаться между севером и югом, усмиряя то саксов, то итальянцев.

Когда во время пиршества на стол подали гигантского кабана, забитого накануне на охоте одним из витязей Карла, доблестным Хруотландом, вовсю разгорелся разговор на невольно предложенную Карлом тему. Оценивая силы саксов и лангобардов, большинство пирующих склонялось к тому, что и впрямь немало понадобится лет и сил, дабы покорить области обитания этих народов.

– Не знаю, как с лангобардами, возможно, их еще и мои дети и внуки будут покорять, – сказал Карл. – А вот с саксов я не слезу, покуда они не станут христианами.

– «Научу беззаконных путям Твоим, и нечестивые к Тебе обратятся», – процитировал пятидесятый псалом дьякон Вольфарий.

– Именно так, – кивнул Карл, приступая к огромному куску жареной кабанятины. – Не я завоюю саксов. Христос.

– Но ведь известно, что языческие обычаи весьма сильны у этого варварского племени, – заметил бывший придворный историк Дезидерия. – Лаской и проповедью их не заставишь принять Христову правду, а силой… Не станете же вы выжигать на груди у них крест, дабы они уверовали в Того, Который принял мученическую смерть на кресте, во имя нашего спасения.

– Не стану, – согласился король, – Но не следует и преувеличивать душевную укорененность саксов в своих поганых традициях. Они уважают силу и, видя, как рушатся их капища, в конце концов поймут, как силен Бог христианский и как ничтожны языческие. В прошлом году я срубил их главного идола Ирминсула – огромное дерево. Я завладел их реликвиями, и в том числе замечательным зубом Ифы, зверя, жившего некогда в саксонских лесах. Саксы же убеждены, что удача верно служит тому, кто владеет этим зубом.

– Чем же так замечателен зуб Ифы? – спросил Павел. – Он больше обычных звериных зубов? Или сделан из чистого алмаза?

– Я могу показать его прямо сейчас, – сказал Карл и велел принести диковинку. Зуб, завернутый в превосходный константинопольский бархат, появился в пиршественной зале. Когда развернули, все стали с удивлением разглядывать его, цокая языками и не зная, что сказать.

Первым заговорил Павлин Аквилейский, известный знаток классической литературы:

– Если я не ошибаюсь, этот зуб, а точнее, клык, принадлежал некогда животному, именуемому у Гомера «элефасом», а у Лукреция Кара «элефантом», – промолвил ученый муж.

– Как, как? «Элефантом»? – переспросил Карл.

– Да, и слово это, по-видимому, древнейшего происхождения, – продолжал Павлин из Аквилеи. – Смею предположить, что в свое время его и впрямь именовали «Ифа». Арабы приставили к слову артикль «эль», греки – окончание «эс», а римляне – окончание «ант».

Ганнибал во время войны со Сципионом использовал элефантов, сажая на них своих лучников.

– И, имея таких зверей, он в конце концов потерпел поражение в войне! – удивился Карл.

– Ведь судя по одному зубу, элефант должен быть величиной примерно с местный пфальц.

– Едва ли такой большой, – усомнился Павел. – Ведь это не зуб, а верхний клык, подобный бивню кабана, коего мы поедаем.

Карл мысленно представил себе огромнейшего кабана, у коего бивни были величиной с зуб Ифы. Даже притом, что получалось животное меньше по размерам, чем то, которое король представлял себе доселе, все равно, оно раз в десять должно было быть огромнее этого кабана, добытого Хруотландом.

К началу сентября армия франков достигла Колонии Агриппины, здесь стало известно, что основные силы саксов, возглавляемые Видукиндом, ушли на север, аж за Везер, и Карл отменил общий поход, послав четыре больших отряда, которые в течение осени опустошали Вестфалию и к зиме вернулись с большой добычей и заложниками. Главное же войско свое Карл отвел к Дюрену и там оставил, а сам с женою и наиболее приближенными людьми отправился зимовать на берега Уазы, в свой каризиакский пфальц. Здесь он праздновал Рождество с Хильдегардой, бывшей на пятом месяце, и здесь созвал генеральный сейм, на котором объявил о грядущей войне с саксами.

В Каризиаке из-под земли бил теплый источник, и каждое утро король плавал в только что наполненной обширной мраморной купальне, выстроенной еще его дедом, Карлом Мартеллом. Во время купания и после, за завтраком, покоритель Ломбардии наслаждался беседами со своим новым ученым окружением. К Петру, Павлу, Павлину и Ангильберту прибавились два вестгота – историк Агобард и поэт Теодульф, они приехали из мусульманской Испании, и ученость их представляла собой сплав двух культур – готской и арабской. И конечно же Карл не мог не поинтересоваться у них насчет слона:

– Вот вы рассказывали нам о своих путешествиях И забавных похождениях в Стране Змей и на Берегу Кроликов. Если я не ошибаюсь, это как раз те земли, коими когда-то владел Ганнибал.

А вот скажите, не доводилось ли вам встречать там зверя элефанта?

– Нет, не доводилось, – ответил Агобард, – И точно можно сказать, что их уже давно нет ни в Старом, ни в Новом Карфагене, ни по ту, ни по сю сторону Геркулесовых столпов.

Легендарные животные по загадочным причинам вымерли, и даже самые древние старожилы не помнят их.

– Жаль, – нахмурился Карл. – Мне страсть как хочется посмотреть на элефанта. Какой он? На кого похож? На огромнейшего кабана? Шерстистый или лысый, как макушка Вольфария?

Что ест, что пьет, веселого нрава или унылого?

– Вполне возможно, что и на кабана, – предположил Павлин. – Я как раз недавно думал об этом, и вот какая мысль посетила меня: не был ли элефантом тот самый так называемый эриманфский вепрь, которого по приказу Эврисфея изловил Геракл?

– Хм, – оживленно усмехнулся Карл, – любопытно!

– А что, – блеснул глазами Петр Пизанский, – мысль, не лишенная оснований.

Вспомним легенду: вепрь, во много раз больший по размерам, чем любой другой кабан, наводил ужас на окрестности Эриманфа. Он вытаптывал посевы и ножищами своими способен был растоптать толпу, подверженную панике. Огромными клыками он валил деревья и рыл землю, словно плугом. Чем не элефант?

– А главное, – продолжал Павлин, – Геракл долго не мог с ним справиться и не решался вступить в открытую схватку. И это после того, как он голыми руками задушил немейского льва, а у немейского льва шкура была столь толстая и прочная, что ни одна стрела не могла пробить ее, и даже копья лишь царапали, но не пробивали сию твердую шкуру.

– И правда, – согласился Петр. – Чего это он не мог точно так же взять и голыми руками завалить вепря? Тем более что и впоследствии Гераклу приходилось один на один выходить с существами более внушительными, нежели даже самый большой кабан. Почему-то критского быка он мог свалить запросто, а вепря – нет. Тут что-то явно не так. Неужели подержать небесный свод вместо Атланта было Гераклу легче, чем управиться с хрюшкой?

– Он и впрямь держал небесный свод? – удивился Карл.

– А вы разве не знали? – спросил Петр.

– А как я мог это узнать, если нигде об этом не пишется, – обиженно прогудел король франков и лангобардов.

– Надо будет раздобыть для вас один из списков так называемой «Библиотеки», приписываемой Аполлодору, – сказал Петр. – Там-то как раз все это подробно и описывается.

– Ну так и как же Геракл справился с вепрем? – спросил Карл.

– Во второй книге «Библиотеки», – отвечал Петр, – Аполлодор рассказывает, что, никак не решаясь вступить в прямое единоборство с невиданным зверем, Геракл пошел на хитрость, раздразнил его и заманил на горное плато, занесенное глубоким снегом. Снег был покрыт плотной коркой, способной выдержать вес человека, но проломившейся под вепрем. И когда вепрь увяз в снегу, Геракл связал его, вытащил и связанного привел к Эврисфею в Микены.

– Точно, – воскликнул Карл в восхищении, – это был никакой не вепрь, а самый настоящий элефант, или Ифа, как его называют безграмотные саксы. По всем приметам – элефант. А что, если в глухих местах Греции еще водится хотя бы один, а?

– В Греции давно нет глухих мест, – возразил Агобард.

– А в Испании?

– В Испании, пожалуй, еще кое-где есть, – кивнул Теодульф.

– Пожалуй, стоит ради этого покорить Испанию, – загорелся Карл. – Эй, Хруотланд! Как ты думаешь, стоит нам покорить Испанию, чтобы разыскать оставшегося где-нибудь в глуши элефанта?

– Еще бы не стоит! – отозвался сидящий несколько в отдалении Хруотланд. – Я хоть сейчас готов идти куда угодно по вашему приказанию.

– А ведь элефант – это тебе не ингельгеймский кабан. Справишься? – подзадоривал Карл, подмигивая остальным.

– Попробую, – отвечал Хруотланд. – Я хоть и не Геракл, но думаю, что с элефантом справлюсь.

– Видали?! – захохотал король.

– Логика изумительная! – рассмеялся Павлин Аквилейский.

Хотя это и был завтрак, а не обед и не ужин, Карл решил нарушить традицию и приказал принести пива, чтобы выпить за здоровье Хруотланда и за данное им обещание.

– А кстати, – заметил Агобард, стряхивая с усов пивную пену, – Испания – не Испания, а вот слышал я от некоторых арабов в Кадисе, что в далекой Индии и еще дальше, в странах, где живут племена Гога и Магога, элефанты водятся в больших количествах. Правда, арабы называют их по-другому – «фихл», но уверяют, что фихл и элефант – одно и то же. А еще говорят, что далеко-далеко на юге, за великими и бескрайними африканскими пустынями, в лесах водится зверь тембо, также похожий на элефанта.

– А я слышал, – добавил Теодульф, – что даже в Месопотамии, у халифа Багдада, имеется пара крупных животных с длинным носом. Кордовский мавр, который мне об этом поведал, называл их фихлами, да только я не знал, что фихлы и элефанты – одно и то же.

– С длинными носами? – удивился Карл. – Неужели с такими же длинными, как у меня?

– Ну что вы! Гораздо длиннее, – улыбнулся Теодульф.

– Длиннее, чем даже у епископа Нидльборна? – спросил поэт Ангильберт, который уже попутно сочинял небольшую поэмку об эриманфском элефанте, одураченном Гераклом, и деталь о длинном носе тотчас показалась ему весьма кстати.

– Даже длиннее, чем у епископа Нидльборна, – ответил Теодульф, ревниво заглядывая, что это там строчит его соперник на поэтическом поприще.

– Не может быть! – воскликнул Карл. – Зачем животному, обладающему столь значительными бивнями, иметь еще и длинный нос? Это надо проверить. Эй, Хруотланд, как ты полагаешь, стоит нам покорить Месопотамию, чтобы проверить, достаточно ли длинные носы у элефантов багдадского калифа?

– Конечно, государь, – охотно отозвался доблестный Хруотланд. – Завоюем и Месопотамию.

– И Индию?

– И Индию.

– И Гога-Магога?

– И его, собаку некрещеную.

– Да это не один человек, а целый огромный народище.

– Тем более.

– Выпьем еще пива за здоровье бесстрашного Хруотланда!

– Ах вы пьяницы несчастные! Да как не стыдно с самого утра бражничать! Неужто никаких дел сегодня нет?

А они и не заметили, как появилась королева.

– Не сердись, Хильдегарда, – усаживая ее к себе на колени и поглаживая заметно округлившийся животик, промолвил Карл, – а лучше попробуй, какое отменное пиво сегодня сварил мерзавец Вудруган. Не напрасно я в прошлый раз отчихвостил его.

– Вот еще, я, беременная, буду хлестать пиво, чтобы родился еще один пьяница!

– Между прочим, моя мать любила выпить пивка, когда носила меня, однако я не получился пьяницей, – возразил Карл.

– А кто же ты! – усмехнулась королева.

– Есть много государей, которые пьют в сто раз больше, чем я, – насупился Карл.

– Например, Дезидерий, – съехидничала Хильдегарда. – Ты что, хочешь, как он, оказаться в монастыре в самом расцвете сил? Ну да ладно, плесни мне самую малость.

– Давно бы так!

Обстановка за столом несколько разрядилась. Подданные Карла с некоторых пор стали удивляться тому, как эта швабская бабенка сумела потихоньку подчинить себе Карла, что он даже начал ее побаиваться. Порой, когда Хильдегарда принималась отчитывать мужа за что-либо, всем делалось неловко. Однако эта неглупая женщина умела вдруг так избежать скандала и в какую-то минуту мгновенно сделаться любезной и ласковой, что люди тотчас ей и прощали и уже думали:

«А ведь не зря он ее любит! И она иногда не зря его поругивает».

Незапланированное пивное веселье продолжилось. От темы элефанта перешли к теме длинных носов, и даже взялись составлять список знаменитых носачей, в котором Карлу, привыкшему везде первенствовать, пришлось довольствоваться весьма скромным местом.

Разумеется, не забыли и Овидия, у коего даже и прозвище было Носатый, и Цезаря, и многих других, и пришли к выводу, что длинноносость каким-то образом связана с большими дарованиями человека. Хорошо еще, что ни у кого из присутствующих не было носа пипкой иль пуговкой, а то бы ведь непременно обиделся.

Стали пить за длинные носы. Хильдегарда, совсем развеселившаяся, терлась щекой о пышные усы мужа и шептала ему, что не променяла бы его нос ни на какой классический.

– И пусть у нас родится носатенький мальчишка, – добавила она. – А то мне кажется, Каролинг больше похож на меня.

– Да, носик у него небольшой, – согласился Карл. – А между тем у нас в роду у всех мужчин носы были – ого-го! И у деда, и в особенности у отца, хоть он и был маленького роста.

– А у горбунка? – спросила Хильдегарда.

Карл вдруг напрягся, вспомнив о Химильтруде и ее горбатом сынишке. Ему вдруг захотелось их видеть.

– Тоже не крошечный носик, – ответил он. – Но ты родишь мне весной мальчика с огромным носом, как у Юлия Цезаря.

В конце весны Хильдегарда и впрямь родила мальчика. Карл, как и обещался, назвал его в честь покойного брата – Карломаном.

 

Глава седьмая Фихл Абьяд

[51]

Они появились, как в дурном сне. Увидев их, Цоронго Дханин так и подумал, что у него вновь приключится приступ отвратительного безумия. И он даже мечтал об этом, чтобы показать – вот, полюбуйтесь, что со мною происходит, когда вы приводите ко мне этих неприятных чужаков. Но, как ни странно, никакого нового приступа бешенства не случилось. Слон чувствовал себя так же хорошо, как все последние дни после выздоровления, и от души сожалел, что разум его не помутняется, а остается чистым и ясным. Тогда бы ему легче было переносить происходящее, которое становилось все хуже и хуже.

Самое страшное заключалось в том, что слон почувствовал скорую разлуку с Ньян Ганом. Из всех двуногих Ньян Ган был самым лучшим, самым любимым. И вот куда-то подевалось его веселье. Порой, и все чаще, он стал прижиматься к хоботу Цоронго Дханина лицом, мокрым от слез, и подолгу так стоять, покуда никто не видит. В подобные минуты слон внутренне сжимался и замирал, не смея пошевельнуться. Ему стало ясно, что Ньян Ган прощается с ним, и возможно – навсегда.

Невыносимо страдая от горестных предчувствий, Цоронго Дханин из кожи вон лез, чтобы только как-то угодить Ньян Гану, на лету схватывал любые новые фокусы, которым тот его обучал, гораздо дружелюбнее стал относиться к Цоронго Дханину Второму, которого доселе недолюбливал, хотя и видел, что Ньян Ган мечтает, чтобы они подружились. Но день ото дня Ньян Ган все меньше проводил времени со своим воспитанником, а помощник Ньян Гана, юноша по имени Тонг Ай, напротив, все дольше находился при слоне. Это был славный малый, веселый и приветливый, но, конечно, куда ему было до Ньян Гана – мудрого, заботливого, всегда угадывающего, что именно нужно слону в том или ином случае.

И вот пришел день, когда Ньян Ган вовсе не появился – ни утром, ни днем, ни вечером, а Тонг Ай был при Цоронго Дханине постоянно. Слону хотелось взбеситься, хотелось заставить свое сердце застыть, чтобы можно было умереть, но ни безумие, ни смерть не приходили, сколько Цоронго Дханин ни призывал их к себе на помощь. О, если бы он мог слукавить, прикинуться больным и умирающим! Быть может, тогда бы Ньян Ган одумался и пришел к нему, чтобы вновь, как раньше, проводить с ним все свое время, ухаживать и играть с ним. Но слон не умел ни лукавить, ни прикидываться. Он покорно шел туда, куда направлял его Тонг Ай, и выполнял приказы юноши безропотно, тем более что ничего не имел против него, хотя он и не был Ньян Ганом.

В тот день, когда исчез Ньян Ган, слон под руководством Тонг Ая и ходил по улицам, и купался в искусственном водоеме на площади перед дворцом Кан Рин Дханина, и даже участвовал в прощальных играх, устроенных в царском саду с особой пышностью. Тонг Ай знал все фокусы, коим обучил слона Ньян Ган, и слон без особой охоты, но послушно исполнял их, когда Тонг Ай отдавал команды. Противные чужаки присутствовали при этом представлении, слон пытался не смотреть в их сторону, но чувствовал их запах. Каково же было его возмущение, когда его заставили возить их на спине. Но Тонг Ай в представлении слона был как бы продолжением Ньян Гана, и Цоронго Дханин не мог ни выполнить приказов юноши – пришлось катать на себе гадких чужестранцев.

Потом было перетягивание каната, и поднятие тяжестей хоботом, и переступание через лежащих на земле слуг, и обильный вкусный ужин, и бессонная ночь, и тревожные сны, пришедшие под самое утро. А утром Тонг Ай вывел слона из дворцового слоновника и повел его в последний раз по улицам Читтагонга. И снова были цветы и песнопения, толпы читтагонгцев вышли провожать священного Цоронго Дханина Третьего, коему так мало суждено было прожить при дворе Кан Рин Дханина, всеараканского государя, полубога-получеловека.

Трое чужестранцев, ненавидимых слоном, сопровождали шествие, и – о ужас! – когда окраины Читтагонга остались позади, Цоронго Дханин почувствовал, что они преследуют его, едучи на другом слоне. Да, именно так, Тонг Ай ехал на Цоронго Дханине, а следом шел обычный серый слон, на котором восседали чужестранцы. Нет, не напрасно он еще при первом знакомстве с этими нездешними двуногими понял, что от них следует ожидать чего-то очень недоброго. Ведь так оно и получилось. Никаких сомнений теперь уже не оставалось – именно они устроили разлуку с Ньян Ганом, именно они увели его прочь из райского Читтагонга, именно они разрушили его счастливую жизнь при дворе араканского государя. Вот какие!

Он шел, неся на себе Тонг Ая, и все больше осознавал, что жизнь его отныне кончена. Тупое равнодушие, так часто сопутствующее горю, навалилось на него, и он смирился с тем, что после очередного привала один из чужестранцев, самый молодой, залез ему на загривок и теперь ехал вместе с Тонг Аем. Так они шли день за днем, уныло и беспросветно, и сердце слона никак не давало сбоев, а разум никак не повреждался, и не наступало бешенство, которое позволило бы слону сбросить с себя иго покорности двуногим и сбросить с себя самих двуногих, и бежать, бежать, бежать – прочь от них, в глубокие дебри, найти других слонов и забыть о Ньян Гане, о его предательстве, вольном или невольном.

Безумие не приходило, и надо было смиряться с тем, что отныне жизнь его превратилась в долгий и бесконечный ход, размеренный и ежедневный. И как ни странно, постепенно слон стал привыкать к этому нескончаемому путешествию, стал находить какие-то радости и развлечения.

Радости?.. Развлечения?.. Да-да. А что ему оставалось делать, если ни смерть, ни безумие не слышали его призывов? А по мере пути менялись местности, виды, пейзажи, растительность.

Долгая задержка получилась, когда надо было переплыть широкую реку, а серый слон все никак не мог уяснить, что от него требуется перебраться на другой берег – слишком уж широкой была эта река, он такой отродясь не видывал. Как, впрочем, и Цоронго Дханин, но, в отличие от серого, белый слон был понятливее, и к тому же Цоронго Дханин готов был сейчас не то что в широкую реку, но и в то болото влезть, в котором когда-то тонул вожак стада.

Наконец переправились и шли дальше. Несколько дней гостили в каком-то большом городе, почти таком же большом, как Читтагонг, и снова шли дальше. Пробирались сквозь густые джунгли, переплывали через реки, и снова шли дальше. Останавливались в шумных городах, где толпы зевак глазели на Цоронго Дханина, но почему-то не воспевали его и не оказывали должного приема. Миновали джунгли и вот уже долго, очень долго шли по голой местности, и Цоронго Дханин удивлялся – оказывается, есть такие страны, где совсем ничего не растет. Ветры пустыни овевали его светло-серую шкуру, давно не знавшую тамариндовой воды и оттого потемневшую, но все же отличающуюся от шкуры второго слона, на котором ехали взрослые чужеземцы вместе с поклажей.

И очень, уж очень долго шли они по голым землям и переходили через голые горы, а рек здесь почти и не было, но Цоронго Дханин и с этим смирялся, понимая, что отныне в его жизни все будет хуже и хуже, а посему надо радоваться самым мелким прелестям этой сужающейся жизни. И в конце концов терпение его вознаградилось – они пришли в страну чудесных лесов, почти таких же, как на берегах родной реки Иравади. И потом шли горными тропами, проходили через перевалы, и все это было необычайно интересно, и все это помогало отвлечься от мыслей о Ньян Гане, забыть о его предательстве, вольном или невольном. И они спускались с гор и вновь поднимались в горы, и это была его новая жизнь, хотя он и знал отныне, что ни к чему не нужно привыкать, ибо рано или поздно в мире все кончается, все минует – горе и радость, любовь и ненависть, отчаяние и счастье. Он даже и к проклятым чужестранцам почти привык и простил их.

Да что с них взять? Пускай!

И вот наконец пришли они в очередной большой город, красотою своею отличающийся от других городов, коих уже в достатке довелось перевидеть Цоронго Дханину. И снова были улицы, заполненные зеваками, которые по-своему приветствовали белого слона, громко выкрикивая:

– Фихл Абьяд! Фихл Абьяд! Фихл Абьяд!

Багдад бурлил и шумел, встречая белого слона, слух о приближении которого вот уже четыре дня будоражил умы багдадцев. Бенони бен-Гаад, сидя вместе с Тонг Аем на загривке Цоронго Дханина, взирал на ликованье толпы, слушал приветственные крики на арабском языке, грохот барабанов и бубнов, звуки труб, рожков, свирелей и флейт, и время от времени смахивал с глаз счастливые слезы. Самое длительное путешествие в его жизни заканчивалось, сваливалось с его плеч, растворялось в ярких лучах багдадского полдня, как скверный сон, и трудно было теперь поверить, что почти полгода назад он сидел в подземной темнице араканского царя Кан Рин Дханина, этого Йаджуджа-Маджуджа, этой косоглазой макаки, которая грозилась бросить его в пасть крокодилам. Его, представителя богоизбранного племени, живую ветку на цветущем еврейском древе!.. Вспоминая об этом, он от души сожалел, что не успел подбросить яду в чашу читтагонгского владыки.

Теперь-то приятно было вспоминать, как они сидели в гнилой темнице, ожидая своей участи, а тогда…

Ничуть не думал тогда Бенони, что мьяммы не посмеют казнить их и что Кан Рин Дханин испугается его угроз, как не верил он и в то, что проклятье Яхве падет на голову араканского государя, ибо и в Яхве тоже не верил, с усмешкой поглядывая на Рефоэла, непрестанно молящегося, чтобы бог Авраама, Иакова и Моисея, выведший Израиля из земли египетской, освободил их из узилища поганых мьямм. Молитвенные раденья Фоле оказались заразительными для Ицхака, который время от времени стал составлять компанию племяннику Моше бен-Йосэфа и тоже молиться об избавлении. За время совместных мытарств Ицхак успел влюбиться в Фоле, видя в нем образец поведения.

Старик Эпхо Ньян Лин исчез, унеся с собой угрозы, адресованные Кан Рин Дханину, и больше не появлялся. Прошел день, два, три, неделя, две недели. То отчаянье, то тупое и тоскливое равнодушие охватывало сердца узников. Не раз Бенони прибегал к единственному утешению, ставшему малоутешительным, – что не придется теперь выполнять обещание, данное Моше бен-Йосэфу, и убивать ни в чем не повинного Фоле… Постой-постой, а ведь…

– Послушай, Фоле, а мне твой дядя Моше говорил, что ты уклоняешься от веры наших предков и хочешь принять религию Шивы или Кришны. Разве не так? – спросил Бенони.

– Это было так, но теперь я снова уверовал в Яхве, – отвечал Фоле. – Он спасет нас. Надо только верить в Него.

– А если не спасет? – усмехнулся Бенони. – Тогда, значит, Его нет?

– Это будет означать только то, что вера была слаба, – ответил вместо Фоле Ицхак.

– А сможешь ли ты летать по воздуху, если очень сильно уверуешь, сын мой? – спросил Бенони.

Но ответа он не успел услышать, ибо в этот миг двери узилища распахнулись и пленников стали выводить из темницы. Их привели в одну из комнат дворца, принесли им чан с водой, дали помыться и выдали чистые одежды. Потом усадили за стол, на котором одно за другим стали появляться благоухающие яства.

– Кажется, Яхве услышал ваши молитвы, – вымолвил Бенони. До этой минуты никто из них не мог проронить ни слова, боясь спугнуть дивный сон.

– Разве ты не в состоянии допустить это, отец? – откликнулся Ицхак. – Если очень сильно уверовать, то и летать можно.

Накормив пленников, которые, судя по всему, вновь превратились в гостей, повели к самому Кан Рин Дханину. Вид у государя был виноватый и жалобный. Все тут и разъяснилось. Эпхо Ньян Лин передал Кан Рин Дханину угрозы Бенони, но царь араканский не поверил, что проклятья какого-то там чужеземного божества могут пасть на его голову. Однако день ото дня Аунг Рин все чаще и чаще стал жаловаться на боли в печени. Врачи сначала запретили ему прикасаться к вину, затем к жирному, затем к острому, затем вообще до минимума сократили рацион дозволенной еды. Но ничего не помогало, и Аунг Рин вновь слег в постель.

Кан Рин принес извинения Бенони и его спутникам и просил отвратить проклятие их Бога от его любимого сына. Тут уж Бенони разыграл целый спектакль. Он отказывался принимать извинения, затем наконец принял, но стал ставить условия, главным из которых было – выдать обещанного Цоронго Дханина. Несмотря на самозабвенную любовь к сыну, Кан Рин Дханин стал торговаться. Он согласился отдать слона и половину требуемой Бенони бен-Гаадом денежной суммы, но решительно отказывался подарить наилучшего в его государстве укротителя слонов, непревзойденного Ньян Гана. Впрочем, Бенони не чаял той минуты, когда он сможет покинуть пределы проклятого Читтагонга, и быстро согласился взять хотя бы то, что давал Кан Рин Дханин.

Главное – слон.

И вот настал день вожделенный, когда начался исход трех евреев из земли языческой. Сидя на спине могучего серого слона по кличке Дин Док, Бенони бен-Гаад, его сын Ицхак и Рефоэл видели перед собой спину, хвост и ноги Цоронго Дханина, на котором восседал ученик кудесника Ньян Гана, юный Тонг Ай.

Читтагонг, Кан Рин Дханин, больной Аунг Рин, старик Эпхо, дворец, темница – все это осталось позади, в прошлом. Они шли назад, туда, откуда прибыли. Теперь можно было спокойно порассуждать и о Боге, когда от Бога уже ничего более не требовалось. И Бенони с наслаждением принялся предаваться душеспасительным беседам с Фоле, пытаясь внушить ему мысль о том, что никакой бог не стал бы помогать им, не будь Бенони столь хитер, а следовательно – угоден Яхве.

Здесь Фоле не мог не признать, что хитрый и умный куда приятнее Богу, нежели простодушный и малоосмотрительный. Путешествие обещало быть долгим, времени для бесед было немерено.

Да, но ведь Бенони дал слово Моше на обратном пути убить Рефоэла. Эта мысль удручала купца из Багдада. Он полюбил Фоле, привык к нему, а Ицхак – тот и вовсе души в нем не чаял.

Они шли уже берегом Ганга, приближаясь и приближаясь к Паталипутре, а Бенони все откладывал и откладывал, пока наконец не признался самому себе, что не сможет выполнить обещание. Тогда он во время очередного привала, собирая вместе с Фоле дрова для костра, сказал юноше:

– Послушай, Фоле, я давно хотел предложить тебе – поехали с нами в Багдад. Что тебе Паталипутра? Ты станешь купцом, будешь путешествовать с нами вместе по свету.

– Увижу Ерушалаим? – живо откликнулся Фоле.

– Увидишь Ерушалаим, – кивнул Бенони.

– Как я мечтаю об этом, – вздохнул Фоле.

– Так в чем же дело?

– Я не могу оставить родных, дядю Моше. У меня обязательства перед ним.

– Мне кажется, ты ошибаешься. По-моему, Моше только рад будет избавиться от тебя.

– Вы так считаете?

– Уверен.

– Что ж, возможно, вы и правы. Я тоже давно уже подмечаю, что дядя Моше тяготится моим присутствием в этом мире.

– Он боится, как бы ты не подчинил со временем его сыновей. Ведь ты такой деятельный, такой предприимчивый. Соглашайся с моим предложением. Бенони бен-Гаад далеко не каждому предлагает такое, а в Багдаде, да и не только в Багдаде, каждая собака знает, кто такой Бенони бен-Гаад.

– Как же я объяснюсь с дядей Моше?

– Никак. Позволь мне сделать это. Я скажу, что ты умер в дороге от обезьяньей лихорадки или от бенгальской чесотки, вот и все. Серебра и злата Кан Рин отвалил нам с лихвою. Имея свою долю, ты прекрасно обоснуешься в Багдаде. А захочешь – переедешь в Ерушалаим. Ну как?

Некоторое время Рефоэл еще раздумывал, но на другой день все же дал согласие.

Проходя по пять-шесть фарсангов в день, путешественники к концу первого месяца добрались до Паталипутры. Рефоэл, как и договорились, в город не пошел, а отправился на западную окраину, где и принялся ожидать своих спутников. Бенони и Ицхак пришли к Моше бен-Йосэфу доложить о своих делах. Выслушав окончание рассказа, Моше усмехнулся:

– Вполне возможно, что Аунг Рин не выкарабкается, если он вообще еще жив.

– То есть? – удивился Бенони.

– А разве я не предупреждал?

– О чем именно?

– О некоторых побочных явлениях, вызываемых моим снадобьем.

– Нет.

– Так вот, если человек предрасположен к какому-либо заболеванию, снадобье может резко ускорить течение болезни. Если у сына араканского царя печень была не вполне здорова, теперь она попросту разрушится.

Известие поразило Бенони. Но злорадство взяло верх над жалостью по отношению к Аунг Рину – не надо было его папаше так обходиться с гостями из далекого Багдада, ох не надо!

Пробыв в Паталипутре несколько дней, Бенони нанял здесь четырех телохранителей с двумя слонами. Эти люди согласились сопровождать евреев до Пурушапура, они были хорошо вооружены, и с ними Бенони почувствовал себя гораздо более безопасно. Что, если Аунг Рин уже сдох и его горемычный отец послал погоню за багдадскими купцами?

Но погони, к счастью, не было. За месяц добрались до Лахора, еще через неделю – до Пурушапура. Цоронго Дханин, поначалу относившийся к евреям с брезгливостью, смирился с их обществом и уже не шарахался от Ицхака, когда тот вскарабкивался к нему на загривок. Был он какой-то уж очень печальный, отрешенный, и когда во время стоянок Тонг Ай пытался развеселить его и заставить выполнять те забавные фокусы, коим научил слона незабвенный Ньян Ган, слон делал вид, будто никогда в жизни не учился этим штукам. Но ведь багдадский халиф и не просил купца раздобыть ему слона, обученного разным фокусам, ему нужен был просто белый слон. Белый… Еще неизвестно, захочет ли Аль-Мансур признать Цоронго Дханина белым, поверит ли, что в полном смысле слова белых слонов не бывает, а эта вот светло-серая окраска и считается белой.

И все-таки невеселость слона наводила на подозрение – а не болен ли он. Чего доброго – дойдет до Багдада и там подохнет, да за такой фокус можно и головы не сносить. Бенони через Фоле поинтересовался у Тонг Ая, не болен ли слон.

– Цоронго Дханин здоров и крепок, – ответил Тонг Ай.

– Почему же в таком случае он такой мрачный?

– Ему снится Читтагонг.

В Пурушапуре пришлось нанимать новых телохранителей, которые затребовали вдвое дороже, но зато обещали сопровождать до самого Багдада. Начался мучительный, тягостный и долгий переход через выжженную землю Хорасана. Солнце палило нещадно, и казалось, только слонам оно нипочем. В Кабуле к жаре добавилась невыносимая дымная вонь – там горела древняя цитадель Бала-Хиссар. Пришлось, не отдыхая, трогаться дальше в путь. Наконец показались гератские сосны, по преданию посаженные еще Александром Македонским. Пол Хорасана было пройдено. Еще через три недели добрались и до Мазандерана.

Нельзя было не заметить перемену, произошедшую в Цоронго Дханине. Безумное хорасанское солнце как будто выжгло из души его тоску по утраченному, он сделался веселее, приветливее, и мазандеранцам посчастливилось увидеть, как он играет с мячом, как сортирует монеты, как жонглирует дубинкой, подбрасывая ее и ловя вертким хоботом, как становится на задние ноги и пританцовывает, как забрасывает себе на спину хохочущего Тонг Ая. Бенони не мог нарадоваться – значит, слон здоров и не сдохнет, покуда они не дойдут до Багдада. Значит, на обещанное халифом щедрое вознаграждение можно рассчитывать.

Покинув Читтагонг в самом начале весны, путешественники в разгар лета достигли наконец столицы великого Арабского халифата, простирающегося . Весть о долгожданном белом слоне летела впереди них, и некоторые багдадцы даже выехали из города навстречу Цоронго Дханину, дабы первыми увидеть диковинку. Многие из них остались разочарованны – ведь ожидали-то белоснежного, чуть ли не сверкающего, как брюхо свежевыловленного сазана, а он оказался лишь светлее обычного. Но много было и таких, кого это ничуть не смутило, для кого главным оставался сам факт. И они радостно хлопали в ладоши, смеялись и выкрикивали:

– Фихл Абьяд! Фихл Абьяд! Фихл Абьяд!

Слон смотрел на них и понимал – они рады именно ему, они уже любят его и он тоже уже любит их. Мало того, он подспудно понимал, что отныне он не Цоронго Дханин, а эти два слова «фихл абьяд» – теперь будут означать его имя, будто бы тот, кого называли Цоронго Дханином, навсегда остался в далеком-предалеком Читтагонге, при дворе Кан Рин Дханина и под покровительством милого Ньян Гана.

А Бенони утирал слезы радости, счастливый, что его путешествие успешно заканчивается.

Среди тех, кто выехал из Багдада заранее встретить слона, находились и те, кому слон был нужен куда меньше, чем Бенони бен-Гаад и его сын Ицхак. Увидев жену и родных, Бенони указал на них Ицхаку, и тот, спрыгнув со слона, ринулся в объятия своей матери Ребекки. Прижимая сына к своей груди, Ребекка не сдержала слез и, гладя возмужавшего юношу по спине, причитала:

– Ури, мальчик мой, Ури! Какой же ты стал-то!

Он немного отстранился и произнес:

– Ты ошибаешься, мама, я не Ури.

– Не Ури? А кто же ты?

– Я Ицхак.

– Ицхак?..

– Да, Ицхак. А Ури умер. В городе Паталипутре. От укуса змеи.

В мае 6283 года от сотворения мира, или 775 от Рождества Христова, франкский король со своей семьею, состоящей из королевы, трехлетнего Каролинга, двухлетней Хруотруды и новорожденного Карломана, отправился осматривать заново отстроенное поместье Валенциан и, оставшись чрезвычайно довольным, решил провести здесь все лето. Ученые друзья его взялись образовывать Карла. Агобард, Павлин Аквилейский и Павел довольно успешно обучали его древней и не столь отдаленной истории. Хуже обстояло дело со стихосложением, азы которого пытались внушить королю Ангильберт и Теодульф. Но еще хуже шло у Карла обучение грамматике. Ее преподавал ему Петр Пизанский. Читать Карл с грехом пополам еще мог, но писать – будто кто-то околдовал его руку, способную на сто шагов поразить без промаха из лука оленя или кабана, но никак не желающую повиноваться перу. Как-то раз Карл вспомнил слова отца, его наивное поучение:

«Коли хочешь постичь свойства и душу предмета, положи его на ночь себе под подушку, а коли с одной ночи не постигнешь, клади еженощно». И сейчас, в свои тридцать три года воспылав желанием научиться писать и читать не по складам, а бегло, как его многоумные друзья – Ангильберт, Петр, Теодульф, Павлин, Агобард, Павел, – король франков и лангобардов, впав в детство, стал подкладывать себе под подушку предметы для письма – навощенные дощечки и стила, сделанные из заостренных камышин. Хильдегарда потешалась над мужем; так он, назло ей, иной раз прежде чем приступить к исполнению супружеских обязанностей, коего неуклонно требовала пылкая швабка, брал в руки дощечку, стило и выцарапывал по-латыни по тонкому слою воска свои корявые буквы:

(«Карл вождь франков будь здоров царь миролюбивый слон Валенциан Аквис-Гранум ну а что касается всего остального можешь не беспокоиться».)

– Неужели эти дурацкие жуки и тараканы, которых ты так старательно вырисовываешь, тебе приятнее, чем то, что должны делать муж и жена, улегшись в кровать?

– За этими жуками и тараканами стоит целый мир, – отвечал он невозмутимо или ничего не отвечал, ежели был не в духе. Ну, а если пребывал в отменном настроении, бросал свою писанину под подушку и набрасывался на Хильдегарду: – Ах так, ты хочешь, чтобы твой муженек навеки остался неотесанным мужланом, ну тогда держись! – И дремлющий за дверью страж томился, слушая долгие любовные стоны и возгласы королевы.

Но недолго суждено было Карлу-принцепсу предаваться прелестям наук и отдыхать на живописных берегах Эрдена. В конце мая взбунтовались бритты, напали на франкские рубежи, в битве пал бретонский маркграф Фордуор. Отважный Хруотланд отправился туда с отрядом и занял место убитого Фордуора. Не успел он отъехать от Валенциана, как с востока пришла другая неприятная новость – в Эресбурге объявился Видукинд, поднял восстание, перебил находящийся там гарнизон франков и своей рукою оборвал жизнь одного из Карловых любимцев – быстроногого Лейдрада. Надо было вновь вести полки на Саксонию. Армия собралась в Дюрене.

Там же Карл созвал генеральный сейм, на котором объявил новую войну саксам, собрал с сейма деньги и двинулся на восток, неся кроме Христовых знамен насаженные на пики снятые с Ирминсула трофеи – деревянного Ведерфёльна, медного Нидерхёгга и нидергеймских змей.

Видукинда он в Эресбурге уже не застал. Понимая, что слаб для отпора Карлу, неуемный вестфал ушел на север. Восстановив свою власть в южной саксонской столице, Карл решил преследовать Видукинда. По пути он не преминул проведать священную рощу, и каково же было его возмущение, когда он увидел на месте, где некогда рос великий ясень Ирминсул, нововоздвигнутого идола. Саксы отпилили у срубленного ясеня ветви и верхушку и сделали из ствола огромного истукана, вставив его в углубление, выдолбленное в корневище. Головы убитых в Эресбурге франков висели на том истукане жуткой гирляндою, и когда в одной из этих голов, исклеванных птицами, Карл с трудом распознал чело Лейдрада, великий гнев охватил его, и всех находящихся на поляне возле Ирминсула саксов приказал он немедленно обезглавить, а было их там не менее сотни. А поганого идола повелел Карл низвергнуть, распилить и сжечь дотла, дабы не оставалось соблазна снова его утвердить.

Дойдя до берегов Везера, Карл узнал о том, что его лютый недруг уже переправился на другую сторону и находится в Остфалии. Было ясно – Видукинд избегает сражения. Тогда Карл приказал здесь ставить герштель, а сам, взяв с собою лишь треть войска, отправился ловить Видукинда, надеясь, что, узнав, насколько уменьшилась армия, ведомая Карлом, разбойник решится на столкновение с франками. Однако, объездив вдоль и поперек всю Остфалию, Карл так и не удостоился личной встречи с убийцею Лейдрада. Это еще больше разозлило его, и он на сей раз не на шутку принялся истреблять саксов, мстя им за жестокость и злобу к франкам. Некоторых из них он приказывал умерщвлять ударом мамонтового бивня по голове, говоря при этом:

– Как видите, даже ваши идолы служат нам, и зубом Ифы я наказую вас, а Ифа не идет к вам на выручку. Скоро же и у меня при дворе будет зверь, подобный Ифе. А называется он «элефант». Так-то вот, дурачки.

Взяв множество заложников, Карл в октябре вернулся в Дюрен. На берегу Везера им была заложена крепость, которую так и назвали: Герштель. Двое священников, Виллегад и Лиутгер, остались в Саксонии проповедовать истины Христовы, призывая язычников покинуть тьму невежества и узреть Солнце Правды.

В Дюрене Карла ждало новое письмо от Папы Адриана, который жаловался на то, что уже почти никакой власти не имеет в Италии, а зять Дезидерия Арихиз делает что хочет, равно как и вступившие с ним в комплот другие лангобардские аристократы. Надо было снова идти туда, за Альпы, и, отпраздновав Рождество в Скалистате, Пасху Христову король франков и лангобардов встречал уже в Цизальпинии. Уладив кое-как дела здесь, летом он получил известия о новых бесчинствах саксов и вынужден был возвращаться в Трансальпинию, ворча в дороге:

– Туда-сюда, туда-сюда!.. Будто у меня две жены, и обе шлюхи, и покуда я веселю оплеухами одну, чтобы не куролесила, другая в соседней комнате уже устраивает чехарду, и нужно спешить к ней, чтобы ее учить уму-разуму.

– Хорошо бы еще между комнатами не лежали вершины Альп, – со смехом отвечал на это сенешаль Андрад Геристальский, сопровождавший Карла в том походе.

Наказав в очередной раз саксов, Карл принял участие в одновременном крещении сразу нескольких сот вестфалов и анграриев, состоявшемся на берегу Липпе. Миссионерская деятельность Виллегада и Лиутгера давала свои плоды. Восприсутствовав при священном обряде, Карл всех новокрещеных саксов наименовал крестниками своими, пообещав заботиться о них, а те в ответ принесли присягу франкскому государю.

Вскоре Карлу посчастливилось побывать и еще на одних крестинах. Хильдегарда – вот уж неуемная швабка! – вновь разродилась мальчиком, коему дали имя Людовик. И вновь было пышное и развеселое Рождество в Геристале, куда Карл со всем семейством прибыл почтить ратные подвиги своего верного сподвижника Андрада. Наступивший тотчас после рождественской ночи новый, 6285 год оказался относительно спокойным – Карл путешествовал по своим владениям, во время Великого поста подписал дарственные грамоты многим монастырям. Пасху встретил в Нимвегене, откуда отбыл в Саксонию, где вновь принял крещение и присягу множества саксов, включая вождей их, а воевать – почти и не воевал, так только, самую малость. В Падерборне принял посольство от испанских арабов с предложением поддержки от кордовского эмира Абдеррахмана. Осенью же вернулся в родные земли – поститься, праздновать Рождество и Пасху да в очередной раз восхищаться плодовитостью Хильдегарды, вновь разрешившейся от беременности, на сей раз – дочкой, Бертой.

Тот год оказался не таким благостным и счастливым, как предыдущий. Сразу после Пасхи Карл затеял большую войну против Абдеррахмана Кордовского, который на словах выказывал дружбу, а на деле стремился к расширению своего эмирата на север, в Аквитанию. Вновь надобно было идти через горы, на сей раз не через Альпы, а за Пиренеи. Собрав на юге Аквитании большую армию, Карл повел ее против мусульман. Доблестные Андрад Геристальский и Хруотланд Бретонский, а также множество других великолепных воинов сопровождали вождя франков в этом походе. Успешно миновав пиренейские перевалы, франки устремились в цветущую долину Ибера, переправились на другую сторону этой славной реки и по правому берегу двинулись к Сарагосе, бывшей тогда столицей Абдеррахмана. Но осада богатого города затянулась на все лето, а тем временем арабы сумели стянуть сюда сильные войска, костяк которых составляли самые воинственные люди на всем Пиренейском полуострове – грозные баски, родственники аквитанских гасконцев. Несколько неудачных сражений на подступах к Сарагосе, да к тому же и новые вести из Саксонии вынудили Карла снять осаду и несолоно хлебавши возвращаться в свои владения. Во время этого отступления случилась страшная беда – в Ронсевальском ущелье арьергард франкской армии, возглавляемый храбрым Хруотландом, попал в засаду басков и был полностью истреблен.

Хруотланд слыл не только любимцем Карла, но и обожаемым полководцем у всех франков.

Узнав о его гибели, Карл хотел было вернуться и дать баскам и арабам решительное сражение, но новый гонец привез известие о том, что Видукинд в Саксонии взял несколько главных крепостей Карла, вторгся во франкские земли и дошел чуть ли не до Конфлюэнтеса, как тогда назывался Кобленц. Непрестанно горюя о Хруотланде, Карл, скрипя зубами, пересек Аквитанию и, придя в Колонию Агриппину, там узнал о том, что Видукинд, следя за его перемещениями, спешно ушел на север. Уже наступила осень, преследовать Видукинда король не решился, отправил в Саксонию большой отряд, а сам поехал в Ахен, куда в то же время прибыли два ученых мужа, присланные к двору Карла гибернийскими монахами.

Карл давно мечтал иметь у себя хорошего географа и сведущего астронома, посылал во все монастыри запросы, и вот наконец мечта его сбылась. Об астрономе Дунгале уже ходила слава как о человеке, написавшем весьма толковый трактат относительно знаменитой в античности теории «Великих годов». Карл лишь понаслышке и, разумеется, весьма смутно знал о каких-то умопомрачительных положениях этой теории. Сама идея о том, что время от времени Господь посылает на землю эти самые Великие годы, полностью изменяющие картину мира, кружила голову впечатлительному королю франков. Кроме всего прочего, Дунгал считался человеком, для которого на небосводе нет ни одной безымянной звезды.

Тридцатилетний географ Дикуил был на десять лет моложе Дунгала и еще не успел так прославиться, хотя уже получил известность в качестве человека, не признающего никаких авторитетов, если их высказывания вызывают в нем сомнение. Он имел дерзость оспаривать различные положения не только Плиния и Бэды Достопочтенного, не только Макробия и Марциана Капеллы, но и Птолемея, Платона, Аристотеля. Но кроме всего прочего, Дикуил славился обширными знаниями в отношении того, где на земле произрастают какие деревья и травы, какие обитают люди и животные и какие есть чудеса. В разговоре нельзя было найти столь блестящего собеседника, вдохновенного и увлекательного, как Дикуил, рыжий гиберниец.

Вот почему Карл так сильно обрадовался, когда по приезде в Ахен ему были представлены эти двое образованных островитян. В тот вечер, когда, усевшись у камина в теплом ахенском дворце, окруженный поэтами и учеными, король франков и лангобардов беседовал с ними, осторожно попивая темно-красное бургундское вино, он впервые ни разу не вспомнил о недавней гибели своего любимца Хруотланда. Дунгал с огромной любовью рассказывал о Гибернии, которую местные жители именуют Эйре, а англосаксы – Ирландией. Он говорил о талантливом и трудолюбивом народе, о несравненном искусстве гибернийцев играть на лирах и арфах, о том, что в древности остров был сплошь покрыт непролазными лесами, но гибернийцы расчистили их и благоустроили свою суровую землю, они даже научились разводить пчел, хотя на острове полно деревьев, считающихся ядовитыми для этих медоносных мух. Вот только виноград гибернийцы так и не могут до сих пор привить у себя и вынуждены привозить вино с материка.

– Но зато, – сказал Дунгал, – в Ирландии есть такие места, с которых ночью можно наблюдать все без исключения звезды, какие только имеются на небесном куполе. А если плыть к северу от Гибернии десять дней, то, как говорят, непременно очутишься на острове Туле, находясь на котором можно увидеть сами звездные сущности, их лица и тела.

– Лица и тела?! – удивился Карл.

– И мало того, – кивнул Дунгал, – даже тени тех праведников, чьи души обитают на этих звездах. Светлые тени, ибо у праведников тени, разумеется, светлые.

В этот миг Дунгал осекся, вспомнив о жарком споре, разгоревшемся не так давно между ним и Дикуилом именно на эту тему. И Дикуил не преминул и теперь вмешаться:

– Прости, брат, но я и тут не могу согласиться с тобой. Мне кажется, Солин и Исидор, описавшие диковинный остров Туле, с которого якобы можно увидеть рай, пользовались легендами, а не настоящими научными свидетельствами. Я знаю множество моряков, заплывавших далеко за ледяной остров, на коем ловят отменнейших кречетов, но до Туле ни один из них не добрался.

– То, чего никто не видел, все же вполне может существовать, – возразил гибернийцу поэт Ангильберт.

– И все же, – заметил Петр Пизанский, – если это никто не видел, едва ли можно утверждать, что оно в точности есть.

– Но так можно заявить, что неизвестно, есть ад или нет его, коли никто не видел сей чертог грешников, – сказал Дунгал.

– Но ведь Господь заповедал нам знать, что ад есть, и значит, он есть, даже если никто из живых не видел его, – прогудел, раздувая свои пышные усы, король.

– Однако в географическом смысле никаких точных определений местонахождения ада, его размеров и строения нигде нет, – снова возразил скептик Дикуил.

– А я слышал, будто где-то в строжайшей тайне хранятся некие чертежи, в коих указаны все имеющиеся на поверхности земли входы в преисподнюю, – заметил Павлин Аквилейский. – Причем поговаривают, что одна из таких дыр находится совсем неподалеку от нас.

– От нас?! – вздрогнул Карл.

– Да, где-то в окрестностях Колонии Агриппины. Я тоже слышал об этом, – сказал Ангильберт, – Я все собираюсь написать небольшую поэму. Тема такова: двое влюбленных наслаждаются друг другом среди развалин меровингского замка, даже не подозревая, что прямо под ними, в подвале замка, расположен адский лаз.

– Не знаю, как насчет наземных входов в ад, – произнес Павел, – но достоверно известно о наличии подводных воронок, в которые при восходе солнца устремляются морские воды, впадающие в адские реки. А при восшествии луны преисподняя, напротив того, сквозь эти же водовороты изрыгает из себя несметную влагу. Именно благодаря этому циклическому всасыванию и выплевыванию огромных масс воды, осуществляемому адом, и существуют приливы и отливы.

– Значит, по-вашему, Бэда Достопочтенный ошибался, приписывая действие приливов и отливов неким магнитным влиянием луны? – спросил Дикуил с насмешкой.

– Полагаю, что да, – пожал плечами Павел.

– Вот видишь, Дунгал, – обратился Дикуил к своему соотечественнику, – не только я сомневаюсь в непогрешимости воззрений столь почитаемого тобою Бэды.

– Но кроме Бэды о том же самом магнитном свойстве лунного диска заявляли и Макробий, и Плиний, и Абу Машар, – возразил в свою очередь Дунгал.

– Ну и что, – фыркнул Дикуил, – человеческая мысль не стоит на месте, и знания о мире постоянно совершенствуются. Уверяю тебя: магнитные свойства луны – фантазия гениев, не более.

– А я как астроном заявляю, что все планеты и звезды обладают свойством то притягивать, то отталкивать, – пылко отстаивал свою точку зрения Дунгал. Было видно, что он и его соотечественник – давнишние и непримиримые между собой спорщики.

– А я как географ заявляю, что это чушь собачья! – рявкнул Дикуил.

– Друзья мои, не будем спорить, – вмешался Карл. – Когда-нибудь Господь найдет время выявить, кто из вас прав, а кто заблуждается. Плавное течение нашего разговора слегка нарушилось после того, как мы затронули нечистую тему об аде. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.

– О чем бы ваше величество хотело побеседовать? – спросил, остывая, Дунгал.

– Ну, скажем, о… – Карл задумался. – О Багдаде.

– О Багдаде? – изумился астроном.

– Хотя бы, – кивнул Карл. – Брат Дикуил, что ты знаешь об этом городе?

Дикуил вскинул брови, перевел мысль свою с луны на Месопотамию и стал отвечать:

– Город Багдад, или, как его еще иногда называют, Балдах, есть не что иное, как Новый Вавилон. Иногда путают и говорят, что Новый Вавилон – это Каир, но на самом деле – это Багдад, построенный не более двадцати лет тому назад на развалинах Старого Вавилона.

– Прошу прощения, – вмешался тут доселе молчавший гот Агобард, – возможно, я ошибаюсь, но слышал я от некоторых арабов в Кадисе, что развалины Старого Вавилона, в том числе и руины знаменитой библейской башни, находятся на расстоянии нескольких десятков миль от Багдада.

– Не всегда следует верить кадисским арабам, – язвительно отозвался Дикуил. – Я точно знаю, о чем говорю. Новый Вавилон, он же Багдад, стоит на месте Старого Вавилона, на реке Тигр, которая названа так, ибо стремительна, как тигр, и полосата. В отличие от Евфрата, впадающего в Мертвое море, Тигр впадает в море Красное, по которому Моисей выводил евреев из Египта. Багдад ныне столь же великий город, как Рим, ибо является местопребыванием верховного жреца персов, именуемого халифом, и сей халиф – то же самое для персов и арабов, что для всех нас – Римский Папа.

– В таком случае, почему испанские арабы не повинуются ему? – спросил Карл.

– Но ведь не все христиане честно повинуются Папе, – резонно отвечал Дикуил.

– Что верно, то верно. – Король почесал место над переносицей. – А скажи, многоумный брат Дикуил, что известно о зверях элефантах? Есть ли таковые у багдадского халифа, сколько их и каковы они с виду и по характеру? Говорят, ты обо всех зверях знаешь, какие только водятся на земле.

– Знания мои основываются чаще всего не на личных наблюдениях, – ответил Дикуил, – а на сопоставлении разнообразных источников. Испанский гот Фундорг, по-видимому, тоже, как некоторые, основываясь на байках арабов в Кадисе, сообщает в своем весьма сомнительном сочинении, что при дворе первого багдадского халифа Альманзора кроме элефантов жили еще кинокефалы, то есть люди с песьими головами, зайцельвы, одновременно по-заячьи быстроногие и по-львиному сильные и смелые, да вдобавок еще какие-то скиаподы – люди, имеющие всего одну ногу, но такую огромную, что она втрое превышает размер остального тела. Все сие – бред пьяной фантазии кадисских арабов. Но что касается элефантов, о них имеется превеликое множество свидетельств. Да, действительно, таковые существа живут при дворе Альманзора.

– Каковы же они?

– Элефант – зверь весьма крупный, о четырех ногах, в холке достигающий роста, равного двум человеческим, покрытый весьма толстой кожей, подобной древесной коре. Нос его столь длинен, что служит элефанту вместо руки. Им он отправляет себе в рот еду, им же и пьет, и чешет себе за ухом, и протирает глаза, и обирает с себя паразитов.

– Ух ты! – захохотал Карл, весьма довольный такими свойствами элефантова носа, – Нам бы всем по такому носику! Мы бы в две руки тогда саксов лупили, а носом держали щит.

– Еще заслуживают внимания верхние клыки элефанта, – продолжал Дикуил. – Они длинные и крепкие, слегка загнутые и острые. Ими элефант способен обороняться получше, чем вепрь…

– Постой-постой, – спохватился Карл, – как же ты утверждаешь, что в холке элефант равен двум человеческим ростам? Не маловато ли? Не четырем ли, часом?

– Нет, – твердо отвечал Дикуил, – только двум. Да ведь и то сказать – разве ж мало?

– Я думал, он выше и больше, – несколько разочарованно прогудел король франков и лангобардов. – Да ведь у меня же есть его зуб! Судя по зубу, он и должен быть больше.

– Просто у элефанта самые длинные клыки в мире, – сказал Дикуил. – Тем сей зверь и интересен. А также своим носом.

– Как бы я хотел его увидеть, – мечтательно промолвил Карл.

 

Глава восьмая Сад наслаждений

Есть ли на свете существо, способное точно определить, с какого именно мига своей жизни оно стало счастливым? Едва ли. Счастье приходит незаметно, наполняет наше существо легкой радостью ожидания чего-то прекрасного, а когда это прекрасное объявляется, мы и говорим: «С такого-то момента я стал счастливым».

Бывший Цоронго Дханин, а отныне Фихл Абьяд, чувствовал в себе то же самое смутное непонимание, как же так получилось, что он, еще недавно разнесчастнейщий слон на всем белом свете, вдруг снова обрел и душевный покой, и мир, и радость жизни, и любовь к проклятым двуногим – самым добрым и самым злым, самым простодушным и самым хитрющим, самым гадким, но и самым прекрасным, самым интересным существам в мире.

Основатель Багдада, в десять лет построивший одну из красивейших столиц мира, великий халиф Аль-Мансур ибн Абуль-Аббас отдал белому слону все подобающие ему почести, лично угостил его сладчайшими финиками и холодными сочными гуавами, велел украсить голову слона нарочно сшитой ради такого случая парчовой шапкой, на которой жемчугом была вышита сто пятая сура Корана, а спину белого исполина укрыл легкий ковер тончайшей работы, также испещренный цитатами из «Благой Книги», теми, в которых говорилось о райских блаженствах. В тот же день событие было отмечено грандиозным пиршеством, во время которого халиф объявил, что для слона, явившегося символом его великого могущества, он с завтрашнего дня приказывает начать строительство огромного сада, подобного тому, который ждет каждого благочестивого мусульманина после смерти. В эту минуту, когда Аль-Мансур объявлял свою волю, Фихл Абьяда вовсю угощали баклавой и кунафой – сладостями, столь невыносимо вкусными, что ошалевший от восторга слон сам едва не воспарил к своим длинноносым и ушастым гуриям. Запахи Читтагонга, доселе живущие в его сердечной памяти, тотчас понесли огромный урон. Где ты, где ты, родной Читтагонг? За дремучими лесами, за высокими горами, за бескрайней голой землей, которую нещадно пропекает горячее солнце! Да и был ли ты, Читтагонг-сон?

На другой день слона повели по улицам Багдада. Город оказался не такой уж большой, куда меньше, нежели араканская столица, но багдадцы не меньше, чем мьяммы, ликовали при виде царя слонов, не хуже пели, плясали и наигрывали на музыкальных инструментах. С утра Фихл Абьяда по настойчивой рекомендации Тонг Ая выкупали в тамариндовом отваре, и теперь, белее обычного, слон важно шествовал по багдадским улицам от дворца халифа к реке. Спустившись по илистому, вязкому берегу, ко всеобщему восторгу от души выкупался в Тигре, полив всех желающих из хобота, и весело протрубил раз пятнадцать. Лишь сам великий халиф не мог присутствовать при этом веселье. Болезнь вынудила его остаться во дворце. Болезнь, все больше овладевавшая его, в сущности, еще молодым организмом. Придворные хакимы разводили руками и не могли сказать ничего обнадеживающего. Опухоль росла с каждым днем, и Аль-Мансуру оставалось лишь радоваться, что он успел дожить до того дня, когда к нему в Багдад пришел белый слон, ибо звездочеты предсказывали: Фихл Абьяд принесет Аббасидам счастье, Багдаду – процветание, детям и внукам Аль-Мансура – славу и успех.

– Как там мой Фихл Абьяд? – спрашивал халиф у визиря.

– Он купается в Тигре, о повелитель, – ответствовал Яхья ибн-Хамид Бармакид. – Народ ликует. Все говорят, что сей слон – лучшее свидетельство вашего могущества.

– Это хорошо, – со вздохом радости закрывал глаза Аль-Мансур.

Зато все его сыновья и внуки, вся его родня была при слоне на берегу Тигра, а одиннадцатилетний внук Харун настолько осмелел, что забрался на спину к Фихл Абьяду и уже не слезал, несмотря на требования своих воспитателей. Его отец, Аль-Махди ибн Аль-Мансур, вольно или невольно ожидающий кончины своего отца и посему готовящийся к тому, чтобы сделаться великим халифом Багдада, не позволял себе участвовать непосредственно в купании Фихл Абьяда и наблюдал за происходящим со стороны. Его старший сын Хади стоял рядом и вовсю завидовал Харуну: «Да, ему можно, а мне нельзя!» Хади был всего-то на несколько лет старше Харуна, но уже должен был вести себя чинно, как подобает будущему наследнику престола.

Мокрый до нитки Харун так и не слез с Фихл Абьяда, и, когда Тонг Ай и двое багдадских погонщиков слонов вывели наконец Фихл Абьяда из вод Тигра, внук халифа до самого дворца ехал на белом слоне, возжигая все большую и большую зависть в своем старшем брате. И с этого дня между слоном и Харуном завязалась дружба. Мальчик запретил кому бы то ни было угощать слона баклавой и кунафой, которые тот любил до дрожи в коленях. К тому же, в отличие от Хади, Харун не был постоянно обременен различного рода уроками, ведь его же не готовили к тому, чтобы быть когда-нибудь халифом. Постепенно младший внук Аль-Мансура полностью завладел белым слоном. Тонг Ай, обучив местных слоноводов всем хитростям обращения с Фихл Абьядом, вскоре исчез навсегда из Багдада и отправился назад к своим мьяммам. Его место занял молодой слоновод по имени Аббас. Он был сыном одной из двоюродных сестер Аль-Мансура, а отца у него не было, хотя все ведь знали, что отцом незаконнорожденного бедняги был сам Аль-Мансур.

И вот со временем Аббас заменил белому слону и Тонг Ая, и Ньян Гана, а Харун – принца Аунг Рина. Сад, замысленный Аль-Мансуром, был достроен уже при Аль-Махди, ибо Аль-Мансур вскоре умер от своей неизлечимой болезни, а Аль-Махди вступил вместо него на престол. Сей дивный сад, огромный, тенистый и прохладный, был назван одним из эпитетов рая – Бустан аль-Хульд, то бишь – «сад вечных наслаждений». Разные птицы и звери были запущены сюда – фазаны и павлины, фламинго и лебеди, цапли и ибисы, олени и косули, антилопы и лани, разнообразные виды диких баранов и коз. А каких только деревьев, кустарников, трав и цветов не росло тут! Пять серых слонов халифа – три слонихи и два самца – пущены были свободно пастись по саду Бустан аль-Хульд. Здесь же поселился и белый бирманский слон Фихл Абьяд. И новая, багдадская, жизнь пришлась ему по вкусу.

Пиры по случаю прибытия в Багдад белого слона длились при дворе халифа Аль-Мансура три дня подряд. В первый день в Золотом дворце, который также назывался дворцом Всего Сущего, был дан пир в честь самого слона и великого государя, к которому слон прибыл. На второй день в Синем дворце Изображений был дан пир в честь самого государя и белого слона, который к нему прибыл. На третий день в Серебряном дворце Отражений был дан пир в честь купца Бенони бен-Гаада, раздобывшего для халифа Аль-Мансура замечательное животное. И каких только дивных яств не подавали на этих обильнейших трапезах! Наутро после первого пира особенно вспоминались шаурма по-багдадски из отменной ягнятины, лахмех из запеченных на углях куриных грудок и кебаб из антилопы. Наутро после второго пира все целовали кончики пальцев, поминая вчерашний масгуф – тигрского сазана, жаренного на открытом огне в распластанном виде. И, поскольку к третьему пиру гости успели достаточно пресытиться, поварам пришлось расстараться, дабы угодить им. На сей раз всех привело в восхищение то, с каким искусством приготовлена варайнаб-ябра из говядины и хорасанского риса, запеченных вкупе с головками чеснока в виноградных листьях и поданных под волшебным молочно-лимонным соусом.

Аль-Мансур строго соблюдал правила шариата, и никакого хаира на этих пирах и в помине не было.

Хотя, если кто совсем изнемогал, мог удовлетворить потребность в вине или гашише, уединившись в нарочно для этого отведенных комнатах. Зато прекраснейших гурий, готовых в любой миг усладить зрение, слух, обоняние и осязание любого гостя, было хоть отбавляй.

Купец Бенони и его спутники на первом пиру сидели в некотором отдалении от халифа. Во дворце Изображений их посадили гораздо ближе, а во дворце Отражений они уже восседали на почетном месте в непосредственной близости к блистательному Аль-Мансуру, и халиф время от времени поворачивался к ним, дабы продолжить беседу. Он тщательно выспрашивал у них обо всех подробностях путешествия и долго смеялся над тем, как хитроумно были обведены вокруг пальца араканский государь и его приближенные. Наконец настала вожделенная для Бенони минута, когда халиф вспомнил о главном.

– Да! – вскинул он свои красивые черные брови. – А чего же ты хочешь, многоумный купец, в награду за свои подвиги и за это белое чудо, коим ты нас так порадовал?

Бенони бен-Гаад в свою очередь вскинул рыжие брови и с достоинством ответил:

– Осмелюсь напомнить солнцеподобнейшему повелителю Вселенной, что, объявляя о желании видеть при своем дворе белого слона, великий Абуль-Махди Аль-Мансур ибн Абуль Аббас дал слово, что тому, кто приведет в Багдад желаемое животное, он отдаст в жены одну из своих племянниц, присвоив счастливцу соответствующее положение в обществе и хорошее приданое.

– Ах вот как? – откликнулся Аль-Мансур, будто и впрямь полностью забыл о своем обещании. – Визирь Яхья! Я вправду обещал нечто подобное?

– Сущая правда, государь, – отвечал любимый визирь халифа.

– Так-так, – задумался халиф. – А какие из моих племянниц теперь свободны и вполне созрели для замужества?

– Их несколько, о светлейший хранитель света, – напомнил визирь. – Пятнадцатилетняя Шукрия, четырнадцатилетние Джума и Шихаб, двенадцатилетняя Джамила, и еще одна Джума, которой еще только десять лет, но весьма раннее развитие уже устремляет ее к браку.

– Ты слышишь, купец, – улыбнулся халиф болезненною улыбкой, – твое желание вполне может быть исполнено.

– Прямо сейчас?

– Если пожелаешь, то прямо сейчас. Отчего бы и нет?

– В таком случае, нельзя ли посмотреть на указанных визирем девушек и выбрать любую из них?

– Можно и посмотреть, – морщась от внезапно проснувшейся боли, ответил Аль-Мансур.

– Яхья! – Халиф щелкнул пальцами.

Не прошло и получаса, как девиц обрядили и доставили в пиршественный зал Серебряного дворца. Их усадили напротив Бенони, Ицхака и Рефоэла и заставили по очереди спеть что-нибудь, дабы гости могли оценить не только их внешние, но и внутренние дарования. Бенони внимательнейшим образом разглядел каждую. Две были откровенно некрасивы. Одна – хорошенькая, но в глазах – явно неизбывная глупинка. Зато две были очень хороши по всему.

Светловолосая и синеглазая Шукрия обладала царственной осанкой, чувственный рот и мягкие руки сулили бездну наслаждений, во взгляде сквозил ум, а в голосе – покорность. Десятилетняя Джума и впрямь выглядела вполне созревшей, и от всего ее существа исходил неизъяснимый аромат женственной сладости. Когда она, последняя в свою очередь, спела песню, Бенони наклонился слегка к Ицхаку и спросил:

– Ну, сынок, какую из них ты бы выбрал себе в жены?

Ицхак удивленно посмотрел на отца. Халиф еще более удивленно уставился на еврея:

– Разве ты подбираешь невесту не для себя, а для своего мальчика?

– У меня уже есть жена, – ответил Бенони, – и другую мне не надо.

– Отчего же? – недоумевал Аль-Мансур, – Разве у твоего прародителя Йакуба была только одна жена? Разве не имел он детей от наложниц?

– Имел, но не в том дело.

– А в чем же?

– Просто я хочу, чтобы с твоим домом породнился именно мой сын Ицхак. Покуда мы ходили за слоном, мальчик достаточно вырос и возмужал.

– Ну что ж, пускай твой сын выбирает.

– Ну, сынок, кого ты возьмешь себе в жены?

– Не знаю, отец, мне нравятся две – светловолосая и та, которая пела последней, – скромно потупясь, ответил Ицхак.

– У тебя отличный вкус, мой мальчик! – обрадовался Бенони.

– Отдам только одну! – сердито огрызнулся Аль-Мансур.

– Возьми младшую, – шепнул отец сыну.

– Хорошо, отец, как скажешь, – ответил Ицхак и тут только понял, что ему и впрямь страшно нравится маленькая Джума. От одного ее взгляда хотелось выпрыгнуть из телесной оболочки и взмыть в небеса. – Я выбираю самую младшую.

– Но ей еще только десять лет, – фыркнул халиф.

– Но ее уже привели на смотрины, – резонно ответил Бенони.

– Хорошо, по рукам, – смирился Аль-Мансур. – Надеюсь, твой сын не муктасид?

– Что-что? – побледнел Бенони бен-Гаад. Об этом-то препятствии он совсем позабыл.

– Я спрашиваю, твой сын – правоверный мусульманин?

– М-м-м… А разве это входило в условия? – совсем растерялся купец.

– А как же! – воскликнул халиф. – Никто из моих родственников не имеет права жениться или выйти замуж за муктасида. А почему ты смутился? Твой Ицхак, он что – ревностный яхуд?

– О нет, нет, – забормотал Бенони. – Просто он еще не успел как следует обратиться к Аллаху.

– Пусть поспешит, – строго заметил халиф.

– Непременно, непременно! К свадьбе он уже будет самым ревностным поборником Всемилостивого и Милосердного.

– О чем ты говоришь, отец! – вспыхнул тут Ицхак. – Наш Бог, Бог Авраама и Иакова, вывел нас из араканской темницы, спас от неминуемой гибели и возвратил сюда, домой. И я должен предать его?

– Что это он там бормочет на вашем полупонятном наречии? – спросил халиф. – Он что, отказывается от брака с моей племянницей?

– Нет, о светлейший… – едва успел вымолвить Бенони.

– Да, о светлейший, – перебил отца Ицхак, – я не могу жениться на красавице Джуме, потому что поклоняюсь Богу моих предков. Да, я – яхуд, я – муктасид, я – не мусульманин.

– Ну, так и разговор окончен, – с облегчением выдохнул халиф Багдада. – Яхья, эй, Яхья!

Оглох, что ли? Распорядись, чтобы племянниц отвели в их комнаты.

Географ Дикуил собственноручно начертал рисунок, изображающий зверя элефанта, и принес его Карлу. Тот поначалу сильно нахмурился и долго мрачно разглядывал творение Дикуила. Затем лицо короля стало медленно разглаживаться, светлеть и наконец Карл промолвил, разглаживая свои пышные усищи:

– Таков он, значит, мой элефант!.. Ну пускай будет таким. Приказываю изготовить особое знамя с изображением могущественного элефанта в окружении моих анаграмм.

Приказ Карла был выполнен, и вскоре ахенские мастерицы сшили златотканое знамя, в центре которого был изображен зверь, сконструированный Дикуилом. Это был не то бык, но безрогий, не то весьма толстый конь с огромными ушами и длинным обвислым носом, из-под которого торчали родственные кабаньи клыки, только очень длинные. Задние окорока у него были точь-в-точь свиные, зато хвост пышный, как у ухоженного аквитанского скакуна, и в основании хвоста цвела лилия. Под носом у сего чудища располагалась лира. Тем самым Дикуил хотел показать, что элефант способен издавать весьма музыкальные звуки, но если честно, впечатление было таково, будто зверюга всерьез намеревается закусить этой лирою. И, пожалуй, лишь изящные анаграммы Карла несколько сглаживали общую картину, изображенную на знамени.

Элефантово знамя получило статус наравне с другими знаменами и эмблемами Карла и должно было участвовать во всех его походах. Уже на следующий год его увидели непокорные саксы, а когда тем из них, которые попали в плен или добровольно принимали присягу Карлу, втолковывали, что сие и есть их мифический зверь Ифа, иные из них благоговейно трепетали, а другие недоверчиво ежились или фыркали.

Два года подряд Карл только то и делал, что усмирял – впрочем, без особенного кровопролития – саксов. На третий год после появления элефантова знамени Карл решил вновь навести порядок по другую сторону Альп. С наступлением Великого поста он перешел со своим войском через горные перевалы и в Мантуе собрал генеральный сейм, на котором объявил о своем намерении придать особые полномочия своим сыновьям в отношении Италии и Аквитании.

В середине марта Карл оставил Мантую и двинулся в Рим, чтобы там встретить Пасху.

Стояла волшебная ранняя итальянская весна, и окрестности Эмилии, в которых оказался государь, переправившись через Пад, столь унылые в летнее время, сейчас казались милыми. И все же Парма даже весной оставалась Пармой – скучнейшим и захолустнейшим городишком, где ничто не могло тронуть воображения путешественника. Карл решил лишь на пару часов задержаться здесь, и когда он обедал, Дикуил и Дунгал подвели к нему какого-то высокого и худощавого человека, на которого король ни за что не обратил бы внимания, не будь гибернийцы так взволнованны.

– Ваше величество, позвольте вам представить, – обратился к королю Дунгал, – Перед вами один из блестящих умов современной Британии – дьакон Альбинус, заведующий знаменитой Йоркской школой, автор Жития святого Мартина, поэт и знаток бесчисленного множества языков.

– Рад такому знакомству, – улыбнулся Карл. – Прошу вас, почтенный Альбинус, отобедайте с королем франков. Я наслышан о Йоркской школе и весьма сожалею, что Йорк не находится в двух часах езды от Ахена или Геристаля.

– Для такого государя, как вы, ваше величество, нет ничего невозможного, – с улыбкой учтивости отвечал Альбинус, – Только пожелайте – и Йорк переедет в Ахен или Геристаль.

– Смотрите, вот возьму и пожелаю! – засмеялся Карл, – Какими судьбами вы оказались в этих скучнейших местах Италии?

– Я еду из Рима домой, – сказал дьакон, – а в Риме получил паллиум для нового Йоркского архиепископа Эльберта. Все, что у меня есть в жизни и в душе, всем этим я обязан ему.

Он заведовал школой до получения кафедры, а затем поручил школу мне.

– Странное у вас имечко, – усмехнулся Карл, нисколько не видя в этом человеке чеголибо примечательного, – Больше похоже на кличку.

– А это и есть кличка, – кивнул дьакон из Йорка. – Школьная. А на самом деле меня зовут Алкуин.

– А вот Алкуин – красиво, – сказал Карл, – Обещаю вам, что своего пятнадцатого сына непременно назову Алкуином.

И король первым расхохотался своей, как ему показалось, весьма остроумной шуточке.

Алкуин Альбинус из вежливости тоже посмеялся, затем вдруг решительно заявил:

– Этого никогда не будет.

– Вот как? Почему же? – прекратил свой смех король. – Вы хотите сказать, что Хильдегарда не нарожает мне еще двенадцать сыновей? Ошибаетесь. Она способна наплодить и больше; правда, Хильдегарда?

– Для меня нет лучшего удовольствия, – ответила швабка.

– И все же двенадцати сыновей у вас не будет, – сказал дьакон и, почувствовав нависшее над столом неприязненное молчание, поспешил объясниться: – Простите, ваше величество, но я без тени лести считаю вас наиглавнейшим действующим лицом современной истории, а потому имею дерзость говорить такие вещи.

– Не понимаю, – сурово сказал Карл.

– Все очень просто. Я обладаю некоторыми способностями заглядывать в будущее людей, а поскольку вы, ваше величество, интересуете меня больше, чем кто-либо на земле, то я знаю о вашем будущем больше, нежели кто-либо из живущих.

– Ну, например, что будет со мною в Риме? – спросил Карл с откровенной насмешкой.

– Но если я произнесу это вслух, то раскрою ваши планы, о которых вы пока еще никому не сообщали, – сказал Алкуин Альбинус.

– Можете сказать мне на ухо, – дозволил король.

– Благодарю, – сказал заведующий Йоркской школой, наклонился к уху франкского государя и прошептал: – Вы назначите Карломана королем Италии, а Людовика – королем Аквитании, Папа помажет их, причем Карломана под именем Пипина, а вы за это подарите Папе область Сабину.

– Хм, – озадаченно хмыкнул Карл. – Об этом и впрямь почти никто не знает.

Он посмотрел внимательнее в глаза Алкуина и увидел в них ум, усмешку, дерзость, задор, но и – любовь. Он почувствовал рядом с собой человека, который почему-то его очень любит. На душе у него стало муторно.

– Да, – сказал Алкуин, – если в Рим приедут послы от византийской императрицы и попросят руки Хруотруды для царевича Константина, не говорите ни да, ни нет.

– Вы что, волшебник? Колдун? Ясновидящий? – все еще раздраженно спросил Карл.

– Я – Христов воин, и если что-то открывается мне, то лишь во время искренних молитв, – сказал Алкуин.

Карл с минуту смотрел на него, затем молча принялся жевать жаркое, а когда все было съедено, сказал:

– Мне нужен такой штукатурщик. Как насчет того, чтобы Йорк переселить куда-нибудь поближе к Ахену?

– Я же сказал, что для такого государя, как вы, нет ничего невозможного, – сказал Алкуин.

– Что ж, я буду ждать вас, – сказал Карл. – Благодарю за приятную беседу. Обед окончен, и нам пора отправляться дальше. Парма – слишком унылый городок, чтобы задерживаться в нем надолго.

На том и закончилась их первая встреча. Карл прибыл в Рим, отпраздновал там Воскресение Господне, а в светлый вторник Папа Адриан нарек Карломана новым именем – Пипин, после помазал его королем Италии, а пятилетнего Людовика – королем Аквитании, торжества по этому поводу плавно перетекли из апреля в май, и за все это время Карл ни разу не вспомнил о предсказаниях Алкуина Альбинуса, даже когда Адриан выпросил у него дарственную на область Сабину. И лишь когда в начале лета в Вечный город прибыло посольство от константинопольской василиссы Ирины с предложением обручить принцессу Хруотруду с царевичем Константином, королю франков вдруг припомнилась мимолетная встреча в Парме со странным Йоркским дьаконом.

– Хм! – усмехнулся он этому воспоминанию, пообещал послам в ближайшие несколько дней обдумать предложение и дать ответ, а в тот же вечер за ужином спросил у всех, кто присутствовал при пармском разговоре: – Кто из вас помнит, что именно посоветовал тот выскочка из Йорка? Я имею в виду насчет греков и их сватовства.

– Я помню, – сказал Дунгал.

– И я. И я, – отозвались Агобард и Дикуил.

– Лучше всех я помню, – сказала Хильдегарда, – Все же я мать своей дочери. Он сказал, что нужно ответить им ни да, ни нет. Так что надо придумать форму такого ни соглашения, ни отказа.

– Вот именно, – кивнул Карл, – Давайте думать все вместе. Что ты предложишь, Павел?

– Ну, во-первых, – почесывая висок, ответил Павел, – Хруотруде еще не исполнилось и семи лет.

– И-и-и! – Махнула рукой королева. – Кому это когда-либо было помехой или причиной для отказа! Надо что-то другое.

– Быть может, сказать, что она сейчас больна и мы ждем ее выздоровления? – предположил Павлин Аквилейский.

– Ну, это все равно что отказать наотрез, – хмыкнула Хильдегарда. – Больная невеста – мертвая невеста.

– А что, если я поставлю какое-нибудь условие для Константина? – сказал Карл.

– Интересно, какое? – вскинула бровь королева.

– Скажем, так: я соглашусь выдать за него Хруотруду только в том случае, если он приедет за ней верхом на элефанте, – заявил Карл, но тотчас же по лицам собравшихся смекнул, что сморозил глупость.

– Тогда уж лучше сразу – на драконе, – фыркнула Хильдегарда.

– Ну! – топнул на нее ногой Карл.

– Можно ответить очень просто, – сказал тут Ангильберт. – Сказать, что принцесса пока еще умеет говорить лишь по-франкски, а когда научится греческому, тут и отдадим ее за царевича.

– А почему мы, собственно, должны слушаться советов того дьакона из Йорка? – недоуменно пожал плечами Теодульф.

– И впрямь – почему? – спросила королева, – Разве Константин – плохая пара для Хруотруды?

– Бог его знает, – задумчиво ответил Карл. – Но у меня такое чувство, что будет лучше послушаться, чем ослушаться. Пожалуй, твое предложение не лишено смысла, Ангильберт. И логично, и не обидно.

– Кстати говоря, – заметил тут Павел, – совет Альбинуса может и впрямь оказаться очень полезным. Положение дел в Константинополе весьма и весьма шаткое. Они никак не могут решить, поклоняться ли святым образам или считать их равными идолам. Покойный император Лев был иконоборец, а его жена Ирина тайно продолжала поклоняться иконам. Когда Лев предал казни нескольких важных сановников, заподозренных в иконопочитании, царица струхнула, но в том же, прошлом году Лев внезапно скончался, и Ирина воспрянула. Она быстро прибрала к своим рукам всю власть в государстве. Наследнику престола, Константину, сейчас, если не ошибаюсь, чуть больше десяти лет от роду. Едва ли, когда он вырастет, мать уступит ему трон.

Скорее всего, Константина ждет печальная участь. Я слышал, филархония его матери не знает границ.

– Филар… чего не имеет границ? – переспросил Карл.

– Филархония, – повторил Павел. – То бишь властолюбие.

– Так бы и сказал, – проворчал король, – Терпеть не могу эти непонятные слова, которые вполне могут быть заменены понятными. Чем виновато слово «властолюбие», что его нужно заменять какой-то там филархренией?

– Прошу прощения, ваше величество, – вежливо поклонился Павел, хотя и слегка улыбнулся при этом.

По совету Ангильберта послам было сказано, что как только Хруотруда обучится греческому языку, ее можно будет выдать замуж за наследника константинопольского престола. Прощаясь, Карл все же не преминул поинтересоваться у послов, сохранились ли еще где-нибудь в греческих землях элефанты.

– О, этот зверь с длинным носом, – закивал головой один из послов, – Есть свидетельства, что у веселой Феодоры, царицы с ипподрома, было целых два этих зверя. Но с тех пор у нас давно о них забыли. Но у некоторых восточных монархов они есть. А почему, собственно, блистательный государь франков и лангобардов интересуется этими животными?

– Просто я приобрел зуб элефанта, а имея часть, захотел иметь и все целое, – простодушно отвечал Карл.

Послы уехали. Вскоре и Карл со всей своею свитой покинул Рим. Вернувшись в свои владения, он в том году был избавлен от войны с саксами, и ко всем прочим благополучиям замирился с баварским государем Тассилоном, который принес ему присягу, за что получил от Карла великолепные виллы в Инполыдтадте и Лаутерхофене. На зиму король поселился в Каризиаке – новоотстроенном пфальце в живописнейшем месте на берегу Уазы, и в канун Рождества сюда с четырьмя своими учениками приехал дьакон из Йорка Алкуин Альбинус. Его приезд не был неожиданностью, ибо Карл все чаще вспоминал о встрече в унылой Парме и думал, приедет ли сей странный человек или не сдержит своего слова. И он все-таки приехал.

Каризиакская Пасха была особенная – накануне, в самый Страстной вторник. Карлу исполнилось ровно сорок лет, и по сему поводу сразу после пасхальных увеселений были устроены особые торжества, во время которых все гости наметили одно весьма бросающееся в глаза новшество – дьакон Алкуин за зиму успел обрести огромный вес при дворе короля. Он заслонил собою и лангобардов – Петра, Павлина и Павла, и обоих готов – Теодульфа с Агобардом, и гибернийцев – Дунгала с Дикуилом, и лучшего из пловцов – Аудульфа, и даже старинного любимца – Ангильберта. Алкуин заставил короля снова класть под подушку дощечки с письменами, он научил его вычислять праздники и распознавать небесные светила ненамного хуже самого Дунгала, он втолковывал ему азы диалектики, а самое главное – быстро поставил речь государя, доселе часто отличавшуюся невнятностью. С помощью Алкуина Карл овладел риторикой и теперь почти всегда говорил складно, внятно, не торопясь, но и не совершая излишних длиннот, плавно и уверенно.

Хильдегарду вся сия новая вспышка учебы страшно раздражала. Карл слишком много времени уделял Алкуину и слишком мало – ей, законной жене, которая все еще вожделела иметь от мужа дюжину сыновей и столько же дочек. Однажды она съязвила:

– Уж не хочешь ли ты уподобиться Юлию Цезарю, дорогой муженек?

– Что ты имеешь в виду? – удивился Карл.

– Ну… вообще, – дернула плечиком Хильдегарда.

– Если вообще, то почему бы и нет, – ответил Карл. – Пример, достойный подражания, особенно для монархов.

– То-то и оно, – усмехнулась королева, – Я слышала, Юлий очень даже увлекался худощавыми юношами.

– Что-что? – возмутился Карл. – Ты на кого это намекаешь? A-а! На Алкуина? – И он от души расхохотался.

– А почему бы и нет? – раскраснелась пышнотелая швабка, – И в бане, и в купальне, и за завтраком, и за обедом, и за ужином, и на охоте… Странно, что на ночь еще ко мне спать приходишь, а не с ним укладываешься!

– Хильдегарда, – добродушно прорычал Карл, – до чего же ты дура! Столько лет мы вместе, и я всегда считал тебя умной женщиной, а теперь вижу, что все это время ошибался.

Пойми, что, достигнув такого положения в мире, как сейчас, я не могу уже больше оставаться неотесанным мужланом. Мне необходимо образование, а Алкуин – превосходный педагог, и теперь-то я вижу, что такое Йоркская школа. Это счастье, что она переместилась сюда в лице Алкуина. И к тому же… – Он снова рассмеялся. – Какой же Алкуин юноша! То, что он худощав, – не спорю, но назвать юношей человека, коему уже под пятьдесят… Абсурду с!

– Что это еще за абсурдус? – поморщилась королева.

– То бишь ерунда.

– Так и говори. Сам же всегда бесишься, когда кто-то говорит непонятные слова, коли их можно заменить понятными. До чего же ты изменился! И не к лицу, поверь мне, тебе эта ученость.

Эти манеры выражаться… Тьфу! Все это как-то… не по-нашему. Вспомни доброго короля Дагоберта. Простодушнее и неотесаннее его не было в мире государя. Зато как он бил и басков, и саксов, и всех подобных им разбойников. И до сих пор его не забыли. Все песни – о Дагоберте.

Скажешь, не так?

– Не так, Хильдегарда, не так! – начиная сердиться, отвечал король. – Те времена прошли. Идиллия первых франкских государей канула в безвозвратное прошлое…

– Ох уж мне эти пышные фразочки!..

– Заткнись, пожалуйста, и слушай меня! Именно мы, франки, теперь призваны Богом совершить высочайшую миссию. Быть может, мне суждено уже будет стать государем всего христианского мира. И на этом новом витке истории нашего народа я не имею права уподобляться простодушненькому корольку Дагоберту. Упокой, Господи, его душу!

– Не слишком ли много ты берешь на себя, Карл? И так смотришь на меня… И не обнимаешь… Быть может, я кажусь тебе слишком толстой? Образованные ведь обожают тощих кикимор, у которых изо рта воняет гнилым желудком.

– Вот то-то я и твержу, что ты дура, – улыбался Карл и, заставляя себя уйти от мыслей о высоком предназначении франков, обнимал Хильдегарду так, как она любила – железными объятиями, от которых трещали даже ее швабские, твердые кости.

И все-таки дружба с Алкуином продолжала сердить королеву. Карл постоянно обещал ей, что как только «штукатурщик» выучит его всему, чем сам владеет, сразу же отправится куданибудь в один из больших городов, дабы там основать нечто среднее между крупным монастырем и университетом. Но Хильдегарда успела уже столь люто возненавидеть «Йоркского выскочку», что всякий раз, едва увидев его, чувствовала, как где-то в низу живота у нее что-то обрывается от злости. Она даже стала худеть от этого, и Карл вдруг заметил, что похудение ей к лицу.

Хильдегарда стала гораздо привлекательнее, и с наступлением лета король и королева испытали друг к другу неожиданно сильный прилив любовной тяги, в результате чего Хильдегарда вновь забеременела. Карл стал уделять ей много внимания и страшно переживал, что приходится расставаться, когда надо было идти с войной в Саксонию, а Хильдегарда почему-то очень тяжело переносила начало новой беременности, продолжала день ото дня худеть и часто жаловалась на боли в низу живота.

Все началось с того, что лужичане вторглись в Тюрингию. Карл отправил три полка на их усмирение, но у горы Зюнтель эти полки внезапно попали в западню, устроенную саксами, и были почти полностью истреблены – из трех военачальников погибли двое, из шести графов – четверо, из тридцати знатных воинов – двадцать пять. Вместе с известием об этой катастрофе пришла новость о том, что вся Саксония и Фризия охвачены восстанием против франков, миссионеры Виллегад и Лиутгер со всеми своими приспешниками вынуждены были срочно вернуться на родину, спасаясь от неминуемой гибели. Взбешенный всем этим, а также тем, что приходится расставаться с больной и любимой Хильдегардой, Карл со своим сильным войском вступил в пределы Саксонии, взял четыре с половиной тысячи заложников, привез их в Верден, расположенный на границе между землями франков и саксов, и здесь объявил, что, если в течение трех недель основные саксонские вожди, включая самого Видукинда, не сложат оружие и не присягнут ему в верности, аманаты будут казнены. Настроен он на сей раз был зло и решительно.

Еще бы! Его оторвали от таких любимых занятий – учебы у Алкуина и возни с Хильдегардой.

Когда срок ультиматума подходил к концу, прибыл один из вождей саксов и попросил отсрочки выполнения требований еще на три недели.

– Ни на три часа не уступлю! – грозно прорычал в ответ Карл.

Урочный час настал, и ранним октябрьским утром 6390 года заложников стали выводить небольшими кучками в поле под Верденом и там обезглавливать. Почти целый день совершалось жуткое дело, покуда наконец не были обезглавлены все аманаты. Зарядивший к вечеру дождик оросил собой поле, залитое кровью и заваленное отрубленными головами и безголовыми телами.

Вскоре пришло известие о том, что Видукинд и основные вожди бежали в Данию, ища защиты и помощи у тамошнего короля Зигфрида. В Саксонии вновь восстанавливалась власть франков, но теперь она получала огромные полномочия. Карл издал жесточайший свод законов, получивший наименование Саксонского капитулярия, по которому любое прегрешение против светской и церковной власти франков должно было караться смертью. За свое свободолюбие саксам приходилось платить по самому высокому счету.

К празднику Рождества Карл поспешил возвратиться в родные земли, и в Теодонисе после четырех с половиной месяцев разлуки встретился с Хильдегардой. Его поразили необычные, несвойственные цветущей некогда королеве худоба и бледность. Эта женщина, которая никогда, даже на последних месяцах беременности, не сиживала на месте, всюду совала свой нос, всюду обозначала свое присутствие безудержным смехом или неистовой бранью, теперь тихохонько полеживала в самом укромном уголке пфальца, часами глядя в огонь камина и почти не притрагиваясь к еде. Карл, мечтавший о том, как он всю ее расперецелует, вдруг не решился – припал губами к руке, затем только осторожно поцеловал в губы.

– Хорошо, что ты приехал до того, как я умру, – сказала королева.

– Приказываю не умирать! – попытался пошутить король, – Издаю строжайший капитулярий – «De ргоhibitio mortis regini Hildegardi», что должно переводиться как «Запрещение королеве Хильдегарде умирать» – или как там, черт возьми, правильно будет в этой проклятой латыни, сколько ни учи ее!

– Ученость погубит тебя, Карл, – простонала королева, глядя на мужа усталыми, измученными глазами, – Мерзкий штукатурщик сглазил нас.

– Зачем ты так!..

– Зачем?! А разве не он предрек нам, что у нас больше не будет сыновей? Вспомни его гнусные пророчества в Парме.

– Где он теперь?

– Отправился в Аквитанию. Надеюсь, ты побудешь со мной хотя бы один день, прежде чем отправиться к нему?

– Я никуда от тебя не уеду, клянусь тебе, родная!

– Побудешь со мной, покуда я не умру?

– Хильдегарда! Ведь я запретил тебе умирать! Приказ короля! Мы отпразднуем Рождество, Пасху, рождение этого нового малыша…

– До Рождества, может, еще и доживу, а вот до Пасхи и до… вряд ли. И все-таки ты вернулся, мой любимый Карл!.. Говорят, ты отрубил головы пятидесяти тысячам саксов?

– Всего лишь четырем с половиной. Я посвятил эту казнь тебе.

– Лучше бы ты пощадил их ради моего выздоровления.

– Прости, я не знал. Хотел как лучше.

– Не довелось повстречать элефанта? – на сей раз уже попыталась пошутить Хильдегарда.

– Этот гигант поросенок до сих пор прячется от меня, – улыбнулся Карл.

– Быть может, он придет к тебе лишь тогда, когда ты достигнешь непревзойденного величия?

– Скорее всего.

После Рождества Хильдегарда вроде бы почувствовала себя лучше, но к началу февраля болезнь вновь одолела ее, так что духовник разрешил ей вовсе не говеть Великим постом, разве только на Страстной неделе, да и то – ведь именно к этому времени ожидалось появление на свет малыша. Но прошла Пасха, а королева все еще не разродилась. Тощая, с огромным животом, бледно-желтая и скорбная, она постоянно теперь стонала, лежа в своей спальне, жалуясь на судьбу и проклиная Алкуина, а с ним вместе весь ученый мир. В день антипасхи она умерла во время родов, произведя на свет девочку, причем, как ни странно, довольно крупную и вполне здоровенькую. По предсмертному желанию королевы ее назвали Гизелой.

Обезумевший от горя Карл устроил грандиозные похороны, такие же пышные и шумные, какою была при жизни Хильдегарда. Подданные со всех сторон Франкского королевства съехались почтить память той, с кем их государь прожил счастливых десять лет, той, которая родила Карлу трех крепких сыновей и трех хорошеньких розовощеких дочек, лишь на одну четверть осуществив свои мечты – ведь хотела-то дюжину тех и дюжину других!

Даже вдовствующая королева Бертрада приехала на похороны своей невестки – утешить сына, хотя доселе все никак не могла простить ему то, как он обошелся с Дезидератой. Во время тризны она сообщила, что ей приснилось, будто в окно к ней залетела душа покойницы и сказала:

«Ну вот, я улетаю. Если хотите, возьму вас с собой».

– Так что, – подытожила Бертрада, – я, наверное, тоже скоро улечу. Поэтому собираюсь сейчас отправиться в Сен-Дени, к Пипину.

Появился на похоронах Хильде гарды и проклятый ею Алкуин, но Карл даже не удостоил его короткой беседы. Сразу же после похорон король собрал большое войско и двинулся в Саксонию, откуда еще на Страстной пятнице пришло известие о новом восстании, поднятом неуемным Видукиндом.

 

Глава девятая Твой слон – в Багдаде

Фихл Абьяд Аль-Мансури ибн-Абуль-Аббас – Белый Слон Аль-Мансура ибн-Абуль-Аббаса – таково было отныне его полное имя, а коротко его поначалу звали Фихл Абьядом, но постепенно все чаще и чаще стали называть Абуль-Аббасом. Связано это было с одной из многочисленных шуток юного принца Харуна, прозванного ар-Рашидом, что в те времена поарабски помимо всего прочего обозначало «острослов». Харун частенько навещал Фихл Абьяда, чтобы покататься на его широкой спине и позабавиться разными фокусами, коим слон был обучен во множестве. Часть этих фокусов досталась слону в наследство от незабвенного Ньян Гана, а некоторым он научился уже здесь – у своего нового попечителя, Аббаса, незаконнорожденного сына халифа Аль-Мансура. Слон стал для этого обделенного отцовской лаской юноши смыслом всей жизни, он проводил при слоне все свое время, ухаживал и заботился, а иногда даже спать оставался в стойле Фихл Абьяда. Ему нравилось гладить шершаво-мягкую кожу великана, а больше всего – разговаривать с ним и чувствовать, что порою Фихл Абьяд понимает сказанное и сочувствует, если говорится о чем-то печальном, или смеется, когда рассказывается нечто остроумное. Какое же это было удовольствие – заглядывать в такие минуты в умные глаза слона!

И вот как-то раз, сидя в компании друзей и придворных, Харун, вместе со всеми наслаждаясь зрелищем игр Фихл Абьяда с Аббасом, вдруг сказал:

– Еще неизвестно, кто кого обучает – слон Аббаса или Аббас слона. Сдается мне, этот слон и есть настоящий отец сироты. Да и окончание полного имени Фихл Абьяда тогда получает особенный смысл, не правда ли?

Шутка возымела успех, и вскоре слона все чаще стали кликать Абуль-Аббасом, а его попечителя – Аббасом ибн-Фихл Абьядом, то бишь Аббасом, сыном Белого Слона.

В то время халиф Аль-Мансур, великий основатель и строитель Багдада, скончался от тяжкой болезни, разъевшей внутренности, и место на багдадском троне занял его сын Аль-Махди ибн-Аль-Мансур. Он совсем не интересовался слонами, считая их давно вышедшими из моды и бесполезными животными. Особой милостью нового халифа пользовался купец и путешественник по имени Синдбад, который и впрямь много поездил по белу свету, но главное – обладал великолепным даром выдумывать всевозможные небылицы о своих странствиях. В отличие от своего отца, Аль-Махди любил спать с утра до полудня, а ночью сидеть у огонька и слушать разные сказки. При дворе Синдбад получил прозвище ас-Самир, что значит – «ночной собеседник», а вот среди жителей Багдада он был гораздо больше известен под другой кличкой – Синдбад аль-Каззаб, то бишь – Синдбад-болтун.

И вот этот-то Синдбад внушил халифу Аль-Махди мысль о том, будто слоны и прочие имеющиеся в Багдаде диковинки – пустяк по сравнению с тем, что ему доводилось видеть во время путешествий. Чего стоила, к примеру, байка о том, как однажды он и его спутники причалили к некоему острову, который на самом деле оказался спиной громаднейшей рыбины.

Мол, рыба эта уснула много десятилетий тому назад, оставив над поверхностью воды свою спину, и спина обросла землей, травой, деревьями, населилась зверями и птицами. Естественно, халифу захотелось иметь у себя если не саму эту рыбу, ибо едва ли возможно было провести ее из моря вверх по Тигру, то хотя бы внучку или правнучку, которая по идее должна в размерах уступать раза в три. Каково было бы устроить пир и угостить собравшихся масгуфом из такой рыбехи!

Хотя Бенони бен-Гаад и добился от халифа, чтобы взамен неудавшегося брака Ицхака с юной племянницей государя ему выплатили хорошее денежное вознаграждение в размере двадцати тысяч дирхемов, обида угнездилась в душе еврея и стала свербить, как режущийся у младенца зуб. Как ни злился он на сына, оказавшегося столь жестоковыйным, Ицхак твердо стоял на своем убеждении, что даже ради получения родства с самим халифом нельзя предавать веру предков. И Бенони смирялся, глубоко в душе понимая – сын прав.

На второй год после возвращения в Багдад Бенони отправился на Запад, взяв с собой сына и верного Рефоэла. Шли годы, Ицхак рос, становился мужчиной, слон жил при дворе уже нового халифа и ничем не был виноват в том, что Ицхак не женился на юной Джуме, отданной в гарем султана Басры. И вот о чем они заговорили однажды вечером, сидя в иерусалимской гостинице:

– Хотел бы я сейчас отведать слоновьего хобота, – сказал вдруг Ицхак с загадочной улыбкой.

– Чего это вдруг? – удивился Бенони.

– Просто вспомнилось, как нас угощали в Читтагонге.

– Проклятый слон, – проворчал Бенони. – Я так на него рассчитывал! А в результате юная племянница халифа уплыла в Басру.

– У нее был слишком похотливый взгляд, – вставил свое слово Рефоэл. – У наших жен не должны быть такие бесстыжие глаза.

– Однако она иногда снится мне во сне, – признался Ицхак. – Халиф все же отменная скотина!

– Зато он теперь корчится в своем Джаханнаме, – усмехнулся хитроглазый Фоле. – Туда ему и дорога.

– И все же мне кажется, мы недостаточно отмщены, – сказал Ицхак, вновь удивляя своего родителя подобными речами.

– Я тоже так считаю, – кивнул Бенони с радостью. – Болван Аль-Махди окружил себя глупыми болтунами типа Синдбада аль-Каззаба, которые как сыр в масле купаются, а настоящие купцы, способные достать нужную вещь даже с луны, у него не в почете. Следовало бы какнибудь проучить его.

– Вопрос только как?.. – нахмурился Ицхак бен-Бенони.

– Мне кажется, – промолвил Фоле, – лучше всего действовать через младшего сына халифа, оболтуса Харуна. Мальчишка страшно завидует своему брату Хади, что тому достанется трон. Это юное создание, как говорят, способно на великие гадости ради достижения своей цели.

Еще можно действовать и через визиря Яхью ибн-Хамида, который, насколько мне известно, высоко ценит наши способности.

– Тем более у меня с Яхьей почти приятельские отношения, – сказал Бенони, – Он не считает, что надо сторониться муктасидов.

– А светловолосая Шукрия еще ведь ни за кого не выдана замуж, – произнес Ицхак и хищно улыбнулся.

Через четыре года после этого иерусалимского разговора в Багдаде был пир по случаю женитьбы семнадцатилетнего Харуна ибн-Аль-Махди ар-Рашида. Его женили на ровеснице из рода Хашимитов, миловидной Ситт-Зубейде, о которой говорили, что для взбалмошного Харуна она будет лучшей главной женой, ибо она рассудительна, умна не по годам и сможет сдерживать его дурные наклонности.

В самый разгар пира, когда гости успели уже по нескольку раз отлучиться, дабы тайком вкусить какого-нибудь хаира, и пришло самое время подавать свежеиспеченный масгуф, в пиршественный зал дворца Отражений вошел молодой двадцатилетний купец Ицхак бен-Бенони.

Он только что возвратился из очередного путешествия и принес новобрачным свои подарки, среди которых оказалась одна очень забавная статуэтка из Эфиопии, вырезанная из большого куска эбенового дерева и изображающая некое странное животное, похожее на лошадь, закованную в громоздкие панцири и имеющую на морде длинный и мощный рог, подобный мечу.

– Что это за зверь такой, Ицхак? – спросил Харун ар-Рашид, со смехом разглядывая странную статуэтку.

– Сей зверь – всем зверям зверь, – отвечал Ицхак. – Даже слоны, даже львы опасаются его. Аль-каркаданн – вот что это за зверь. Он бегает быстро, как лошадь, силен, как слон, и храбр, как лев, а рог его обладает такими целебными свойствами, что если человек владеет алькаркаданном, то ему не страшен никакой яд.

– И тебе довелось видеть этого зверя? – спросила невеста.

– Увы, нет, – ответил купец, – но я знаю, где его искать.

– Ибрахим, – обратился Харун к поэту Аль-Маусили, – ты знаешь что-нибудь об алькаркаданне?

– Кажется, так называется одно из созвездий, – пожал плечами Аль-Маусили. – И в сказках говорится о единорогах, но что они существуют где-то на свете – это я слышу в первый раз.

– Подойди-ка к Синдбаду, вон он сидит подле отца, и спроси у него, что он знает об алькаркаданне, – приказал Харун, и, покуда тот отправился исполнять приказание, он усадил купца Ицхака рядом с собою и принялся расспрашивать, в каких странах он был и что новенького с ним приключилось. Тот стал перечислять Хиджаз и Магриб, Нубию и Миср, Эфиопию и Сабу, в которой, увы, ему пришлось похоронить своего отца.

– Зато какие одежды я привез из Баальбека, какие бурнусы из Магриба, каких красных верблюдов! – всплеснул руками Ицхак, подчеркивая, что при столь веселом событии ему не хочется говорить о смерти родителя.

Вернувшийся Ибрахим сказал, что Синдбад ас-Самир Нечего не знает об аль-каркаданне.

– В таком случае, – рассмеялся Харун ар-Рашид, – ты, Ицхак, будешь моим Синдбадом.

Садись рядом, и пусть отныне все называют тебя моим сотрапезником Ицхаком ан-Надимом.

На подобное везение молодой купец и не рассчитывал!

Грозный король франков возвращался из своего похода на саксов, одержав над врагом сокрушительную победу под горой Оснегги возле города Детмольда, после которой он гнал его до берегов реки Хазе, где и добил, окрасив реку саксонской кровью. Но там же печаль об умершей Хильдегарде окрасилась новым горем, когда пришло известие о том, что в Сен-Дени, исполнив свое пророчество, умерла его мать Бертрада.

Впереди своего доблестного войска хмурый король въехал на старинный мост через Рейн, построенный чуть ли еще не самим Марком Випсанием Агриппой и ведущий в град, названный именем этого римского полководца. Жители Колонии Агриппины с ликованием встречали своего государя, усыпая путь под копытами его коня благоуханными августовскими розами и лилиями.

Рядом с Карлом впервые ехал его старший сын Каролинг. Ему в этом году исполнилось одиннадцать лет, и отец решил взять его с собой в поход, все трудности коего мальчик с честью перенес, отчего и был удостоен права ехать теперь рядом с отцом.

Вдруг строгое лицо Карла словно озарилось. Он натянул поводья и слез с коня, а навстречу ему выступила женщина, которую он и хотел-то видеть, но никак не ожидал почему-то встретить именно здесь. Она, конечно, постарела, но в свои сорок четыре года все еще оставалась красивой и привлекательной, а главное – глаза ее по-прежнему излучали любовь к нему.

– Химильтруда, – произнес он давно не произносимое имя, ласково взял свою бывшую жену за руку и вдруг добавил горестно: – Моя Хильдегарда умерла…

– Я знаю, – тихо сказала Химильтруда, – Но зато ты разбил саксов. И говорят, что им теперь не подняться.

– Еще жив Видукинд, – ответил Карл. – А как там Пипин?

– Твой или наш? – спросила Химильтруда.

– Твой… и наш, – сказал Карл.

– Да вот же он. – Химильтруда повернулась и вывела из толпы шестнадцатилетнего горбатого юношу, глаза которого испуганно взирали на короля исподлобья.

– Каково вырос! – покачал головой король, – Здравствуй, Пипин.

– Зра… здравствуйте, ваше величество, – откликнулся горбун.

– А маленький Карл уже, я смотрю, был в походе? – улыбнулась Химильтруда.

– Я не маленький! – возмутился Каролинг.

– Ему даже довелось звякнуть мечом о меч врага, – подтвердил Карл. – Можете следовать вместе с нами и пировать здесь.

– Благодарю вас, ваше величество, – поклонилась Химильтруда.

На другой день Карл проснулся утром в ее объятиях, стал вспоминать вчерашний пир в честь триумфа над саксами, танцы, во время которых Химильтруда увлекла короля за собою и всю ночь кусала ему губы во время жарких и длинных поцелуев… Он застонал. Похмелье, тягость на сердце, воспоминание о Хильдегарде и свежая память о том, как безгранично он был счастлив этой ночью с Химильтрудой, затопили его душу неизъяснимой и смутной тоскою.

– Ты стонешь? – спросила женщина сонным голосом. – Тебе плохо?

– С тобой – хорошо, – ответил Карл. – Но я не представляю, как буду жить без тебя.

– Так живи ж со мной, – прошептала Химильтруда, чувствуя, как глаза наполняются слезами.

– Что ты шепчешь? – не расслышал Карл.

– Я говорю: но и со мной ты не сможешь жить, – сглотнув комок горечи, не сразу откликнулась Химильтруда.

– Ни с тобой, ни без тебя, – вздохнул Карл и снова простонал, понимая, что лучше не говорить таких слов.

Уезжая через неделю из Колонии Агриппины, он все же взял их с собой – и свою первую жену, и своего первого сына, но уже в Вармации им суждено было расстаться.

Солнечным сентябрьским днем они въехали в этот город. Граф Беро встречал их вместе со своей дочерью Фастрадой, столь красивой, столь цветущей и молодой, что Карлу вмиг сделалось стыдно за Химильтруду с ее паутиной морщинок вокруг глаз и точечками на кончике носа, за горбатого Пипина с его виновато-озлобленным взглядом; захотелось, чтобы они вновь исчезли в бездне времени и пространства, а рядом оказалась эта благоухающая юностью и красотой девушка. Ее стремительное, как стрела, и крепкое, как яблоко, имя так и вонзилось, вкатилось в его сердце, изгоняя из него тоску и тяжесть, боль и свет воспоминаний.

В первый же день пребывания в Вармации Карл приказал Химильтруде и Пипину-горбуну отправляться в Ахен, а сам сломя голову принялся ухаживать за желанной Фастрадой. Она с достоинством принимала его ухаживания и не спешила отдаться во власть его страсти, понимая, что он, быть может, и не захочет еще жениться на ней. Как-то раз он не выдержал и рассердился, сетуя, что Фастрада ничем не отблагодарила его за сердечность и ласки.

– Как раз это я и хотела сделать сегодня, – лукаво улыбнулась дочь графа Беро.

– Каков же твой дар, Фастрада?! – нетерпеливо воскликнул король, хватая ее за руку.

– Не спешите, ваше величество, – отвечала девушка, убегая из комнаты, где происходил разговор.

Через минуту она вернулась, неся небольшую шкатулку, в которой оказалась маленькая медная статуэтка, изображающая милое животное с длинным носом, толстенькое и лопоухое, – Я знаю, что вы мечтаете иметь у себя элефанта. Один купец, приехавший из Италии, привез эту вещицу, изображающую элефанта в натуральном его обличии и выполненную мастером из далекого города Багдада. Возьмите, ваше величество, этого элефантика от меня в подарок за вашу доброту и любезность.

Свадьбу играли здесь же, в Вармации, прямо накануне Рождественского поста, так что полноценного медового месяца у молодоженов не получилось, поскольку Карл решил все же наказать себя за столь недолгий траур по незабвенной Хильдегарде и отпоститься самым строгим образом. Дети отнеслись к новой супруге своего отца вопреки ожиданиям хорошо, особенно самые маленькие, Людовик и Берта, с которыми Фастрада проводила много времени в играх и забавах. Карломан-Пипин болел и находился в Геристале. Каролинг заявил, что ему лично все равно, кто будет новой королевой, а без королевы королей не бывает, и он прекрасно понимает отца. И лишь Хруотруда надолго насупилась, полагая, что Карл совершил предательство.

Чувствуя свою вину перед старшей дочерью, король принялся осыпать ее разными подарками, заказывать для нее роскошные платья и настолько переусердствовал в этом деле, что теперь стала обижаться Фастрада, ревнуя мужа к Хруотруде.

Тот пост оказался чуть ли не самым трудным в его жизни, и чем ближе подходило Рождество, тем сильнее обуревало Карла томление плоти, и по ночам его преследовали сразу три образа женщин – отринутой вновь Химильтруды, навеки потерянной Хильдегарды и так и не распробованной как следует Фастрады. Первой принадлежала память сердца, второй – память тела, а третьей – неиссякаемые фантазии.

И захотелось ему в Геристаль, где так весело бывало встречать Новый год с Хильде гардой.

А Фастраде это не нравилось. Еще бы! В Вармации она родилась, здесь женила на себе Карла, здесь мечтала отпраздновать Рождество и Пасху, дабы еще больше прикрепить блистательного мужа к своим родным местам. Но Карл был непреклонен, и накануне самого любимого своего праздника переехал из Вармации в Геристаль вместе со «сей свитой, сыновьями и доченьками, придворными и военачальниками, поэтами и учеными, друзьями по застолью, охоте, беседам и купаньям. А в Геристале его встречал Алкуин Альбинус, успевший уже к тому времени основать богословскую школу в Туре и несколько маленьких монастырей на берегах благодатного Лигера.

И на сей раз Карл ласково встретился с другом, забыв о том, какими проклятиями осыпала «Йоркского штукатурщика» незабвенная Хильдегарда.

Напрасно злилась Фастрада. Карл и в Геристале был полон нежности и страсти, а получивший отсрочку медовый месяц наконец взял свое. И хотя у Фастрады не было того пыла, которым наградил Бог предыдущих жен Карла, государь испытывал счастье, наслаждаясь молодостью и непередаваемой свежестью дочери франкского графа Беро, насыщаясь весной ее жизни и сам от этого становясь чуть ли не двадцатилетним цветущим юношей, хотя в пышных усах его уже давно серебрились сединки.

Ах, что за чудная была зима в Геристале! Рано-рано утром, задолго до наступления дня, Карл просыпался, целовал Фастраду в душистую шейку, выскакивал из постели и, прочитав «Отче наш» да «Верую», плавал в ледяной воде купальни с Алкуином, Аудульфом, Дикуилом, Дунгалом и храбрыми соратниками – Отульфом, Хильдегерном и тестем Беро. Потом садился завтракать. К компании присоединялись Теодульф, Петр Пизанский, Павлин Аквилейский, Павел, Агобард и неженка Ангильберт. После завтрака, в утренних сумерках, выезжали поохотиться в дивной Маасской долине на зайца и белку, лисицу и волка, кабана и косулю. Лук по-прежнему оставался лучшим оружием, которым владел король. Рука его была тверда, и стрела редко промахивалась.

Раньше полудня с охоты не возвращались, затевали обед с огромным количеством жареного мяса.

Король был неприхотлив в еде, и любым самым изысканным блюдам предпочитал свежее мясцо, обжаренное на костре, спрыснутое во время жарки красным вином и им же во время еды запиваемое. Уже за обедом начиналось веселье, не кончавшееся до вечера, и, собственно говоря, обед, пение песен, пляски, игры и зрелища плавно перетекали в ужин. Все веселились как хотели, а ночью – кто с женой, кто с любовницей, кто, блюдя монашеский подвиг, один – разбредались из шумного пфальца по своим домам, временно арендуемым у местных жителей.

День ото дня все светлее становились часы выезда на охоту, приближался Великий пост, о котором некоторые уже мечтали, а некоторые поговаривали со вздохом – конец веселью. И вот наступил день, когда, садясь завтракать, Алкуин запел «Carni vale! Carni valeat!», и все подхватили, кивая друг другу – мол, ничего не поделать, последняя неделя веселья, да и та без привычного жаркого. Когда масленичное песнопение окончилось, Карл объявил:

– Друзья мои, можете поздравить своего государя и сотрапезника. Я не напрасно провел здесь, в Геристале, замечательную зиму. Фастрада зачала. Жизнь продолжается.

И громогласное «хайль!» сотрясло стены геристальского пфальца, а король в тот же день отправился провести масленицу в Ахене. С собой он взял лишь Алкуина, Ангильберта, несколько слуг и оруженосцев. Химильтруда ждала его там с нетерпением, будто чувствовала, что он вспомнит о ее изгнании в Ахен и непременно приедет, прежде чем окунуться в Великий пост. И Карл, проводя масленицу в Аквис-Грануме, не переставал удивляться, за что его так любит Господь, даруя столь дивные радости – ведь только что он был счастлив с юной Фастрадой, дал ей обильное семя, которое ее чрево с благодарностью приняло, и вот теперь уже – глядь! – он наслаждается любовью Химильтруды. Хорошо ли это? Едва ли. Вероятно, придется расплачиваться за излишнее счастье. Однажды он спросил Алкуина за обедом:

– Как ты думаешь, брат мой, если человек счастлив и с женой и с любовницей, а они – с ним, это очень плохо?

– Разумеется, – фыркнул Алкуин.

– Но разве это грех, если никому не приносит горя?

– Грех, ибо многоженство подобно многобожию, и неспроста, напоминая человеку о временах языческих, оно отвлекает его от мыслей о едином Боге.

– Но ведь и Бог един, да един в трех лицах.

– Так и у жены должно быть три сущности – любовь, дружба и продление рода.

– Ну да, ну да, – виновато вздохнул Карл. – Ты, как всегда, прав, мой мудрый Алкуин.

– Конечно, государь, это не мое дело, но позволь мне набраться смелости и спросить – скажи, с Химильтрудой…

– Это и впрямь не твое дело, брат мой, – тотчас перебил Алкуина король и поспешил перевести разговор на другую тему: – Лучше скажи мне, с саксами покончено или мне еще долго мучиться с ними?

– Увы, не могу тебя утешить, государь, – вздохнул Алкуин, красный со стыда, что Карл осадил его, – С этим племенем тебе еще долго предстоит воевать. Но коль уж ты взялся за это святое дело, то должен довести его до конца. И если саксы вольются в сладостную реку народов, уверовавших во Христа, тебя назовут равноапостольным.

– Понятно, – нахмурился Карл. – Значит, долго… Сколько же?

– Пока не придет элефант, – ответил Алкуин и загадочно улыбнулся, глядя на короля своим ласковым и глубоким взглядом.

– Элефант? – вздрогнул Карл. – Ты не шутишь? Не насмехаешься надо мной?

– Разве бы я посмел?

– Ну а когда придет элефант?

– Этого я не знаю, – пожал плечами Алкуин. – Знаю только, что он уже существует на свете.

– Вот как? А где он теперь, ты знаешь?

– Кажется, знаю. Далеко. В городе Багдаде.

– В Багдаде? А статуэтка, которую подарила мне перед свадьбой Фастрада – быть может, ее сделали, глядя на моего элефанта? Фастрада сказала, что ее изготовили именно в Багдаде.

– Вполне возможно, что эта статуэтка – портрет твоего элефанта, – ответил Алкуин с улыбкой.

– Постой-постой! – Карл схватил собеседника за локоть. – Ты знаешь, что сказала мне Хильдегарда незадолго до смерти? Она сказала, что, когда я достигну истинного величия, тогда-то ко мне и придет элефант. Вот какие были ее слова.

– Это были не ее слова, – возразил Алкуин Альбинус.

– Как так? – возмутился Карл.

– Через Хильдегарду пророчествовали небеса, – ответил Алкуин.

К заговенью король и его спутники вернулись в Геристаль. С Химильтрудой и ее горбунком он попрощался скупо, пробормотав свое обычное присловье: «Долгие прощания – лишние слезы». Правда, он поручил ахенскому майордому построить для них новый богатый дом, но глаза Химильтруды в минуту разлуки были от этого не веселее.

До самой Пасхи Карл не выезжал из Геристаля, а в конце апреля пришло известие о новом восстании саксов и фризов, и надо было опять собирать войско, чтобы идти на восток. Перейдя Рейн, в начале лета король уже опустошал окрестности Везера, в то время как двенадцатилетний Каролинг, командуя своим войском с помощью Отульфа и Беро, побивал саксов на берегах Липпе.

В конце июня отряды Карла и Каролинга встретились на Эльбе в пустынных местах, для которых у саксов существовало весьма меткое название – Луна, или Лунная пустошь. Видукинд снова ушел на север, за Эльбу, к нордальбингам. Идти искать его там было рискованно, и, как советовал Алкуин, Карл решил остаться здесь, в Саксонии, и пробыть не до зимы, а гораздо дольше. Он велел строить крепость, которую сначала назвал Карлштедт, а потом сам же переименовал в Хелленштедт, ибо здесь, после счастливой зимы в Геристале и Ахене, ему суждено было пережить ужасные полгода. Постоянные вылазки саксов, подлые убийства – нож в спину, стрела в спину – потери друзей, в том числе славного Отульфа и бесстрашного Мегингарда, убитых тем же коварным способом, одиночество, частые простуды, тоска и растерянность – все это сделало жизнь невыносимо безотрадной, а все старания стали казаться напрасными и бесплодными. Даже весть о том, что Фастрада благополучно разродилась в Геристале девочкой, которую назвали Теодерадой, почти не обрадовала кашляющего и сморкающегося короля. По весне он хотел было идти завоевывать Вихмодию, но ограничился тем, что направил туда миссионеров во главе с пламенным носителем Христовой веры – Виллегадом. Сам же, оставив «адскую стоянку», пересек Саксонию с севера на юг и Пасху встречал в Эресбурге. Здесь настроение его улучшилось, и он принялся восстанавливать замок, велел возвести новые, более крепкие стены, заложил и новую базилику. В июне сюда приехала Фастрада, везя с собой восьмимесячную Теодераду.

Материнство здорово переменило ее – Фастрада потолстела и полностью утратила тот неизъяснимо волнующий налет юности и свежести, который так кружил голову Карла два года назад в Вариации. Но все же Карл был несказанно рад видеть жену, которая не побоялась приехать к мужу во враждебную Саксонию. Целый месяц король находил удовольствие в том, чтобы беспрестанно ласкать Фастраду и ее малышку. Наконец это ему прискучило, и он вновь отправился на Везер крушить саксов. Разрушая все укрепления врага, он двигался к Эльбе, намереваясь на сей раз идти на поиски Видукинда, сразиться с ним, взять в плен или убить ненавистного и давнего супостата, но вдруг произошло совершенно неожиданное событие.

Едва только войско Карла вписалось в голые пейзажи Лунной пустоши, авангард столкнулся с небольшим отрядом саксов, возглавляемым не кем-нибудь, а самим зятем Видукинда. Ничего не стоило бы взять его в плен, перебив остальных, но Ворнокинд – так звали этого человека – объявил, что послан самим Видукиндом для личных переговоров с королем Карлом. Он отдал все свое оружие и был вскоре доставлен к королю. Довольно почтительно поприветствовав своего врага, он сказал Карлу:

– Я – Ворнокинд, послан королем Саксонии Видукиндом для выяснения одного весьма важного дела.

– Королем Саксонии может быть только христианин, – сурово отвечал Карл. – Главарей язычников я так и называю – главарями.

– Именно поэтому я и здесь, – сказал Ворнокинд.

– Что это значит? – не понял Карл.

– Это значит, что Видукинд хочет стать христианином и послал меня, чтобы я узнал, как это делается.

– Видукинд?! Христианином?! – От подобной новости Карл едва не свалился с коня. Он чуть не добавил: «Не сошел ли Видукинд с ума?», но вовремя спохватился.

– Да, – хмуро кивнул Ворнокинд. – Он видел какой-то сон и после этого сделался сам не свой. Так что же мне передать ему?

– Передай вот что, – Карл задумался, затем стал говорить: – Прежде всего, чтобы стать христианином, следует прекратить воевать против христиан. Готов ли Видукинд заключить мир с нами?

– Готов.

– Затем он должен приготовиться к таинству крещения и воспринять это таинство по полному чину, навеки отказавшись от своей прежней веры во многих богов и идолов. Готов на это Видукинд?

– Готов.

– Затем… Впрочем, для начала этого достаточно. Если Видукинд и впрямь желает стать христианином и замириться с нами, я готов заключить его в свои объятия и быть ему крестным отцом.

– Отцом?

– Да. Крестным отцом. Это значит, что именно меня он должен будет слушаться, а я должен буду заботиться о своем крестном сыне больше, нежели о любом из своих родных сыновей.

– Вот как?! Я непременно передам эти слова Видукинду.

– Превосходно.

К великому изумлению франков, Ворнокинд и все до единого его воины были отпущены и отправились назад, на север, к Видукинду. Карл двинулся дальше и, дойдя до Хелленштедта, там стал ждать, хотя подозрение и закралось ему в душу – что, если Видукинд, прослышав о его намерениях идти за Эльбу, таким образом оттягивает время для своих коварных маневров?

Однако Ворнокинд вскоре появился у стен Хелленштедта и, встретившись с Карлом, сказал, что его тесть на все согласен и спрашивает, где и как может произойти примирение и таинство святого крещения.

– Если намерения его действительно серьезны, – ответил Карл, – то пусть ищет меня в моих пределах. Я возвращаюсь на родину. Но если все сие лишь хитрая уловка, на следующий год я приведу сюда несравнимо большую рать и покончу с властью Видукинда в Саксонии.

– Видукинд просил передать, что король франков может взять меня в качестве заложника, – мрачно произнес Ворнокинд.

Тщательно обдумав это предложение, Карл ответил:

– Не нужно. Я верю в искренность намерений Видукинда и буду ждать его не позднее осени в пределах Франкского государства.

Веря и не веря в происходящее, боясь даже мыслью коснуться мечты о том, чтобы именно в этом году свершилось покорение Саксонии Христом, Карл отправился домой и в августе вновь проезжал по старинному мосту через Рейн, на котором два года тому назад ему повстречалась Химильтруда. Но теперь его сопровождала Фастрада, и, несколько поразмыслив, Карл решил отправиться из Колонии Агриппины не в Ахен, и не в Геристаль через Ахен. Левым берегом Рейна он спустился до места впадения в Рейн Мозеля и дальше левым берегом Мозеля прибыл в Теодонис-виллу, где покоились останки Хильдегарды. К ней, а не к Химильтруде он приехал праздновать победу над Видукиндом. Однако Фастрада, учуяв это, приревновала его к памяти чадолюбивой швабки и стала допекать мужа обидами. Воздав почести могиле Хильдегарды и растрогав тем самым юные сердца Каролинга, Хруотруды, Карломана-Пипина, Людовика и Берты (Гизеле еще было только два годика, и ее, разумеется, церемонии в память о матери никак не волновали), Карл отправился в свой другой пфальц, и его встреча с Видукиндом произошла уже на берегу Эны, в Аттиниаке, куда съехался весь цвет франкского общества.

– Вот видишь, Алкуин, все случилось гораздо раньше, чем ты предсказывал, – говорил король весело в тот солнечный сентябрьский полдень, когда ожидался приезд недавнего супостата, – Кстати, там ничего не слышно насчет элефанта? Не ведут ли его сюда? Хорошо бы он поспел к церемонии обращения Видукинда.

– Ты рано ликуешь, государь, – отвечал Алкуин. – Видукинд – это еще не все саксы.

Конечно, если то, что ожидается сегодня, произойдет, это будет полдела, но ведь остаются другие непокорные вожди.

– Аббион? Так ведь говорят, он тоже едет креститься вместе с Видукиндом, – сказал стоящий рядом Ангильберт.

– Кроме Аббиона их еще предостаточно остается, – сказал Карл.

– Но тут, мне кажется, Алкуин перестраховывается. Увидев, как Видукинд и Аббион обратятся к истинной вере, они тоже очень быстро сложат оружие и притекут к крестильной купели.

– Сомневаюсь…

– Слушай, штукатурщик! Не порть мне праздник! – Карл уже начал сердиться. В следующий миг появились долгожданные саксы, и Карл принялся внимательно всматриваться – кто же из них Видукинд. Удивительное дело – они воевали друг с другом больше десяти лет и ни разу не встречались!

Видукинд оказался рослым темнобородым мужчиной со светлыми глазами и маленьким курносым носом, что, впрочем, нисколько не уничтожало мужественного выражения его лица. Он сдержанно поклонился Карлу, прижав руку к сердцу, и сказал:

– Я глубоко благодарен своему недавнему врагу, что он согласился сменить вражду на мир и даже готов на большее.

– Я никогда не хотел этой вражды, видит Бог, – отвечал Карл. – Я всегда сожалел о том, что приходится убивать саксов. Но без сожаления низвергал ваши идолы. Пришло время свалить самый главный из них.

– Видукинда, – сказал вождь саксов и заметно сощурился, отступая на шаг назад.

– Нет, не Видукинда, – возразил Карл, – а его безверье. Не Видукинд виноват в том, что зло приходило в сей мир сквозь него. Но беда была бы для Видукинда, если бы душа его вовремя не раскрыла очей своих.

– Мне нравятся такие слова, – простодушно улыбнулся сакс.

– Брат мой, Видукинд, ибо франки и саксы – братья, скажи мне, как случилось, что после стольких лет войны и все еще находясь в силе и крепости, ты решил переменить судьбу? Я слышал, будто тебе приснился какой-то сон?

– Да, сон, – потупился Видукинд.

– И ты можешь рассказать мне о нем? – спросил король франков.

– Изволь… Хотя… Я не мастак рассказывать сны.

– И все же.

– Ничего особенного. Просто должен признаться, что я, Видукинд, который ничего на свете не боится, терпеть не могу тараканов, и даже одно упоминание о них повергает меня в ужас.

И вдруг мне приснился странный сон, будто всюду, куда ни глянь, видимо-невидимо этих тварей, и они бегают по мне полчищами, а я ничего не могу с ними сделать.

Видукинд замолчал. Все невольно переглянулись.

– И что же дальше? – спросил Карл в недоумении.

– Все, ничего больше, – ответил Видукинд.

– Как? И это весь сон?

– Весь.

– Позволь же спросить, почему ты, увидев этот сон, решил примириться со мной и принять христианство?

– Я же говорю, что всегда боялся тараканов. А тут мне приснилась такая прорва этой нечисти. Я проснулся мокрый от страха и первым делом подумал, что мне надо принять веру, которую исповедует мой враг Карл, а с самим Карлом заключить мир.

Такое простодушное объяснение столь значительного поступка невольно вызвало улыбки и даже смех у некоторых франков, стоящих за спиной своего короля. Мало того, Карл услышал, как прячущийся прямо за ним Каролинг передразнил Видукиндово саксонское произношение и довольно громко прыснул:

– Чараканы!..

Король с гневом повернулся и так глянул на сына, что того взяла оторопь. Впрочем, он сам не мог сдержать улыбки, но, поглядев на Алкуина и увидев, насколько сдержанно ведет себя тот, вновь вернул своему лицу строгое выражение.

– Так ты, значит, по-видимому, понял, что те тараканы – это твои прегрешения и лишь Христова вера может тебя от них очистить? – спросил он.

– Не знаю, – ответил Видукинд. – Просто я проснулся, и сердце сказало мне, что следует поступить именно так, и никак иначе.

– Ну что ж, – пожал плечами Карл, – коль так, то пусть будет именно так, и никак иначе.

Значит, ты готов подготовиться к таинству крещения, принять его и присвоить себе новое, христианское имя?

– Имя? А разве нельзя мне будет больше называться Видукиндом?

Карл замешкался с ответом. Алкуин пришел к нему на помощь:

– О нет! Называться можно и Видукиндом, но у Видукинда отныне будет и другое имя – имя христианского святого, который как ангел-хранитель станет оберегать Видукинда. Имя Видукинда исчезнет лишь из летописей, а в обиходе доблестный муж и непревзойденный воин в полном праве носить то имя, которое его прославило.

– Ах вот что! Ну тогда я согласен, – улыбнулся грозный сакс.

– В таком случае и я согласен, – сверкнул глазами стоявший рядом с Видукиндом другой саксонский полководец, Аббион.

В тот же день им были даны все необходимые указания, как приуготовиться к таинству крещения. Обед в честь гостей устроили пышный, но вина подавали мало, чтобы, не дай Бог, не всклокотали в крови у пока еще врагов застарелые обиды. Зато когда гостей проводили, началась славная пирушка, все на радостях перепились и долго-долго покатывались со смеху, обжевывая и обсасывая простодушный рассказ Видукинда про сон о тараканах, передразнивая на все лады саксонское произношение: «Я ше гофорю, чо с дечства боялзя чараканов». Некоторые, правда, высказывали свое подозрение – уж не кроется ли за этим показным простодушием очередное коварство, но всех успокаивала уверенность Алкуина, что саксы не лукавят.

– И все же, Алкуин, согласись, что ты ошибся в сроках окончания войн с саксами, – посмеивался подвыпивший изрядно король.

– Посмотрим, – отвечал Алкуин.

– Давай лучше понюхаем, – хлопал его по плечу Карл, – Мне кажется, я уже слышу дивный запах приближающегося к моим владениям элефанта. А? Что ты скажешь, Алкуин? Где мой элефант?

– В Багдаде, ваше величество, в Багдаде, – отвечал Алкуин со смехом, поднимая полный бокал. – За твоего элефанта, государь!

 

Глава десятая Все о зубах

У него снова выпадали зубы, и, хотя он уже знал, что это не страшно и что на месте выпавших вырастут новые, все равно никак не мог перебороть в себе отвратительное чувство панической растерянности и страха – а вдруг останусь беззубым?!

Первую смену зубов он тоже помнил, но очень смутно. Она происходила еще в те времена, о которых как-то странно было подумать, что они были именно в его, а не в чьей-нибудь другой жизни. Второе выпадение старых и вырастание новых зубов он пережил уже здесь, в Багдаде, вскоре после прибытия в город Аль-Мансура. Это помнилось гораздо лучше, и можно было бы с полной ответственностью признать, что оно происходило с ним, а не с другим существом. И вот в третий раз приходилось переживать мерзкое ощущение – боль во рту, изобильное слюнотечение, невозможность жевать и, наконец, вываливание одного за другим всех четырех зубов – двух верхних и двух нижних. После этого делается легче, но все равно противно, и долгое время еще больно жевать распухшими деснами, сквозь которые, как нежные весенние побеги, прорезались новые, еще не вполне крепкие зубы.

Странным казалось ему и то, какие неравные промежутки времени протекали между сменами зубов. Казалось, будто до первой зубной суматохи была целая громадная жизнь, полная тревог, радостей, впечатлений, событий. Промежуток времени до второй смены казался вдвое меньшим, хотя событий в нем произошло очень много – смерть вожака стада, любовь, поимка, порабощение двуногими, Читтагонг, уход из Читтагонга, долгий путь, пришествие в Багдад, смена имени. А между вторым и третьим зубными катаклизмами время промелькнуло совсем быстро.

Откуда ему было знать, что зубы у него меняются с равными промежутками времени – примерно раз в двенадцать лет? Откуда ему было знать, что все земные существа чувствуют одно и то же, и детство в их памяти кажется невероятно длинным, юность – вдвое короче, зрелость – еще короче, а вся остальная жизнь несется и проносится как единый миг.

Слоновод Аббас, прозванный в Багдаде «сыном белого слона», стоял пред взором двадцатидвухлетнего Харуна ар-Рашида и отвечал на его вопросы. Справа от Харуна сидела его главная жена Ситт-Зубейда. Слева – вторая жена, которую вообще-то звали Фузия, но с некоторых пор, наслушавшись сказок про веселого Муталаммиса, Харун стал называть Фузию именем жены этого доисламского поэта и проходимца – Умеймой. Рядом с ней сидел еврей Ицхак ибн-Бенони ан-Надим, а около Зубейды подремывал знаменитый современный поэт Ибрахим Аль-Маусими, также по прозвищу ан-Надим, что значит – сотрапезник. Больше, кроме слуг, в комнате никого не было.

Для начала расспросив Аббаса о том, как идут дела в слоновнике, Харун ар-Рашид задал свой главный вопрос:

– Ответь мне, Аббас, когда в последний раз выпадали зубы у белого слона, которого привел к нам в нашу столицу достопочтенный Ицхак ан-Надим? Если, конечно, ты помнишь точно.

– Как же мне не помнить этого! – всплеснул руками Аббас. – Фихл Абьяд Аль-Мансури ибн-Абуль-Аббас – жемчужина нашего слоновника. Он в преизбытке получает всю необходимую заботу и внимание. Я лично даже веду некоторые записи о том, когда и как с ним что-либо происходило.

– Превосходно. Ну и?..

– У слонов, как известно, зубы меняются примерно каждые двенадцать лет. Первая смена зубов у Фихл Абьяда Аль-Мансури ибн Абуль-Аббаса произошла вскоре после того, как он был доставлен в Багдад.

– То есть незадолго до смерти великого и могущественного халифа Аль-Мансура? – спросила Ситт-Зубейда.

– Ну да, – задумался Аббас, припоминая. – Как раз, я очень хорошо помню, четвертый зуб вывалился, и светлейший халиф отошел ко Всевышнему.

– Так-так, – поерзал в своем кресле Харун ар-Рашид. – А другой раз когда у него вываливались зубы?

– Да вот, можно сказать, только что – четыре месяца тому назад, – ответил Аббас, не понимая, к чему такой подробный допрос. Харун ар-Рашид давно уже перестал интересоваться слонами и вдруг решил о них вспомнить.

– Четыре месяца? – промолвил Ицхак ан-Надим. – А именно – до или после внезапной кончины лучезарнейшего халифа Абу-Харуна Аль-Махди ибн-Аль-Мансура?

– Никак не после, – ответил слоновод. – Только-только выпали у него все четыре зуба, и – как раз случилось это горе, что отец несравненного Харуна ар-Рашида скончался от внезапной болезни.

– Что и требовалось доказать, – разводя руками, повернулся к Харуну ар-Рашиду его сотрапезник Ицхак.

– Таких совпадений не бывает, – сказала Ситт-Зубейда, – Этот слон необычный. Когда у него выпадают зубы, к багдадскому престолу подкрадывается смерть. И если, как утверждает этот хоботовед, зубы у слонов меняются раз в двенадцать лет, то ровно столько времени предстоит тебе, Харун, ожидать, когда твой братец Хади освободит для тебя трон.

– Ты свободен, Аббас, ступай прочь. Я распоряжусь, чтобы тебе выплатили лишнюю дюжину дирхемов за твою беспорочную службу, – сказал Харун ар-Рашид и, когда Аббас удалился, скрипнул зубами: – Двенадцать лет?! Не бывать этому! Через двенадцать лет мне будет уже тридцать четыре года. Это почти старость. Я хочу все, и немедленно, а не по кусочкам. И я не собираюсь зависеть от выпадения зубов какого-то там слона, пусть даже самого белоснежного!

– Я обожаю тебя, супруг мой! – воскликнула Ситт-Зубейда.

– Мы обожаем тебя, супруг наш, – отозвалась Умейма.

Разговор сей происходил в один из дней месяца раби-ал-ахира 187 года хиджры, что по христианскому календарю соответствовало декабрю 785 года от Рождества Христова, а уже через два месяца после него в Багдаде произошел кровавый переворот. Заговорщики убили халифа Хади ибн-Аль-Махди ибн Аль-Мансура и всех его ближайших сторонников. Брат убитого подавил мятеж, схватил всех заговорщиков и в страшном гневе велел тотчас же всех их обезглавить, хотя после не раз сожалел об этом и сокрушался, что надо было бы для начала всех их допросить, а уж потом предавать казни. Но как бы то ни было, он, Харун ар-Рашид, сделался новым халифом Багдада и всего мусульманского мира, не дожидаясь, когда у белого слона вновь соизволят выпасть зубы.

В то время как в Багдаде лилась кровь и кипели страсти, вдалеке от него, в королевстве франков, в городе Аттиниаке король Карл наслаждался миром и спокойствием. Позади остались радостные треволнения, связанные с крещением вождя саксов Видукинда. Вопреки всем недобрым ожиданиям все прошло как нельзя лучше. Видукинд и все его приближенные, включая другого вождя, Аббиона, старательно приготовились к таинству и беспрекословно подчинялись всем указаниям священников. Карл, бывший доселе их непримиримым и ненавистным врагом, отныне стал называться их крестным, и, когда окончились все увеселения и пиршества, устроенные в честь столь грандиозного события, он осыпал новых крестников дождем дорогих подарков и, отпуская от себя, грустил так, будто дружил с Видукиндом с самого раннего детства и никогда не ссорился.

К Рождеству Римский Папа прислал в Аттиниак эпистолу с поздравлениями по случаю окончания войн против саксов. Карл несколько раз перечитал эпистолу своими глазами и несколько раз заставлял друзей прочесть ее вслух, но сколько ни перечитывал, сколько ни выслушивал, не увидел и не услышал в папском послании ни намека на то, что когда-нибудь его причислят к лику апостолов, яко просветителя и крестителя саксов. Это несколько омрачило радость победы, но все равно Карл пребывал в отличнейшем расположении духа, постоянно шутил и часто подтрунивал над Алкуином:

– У меня такое чувство, что именно сегодня в Аттиниак прибудет мой элефант. Я чувствую его дивный запах.

– Вам мерещится, ваше величество, – усмехался Алкуин.

– Нет-нет, – возражал Карл, – не мерещится. Мне даже кажется, я слышу топот его тяжеленных копыт.

– У тебя разыгралось воображение, мой государь, – не сдавался ученый муж. – Выпей пива, и все пройдет.

И вновь была веселая зима с охотой и развлечениями, полная любви и радости и окончившаяся мясопустным гимном «Carni vale! Carni valeat!», разве что только в этом году Карл не поехал в Ахен, и напрасно ждала его с тоской и любовью Химильтруда. По весне, отпраздновав Пасху в Аттиниаке, король отправился путешествовать по своим западным владениям, посетил Кальмунциак, Каризиак, Компендий, Паризий, по цветущим и благоухающим берегам Марны прибыл в Шампань и, насладившись местными винами, вернулся в Аттиниак.

Тем временем в Тюрингии мятежный граф Гардрад возжелал отделиться от короны Карла, а на западной окраине восстали бритты. Подавив оба эти бунта, Карл в середине лета отправился в Италию, где не был уже пять лет. Он вел с собой армию для войны с беневентским герцогом Арихисом, который, вступив в войну с Неаполем, угрожал спокойствию Папы. Выступив из Вармации, король благополучно миновал альпийские перевалы и медленно двигался к югу. Узнав о том, что он и его непобедимые воины уже во Флоренции, Арихис поспешил прекратить военные действия против неаполитанцев и возвратиться в Беневенто. Флоренция настолько понравилась Карлу, что он надолго задержался тут и лишь после Рождества направился к Риму, где его встречал сын Арихиса, Ромуальд, с обильными дарами от отца и посланием, в котором Арихис обещал полностью подчиниться королю франков. Однако еще до наступления Великого поста Карл пересек границу Беневента и расположился лагерем у Капуи. Арихис бежал в Салерно, где в порту для него уже был приготовлен корабль на случай дальнейшего бегства. Такова была Карлова слава, что для большинства врагов само появление его войска было уже равнозначно поражению. Лишь получив от Арихиса двенадцать заложников, в том числе и младшего сына, Гримоальда, а также большую мзду и обещание ежегодно платить дань, Карл возвратился в Рим праздновать Пасху вместе с Папой. Здесь он пробыл до середины лета, вместе с Дикуилом составил подробную карту Рима, с обозначением жилой и пустующей частей Вечного града – он ведь в то время лишь на треть был заселен по сравнению с древними временами, лишь улицы Капитолия да Квиринала выглядели оживленными, а пять остальных священных холмов пустовали. Проводя огромное количество времени в восточной, мертвой, части Рима, Карл старательно изучал архитектуру тоскующих там развалин – императорские дворцы на Палатине, заросший травою Колизей, преданный анафеме за то, что в нем на потеху толпе убивали первых христиан, ипподром Домициана и Большой цирк, но в особенности – великолепнейшие термы, Траяновы и Титовы, Диоклетиановы и Каракаллы. Он заставлял Дикуила перерисовывать чертежи этих терм, мечтая построить нечто подобное в своих пфальцах, особенно там, где есть минеральные источники.

Вернувшись осенью из Италии, Карл вынужден был повернуть своего коня не влево, а вправо – в Баварию, герцог которой, Тассилон, объявил о своей независимости от франкской короны. Он отказался прибыть на генеральный сейм в Вармацию, и в начале октября Карл, окружив Баварию с трех сторон, явился наказывать вольнодумца. И вновь все обошлось, как и с Арихисом, без кровопролития. Видя себя окруженным и устрашившись личного присутствия Карла, Тассилон сдался, присягнул королю, дав двенадцать заложников, в числе коих был и его собственный сын. Кроме того, Карл привез из этого похода двух знаменитых баваров – Арно и Лейдрада, славящихся своим непревзойденным искусством чтения проповедей.

Фастрада и дочери встречали короля в Ингельгейме, а все трое сыновей Хильдегарды были на сей раз в походе вместе с отцом. Курьезные новости ждали Карла в Ингельгейме – во-первых, Арихис нарушил свои клятвы и, вступив в союз с Византией, вновь начал воевать против Неаполя, однако внезапная смерть постигла его в наказание за это, ибо, присягая на верность Карлу, клятвопреступник божился собственной жизнью; а во-вторых, Хруотруда, достигшая в этом году тринадцатилетнего возраста, была замечена в связи с сыном ингельгеймского сенешаля и, что самое страшное, во время Рождественского поста тайком встречалась с ним по ночам. Карл строго наказал ее, не вручив привезенных из Баварии подарков, но потом все же пожалел – ведь бедняжка осталась без такого жениха, брак-то ее с византийским царевичем так и не состоялся изза того, что василисса Ирина вдруг передумала и сосватала своему сыну другую невесту, какую-то невзрачную армянку. Алкуин объяснял это тем, что Ирина опасалась, как бы, обретя такого зятя, как Карл, Константин не вспомнил бы о том, что он мужчина и наследник престола.

– Впрочем, – говорил Алкуин, – не стоит печалиться. Вместе с Константином мы приобретали бы у себя в доме огромную шайку иконоборцев. Мало того, что они еретики, нам бы пришлось еще бы и воевать с Ириной, отстаивая их интересы. К тому же я предвижу в будущем совсем другой брак, другую связь с Константинополем…

Как бы то ни было, а во время встречи в Риме с послами из Византии предыдущие договоренности о браке между Хруотрудой и царевичем были отменены, а евнух Афанасий, обучавший принцессу греческому языку и византийским традициям, отправился домой в Грецию.

Надо сказать – к великой радости Хруотруды, которой очень нелегко давался язык Иоанна Дамаскина и Романа Сладкопевца, а жирный и потный евнух был весьма далек от идеала мужчины в представлении мечтательной и пылкой принцессы. Гораздо ближе к этому идеалу оказался восемнадцатилетний и стройный отпрыск ингельгеймского сенешаля. Он разговаривал с ней на самом понятном и приятном для девушки языке – языке поцелуев. Побывав в войске Карла во Флоренции, он даже научился целоваться по-флорентински, то есть – держа девушку руками за уши и лаская ей ушные мочки. Когда в откровенном разговоре Хруотруда поведала об этом отцу, Карл долго и от души хохотал, забыв о зубной боли, которая мучила его всю ту ингельгеймскую зиму.

Другой зубной болью оказалась в том году Фастрада, которая продолжала толстеть и совсем перестала волновать короля как женщина. А вместо того чтобы понять причины охлаждения и принять какие-то меры, она взялась денно и нощно упрекать его в отсутствии любви и в отказах от исполнения супружеских обязанностей. Лишь изредка, с большим трудом Карл принуждал себя возлечь с Фастрадою и, когда, наконец, выяснилось, что она вновь беременна, вздохнул с большим облегчением.

Он полюбил Хруотруду и стал уделять ей много времени, гуляя в пленительных окрестностях ингельгеймского пфальца. Он переплывал с нею вместе на другой берег Рейна и взбирался на кручи Таунусских гор, где как-то по-особенному вкусно дышалось. Не будь Хруотруда его дочерью, Карл непременно влюбился бы в нее в то лето по-настоящему, как зрелый мужчина в юную девушку. Он ведь даже приревновал ее к Гримоальду, сыну Арихиса, живущему в Ингельгейме в качестве заложника. Разлученная с сыном сенешаля, Хруотруда, недолго мучаясь, влюбилась в этого смазливого итальяшку. Однажды Карл сам застукал их целующимися.

– Ну вот, – возмутился он, – по-флорентински ты уже умеешь, теперь решила научиться по-беневентски, да? Нет уж, милая, если я отвадил от тебя сына доблестного воина, то сын клятвопреступника точно тебя не получит, Алкуин отговаривал Карла, ссылаясь на просьбы Папы ни в коем случае не отпускать Гримоальда, тем более что вдова Арихиса, Адальперга, спутавшись с сыном Дезидерия, Адальгизом, захватила власть в Беневенте и продолжала политику своего покойного муженька. Но Карл был непреклонен и отпустил Гримоальда на все четыре стороны, запретив на выстрел приближаться к Хруотруде.

Тассилон Баварский оказался столь же коварным, как и Арихис. Он вновь взялся за свое, но был выкраден из Баварии и привезен в Ингельгейм, где был предан суду во время собравшегося там генерального сейма. Поскольку, в отличие от Арихиса, он, когда клялся, говорил не «пусть я помру», а «пусть меня казнят», сейм и приговорил его к смертной казни. Но Карл, благодушествуя по случаю излечения от зубной боли, заменил смертную казнь постригом и велел отправить строптивого бавара в тот же монастырь, в котором доживал свой век бывший тесть Карла, Дезидерий.

Едва лишь были во второй раз улажены дела баварские, как на востоке обозначился новый враг – авары. Некогда вместе с ордами Аттилы это кочевое племя пришло на берега Данубия и здесь, в Паннонии, осело, захватив огромную территорию. Городов авары не строили, а столицей у них был великий лагерь, называемый «рингом». Там сидел аварский хан, который, узнав о падении Тассилона, решил попытать счастья в Баварии и трижды за это лето посылал свои отряды грабить соседних баваров, однако франкские заставы стояли крепко и отразили все три набега.

Осенью Карл покинул Ингельгейм и отправился в Баварию. Добравшись до берегов Данубия, он остановился в Регенсбурге и отсюда руководил созданием мощной и крепкой границы с Аварским каганатом. Здесь же он издал капитулярий об упразднении Баварского герцогства и разделе его на графства, в которых графами назначались исключительно франки.

Находясь в Регенсбурге, Карл узнал о том, что в Ингельгейме у Фастрады родилась девочка, которую назвали Хильтрудой, но новость эта нисколько не тронула короля, ибо он вновь затосковал по Химильтруде и на Рождество нагрянул в Ахен.

Химильтруда и ее горбун жили на окраине города в новом добротном и большом доме, снаружи ничем не примечательном, но внутри довольно просторном и уютном. Подумать только, с той самой масленицы, когда Карл в последний раз виделся со своей первой женой, минуло уже почти пять лет! Он нашел Химильтруду постаревшей, поседевшей и похудевшей, морщин стало больше, глаза видели плохо, да к тому же она переболела костоломой, вызванной чьим-то сглазом, и теперь еле-еле ходила. В тот год ей исполнилось сорок девять лет, в глазах любого мужчины она уже была старухой, которую трудно представить себе любовницей, а тем более – любовницей короля. А тем более – такого короля, как Карл, – сильного, крепкого, цветущего и упитанного, способного понравиться и зрелой тридцатилетней красавице, и молоденькой девочке лет шестнадцати.

Но Карл в первую минуту встречи вновь увидел перед собой ту самую Химильтруду, в которую влюбился двадцать три года тому назад, когда ему было двадцать три, а ей – двадцать шесть. Он взял ее на руки, такую легкую и тонкую, и принялся жадно целовать, и она затрепетала в его руках, как умела трепетать лишь она, Химильтруда, приветствуя его теми самыми скупыми, но страстными вздрагиваниями, от которых он вмиг загорался.

– Как хорошо! Как я тосковал по тебе! Как с тобой хорошо! – счастливо вздыхал он спустя несколько часов, лежа в ее объятиях и целуя тонкие плечи. – Сколько же лет прошло с той масленицы? Два? Три?

– Скоро пять, – простонала Химильтруда, крепко прижимаясь к мощной груди Карла своей начавшей увядать грудью, – Целая вечность! И ты вновь приехал ко мне победителем.

– Все мои победы – для тебя!

– А мои поражения – для кого? – усмехнулась она горестно.

Он не знал, что ответить на этот вопрос. Они долго лежали молча, покуда она не призналась:

– После той масленицы у меня родилась от тебя дочь. Ты знал?

– Дочь?! Правда?! Где же она?!

– Она прожила всего несколько дней. Была очень слабенькая. Господь наказал меня за мою дерзость.

– Какую дерзость? О чем ты, родная?

– В ту осень, когда должна была родиться девочка, я узнала, что Фастрада опередила меня, родив Теодераду. И когда у меня тоже родилась дочь, я со злости тоже назвала ее Теодерадой.

Ведь ты же переименовал своего сына Карломана, назвав его тем же именем, что и наш с тобой горбунок. Вот я и решила назло тебе – пусть у тебя будет два Пипина и две Теодерады. За это Бог и наказал меня.

Карл молчал. Из глаз его текли слезы.

– На сколько дней ты приехал теперь? – спросила Химильтруда. – На два? На три? Или уедешь завтра?

– Не уеду от тебя, покуда не позовет военная труба, – ответил Карл сквозь слезы. Просто потому, что ему хотелось сказать что-то возвышенное.

– Этого не может быть, – вздохнула Химильтруда. – Но все равно спасибо тебе, что ты так сказал. – Это не просто слова, – обиделся Карл, что она ему не верит.

– Пусть так, – счастливо хихикнула женщина. – Поцелуй меня!

Он сдержал свое слово и вопреки всем правилам приличия до самого лета прожил в Ахене со своей бывшей женой, пренебрегая женой законной, теперешней. Все знали об этом, но никто не смел осудить своего короля-победителя, все только жалели его, что он живет со старухой, которая еле ходит, в то время как столько умопомрачительных франконок и аквитанок, саксонок и британок, баварок и итальянок готовы всем пожертвовать, чтобы только сделаться его наложницами, коль уж он разлюбил свою молодую супругу.

Священники не раз полунамеками давали ему понять, какой соблазн он вносит в мир своим грешным сожительством с Химильтрудой. Карл издал капитулярий о церковных порядках, способный умаслить душу любого священника. Аббат Турского монастыря Алкуин приезжал в Ахен и тонко, как мог лишь он один, издевался над престарелостью Химильтруды. Карл выгнал его и заставил убираться обратно в Тур. Фастрада, некоторое время пообижавшись, взялась слать мужу слезные письма с просьбой покинуть Ахен и приехать к ней в Ингельгейм или же позволить ей самой прибыть к нему в Аквис-Гранум. Он отвечал ей, что по-прежнему любит ее, но приехать не может, потому что Химильтруда сейчас гораздо больше владеет его сердцем. Он был честен и действительно любил Фастраду, жалел ее, но не желал.

Его сильная натура, убегая от усталостей, стремилась к счастью и радости. Он бы не выдержал, если бы еще пришлось заставлять себя жить с Фастрадой, когда хочется быть рядом с Химильтрудой. И даже горбатый Пипин был теперь ему милее всех других сыновей и дочерей, как бы ни были они прекрасно сложены, красивы, умны и благородны. Каролинг приезжал к отцу и долго беседовал с ним. В разговоре они ни разу не коснулись темы личной жизни Карла, и за это король пообещал сыну отдать во власть большую часть Нейстрии. А на Пасху приехала Хруотруда, и Карл разрешил ей жить в Ахене, поскольку она быстро подружилась с Химильтрудой.

Горбатый Пипин был хмурым и плохо развитым юношей. В свои двадцать два года он имел развитие двенадцатилетнего. Карл пытался как-то образовать его, привить кое-какие полезные навыки, но все было бесполезно. Пипин оставался враждебным, и единственное, что утешало Карла, – он был враждебен не только по отношению к нему лично, но и ко всем окружающим без исключения, даже к собственной матери. Ее он считал предательницей за то, что она унизилась и простила Карла. Он презирал ее, хотя при этом никак не стремился обособиться, жить своей жизнью, куда-то уехать. Он был не просто горбун, а калека во всем – в душе, в чувствах, в мыслях. Ни к чему не пригодный, пустой и лишний человек на свете. Никому не нужный, кроме своей несчастной и счастливой матери.

А Химильтруда в эту весну очень похорошела от счастья. Она стала моложе выглядеть, лучше ходить и даже, как утверждала, лучше видеть.

– Посмотри, Карл, у меня ведь и седины стало меньше!

Когда в первую ночь он сказал ей, что пробудет до военной трубы, она, конечно, не поверила и каждый день воспринимала как нежданный подарок судьбы. И дней этих становилось все больше и больше, и дни превратились в месяцы – январь, февраль, март, апрель, май… Это была последняя весна ее счастья, и Химильтруда прекрасно понимала, что больше в ее жизни ничего подобного не будет. И, вглядываясь в прошлое, она еще понимала, что и там не было таких полноценных, из чистого золота дней.

Но военная труба в конце концов прозвучала.

Славяне-веталабы, сами себя называвшие лютичами, вторглись в земли остфалов, возглавляемые своим великим полководцем Драговитом. Карл желал доказать остфалам, что отныне все саксы находятся под его особенным покровительством, и быстро двинул полки, горя желанием сразиться с Драговитом. Другие славяне – сорбы и ободриты – вошли в союз с Карлом. После долгих перемещений вдоль берегов Эльбы Драговит избежал решительного сражения, заключил с Карлом мир и присягнул ему, поклявшись никогда больше не вторгаться в пределы, лежащие под рукой великого франка.

Напрасно Химильтруда ждала возвращения Карла в Ахен. В середине октября она узнала о том, что король, вернувшись на берега Рейна, отправился в Вармацию, где в доме своего отца жила все это лето Фастрада. Он умолял простить его и бросил к ногам законной супруги дары, переданные для королевы вождем веталабов. В Вармации король встречал Рождество и Пасху, потом путешествовал по своим владениям, одаривая монастыри и замаливая свои грехи в тех монастырях. К новому Рождеству он, с Фастрадой и всеми своими дочерьми, вновь приехал в Вариацию. А Химильтруда сохла и старела в Ахене подле своего горбунка. Ноги ее опять стали плохо ходить, глаза – плохо видеть, а в голове прибавилось седины. Еще одна Пасха миновала, и еще одна весна пронеслась мимо нее, наступило лето. В Ахене только и разговоров было о том, что Карл намеревается завоевать Аварию и готовится к большому походу. Эти слухи веселили пятидесятидвухлетнюю Химильтруду – она думала: «Моя очередь будет!», надеясь, что после этой войны Карл захочет приехать не к Фастраде, а к ней. В июле пришло известие – большая армия Карла выступила из Регенсбурга и двинулась в направлении Аварского каганата. Вместе с этой новостью в Ахен прилетела совершенно неожиданная весть – в город едет королева Фастрада!

Страшное смятение охватило душу Химильтруды – не с добром едет сюда королева из Вармации, а с каким-то злым умыслом. Разместившись в пфальце, Фастрада не замедлила с визитом к своей старшей сопернице, пожаловала к ней на второй же день по приезде. И вот они встретились. И жадно уставились друг на друга. Химильтруда в простых одеждах – светлозеленом шенсе и белоснежном покрывале – выглядела буднично, но опрятно. Волосы она заплела так, чтобы седые пряди по возможности оказались внутри косы, но всю седину все равно нельзя было упрятать, и возраст Химильтруды особенно бросался в глаза рядом с пышно цветущей молодостью двадцатипятилетней Фастрады. Впрочем, пожалуй, чересчур пышной. На ней были богатые, осыпанные жемчугом и драгоценными каменьями византийские одеяния темно-красных тонов – парчовая далматика с длинными рукавами до колен и бархатное покрывало, увенчанное короной. Золотистые длинные локоны, свободно спадающие на грудь, обрамляли пухлое и румяное лицо молодой франконки. «Какая толстая! И как ей не жарко!» – подумала о Фастраде Химильтруда. «Фу, какая старая! А тоща-то, тоща!» – подумала о Химильтруде Фастрада. «Что он в ней нашел кроме молодости?» – изумилась про себя бывшая королева. «И чем это она его к себе так заманивает, колдовством, что ли?» – мысленно содрогнулась королева нынешняя.

Но надо было начинать разговор.

– Я никогда не бывала в Ахене, – сказала Фастрада. – Какой милый городок! Какие тут замечательные запахи. Так дышится легко!

– Я никогда не была в Вариации и не могу сравнивать, – откликнулась Химильтруда. – Но уверена, что это тоже славный городок.

Первое напряжение постепенно снялось. Сидя за обеденным столом, Фастрада выпила несколько бокалов вина и расщебеталась так, будто рядом с нею сидела не соперница, а старинная закадычная подружка. Потихоньку и Химильтруда стала смягчаться по отношению к ней. И – женщина есть женщина! – никак не могла не растрогаться, когда принесли подарки от королевы.

Огромный ореховый сундук с карнизом, набитый разными тканями, украшениями, посудой и безделушками, – глаза разбегаются! От возбуждения на щеках Химильтруды даже мелькнул румянец, но, разумеется, не такой алый, как у Фастрады. Подарки настолько растопили ее сердце, что когда Фастрада воскликнула: «Мне так хорошо здесь, я бы хотела пожить сколько-нибудь в этом доме», – она, забыв напрочь о возможном злом умысле, тотчас пригласила королеву жить здесь сколько угодно.

К вечеру дело дошло до самых задушевных разговоров.

– Признаться честно, – говорила пьяненькая королева, – я всегда ума не могла приложить, как это Карл может стремиться сюда. Ведь вам уже сейчас?..

– Пятьдесят два.

– Ну вот, а мне как раз напротив того – двадцать пять. То есть ровно в два раза моложе. А теперь вижу, что вы такая милая!

– Я тоже полагала, что вы другая, – отвечала Химильтруда. – Мне казалось странным, как это мой старый бывший муж может общаться с молоденькой и наверняка глупенькой девчонкой. А теперь вижу, что вы вовсе не так глупы, ваше величество.

– Положа руку на сердце, – весело хохотала Фастрада, – иногда я бываю очень даже глуповата. Но королю это, представьте себе, нравится. Особенно он любит поправлять меня, когда я ляпну что-нибудь несусветное, но милое.

– Следует признать, что наш король – славный человек, – улыбалась Химильтруда, любуясь тем, как порхают огоньки в больших синих глазах Фастрады.

– Следует признать, что он изменяет нам, – со смехом же сказала королева. – Мне – с вами, а вам – со мною. Разве это хорошо?

– Он – великий франк. Ему многое простительно.

– Но ведь он не сарацин и не язычник, чтобы иметь много жен.

– У него одна жена. Вы, ваше величество.

– А кто же тогда вы? Разве вы, Химильтруда, не жена ему, когда он приезжает и живет здесь, в Ахене, по полгода?

– Со мной он погружается в мир своей молодости.

– Вот как? А я полагала, что в мир молодости он окунается со мной, а с вами – в мир вашей с ним общей старости.

– Это не так. Я знаю, что в наши счастливые минуты он видит меня такою, какой я была, когда мы впервые повстречались.

– Вероятно, вы были необыкновенно хороши собой?

– Не исключено.

– Давайте выпьем еще вина. И вы расскажете мне о вашей с ним молодости. Можно?

Воспоминания обволокли душу Химильтруды, и она, раскрепостившись под действием вина и легкого разговора, распахнула им двери и ставни, выплескивая на свою собеседницу. Они проболтали всю ночь и легли спать только под утро. А на другой день Фастрада попросила Химильтруду познакомить ее с Пипином. Химильтруде не очень-то хотелось этого, но в конце концов она поддалась уговорам своей гостьи, нежданно-негаданно оказавшейся столь дружелюбной.

Горбун произвел на Фастраду отталкивающее впечатление, и в первые минуты она даже не умела его скрыть, что не утаилось от внимательного взгляда Химильтруды, которая, впрочем, подумала: «Она не способна прятать свои чувства. Лишнее доказательство ее простодушия и искренности». Пипин соблюдал все правила вежливости и разговаривал с королевой весьма учтиво, но смотрел на нее при этом так, будто новая жена его отца приехала сюда, горя желанием увеличить его природное уродство. Постепенно Фастрада сумела справиться с отвращением к неприятному горбуну, попросила его показать ей сад, взяла под руку и так бродила по садовым дорожкам, старательно ухоженным садовниками под руководством Химильтруды. Здесь, оставшись с Пипином наедине, Фастрада вдруг заговорила с ним о том, о чем он сам постоянно думал, но ни с кем бы не решился заговорить:

– Пипин, мы ведь с тобой ровесники и можем общаться по душам. Ведь так?

– Да, ваше величество.

– Ведь ты – самый старший сын нашего любимого короля. Так?

– Так.

– Самый старший и самый обиженный. Хорошо ли это, что твоим сводным братьям – все, а тебе – ничего? Хорошо ли, что Карломану даже присвоено твое имя, а ты тем самым как бы зачеркнут? Хорошо?

– Я не знаю.

– Знаешь! По глазам твоим вижу, что знаешь. Так вот, и я разделяю с тобой твою обиду. Я – друг твой. Ты веришь мне?

– Не знаю.

– Опять «не знаю»! Да что ж ты за человек!

– Я не человек. Со мной никогда не считались как с человеком.

– О! Теперь я вижу то, что таится в твоей душе. Там – справедливое недовольство судьбой.

И справедливость должна быть восстановлена.

– Каким образом?

– Я пришлю к тебе сюда, в Ахен, надежных людей. Они научат тебя, что делать. Твой отец слишком увлекся расширением своих владений, а древние земли франков чахнут, в то время как для саксов делается все, чтобы только они больше не бунтовали. Каролинг получил под свою опеку чуть ли не всю Нейстрию, а опекает ли он ее? Нет. Он все время при отце, воюет, путешествует где-то вдалеке от своих владений. А Людовик, помазанный королем Аквитании? А Пипин, который бывший Карломан? Они – то же самое. Ты – настоящий и законный наследник древней короны франков. Австразия и Нейстрия должны быть завещаны тебе, а не Каролингу.

– Но я никогда не готовился к борьбе за свои права.

– Это не беда. Я привезла тебе в подарок такое, что поможет тебе воспрянуть духом.

– Что же это?

– Магический зуб зверя Ифы.

– Зверя Ифы?! Я слышал о нем!

– Правда, не весь, а только часть. Но зато главную часть – самое острие зуба, в котором и заключена вся основная магическая сила. Ты ведь знаешь, что, только овладев этим зубом, Карл начал побеждать своих врагов направо-налево?

– Да, знаю. Значит, самое острие? Где же оно?

– Я привезла с собой ларец. Там оно и содержится. Я должна буду тайно передать тебе его.

Имея эту реликвию, ты добьешься всего, чего заслуживаешь. Так и Алкуин говорит.

– Алкуин? Человек, которому открыты глаза в будущее?

– Да, он верит в твое предназначение. Он говорил мне, что уже очень скоро, возможно, даже – в следующем году ты будешь вознагражден за все свои страдания, обиды и страхи. Если, конечно, ты хочешь этого.

– Хочу, – тихо скрипнул зубами горбун.

 

Глава одиннадцатая Всюду идут расправы

И еще пять лет слоновьей жизни пролетели в блаженном багдадском саду Бустан аль-Хульд под бережной опекой преданного Аббаса. Слон привык к здешней пище, привык к тому, что он Фихл Абьяд, привык время от времени веселить пирующих двуногих фокусами с монетами, которые он умел отличать одни от других по тому металлу, из которого они были сделаны, с мышами, которыми слон любил прочищать себе хобот, и многими другими забавами. Мыши особенно веселили зрителей, и слон чувствовал это. Он нарочно не спешил, когда исполнял этот трюк. Под ноги ему высыпали несколько штук мышей разной величины, и он принимался тщательно выбирать, какая именно подходит больше, хотя особой разницы и не было. Просто – так интереснее для зевак. Наконец, выбрав нужную, он нежно брал ее хоботом, затем резко втягивал до самого хоботного основания, наслаждаясь тем, как зверек корябает внутренние стенки хобота своими крохотными коготками, и тихонько выдувал ее, но не до конца, а так, чтобы можно было снова втянуть. Так, помучав мышь, помурыжив ее туда-сюда, Фихл Абьяд выстреливал наконец ею либо в небеса, либо прямо в зрителей, если Аббас по приказу халифа давал ему направление, в кого именно из гостей нужно выстрелить мышью.

Халиф Харун был поначалу хорошим двуногим, особенно в юности, но с возрастом он стал охладевать к белому слону, все меньше играл с ним. Став же халифом, он и вовсе начал портиться в характере своем, все реже и реже Фихл Абьяд видел, как он смеется, глядя на его выкрутасы, а однажды, когда, по заведенному обычаю, слона подвели к нему, чтобы Фихл Абьяд поцеловал кончиком хобота край туфли великого халифа, Харун ар-Рашид вдруг ни с того ни с сего злобно ударил слона прямо по кончику хобота. От обиды и боли слон издал тихий свист и ошеломленно попятился.

Пять лет сплошных заговоров. Еще бы не испортиться характеру! Мало было избавиться от Хади и сесть на освободившийся трон, следовало безжалостно истребить всех приближенных брата и на их место посадить преданных себе людей. Он не доверял никому, даже своей любимой и любящей жене Ситт-Зубейде. Лишь три человека стали его единственными доверенными лицами – Джафар, Ицхак и Масрур. Джафар Бармакид, чей отец, Яхья ибн-Хамид, верой и правдой служил и Аль-Мансуру, и Аль-Махди, занял место своего родителя у трона Харуна ар-Рашида. Он помогал ему раскрывать заговоры, сам шпионил, иногда даже переодеваясь в женскую одежду, чтобы удобнее подслушивать разговоры. Ицхак ибн-Бенони ан-Надим, сын знаменитого багдадского купца, доставивший вместе с папашей в Багдад белого слона, ездил по свету и всюду подговаривал людей к заговорам против халифа, чтобы потом визирь Джафар Бармакид имел возможность эти заговоры раскрывать. Евнух Масрур, чернокожий суданец, слыл в Багдаде самым жестоким человеком. Он был и телохранителем халифа, и безотказным палачом.

Никому другому Харун не доверял обезглавливать заговорщиков, и рука Масрура, без устали рубившая эти несчастные головы, должна была бы до самого плеча сделаться красной от крови, но почему-то по-прежнему оставалась иссиня-черной.

Все реже веселая улыбка озаряла лицо молодого халифа, все чаще глумливое и злобное выражение появлялось на этом лице. Случаи проявления великодушия становились так редки, что хорошо запоминались. Как с тем слепым стариком.

Как-то раз слепой бродячий сайид из Басры пришел к Харуну ар-Рашиду и сказал:

– О великий халиф! Говорят, ты так могуществен, что по твоему приказу лекари могут излечивать от слепоты. Вылечи меня, и я буду молить Аллаха, да ниспошлет он тебе исполнение всех твоих желаний.

Ухмыльнувшись, Харун наклонился к Джафару Бармакиду и прошептал:

– Подшути над ним так, как ты умеешь.

– Но ведь это святой сайид, известный во всем мире своей праведностью, – возразил Джафар.

– Пусть, – капризно топнул ногой халиф. – Я хочу развлечься.

– Будь по-твоему, государь, – вздохнул визирь и так сказал слепому старику: – Слушай меня, сайид. Я, великий визирь и лекарь халифа, прописываю тебе снадобье, от которого ты прозреешь. Возьми три унции ветра, три унции солнца, три унции лунного сияния, три унции света из лампы, смешай все это, подержи полгода на ветру, потом положи в ступу и толки полгода. Потом переложи в расколотую чашку и ешь сие лекарство без соли и специй каждый раз в полнолуние по три драхмы, и когда оно иссякнет – ты прозреешь.

Выслушав издевательский совет, слепой сайид поклонился, повернулся к Джафару задом и громко выпустил газы.

– Возьми, о достопочтенный лекарь, – сказал он после этого, – сей звук и сей запах в награду за твое лекарство. Подари их своей жене, а за это она возблагодарит тебя после твоей смерти – намажет лицо твое своим дерьмом и в такой почетной маске похоронит.

Джафар позеленел от злости, а Масрур схватился за рукоять меча, готовый обезглавить даже сайида. Но Харун ар-Рашид вдруг от души рассмеялся и долго хохотал, а когда смех из него весь вышел, он приказал выдать сайиду целых три тысячи дирхемов за остроумие и находчивость.

Правда, спустя какое-то время, сидя на пиру и глядя на то, как смешно стреляет мышами из хобота Фихл Абьяд, халиф впал в мрачное состояние и пробормотал:

– Надо было все же тебе, Масрур, отрубить этому сайиду башку за его наглость.

А когда Фихл Абьяда подвели к халифу, дабы облобызать хоботом край туфли, Харун ар-Рашид внезапно ударил слона по самому кончику хобота ногой и проворчал в адрес Ицхака ан-Надима:

– Мне надоел этот слон! Ицхак, где обещанный тобою давным-давно единорог алькаркаданн?

Последний год шестьдесят третьего века, или, считая иначе, год 792 от Рождества Христова король франков Карл встречал в Регенсбурге, еще не зная, что это будет за год такой, високосный год 6300 от сотворения мира. Алкуин предсказывал нежданные беды, но и минувший год принес разочарование. Началось с того, что накануне похода на Аварию обнаружилась пропажа священного зуба Ифы, которым Карл весьма дорожил, даже считая его залогом своих побед, хотя Алкуин и все остальные ученые друзья короля посмеивались над этим суеверием. Потом бивень все же был найден, но злоумышленники, укравшие его, отпилили кусок длиной в палец – самое острие бивня. Карл был ужасно расстроен и в мрачном настроении выводил армию из Регенсбурга. Случай с бивнем он толковал так: раз зуб Ифы все же нашелся, поход состоится, но поскольку острие бивня отсутствует, главной цели достигнуть не удастся, каганат не будет разорен.

Увы, его предсказания сбылись. Начало похода получилось успешным. Три армии франков под началом Каролинга, Пипина и Людовика и под общим руководством Карла вступили в пределы каганата, и, узнав об их приближении, авары оставили свои укрепления в Венском лесу, бежали до самого впадения Рабы в Данубий, преследуемые по пятам, оставляя обозы, становящиеся добычей преследователей. Но в сентябре внезапный мор и падеж лошадей остановил франков, и нужно было возвращаться назад, в Регенсбург. Правда, в октябре и ноябре посланный в Беневент Пипин успешно там сражался и присоединил к владениям франков Истрию, но, вспоминая неудачный конец похода на аваров, вспоминая о том, как многим и весьма доблестным воинам приходилось плестись пешком по берегу Данубия, как от холодных осенних дождей простужались одна за другой Хруотруда, Берта и Гизела, которые никак не захотели остаться при мачехе Фастраде в Вармации и отправились в аварский поход вместе с отцом, как, наконец, околел любимейший конь Карла – буланый длинногривый Гербиствальд – король впадал в уныние и без привычного веселья встречал в Регенсбурге Рождество.

Правда, вскоре туда приехала Фастрада и развлекла мужа рассказом о своей поездке в Ахен и свиданиях с Химильтрудой. То, с какой сердечной теплотой королева отзывалась о его бывшей жене и недавней любовнице, поразило и приятно потешило Карла, и Фастрада вмиг стала милее в его подобревших глазах. Правда, когда королева столь же тепло стала отзываться о Пипинегорбуне, Карл озадачился:

– Неужто этот угрюмый и глупый урод тебе понравился?!

– Ну-у… – Фастрада лукаво улыбнулась, – Конечно, я не в восторге от его внешности и манер, и этот его тяжелый взгляд до сих пор комом стоит у меня в животе. Но, согласись, Карл, что судьба ему досталась не медовая. С чего ему было сделаться веселым и обаятельным? Мне искренне жаль его.

– Скажи, коль уж вы беседовали с ним, как ты говоришь, по душам, он таит на меня обиду, злобу?

– Ну, как тебе сказать… Конечно, таит. Но, мне кажется, только обиду. Не злобу. Хотя…

– Что ты замолкла? Договаривай.

– Не знаю, боюсь оказаться неправой…

– Говори!

– Мне показалось, что, если бы кто-нибудь начал сбивать его с панталыку, этот горбунок мог бы оказаться козырем в политической интриге. Но это невозможно.

– Почему?

– Химильтруда не допустит. Она слишком любит тебя и грезит о величии франков.

– Фастрада! Лучше тебя никого нет!

– Почему ты вдруг?..

– Ну кто бы мог подумать, что из твоих уст будут сыпаться подобные слова в адрес Химильтруды!

Мысль, высказанная Фастрадой о том, что Химильтрудин Пипин мог бы оказаться фигурой в чьем-то заговоре, запала в душу Карла. Ведь он привык думать о горбуне как о мелком ничтожестве, способном лишь смотреть исподлобья угрюмым взором, а горбун между тем уже взрослый мужчина, и попади он в ловкие руки какого-нибудь пройдохи… Впрочем, подготовка к новому походу на аваров не давала королю возможности подолгу останавливаться на размышлениях о Пипине, ибо забот было много. Под гнетом дурных пророчеств на этот год Карл все время пребывал в некотором раздражении, что для его веселой натуры было несвойственно и непривычно. С утра он начинал сердиться на скверные регенсбургские купальни – негде поплавать, как следует расслабившись. Почему-то тотчас вспоминался ущербленный зуб Ифы, будто не от бивня, а от души Карла отломили острие. Мелькала неприятная мысль о горбатом Пипине, который вдруг да окажется способным нанести укол исподтишка. Приступая к очередным делам, Карл, как никогда раньше, замечал, что все или вообще не клеится, или клеится с превеликим трудом. Согласно его капитулярия о поместьях, жеребцы должны были присылаться ко двору короля не позднее праздника Мартина-зимнего, но раньше, даже если кто-то из управляющих и не поспевал к обозначенному сроку, Карл не особенно взыскивал за это; на сей же раз он строжайшим образом проследил за выполнением капитулярия и жестоко наказал всех нерасторопных. Каждого управляющего из тех, кто не успел сдать коней к празднику Святого Мартина, он не просто снял с должности, но и приказал всыпать им по тридцать плетей.

Раздражало Карла и то, что он никак не мог найти достойную замену Гербиствальду.

Любимый конь был подарен ему шесть лет назад Видукиндом, когда тот приезжал в Аттиниак принимать святое крещение. Торжественное воспоминание! Конь являл собою животное воплощение победы над саксами, это был конь-радость, на нем Карл ездил в Италию усмирять Арихиса, на нем покорял Баварию, на нем ходил противу веталабов, на нем путешествовал по своим владениям. Огромный, рыжий, с желтым хвостом и желтой гривой, он, оправдывая свое имя, и впрямь был похож на осенний лес. Горюя о коне, Карл надумал переименовать ноябрь – а именно в этом месяце конь околел – в гербистманот, то бишь месяц осени. Мысль о переименовании месяцев года ему понравилась. С какой стати франки, коим сейчас нет равных в мире, должны называть месяцы по-римски? Ведь слава римлян миновала! Алкуин, приехавший в Регенсбург к Рождеству, поначалу рассмеялся, а потом сказал:

– А что, это поступок, достойный великого завоевателя и творца новой империи.

– Ты поддерживаешь меня?

– Полностью. Тебе давно пора вводить подобные новшества.

– Я знал, что ты одобришь мою идею! – радовался король.

– И ты придумал уже названия?

– Не все. Только некоторые. Хорошо бы и ты в этом поучаствовал.

– Как ты назовешь декабрь?

– Святым месяцем.

– Хайлягманот? Неплохо. В честь Рождества Христова, значит. Согласен. Январь?

– Винтерманот. Просто и ясно – зимний месяц.

– Февраль?

– Пока не знаю.

– А древние франки как его называли?

– Горнунг.

– Меткое слово! Жестокостудный. Продирающий до костей. Пусть будет – горнунг. А март?

– Лентцинманот – весенний месяц. Апрель – остарманот.

– Месяц Пасхи? Но ведь Пасха не всегда попадает на апрель.

– Почти всегда.

– Ну а май?

– Виннеманот. Так у франков.

– Огородник? Слишком приземленно. Я бы назвал его соловьиным, волшебным, вдохновенным. Май – лучший месяц года и всего лишь – виннеманот… Впрочем, как знаешь.

Слушай, а почему бы нам не назвать апрель карломанотом? Пасха не всегда на него выпадает, а твой день рождения никак с апреля не передвинешь.

– Алкуин! От тебя я такого не ожидал!

– Шуток не понимаешь? Поехали дальше. Июнь?

– Не знаю. В народе каких только нет у него названий – и месяц лип, и всхожий, и солнечник, и дуболист, и переломник…

– Переломник? – изумился Алкуин.

– Да. Брахманот.

– А почему?

– Ну, в том смысле, что он как бы год на две половины переламывает. Летнее солнцестояние, солнцеворот, – объяснил Карл.

– Возможно, это и было бы самым точным названием.

– Ну что, остановимся на брахманоте?

– Давай. Кто там дальше? Июль?

– Хеуиманот. Сенокосник. По-моему, лучше всего. И – народно.

– Согласен. Народ будет доволен.

По совету друг с другом Карл и Алкуин дали названия оставшимся августу, сентябрю и октябрю – аранманот, витуманот и виндумеманот – месяц колосьев, веселый и ветреный.

Увлекшись, они переименовали и названия ветров, дав всем двенадцати франкское звучание.

Остронивинт, зундвестрони, вестнордрони – и так далее. Карл так раззадорился, что вовсе хотел отменить латынь, всюду заменив ее на франкские аналогии, но Алкуин имел трезвость вовремя остановить его и убедить, что латынь все же заслуживает соучастия в языке франков. К тому же он приехал из Тура в Регенсбург не только затем, чтобы творить переименования. Алкуин прибыл с тревожной новостью о быстром распространении адоптианской ереси.

Основателем этого еретического учения был Толедский архиепископ Елипанд. Вопреки постановлениям святых отцов Вселенских Соборов о единстве, но неслиянности божественного и человеческого в Спасителе, Елипанд утверждал, что человеческая сущность в Иисусе усыновляется божественной, а значит, Иисус един в двух лицах. Елипанд был осужден за свои воззрения, но вскоре в Пиренеях, в городе Урхеле, нашелся талантливый проповедник Феликс, вставший на сторону адоптиан. Его проповеди нашли такое количество завороженных слушателей, что ересь стала стремительно распространяться по Аквитании и уже доползла до Тура, где появились спорщики, гневно доказывающие Алкуину, что нужно пересмотреть незыблемые постулаты о Святой Троице.

Король не очень-то был силен в понимании всех этих богословских тонкостей и, как ни силился, не мог постичь догмата о «единстве и неслиянности». Грешным делом, ему казалось, что и несториане по-своему правы, и ариане тоже близки к истине, и в адоптианстве он не видел особого ужаса, ведь если Иисус – воплощенный Бог Сын, то почему бы человеческой природе в нем не быть усыновленной божественной сутью? Но он был твердо уверен в одном – если святые отцы так считают, значит, так тому и быть, значит, сие есть ересь, а восстание ересей должно разорить, и искоренить, и в ничто обратить. Силою Святаго Духа. Так и в молитвах говорится.

Выслушав рассказы Алкуина о бесчинствах сторонников Феликса Урхельского, Карл облачился в гнев и дал слово немедленно искоренить злую ересь в пределах своего государства. Одновременно с подготовкой к новому военному походу в Регенсбурге готовились и к походу на еретиков. В первых числах июля, то бишь теперь – хеуиманота, здесь, в самом большом городе франков на Данубии, собрались одновременно генеральный сейм и Святейший Синод. Сейм обсудил вопросы грядущей военной кампании, а Синод окончательно определил учение адоптиан как ересь и постановил запретить Феликсу Урхельскому проповедническую деятельность. В эти дни в Регенсбург пришло ошеломляющее известие, коим подтверждались все плохие пророчества на високосный год. Новое неслыханное восстание потрясло северные пределы государства. Саксы, избрав себе для мятежа новых вождей, свергли королевскую власть в междуречье Эльбы и Везера, перебили все находящиеся там в городах гарнизоны, уничтожили сторожевой отряд франков в Вердене, разрушали христианские храмы, убивали священников и восстанавливали свои языческие капища. К ним присоединились фризы и славяне. Саксонские уполномоченные отправились к враждебным Карлу аварам для переговоров о совместных действиях против франков.

Эти ужасающие новости в пух и прах разбивали все, что было постановлено на генеральном сейме. Одно дело поход против одних аваров, другое – грандиозная война с мощной коалицией саксов, аваров, фризов и славян. К ней сейчас Карл не был готов.

Приходилось, скрипя зубами, сидеть в Регенсбурге и начинать новую подготовку к войне.

Тем более что армии Людовика и Пипина были отвлечены военными действиями в Беневенте.

– Вот она, гибель моего Гербиствальда! – сокрушался Карл. – Я знал, что это дурное знамение. Дай Бог, если все кончится только бесчинством саксов!

Но Бог не дал, чтобы только этим все кончилось. В начале витуманота, сиречь – веселого сентября, в Регенсбург прискакал молодой граф Рориго с сообщением о новой беде. В Ахене – переворот! Нечаянные подозрения в адрес Пипина-горбуна вдруг стали реальностью. Шайка каких-то негодяев соблазнила его бредовой идеей захвата власти на исконных франкских землях, именуемых Франкинзелем – островом франков. Они захватили ахенский пфальц, учредили там трон и на трон посадили Пипина, провозгласив его королем Австразии и Нейстрии.

– И ты говорила, что Химильтруда не допустит этого! – возмущался Карл, напоминая Фастраде ее слова, – Вот тебе и горбунок! Вот тебе и Химильтруда, любящая меня и франков!

Пойти на такое безумие! На что они рассчитывали? Что я буду воевать в Аварии, даст Бог, еще подохну там, как мой милый Гербиствальд, а они тем временем пригребут к рукам все, что я за свою жизнь собрал и завоевал кровью и потом своих верных друзей? О, подлые крысы! Но Химильтруда, Химильтруда-то!.. Кто может быть коварнее покинутой женщины! Только сам враг рода человеческого.

– Быть может, она выступала против, но ничего не могла поделать? – робко предположила Фастрада.

– Выступала против? Ничего не могла? Да она должна была грудь свою пронзить кинжалом и упасть поперек дороги выродка, когда он шел к самоскололенному трону! Рориго!

Расскажи, как вела себя мать проклятого горбуна.

– Она безмолвствовала, – отвечал молодой граф.

– Ага!!! Слыхали? Безмолвствовала! – закричал король, боясь, что ум его помрачится от несопоставимости воспоминаний о Химильтруде с неслыханным коварством.

– Она была как бы не в себе, – продолжал Рориго. – Мне подумалось, она была чем-то опоена.

– Вот видишь, Карл, – покачала головой Фастрада.

– Еще этот зуб, – гневно усмехнулся Рориго, вспомнив еще одну подробность увиденного и услышанного в Ахене.

– Какой еще зуб? – выпучил глаза король.

– Зуб Ифы, – ответил Рориго. – Пипин похвалялся, что у него есть острие зуба Ифы и якобы с его помощью он добьется всех своих прав на наследие короны.

В глазах у Карла потемнело. Окажись сейчас с ним рядом сын Химильтруды, он ногтями бы разорвал его на тысячу мелких пипинчиков. Карл резко сел на скамью и прикрыл ладонью глаза. С трудом пришел в себя, отдышался. Сердце бешено колотилось.

– Бедный дурачок, – сказал он, вдруг пожалев Пипина. – Доберусь я до тех шутников, которые сделали из него игрушку! Я еще узнаю, кто отпилил кончик зуба Ифы и отправил в Ахен к этому болвану! Ох, несдобровать им!

– Что ты сделаешь с ними, Карл? – затаив дыхание спросила Фастрада.

– Что с ними сделаю? – Король улыбнулся и слегка приобнял свою жену. – Я им самим отрежу кончики.

«Ну, это мне не грозит!» – подумала королева.

Не мешкая ни дня, Карл с довольно небольшим отрядом лично отправился в Ахен. В королевстве Австразии и Нейстрии, королем которого объявил себя горбатый Пипин, никто не спешил отстаивать права сына Химильтруды и, напротив, все с особенным подобострастием суетились, оказывая должный прием его отцу, а когда Карл въехал в Ахен, жители города встречали его вдвое приветливее, чем раньше. Мятежный Пипин и трое его приспешников уже были арестованы и в связанном виде представлены королю. Остальные, причем главные заговорщики, успели сбежать. А эти трое, равно как и Пипин, служили лишь пешками в их руках.

Хватившись Химильтруды, Карл должен был узнать о скорбной новости – за десять дней до его прибытия в Ахен бывшая королева скончалась от внезапной и сильной боли в груди. В саду за домом, в котором три с половиною года тому назад он так счастлив был с Химильтрудой, Карл нашел ее могилу, свежую, усыпанную багряными и желтыми осенними листьями. Растерянный, он стоял над этим последним пристанищем той, которую любил всю свою жизнь. Теперь только он понимал, что никого не любил так, как Химильтруду, и никого уже не полюбит. Еще он понимал, что, оказывается, жизнь его перешагнула через ступень, за которой начинается старость. Хотя ему было еще только пятьдесят лет и чувствовал он себя молодым и крепким здоровяком, но ведь бывает так, что уже в середине лета коснется ноздрей особенный прохладный запах грядущей осени, и ты понимаешь – осень уже началась, хотя лето в разгаре. Она зачалась в летней утробе, чтобы родиться в конце сентября, веселого месяца витуманота.

Следствие по делу о заговоре Пипина-горбуна было поручено молодому, смекалистому графу Рориго. Он начал с допросов тех троих заговорщиков, схваченных вместе с Пипином перед вступлением Карла в Ахен. Самого же Пипина допрашивал лично Карл. Одним из первых его вопросов было:

– Кто вручил тебе острие зуба Ифы?

– Мне привезла его в подарок королева Фастрада, когда приезжала в прошлом году в Ахен, – чистосердечно признался Пипин.

Он вообще не старался что-либо утаить, выдал имена всех заговорщиков и добавил, что сам никогда бы не удумал заварить такую кашу. Король повез сына в Регенсбург, чтобы свести его с глазу на глаз с Фастрадой. Королева стойко выдержала это свидание, полностью отрицала, что именно она подарила Пипину кусок бивня, и уверяла всех, будто Пипин невменяем. Горбун и впрямь производил впечатление нездоровое, говорил путано, сбивчиво, часто принимался плакать и просить прощения.

– Скажи, Пипин, ведь ты же не точно помнишь, я или кто другой подарил тебе кусок зуба Ифы? – вперив свой взор в пристыженные очи горбуна, вопрошала королева.

– Не точно… – хныкал Пипин. – Хотя, ваше величество, мне сдается, это были именно вы.

– Но я не могла этого сделать, – выкручивалась с невозмутимым видом Фастрада, – Я уехала в Ахен в начале июля прошлого года.

– В начале брахманота, – поправил королеву король.

– Да, простите, в начале брахманота. А пропажа бивня обнаружилась когда? Перед самым походом на аваров. То есть в середине брахманота. Припомни хорошенько, Пипин, помнишь, как, уже когда я была в Ахене, туда же приехал из Регенсбурга граф Аркамгольд. Может быть, это он привез тебе острие зуба?

– Может быть… – неуверенно мычал в ответ Пипин.

Поскольку граф Аркамгольд находился в бегах и подозревался в причастности к заговору, все стали склоняться к тому, что скорее всего именно он привез Пипину кусок бивня. Тень подозрения по отношению к Фастраде все же легла на душу Карла, но он решил покамест довериться пытливости молодого графа Рориго и дождаться, когда он завершит свое расследование всех обстоятельств заговора. А пока в Регенсбурге собрался сейм, на котором все последние события были обсуждены со всех точек зрения и состоялся суд над схваченными заговорщиками. Всех их, включая Пипина, сейм признал виновными и приговорил к смерти. Всех их, начиная с Пипина, Карл тотчас помиловал и отправил в заточение в глухую горную Прюмскую обитель неподалеку от Трира.

Хотя наступивший первый год шестьдесят четвертого века и не был високосным, новости отовсюду продолжали поступать дурные. В Италии, Бургундии, Септимании и Провансе разразился страшный голод. Пипин и Людовик возвратились из Беневента, заключив там довольно сомнительный мир. Пространство, охваченное саксонским мятежом, продолжало расти, а Карл не осмеливался идти в Саксонию из-за неурядиц внутри своего государства, вызванных в том числе и заговором Пипина, – в стране воцарилось подозрение, ибо доселе никто и помыслить не дерзал нарушить авторитет Карла, а теперь стали подумывать – а не ослаб ли государь, не выдохлось ли его былое могущество? В соловьином мае-виннеманоте пришло известие о том, что сарацины опустошили Септиманию, перебив гарнизоны ряда городов. А Карл все сидел в Регенсбурге, ставшем городом его несчастий, и не решался предпринять что-либо, дабы вырваться из полосы неудач. Зуб Ифы был старательно склеен, но склеенный он не представлялся ему таким могущественным. Только живой элефант способен был заменить его. Да вот где он?

– Как ты думаешь, Алкуин, – спрашивал Карл у своего друга, вновь приехавшего из Тура в Регенсбург, чтобы встретить вместе с королем Пасху, – мой элефант, он все еще в Багдаде?

– Думаю, в Багдаде, – отвечал Алкуин Альбинус.

– А мне кажется, он теперь где-то еще дальше, – тяжко вздыхал король.

– Нет, не дальше, – утешал его турский аббат, – Но и не ближе. В Багдаде.

Поскольку Рориго не добился особенных успехов в следствии по делу о заговоре Пипина, Карл уговорил Алкуина взять это дело на себя. Все-таки, сколь ни пронырлив Рориго, он слишком молод, слишком много думает об очаровательных взорах милашек. Всю масленицу не вылезал из Регенсбурга, и теперь вот, на Пасху, снова заявился сюда без особых результатов. И на Хруотруду засматривается. А она, кажется, на него.

Старшая дочь Карла, неудачно в свое время сосватанная, так до сих пор и не вышла замуж, хотя ей уже исполнилось девятнадцать и ее можно было считать перестарком. Красавица Хруотруда прославилась при дворе своего отца бесчисленным множеством ухажеров и едва ли не меньшим числом тех, в кого она сама влюблялась. О ней ходили сплетни, будто она могла за одну ночь побывать в постели у трех любовников, и, кажется, слухи эти не были беспочвенны. Лицом похожая на отца, пылкостью своей она пошла в покойницу мать, и, глядя на дочь с того света, Хильдегарда могла увидеть изображение собственной юности.

Увлечение Хруотруды графом Рориго было особенным, любовь их протекала бурно, шумно, сопровождалась громкими сценами, во время которых влюбленные выясняли между собой отношения, и потасовками, в которых Рориго выяснял отношения с другими любовниками принцессы, нередко проливая кровь – их и свою. Как никого другого Хруотруде нравилось мучить беднягу, то очаровывая его, то отстраняя от себя, то даря надежду, то отнимая ее. Он, естественно, мечтал о браке с ней, но Карлу сей брак был не нужен, а Хруотруда только обещала когда-нибудь согласиться на постоянные предложения Рориго. Ей нравились тайные свидания с ним, нравилось быть его любовницей. Женой – нет. Осенью того года король со всей своей свитой поплыл на кораблях опробовать только что вырытый канал, соединяющий Альтмюль, приток Данубия, с Резатом, притоком Майна. Плавание имело не просто увеселительное, а государственное значение. Карл давно мечтал о том, чтобы с востока на запад его владений можно было отправиться по воде и, не слезая с корабля, добраться из Регенсбурга до Колонии Агриппины. Для этого было найдено место, где Резат, впадающий в Майн, который в свою очередь впадает в Рейн, протекал на расстоянии двух тысяч шагов от Альтмюля, впадающего в Данубий.

От Регенсбурга до вырытого канала и дальше по каналу до Резата корабли шли на бурлачной тяге, против течения, дальше отпускались на вольный ход по течению. Путешествие получилось упоительное, да вот только ссора между Хруотрудой и Рориго омрачила восторг этих осенних дней. Надо же было такому случиться, что именно когда плыли по каналу, Хруотруда увлеклась другим молоденьким графом, Мегинфридом, и решила навсегда порвать отношения с Рориго. В кулачном поединке с соперником Рориго был побит и, полностью униженный, решил броситься с корабля в воды канала, предварительно напялив на себя зачем-то кольчугу. Очутившись в воде, он стал тонуть, его вытащили на берег без чувств, а когда он пришел в себя, то произнес с горечью:

– Пусть иссохнут струи этого канала за то, что они не дали мне смерти!

Узнав об этом, Карл окончательно осерчал на Рориго, отнял у него графское достоинство и отправил несчастного в Септиманию воевать против сарацин. Так закончилась эта бурная любовь принцессы Хруотруды и графа Рориго; однако проклятие, сорвавшееся с уст отвергнутого любовника, по-своему исполнилось. Не успели речные путешественники добраться до Вюрцбурга, как начались затяжные дожди, они размыли побережье канала, и канал превратился в настоящее болото, хотя и не иссох, как того желал ему Рориго.

Случай с неудавшимся утопленником, поначалу расстроивший всех, постепенно превратился в анекдот, оброс смешными подробностями, которых на самом деле не было, и долго потом сочинялись разные байки о Рориго Мокром. А Хруотруда тем временем уж и думать о нем забыла, увлеченная Мегинфридом, который нравился Карлу больше, чем Рориго. Он даже и не прочь был женить их – Мегинфрида и Хруотруду, да, на беду, под самое Рождество принцесса возьми да и влюбись в Аудульфа, довольно мрачного, но мужественного человека, славного тем, что он один плавал быстрее Карла. Обиженный Мегинфрид успокоился должностью секретаря при короле, а любовь Хруотруды и Аудульфа едва дожила до масленицы, когда вдруг выяснилось, что принцесса беременна неизвестно от кого – от Рориго, от Мегинфрида, от Аудульфа или от когото еще.

– Ее саму надо было в тот канал, – ворчала на падчерицу Фастрада.

«И тебя заодно», – думал Карл. Его в то время волновала красота шестнадцатилетней дочери придворного поэта Ангильберта, зеленоглазой и темноволосой Гильдемины. А Фастрада продолжала толстеть и терять свою быстро отцветшую красоту. Ей еще и тридцати не было, а она уже выглядела немолодо. И злилась на мужа, что он так и пялится на Ангильбертову дочурку.

По весне плавание продолжилось, из Вюрцбурга приплыли во Франкфурт, где встретили Пасху и прожили все лето. Здесь собрались генеральный сейм и Синод, вновь осудившие адоптианство и установившие правила церковной и гражданской жизни. Алкуин, приехавший ради участия в этом событии во Франкфурт, сообщил, что почти закончил следствие по делу о заговоре Пипина-горбуна и в ближайшее время привезет королю полное описание всего, что ему удалось выяснить. Через два месяца он и впрямь приехал с большой кипой исписанных бумаг, но прежде чем отправиться с докладом к Карлу, он посетил королеву, которой сказал так:

– Ваше величество, я должен предуведомить, что мне удалось доподлинно разузнать все, что касается ахенского переворота. Я нашел не только свидетелей, но и исполнителей кражи зуба Ифы. Все они показывают на вас точно так же, как это делал сам Пипин. Мне жаль вас, и потому я заранее оповещаю вас о том, что известное мне в ближайшие часы станет известно королю.

В тот же день Фастрада приняла яд и мгновенно скончалась.

Узнав об этом, Алкуин сокрушался:

– Видит Бог, я этого не хотел.

Король приказал ему оставить в тайне все, что касалось участия Фастрады в заговоре. Он горевал по королеве, вспоминая свои счастливые дни с нею; но – недолго.

 

Глава двенадцатая Слонов едят

Эти времена, столь несчастные для Карла, были ужасными и для его слона, который и впрямь – Алкуин был прав – все еще проживал в далеком от франкских владений городе Багдаде на берегах реки Тигр, в прекраснейшем саду Бустан аль-Хульд. Фихл Абьяд, достигший сорокалетнего возраста, настолько хорошо изучил двуногих, что почти понимал, о чем они между собой разговаривают. Конечно, он не мог не обратить внимания на то, насколько хуже к нему стали относиться и придворные, и сам халиф, который после того случая еще несколько раз ударял слона ногой по хоботу. Но по-настоящему тошно ему сделалось однажды, когда из тревожного разговора между его любимым Аббасом и другим слоноводом, по имени Карим, Фихл Абьяд вдруг четко понял, что халиф и его люди едят слонов.

Впервые это диковинное блюдо было подано на пиру Харуна ар-Рашида летом 196 года хиджры, или 794 года от Рождества Христова, как раз тогда, когда во Франкфурте отравилась королева Фастрада. Ошарашенные гости не верили своим глазам, когда в главный зал дворца Отражений внесли невероятных размеров серебряное блюдище, на котором возлежал запеченный слон. Не бык, не сазан, не конь – слон! Половинки вареных яиц, прилепленные к его подрумянившейся корочке, подобно нитям жемчуга, сбегали лучами по его лбу, вдоль хобота, по спине, на которой был устроен небольшой паланкин, и в том паланкине ехали отдельно приготовленные сердце и язык. Само блюдо, достаточно глубокое, было залито желтоватым желе, и испеченный исполин, лежа на брюхе, передние ноги вперед, задние назад, как бы купался в этом желе, опустив в него и свой хобот.

Нетерпение охватило собравшихся на пир надимов Харуна ар-Рашида (а их, имеющих постоянный титул сотрапезника халифа, было к тому времени уже человек пятнадцать) и всех гостей пиршества. Жадный рев огласил стены дворца Отражений, будто здесь собрались голодные люди, которым вынесли ведро похлебки. Кравчие принялись разделывать запеченную тушу, а самому халифу уже несли обжаренный кончик хобота.

– Так ты уверяешь, что это самое вкусное? – спросил халиф у сидящего рядом Ицхака ан-Надима.

– Да, хобот очень вкусен, особенно его нежный кончик, – отвечал знаток бирманской кухни. – После этого отведайте непременно язык. Он гораздо вкуснее говяжьего. Сердце же несколько сладковато, чему виной излишняя слоновья доброта.

– А все остальное?

– Мясо ног немного студенистое и по вкусу почти не отличается от говядины. Хороша также печенка. Нижняя губа подобна кончику хобота. А вот мясо со спины и с боков – не прожуешь. Только с голодухи. Ну, ешьте, ваше величество! Лучше один раз покушать, чем сто раз послушать.

Через несколько дней после смерти Фастрады король франков Карл впервые в жизни сделался дедом – у Хруотруды родился сын, названный Ромуальдом. Бурной радости сей незаконнорожденный младенец, разумеется, принести не мог, но и отдавать его на воспитание куда-нибудь с глаз долой Карл воспретил, сказав, что ему дорого любое потомство – внутрибрачное или побочное. Правда, долго тетешкаться с внуком ему не пришлось. В конце аранманота, как отныне назывался август, войска франков двинулись наконец-то на север наказывать неразумных саксов. Четырьмя потоками двигались они, пышущие гневом. Каролинг вел свою армию через Колонию Агриппину, к берегам Эмса и далее – на Детмольде. Людовик и Карломан-Пипин двумя кинжалами вспарывали Саксонии брюхо, освобождая Эресбург, Падерборн, Герштель, Брунисберг. Карл через Тюрингию двигался на Магдебург и затем – резко на запад, к берегам Везера. В два месяца без особых кровопролитий и битв все было решено в пользу франков. Почти не оказывая сопротивления, саксы сдавались, целовали крест, присягали на Библии, давали столько заложников, сколько нужно, а все мятежные вожди устремились туда, где некогда искали убежища Видукинд и его сторонники – в Данию. Сам Видукинд под именем Арнульфа возглавлял отряд, входящий в состав армии Каролинга.

Казнив более тысячи пленных, обвиненных в руководстве мятежом, к Рождеству Христову торжествующий победу король приехал в город, где на могиле Химильтруды лежали красные и желтые осенние листья. Он вез Химильтруде свою очередную победу и украсил надгробие изображением летящего ангела, отлитого из саксонской бронзы. Большего он ничего не мог дать ей, и она способна была отблагодарить его лишь светлой печалью, пронизанной лучами холодного осеннего воздуха, льющегося с севера на юг.

Но даже находясь в Ахене, близ усыпальницы Химильтруды, Карл не мог не видеть продолжающейся жизни и, глядя на юную дочь Ангильберта, чувствовал, как наливается свежестью, желанием, мечтою. Накануне Рождества выпало много снега и летящий ангел из саксонской бронзы превратился в снеговика, а когда начались праздничные увеселения, король забыл дорогу на погост, пустившись во все тяжкие ухлестывать за Гильдеминой, ведь в имени этой девушки жили звуки имени Химильтруды. Поначалу Карлу было совестно перед Ангильбертом, но старинный друг сам развязал королю руки. Однажды Хруотруда, увлеченная своим сынком и потому временно забывшая о любовных похождениях, сообщила отцу о том, что Берта влюбилась в Ангильберта, и тот отвечает ей взаимностью. Берте, второй по возрасту дочери Карла, в тот год исполнялось семнадцать, и в своем увлечении мужчинами она не уступала старшей сестре. Еще в прошлом году она сама забиралась в постель к Мегинфриду, брошенному Хруотрудою, да Мегинфрид прогнал ее, отчихвостив. Потом она некоторое время сохла по Дикуилу, и вот теперь – Ангильберт. Вызвав к себе своего старого друга и ровесника, Карл спросил его:

– Ангильберт, дружочек, это правда, что ты и Берта?..

– Правда, ваше величество, – честно признался поэт. – Мы любим друг друга.

– И что – уже?

– Уже.

– Ну так тем лучше! – рассмеялся Карл. – В таком случае мне ничто не помешает теперь соблазнить твою Гильдемину. Давно я кошусь на нее.

– Это всем известно, государь, – улыбнулся Ангильберт.

– Ну и прекрасно! И хорошо, что ты оказался шустрее меня.

– Быть может, я нарочно… – сказал Ангильберт, потупился и тотчас предложил королю послушать свое новое стихотворение, начинавшееся со строки: «В городе Ахене, похожем на каплю святой воды…» Эта строка ужасно пришлась по нраву Карлу, и он подарил Ангильберту золотой флакончик, в котором можно было хранить и святую воду.

После этой беседы Гильдемина не долго оставалась неприступной, и Карл от души насладился ею, успев сделать ее своей любовницей до того, как наступил Великий пост. Ну а во время поста он целиком и полностью посвятил себя молитвам и заботам об укреплении христианской веры в пределах своего государства. Он ездил по приходам и тщательно проверял, как обстоят дела. Он остался страшно недоволен тем, как читаются проповеди, и многих священников лишил приходов. Состояние хоров несколько утешало его, но ненамного и далеко не везде.

Гильдемина сильно переживала из-за того, что Карл так по-настоящему соблюдает пост и не делит с ней ложе. Уж ее-то отец вел себя в отношениях с принцессой Бертой куда раскрепощеннее. Однажды Карл сказал Ангильберту:

– Человеку свойственно грешить. В иных случаях, мне кажется, согрешить бывает простительно и позволительно. Но нельзя укореняться в грехах. А уж посты назначены нам, дабы очищаться от греховной тяжести. Ты ведешь себя не как христианин.

Однако едва наступила Пасха, Карл так бешено отдался чувственным удовольствиям, что, кроме Гильдемины, завел себе еще несколько наложниц, и теперь уже ему пришлось выслушивать Ангильберта:

– Ваше величество, грешить, конечно, бывает простительно и полезно, но только не в такой саксонской манере, как это делаете вы. И неужто надобно было так набожно поститься, чтобы сразу после причастия в Светлое Христово Воскресение броситься сломя голову в пропасть разврата? Вы уподобились королю Оффе, о котором рассказывают, будто однажды он долго намывался в бане, но там же и напился, а выйдя наружу, тотчас рухнул в наигрязнейшую лужищу.

– Помнится, за сына Оффы я в свое время чуть было не отдал малышку Берту, когда ей было еще лет одиннадцать, – смущенно пробормотал в ответ на упреки друга Карл. – А то бы тебе сейчас не видать моей дочери. Оффа! Да он свинья, каких мало, а ты, бессовестный, сравниваешь меня с ним! Как не стыдно!

– Представляю, что было бы, если б вы породнились со сви… Все, все, все! Умолкаю!

Помянутый во время того разговора Оффа, король Мерсии – одного из государств Британии – в этом же году прибыл со своим войском к Карлу, чтобы вместе участвовать в новом походе на саксов. В начале осени Карл со своими сыновьями, а Оффа со своими, опустошая вновь взбунтовавшиеся саксонские земли, дошли до нижнего течения Эльбы и с семью тысячами заложников возвратились в Ахен. В это время фриульский маркграф Эрик и хорутанский князь Войномир успешно напали на аваров, разграбили их ринг и направили Карлу богатую добычу, которую король поделил на три части. Одну часть послал Папе, одну отдал Оффе, а третью поделил между своими подданными. Правда, Папа Адриан так и не успел порадоваться дарам Карла, ибо прямо в рождественскую ночь умер. Гостинцы франкского государя достались уже новому Папе Льву, который в ответ поспешил отправить в Ахен знамя Рима и символические ключи от града Святого Петра. С посольством в Рим и обратно ездил по приказу Карла главный придворный поэт Ангильберт.

– Проветрись, – пожелал ему Карл, отправляя в путь.

Гильдемина только что родила девочку, которую назвали Хруотгейдой, а король тем временем наслаждался попеременно сразу четырьмя возлюбленными, и ворчание Ангильберта по поводу того, что седина в голове и бес в ребре появляются одновременно, сильно раздражало государя. Принцесса Берта не бросила своего любовника и вместе с ним ездила в Рим, хотя он и ревновал ее к каждому, кто хоть немного походил на мужественного мужчину.

Год 6304 от сотворения мира, или 796 от Рождества Христова, оказался для Карла весьма удачным. За Пиренеями его армия успешно грабила мусульман, воспользовавшись междоусобием в Кордовском халифате, где после смерти халифа Хешама перегрызлись за престол двое наследников – Аль-Хакем и Абдаллах. Сам Карл вместе с Каролингом и Людовиком летом прочесал всю Саксонию до границ с Нордальбингией и вернулся домой с добычей и множеством заложников, коих он принялся расселять в своей стране. Осенью Карломан-Пипин вторгся в Аварию. Авары убили своего кагана и предложили власть сыну Карла. Тот захватил аварский ринг, дограбил все, что не было взято в прошлом году Эриком и Войномиром и на пятнадцати подводах привез все это в Ахен. Аварская война была объявлена оконченной, а Павлин Аквилейский и Арно Юваумский начали обращать аваров в христианство. Средний сын Карла покрыл себя славой, превзойдя в ней своих братьев, и ахенцы восторженно встречали победителя аваров. Но триумф принца и короля Италии омрачился болезнью Карла.

Ангел на надгробии Химильтруды покрылся медной зеленью, и король вдруг страшно затосковал по той, что была его первой женщиной, первой любовью и первой супругою. Он оставил своих наложниц и полюбил одиночество, позволявшее ему целиком отдаваться во власть воспоминаний. Он с полубезумным удовольствием принимался вспоминать глаза Химильтруды, ее волосы, щеки, покрытые чуть жестковатым пушком, страстный рот, имевший иной раз обыкновение кусаться в порыве любовного головокружения, тонкие и нежные руки с голубыми прожилками, по которым, как по рекам, он иногда пускался в плавание на кораблях поцелуев, тонкие и хрупкие ноги, в последние годы ставшие почти неподвижными от болезни. Особенно остро вспоминалось, как, когда Химильтруда не могла ходить, он сам носил ее на руках и как переживал, что ей больно. И настолько память об этом щемила его душу, что в один из рождественских вечеров король ощутил сильную боль в колене левой ноги. С каждым днем она становилась все сильнее и мучительнее. Придворные лекари склонились к тому, что у короля костоеда, и принялись лечить его втиранием в больное колено экстракта алоэ, на что Ангильберт сочинил стихотворение по-латыни, где говорилось о том, как король франков втирает себе в душу горечь воспоминаний, а врачи трут ему колено горечью сока столетника. Приехавший в Ахен Алкуин восхитился сим творением придворного поэта и дипломата, но остался недоволен врачами.

– Никакая это не костоеда, – заявил он, – У короля воспалилось воображение, и боль ему только кажется.

И действительно, если никакие притирания не помогали, то долгие и приятные беседы и занятия с Алкуином быстро отвлекли Карла от воспоминаний о Химильтруде, и боль в колене стала проходить.

– Вот видите! – ликовал турский гость. – В свои пятьдесят пять лет король наш здоров, как элефант.

– Вот именно! – радовался Карл. – Кстати об элефанте: не пора ли ему появиться в Ахене?

– Когда-нибудь наступит такая пора, – отвечал Алкуин.

– Значит, я, покорив саксов, фризов, аваров, баваров, держа в кулаке Италию, Аквитанию, Аламаннию, устрашая славян на востоке, датчан на севере, бретонцев на западе и арабов на юге, до сих пор не достиг вершин могущества? Странно!

– Верхушек, похоже, достиг, но вовсе не вершин, – отвечал Алкуин.

– Где же, по-твоему, вершины?

– Увидишь.

– Ну и ладно! Скоро Пасха, надеюсь, ты пробудешь в Ахене до окончания поста? Чего только не заготовлено к праздничным пиршествам! Одной элефантятины не хватает! А кстати, как ты думаешь, элефантов едят?

– Кажется, да. Во всяком случае, Аристотель пишет, будто во время похода погиб один из слонов Александра Македонского, и когда его решили съесть, ибо припасов съестного было немного, то обнаружили, что мясо его не хуже говяжьего, а кончик носа особенно вкусен, равно как язык и губы.

– Ну, если они были голодны, так им и старая кобыла показалась бы вкусной, – почему-то усомнился Карл. – И все же, мне думается, есть элефанта так же грешно, как питаться человечиной.

– А правда ли, что авары не брезгуют людоедством? – спросил аббат Турской обители.

– Гораздо хуже то, что в моем собственном войске в прошлом году объявился людоед, – со вздохом признался Карл. – И кто! Трибурский коннетабль Луриндульф! Он тайно убивал пленных саксов, жарил их мясо и пожирал. Когда Каролинг узнал об этом, он приказал самого Луриндульфа изжарить на костре.

– И съел? – спросил Алкуин.

– Ну-у-у! – возмутился Карл. – С какой стати!

– А зря не съел. Съеденные саксы были бы по-настоящему отомщены, – фыркнул турский аббат.

– Что ты имеешь в виду, Алкуин?

– Если жарить человека, надо и есть его, а если возмущаться людоедством, нельзя и жарить человека на костре, – отвечал аббат.

– Людоед не смеет называться и считаться человеком, – возразил Карл.

– Так же, как и тот, кто применяет слишком бесчеловечные наказания, не смеет называться христианином, – сказал Алкуин.

– Что же, по-твоему, надо было сделать с Луриндульфом?

– Во всяком случае, не изжаривать. К тому же Луриндульф убивал саксов хотя бы для какой-то пользы, пусть и такой ужасной, а я точно знаю, что твои воины нередко уничтожают саксов без всякого смысла.

– Они убивают тех саксов, которые мешают другим саксам принимать христианство.

– Христианство нельзя навязывать силой.

– Иначе саксов не сделаешь христианами. Тупой народ.

– Какой бы ни был!

И все же, несмотря на отрицательное отношение Алкуина к насилию над саксами, в тот год Карл снова повел огромное войско в Саксонию, дошел с ним до Нордальбингии и переселил множество саксов и фризов в свои земли. Нога перестала болеть, и до самой зимы Карл не вспоминал о Химильтруде, радуясь успехам – своим, своих сыновей и своих соратников.

Людовик успешно сражался в Испании и добился того, что Барселона перешла во власть франков.

Пипин опустошил земли хорватов. Эрик Фриульский подавил восстание аваров, перебил всех непокорных вождей этого народа и прислал Карлу новые дары. Арно Юваумский получил титул архиепископа, и ему теперь подчинялись все епископы юго-восточных окраин; он отправился с миссией в Каринтию и успешно обратил в христианство многих славян.

Зиму и весну Карл провел в Саксонии, завел себе любовницу-саксонку по имени Герсвинда, от Пасхи до лета наслаждался ею в Герштеле, но, несмотря на любовь к ней, безжалостно подавил новое восстание ее соплеменников, предав огню и мечу огромное пространство между Везером и Эльбой. Алкуин слал ему одно письмо за другим, требуя прекратить жестокие расправы, но король был непреклонен. Саксы надоели ему своей непокорностью, он готов был всех их истребить, лишь бы хотя бы один сакс из тысячи обратился всей душой ко Христу. Герсвинда сбежала от него, и король поручил Аудульфу разыскать ее, живую или мертвую, и доставить.

В конце лета Карл возвратился в Ахен, везя с собой полторы тысячи богатых и знатных саксов в качестве заложников. Въезжая в Ахен, король вдруг, как никогда доселе, ощутил всем сердцем, что нет в его жизни города роднее. На могиле Химильтруды уже лежали первые осенние листья, и светлая печаль почти веселила душу Карла, наполняя ее чем-то возвышеннопрекрасным, щемящим, тонким. Успенье миновало, до Рождественского поста было еще далековато, и хотелось наслаждаться этой дивной ахенской осенью. Все друзья были здесь. И старина Ангильберт, ставший отцом королевского внука Нитарда, рожденного Бертой; и седой как лунь Теодульф, рано состарившийся благодаря своим невоздержанностям; и другой гот Агобард, вечный спорщик и выдумщик всевозможных небылиц; и оба лангобарда – Петр Пизанский и Павлин Аквилейский; и Арно, вместе с Павлином окрестивший многих аваров; и другой бавар, Лейдрад, милый своим именем, напоминающим того, другого Лейдрада, погибшего от рук Видукинда; и оба ученых гибернийца, Дунгал с Дикуилом; и хранитель бумаг Мегинфрид, на которого, кажись, уже положила глаз пятнадцатилетняя Гизела; и уродец-коротышка Эйнгард, какими только обидными прозвищами не награжденный – и Фингерхут, и Дварфлинг, и Формикула, зато бесспорно самый талантливый хроникер; и даже турский аббат Флакк Алкуин Альбинус пожаловал в Ахен собственной персоной с хорошим известием о том, что ему приснился сон, будто Карл женится на василиссе Ирине, а весь некрещеный мир стекается к их стопам и принимает святое крещение.

– Если бы только все наши лучшие сны сбывались, – обнимая Алкуина, улыбался Карл. – Купаться будешь?

– Еще бы! Приехав в Ахен, первым делом следует насладиться его великолепной купальней, – радостно отвечал аббат.

– Это еще что! – говорил Карл. – Я намереваюсь построить тут термы наподобие римских. В свое время мы с Дикуилом немало потрудились, составляя чертежи в Риме.

– Ваше величество, – обратился к Карлу только что вошедший в столовый зал, где происходила эта встреча, сенешаль Гаттон, – важное известие!

– Какое?

– Послы от византийской василиссы Ирины высадились в Венеции и направляются к нам.

– Видали?! Алкуин, признайся, ты уже был осведомлен об этом?

– Естественно, ваше величество, я же вам рассказал о своем сне, – невозмутимо отвечал турский аббат.

– Ну и что? Они везут мне предложение Ирины взять ее в жены?

– Предложение, может быть, и не везут, а намек – возможно.

Три недели готовились к встрече послов из Константинополя. Готовились тщательно, ибо Алкуин настойчиво твердил об особом значении предстоящего визита гостей. Наконец послы прибыли в Ахен, сопровождаемые Павлом Диаконом, этим старым лангобардом, которому в тот год исполнилось семьдесят восемь лет. Посольство и впрямь оказалось весьма важным – двадцать человек во главе с любимцем Ирины, премудрым скопцом Ставракием. В послании, переданном им Карлу, Ирина именовала себя великим василевсом и автократором римлян, а к Карлу обращалась как к великому принцепсу и автократору франков. Она писала, что не видит равных ему государей во всем христианском мире и желает лично увидеться с ним.

– Почему же великий василевс Ирина сама не приехала ко мне? – простодушно спросил Карл.

– Потому что великий автократор франков не приглашал ее, – ответил Ставракий. – И еще потому, что государыня хотела бы по достоинству принять принцепса Карла в своем великолепном граде.

После долгой и чинной церемонии приема гостей Карл устроил для них пышное пиршество и уже тут, за пятой-шестой чашей доброго вина, повел с императрицыным евнухом откровенные разговоры.

– Правда ли, что Ирина вынуждена была выколоть глаза несчастному Константину?

– Не сама… – слегка смутился Ставракий.

– Ну, понятное дело, что сама бы она своими руками не могла обезглазить собственного сына.

– Да, Ирине пришлось приказать палачу сделать это. Увы, Константин оказался безбожником, богохульником и развратником. Он не почитает икон, усмехается, когда говорят о непорочном зачатии Богородицы, он отверг свою законную жену Марию Амнийскую и женился на похотливой блуднице Феодоте. И чтобы пуще прежнего укорениться в грехе и разврате, Константин решил устранить собственную мать, а устранив ее, превратить Константинополь в Содом и Гоморру. Но не думайте, что Ирина не жалела его. После ослепления он был поселен в роскошном доме, и даже его просьбы о том, чтобы с ним вместе поселили блудницу Феодоту, были удовлетворены. Василисса ужасно переживает, что вынуждена была так поступить с сыном.

Поверьте, она очень добрая и сердечная женщина, истинная христианка и мудрая правительница.

– Она уже очень немолода? – спросил Карл.

– Не молода, но выглядит молодо.

– Сколько же ей?

– Сорок.

– Врет, – шепнул тотчас Карлу в самое ухо Алкуин, – Ей под пятьдесят. А раз он занижает ее возраст, то…

Карл толкнул его локтем, мол, сам вижу, что врет.

– Господь Пантократор вознаградил василиссу Ирину за ее добродетели, – продолжал евнух. – В свои сорок она выглядит моложе иной тридцатилетней. Пышные кудрявые волосы цвета заката, серебряные глаза, живые и нежные, румяные щеки, голос, подобный пению лучших музыкальных инструментов. Среди множества подарков, которые мы привезли вашему величеству, есть один замечательный диптих, лучше всего передающий обаяние внешнего облика василиссы.

Карл приказал принести упомянутый подарок и с огромным вниманием рассмотрел его.

Довольно большой диптих, снаружи украшенный золотом и драгоценными камнями, внутри таил на двух своих половинках искусно вырезанные картинки, одна из которых изображала василиссу на колеснице, запряженной четверкою лошадей, ведомых под уздцы четырьмя важными сановниками. По обычаю римских консулов, Ирина разбрасывала пригоршнями деньги толпе.

Другая половинка диптиха изображала миловидную хрупкую женщину с тонкими чертами лица, обрамленного пышными кудрявыми локонами. На ней была узорная далматика и красивый лорум, а голову украшала стема – императорский венец, похожий на замок, врата которого располагались прямо надо лбом Ирины.

– Тонкая работа! – похвалил диптих Карл. – И основа какая необычная. Ведь это, кажется, не дерево и не камень?

– Сей диптих, – пояснил Ставракий, – изготовлен из клыков элефаса, одного из тех, коими владел некогда Александр Великий.

– Элефанта? – вскинул брови Карл.

– Если по-латыни, то да – элефанта, – ответил скопец.

– Передайте автократору римлян Ирине, что я от всей души благодарю ее в особенности за этот подарок и буду хранить его пуще глаза.

Дальше они заговорили о монастырях. Ставракий поведал о Саккудийском монастыре в Вифинии и Студитском в Константинополе, об их уставах и обычаях, о жизни греческих монахов.

Алкуин в свою очередь стал рассказывать о своей обители. Этого Карл уже не слышал, ибо некое странное видение сковало все его существо. Оцепенелый сидел он на своем троне во главе стола и завороженно смотрел на другой конец застолья, где среди множества прочих пирующих сидела молодая Химильтруда, именно такая, какою он увидел ее впервые много лет тому назад. Призрак был такой четкий, что Карл не выдержал и спросил у Алкуина:

– Скажи-ка, брат мой, не видишь ли ты, часом, Химильтруду? Во-он там, неподалеку от Мегинфрида и Гизелы.

– Нет, не вижу, – удивленно отвечал аббат.

– Значит, она мне мерещится! – простонал король.

– Кажется, вы не так уж много выпили, ваше величество, – промолвил сидящий неподалеку Эйнгард.

– Но вон та, в голубой далматике, третья справа от Мегинфрида, разве она мне мерещится? – обиженно спросил Карл.

– Нет, там и впрямь сидит какая-то хорошенькая девушка, – сказал Эйнгард.

– Точно? Значит, не мерещится? – Карл был как безумный. – Кто она? Поди узнай!

Эйнгард спрыгнул со своей скамьи и отправился выполнять поручение. Вскоре он вернулся.

– Это дочь скалистатского майордома Ригвина, – доложил он. – Очень привлекательная аламанночка.

– Как звать?

– Лиутгарда.

– Красивое имя. Приведи ее сюда, ко мне, и посади на свое место.

Вблизи девушка оказалась не так уж сильно похожа на Химильтруду, но все же первое очарование не угасло, и король, забыв обо всем на свете, включая послов василиссы Ирины и саму умозрительную византийскую невесту преклонных лет, упивался обществом молодой аламаннки Лиутгарды. Он держал в своей руке ее нежную трепетную руку, он пытался улавливать запах ее волос, он беспрестанно спрашивал ее о чем-то и не слушал ответов, а слушал лишь звучание ласковых струн ее голоса. Алкуин шептал ему в ухо, что послы уже обижаются, но что за дело было государю до каких-то там греческих евнухов и стареющих василисс, пусть даже молодо выглядевших. Ожившая Химильтруда, воплотившаяся в облике этой чудесной девушки, вновь была при нем.

Дабы все же отвлечь короля, Ставракий попросил принести еще один ценный дар, привезенный в Ахен из Константинова града, – нечто причудливое, громоздкое, какой-то механизм, составленный из медных трубок, колес, рычажков и клавиш.

– Прошу обратить ваше внимание, – сказал придворный евнух василиссы Ирины. – Перед вами органпансирингион, сложный музыкальный инструмент, изобретенный Ктесебием Александрийским и усовершенный нашими искусниками. Некоторое время его у нас запрещали в наказание за то, что он развлекал развратников Рима во время оргий и весело пел в цирках, когда там умучивали христиан, но с недавних пор его разрешили использовать на пирах. Феофан, сыграй!

Евнух щелкнул пальцами, и тот из его свиты, которого звали Феофаном, примостившись около инструмента, заиграл на нем весьма торжественную мелодию, от которой у Карла сделалось на душе еще радостнее, он обнял Лиутгарду за плечи и притиснул к себе:

– Нравится ли тебе эта музыка, милая весничка?

– Очень, ваше величество, – краснея и потупляя взор, отвечала Лиутгарда. Он назвал ее весничкой! Откуда он узнал, что так зовет ее с детства отец? Ах, ну да! Он же спросил ее об этом и вызнал уже! И ему понравилось это птичье прозвище. Он совсем не такой, как она себе его представляла, выезжая вместе с отцом из Скалистата в Ахен. Он совсем не страшный, а ужасно милый, такой пушистоусый и добрый!

– Я прикажу наделать сотню таких органов, – веселился Карл. – Пусть они играют в каждом городе моего государства в честь нашей сегодняшней встречи с тобой, весничка Лиутгарда! Я прикажу, чтобы в каждой церкви установили по органу, дабы радовать Господа его звуками в благодарность за то, что Господь послал мне тебя!

– Правда?

– Правда! А ты выйдешь за меня замуж, весничка?

– Ваше величество…

– Ничего, что я старый. Ты поймешь, что я лучше многих молодых. И мне так одиноко было без тебя, Химильтруда!

– Я Лиутгарда.

– Конечно, конечно! Лиутгарда, Лиутгарда. Лиутгарда! Что может быть красивее этого имени. Хотя я еще не привык, что теперь тебя зовут именно так. Клянусь, ни с кем ты не будешь так счастлива, как со мной. Будешь моей женой, Лиутгарда?

Феофан раззадорился и заиграл еще лучше, звуки множества медных свирелей органа наполняли зал ахенского пфальца, удивляя пирующих своей мелодичной и мощной силой.

Ставракий, раздосадованный тем, что ни с того ни с сего потерял собеседника в Карле, рассказывал внимательному игумену Турской обители Алкуину:

– Раньше он состоял из двадцати трубок. Мы довели количество сиринг до сорока пяти.

Раньше органпансирингион давал две октавы, мы довели его диапазон до четырех. Эту мелодию, которую вы сейчас слышите, Феофан сочинил сам.

 

Глава тринадцатая Лиутгарда

В те дни, когда Карл, получив согласие Лиутгарды, играл новую свадьбу, далеко от Ахена, в городе Багдаде в очередной раз женился и тот, о ком так долго государь франков мечтал. Молодая слониха, привезенная из Индии в сад наслаждений Бустан аль-Хульде, немного пококетничав, согласилась стать женой Фихл Абьяда.

Между тем великий халиф Харун ар-Рашид не забывал о том, что время от времени у слонов выпадают старые зубы и вырастают новые и что по наблюдению мудрого Ицхака ан-Надима смена зубов у Фихл Абьяда таинственным образом совпадает со сменой власти в Багдаде.

Частенько халиф вызывал к себе слоновода Аббаса и интересовался у него, как обстоит дело, но, хотя зубная пора подошла, никаких признаков того, что у Фихл Абьяда вот-вот начнут вываливаться прослужившие свои двенадцать лет зубы, не наблюдалось.

Король Галисии и Астурии Алонсо прислал в Ахен послов с семью пленными сарацинами и множеством даров. Все это – и пленников и дары – Карл отдал скалистатскому майордому Ригвину, когда вызвал его к себе, чтобы сообщить о том, что желает взять в жены его дочь Лиутгарду. Свадьбу играли накануне Рождественского поста, но поститься на сей раз Карл не смог – уж слишком вожделел он к своей новой жене, в образе которой ему мерещилась воскресшая Химильтруда. В самую рождественскую ночь в Ахене преставился Павел Диакон, и Карл конечно же решил, что тем самым, смертью друга, Господь наказал его за невоздержание. Но и Великим постом король не мог отказать себе в радости сожительства с Лиутгардой. Ему казалось, он сошел с ума, провалился в прошлое, туда, где он думать не думал ни о каких говениях, ведь когда-то, много лет назад, он наслаждался любовью Химильтруды, не разбирая постных и обычных дней, не думая о грехе, да и о Боге не очень-то думая.

В последний день месяца лентцинманота была Пасха, но, не вкусив на сей раз тягот поста, Карл не прочувствовал и радости праздника. Он чистосердечно исповедовался приехавшему из Тура Алкуину, и аббат обители Святого Мартина Турского, посокрушавшись для порядка, снял с короля его грехи. Потом, сидя рядом с Карлом на пиру, он бросал на очаровательную Лиутгарду неприязненные взоры и, не выдержав, проворчал:

– Боже, как не вовремя ты на ней, государь, женился!

– Не вовремя, брат мой, не вовремя, – вздыхая, но счастливо улыбаясь, отвечал король. – Сам знаю, что должно бы мне жениться на Ирине.

– Ты говоришь это с улыбкой, а мне невесело, – простонал аббат. – Вся жизнь твоя, Карл, устремляла тебя к этому моменту, и другого такого случая не представится. Стать мужем Ирины означало бы прочное воссоединение христианского Востока с христианским Западом, Константинопольского патриархата с Римским папством, разрыв между которыми все больше намечается. Ты совершил бы великую миссию…

– И стал бы подкаблучником у византийской василиссы, – вмиг нахмурился Карл.

– Ну конечно! – фыркнул Алкуин. – Гораздо лучше быть подкаблучником у глупенькой молоденькой аламаннки!

– Ты слишком много позволяешь себе, штукатурщик! – грозно прорычал король.

– Мне возвратиться в Йорк? – ехидно сощурился аббат.

– Только попробуй! – смягчаясь, ответил Карл, повернулся к Лиутгарде, которая, кажется, не слышала их разговора, привлек ее к себе и стал звонко целовать в щеку, приговаривая: – Там, где ты, там щебечут мои поцелуи.

Спустя некоторое время он отвлекся от жены и вновь повернулся к Алкуину:

– Ты все еще дуешься? Развеселись! Посмотри, как хорошо мы живем! Наши границы расширяются, а вместе с границами государства на запад и восток двигается Христов свет. Мы крестим саксов, аваров, славян…

– Насильно, – возразил Алкуин. – Крещение ничего не значит без веры. Можно заставить креститься, но заставить верить…

– Крещение открывает в душе человека щель, в которую начинает просачиваться свет веры, свет разума, – сказал сидящий напротив Алкуина Ангильберт.

– Правильно, – кивнул Карл. – Кстати, Алкуин, тут недавно скончался аббат монастыря Сен-Рикье. Как ты думаешь, правильно ли будет назначить на его место Ангильберта?

– У меня нет возражений, – ответил Алкуин. – Ангильберт принадлежит к той породе людей, образованность которых не мешает их истинной вере. Однако в вопросе о крещении мы с ним расходимся. На мой взгляд, следует сперва привести человека к вере, а уж потом крестить его.

Восточные же миссионеры поступают наоборот – крестят, тотчас же начинают взимать церковную десятину, а потом удивляются, почему это авары и саксы такие маловеры!

– Да, – вздохнул Карл, – миссионеры мои часто перегибают палку. Но где взять нового Блаженного Августина? Где взять нового Иеронима? Как бы я мечтал иметь человек двадцать, подобных им!

– Опомнись, Карл, что ты такое говоришь! – усмехнулся турский аббат. – Господь Бог, сотворивший небо и землю, был вполне доволен двумя такими людьми, а ты смеешь сетовать на то, что у тебя нет двенадцати!

Карл расхохотался. Рассмеялись и все, кто слышал произнесенное Алкуином блестящее слово. Обняв друга и наставника, король предложил выпить до дна за его здоровье, а когда чаши были осушены, сказал:

– Что я за человек! И впрямь могу когда-нибудь отвратить от себя Господа Бога за свое недовольство. Мне не нужно Иеронима и Августина, коль взамен их обоих я имею у себя одного Алкуина. Да еще Ангильберта. И Теодульфа. И Павлина. И Петра. И муравьишку Эйнгарда. И всех-всех-всех остальных! Пускай Ирина выходит замуж за кого угодно. Когда мои границы, выплескиваясь на восток, сомкнутся с границами Византии, тогда я потребую от василевса и патриарха подчинения мне и Папе, и тогда христианский Восток сольется с христианским Западом и мои дети будут владеть единым Христовым государством.

– У тебя кружится голова, государь, но именно такого, как ты, мы и обожаем! – рассмеялся Алкуин.

Отношения между Ангильбертом и принцессой Бертой в последнее время стали натянутыми, оба тяготились друг другом, и уж тем более ни о каком браке между ними не могло быть и речи.

Дабы создать повод для их разлуки, Карл и придумал назначить Ангильберта аббатом монастыря Сен-Рикье. Отправившись туда вскоре же после Пасхи, Ангильберт с удовольствием окунулся в работу по восстановлению обветшавшей обители, мечтая превратить ее в нечто подобное детищу Алкуина в Туре.

Вскоре после его отъезда потрясающая, страшная весть была привезена послом Карла в Италии Гермером. В это время уже цвели сады и Карл собирал свои войска для нового похода на Саксонию, намереваясь в этом-то году уж точно прикончить всех остающихся непокорных вождей, поднявших зимою новый бунт. Гермер спешил изо всех сил, но все равно застал Карла уже на выезде из Ахена. Новость, которую он нес в своем запыхавшемся сердце, и впрямь была из ряда вон выходящей – в Риме восстали сторонники адоптиан, и когда Папа Лев в очередной раз предал их анафеме, они свергли его с папского престола, выкололи глаза, переломали руки и ноги, вырвали язык и заточили в монастыре Стефана и Сильвестра.

Выслушав Гермера, Карл приказал ему отобрать самых ловких людей ехать с ними обратно в Италию и во что бы то ни стало вызволить Папу Льва из заточения, после чего доставить туда, где будет в это время находиться ставка короля. В первых числах брахманота Карл со всем своим войском, свитой, детьми и Лиутгардой переправился через Рейн и двинулся знакомой дорогой на Падерборн, дойдя до которого он здесь разместил свою ставку, а Каролинга, Карломана-Пипина и Людовика направил в разные стороны громить непокорных и приводить пленников для переселения их из Саксонии во Франконию и Аламаннию.

Прожив неделю в Падерборне, Карл отправился с Лиутгардой по Эресбургской дороге, желая показать жене священный лес Ирминсула – место, с которого пошла растекаться по миру его слава победителя. Теперь-то это были надежные тылы франков на саксонской земле, а на месте, где некогда рос священный языческий ясень, возвышался христианский храм Святой Троицы. Сему храму Карл привез особые дары – колокол, отлитый из меди, в которую были добавлены переплавленные нидергеймские змеи, дракон Нидерхёгг и белка Айхрата; а кроме колокола – большое распятие, на котором фигура Христа была выполнена из слоновой кости, из зуба Ифы. Лишь само острие знаменитого бивня не пошло на отделку распятия – из него резчики изготовили нательные кресты, которые теперь висели на груди у Карла и Лиутгарды. Мысль поступить так с трофеями Ирминсула пришла в голову Карла недавно, этой весной. Он вдруг пришел к выводу, что если бы сразу превратил языческие святыни в христианские, то обращение саксов ко Христу произошло бы быстро и безболезненно. Он даже на Алкуина злился, что тот не подсказал ему столь простую и благочинную мысль.

Гуляя с Лиутгардой по бывшим священным рощам Ирминсула, Карл рассказывал ей о тех днях, о страшных жертвоприношениях, совершавшихся здесь, о языческих оргиях в честь поганых богов и о том, как все это было уничтожено. Слушая мужа, Лиутгарда однажды вдруг повернулась к нему с пламенным взором, обвила руками его шею и сказала, приникая телом к нему:

– Как бы я хотела именно здесь зачать от тебя ребенка!

– Я немедленно исполню твое желание, – со стоном нежности ответил Карл.

По возвращении в Падерборн король получил в подарок целую гроздь хороших новостей.

Каролинг достиг берегов Эльбы, разгромил мятежных саксов, заключил прочный договор с вильцами и ободритами, дал сражение нордальбингам, разбил их и с большим количеством заложников возвращается в Падерборн. Карломан-Пипин столь же успешно и быстро расправился с восставшими вестфалами на брегах Везера и тоже уже возвращается. Людовик громит непокорных остфальских вождей у истоков Адлера, топя их в тамошних болотах. А с запада пришла весть о блистательной победе аббата Алкуина над адоптианством. Вызвав Феликса Урхельского на открытый богословский диспут, он не просто переспорил его, но заставил еретика полностью признать свои ошибки, раскаяться и отречься от пагубных заблуждений. Это означало, что адоптианство уязвлено в самое сердце свое, коль скоро главный ересиарх признал правоту истинного христианского учения.

– Боже, почему, ну почему я не догадался раньше! – сокрушался Карл, твердо полагая, что все эти радости связаны с тем, что языческие трофеи вернулись на место Ирминсула в новом, христианском, виде. А гонцы с добрыми известиями продолжали приезжать в Падерборн. Граф Гуго Бретонский окончательно покорил державе франков Бретань. Людовик додавил мятежных остфалов. Отряд, набранный Гермером из лучших людей королевской гвардии, освободил Папу Льва и двигается вместе с ним к Падерборну. Счастливую новость шепнула королю на ухо и Лиутгарда – посещение священных рощ Ирминсула не прошло без пользы.

И уж совсем невероятное произошло, когда в Саксонию прибыл изгнанник Папа.

В конце лета, в самых последних числах аранманота, отряд Гермера явился в Падерборн.

Узнав о приезде Папы, Карл вышел его встречать. Каково же было его удивление, когда он увидел Льва в полном здравии и сохранности, зрячего и ходячего.

– Чудо, сын мой, государь Карл, чудо! – восклицал Лев, вознося два пальца правой руки для того, чтобы благословить короля. – Я прозрел, я обрел дар речи, я хожу, и руки мои двигаются!

– Я ничего не понимаю, ваше святейшество, объясните, что с вами случилось? – пробормотал удивленный Карл, получив благословение Папы и приложившись к его руке, обезображенной шрамами.

– Все были свидетелями сего чуда, от воспоминания о котором у меня до сих пор все трепещет в душе в сладостном благоговении! – с жаром восклицал Папа.

– Да-да, это было воистину чудо! – подтвердил Гермер. – Необъяснимое, дивное чудо.

Его святейшество не мог ходить, говорить…

– У меня были выколоты глаза, – перебил его Папа, – размозжены суставы на руках и ногах, вырезан язык. Заблудшие римляне, поддавшись адоптианскому соблазну, аки звери лютые набросились на меня в то страшное утро, били меня ногами и дубьем, проткнули глаза остриями кинжалов, сломали руки и ноги, вырезали язык. Без чувств я был брошен в одну из глухих келий Стефано-Сильвестровской обители, где едва не умер. Очнувшись, я принялся беспрестанно молиться. Мысленно, ибо рот мой вместо языка заполнял огромный сгусток крови. Те молитвы только и спасли меня от лютой боли и смерти без покаяния. Монахи, приверженцы адоптиан, строго охраняли меня, но, будучи все же христианами, хоть и еретиками, бережно ухаживали за мной, и постепенно тело мое пошло на поправку. Когда доблестный Гермер и твои храбрые воины явились в монастырь, чтобы освободить меня, я уже не так страшно страдал от боли, но ни ходить, ни как следует шевелить руками не мог. И в таком состоянии меня довезли до самого Эресбурга. И вот, когда мы миновали Эресбург и добрались до построенной тобою церкви Святыя Троицы, вдруг будто некий дивный свет ниспал на меня, глазницы мои наполнились слезами, а когда я распахнул вежды, дабы излить эти слезы, я увидел сквозь влагу слез мир Божий вокруг меня. Мне казалось, все сие лишь снится, но находящийся поблизости Гермер закричал: «Глаза! Глаза!» А я ответил ему: «Да, я вижу!» И тут я понял, что у меня воскрес язык, ибо я могу говорить. От радости я вскочил на ноги и сделал несколько шагов, едва не сходя с ума от осознания того, что могу ходить, что пальцы на руках и сами руки двигаются, что раны зарубцевались и лишь многочисленные страшные шрамы остаются свидетелями моих недавних увечий.

– Видя все это собственными глазами, я рухнул на колени и восславил Господа, явившего столь дивное чудо, – сказал Гермер.

– Но еще большее удивление ожидало нас, когда мы узнали о том, что не так давно эту церковь Святыя Троицы посетил сам король франков Карл и что он привез необычные дары – колокол и распятие, сделанные из некогда захваченных языческих трофеев, – продолжил Папа Лев, – Настоятель храма поведал мне о поганом капище, находившемся некогда на месте нынешней церкви, о том, как сие капище было разорено десницей короля франков и как свалено было древо поклонения мерзостным богам. Он выпросил у меня кровавые повязки, кои доселе обволакивали мои руки, ноги и чело и кои отныне становились ненужными… Почему сей нанус непрестанно скалится в течение всего моего рассказа?

Карл посмотрел на Эйнгарда, стоящего рядом и с трудом сдерживающего ехидную усмешку.

Отвесив коротышке немилостивую оплеуху, он извинился перед Папой:

– Простите его, это Эйнгард, мой лучший летописец. Судьба обделила его ростом, и посему натура его склонна к скептицизму. Дварфлинг! Отойди прочь и не раздражай его святейшество!

– В таком случае, я не смогу доподлинно передать в будущей летописи подробности вашего разговора, – заявил Эйнгард.

– Тем лучше, – строго сказал Папа, – для описания сегодняшней встречи следует подобрать другого хроникера, способного верить в чудеса, ниспосылаемые Единой и Нераздельной Троицей.

– Обещаю: Эйнгард ни слова не напишет в своей летописи о чуде вашего исцеления, – прижав ладонь к груди, сказал Карл.

– Безобразие! Хорошо бы его еще и высечь! – пропыхтел Лев.

– И это не помешает, – согласился Карл.

Они проследовали в падерборнский дворец, где уже готовилось пиршество по случаю приезда Папы. Гость из Рима беспрестанно рассказывал о том, какие страдания пришлось ему пережить и как он был вознагражден за них, вкусив истинного чуда. Он показывал королю все свои рубцы на руках и ногах, лицо его тоже было отмечено шрамами, особенно лоб и брови.

– Когда преступники выкалывали мне глаза, они несколько раз промахивались и попадали то в лоб, то в бровь, – объяснял Папа, – Еще бы, я так извивался, так бился, пытаясь вырваться.

А в память об утраченном и вновь обретенном языке Господь вернул мне его не полностью. Вот, нетрудно заметить, что самый кончик языка отсутствует.

Папа высунул язык, и Карл действительно увидел, что кончик языка срезан, но уже как следует зажил. Ему почему-то вспомнился зуб Ифы в тот год, когда обнаружилось, что с него срезан самый кончик.

Эйнгарду по приказу Карла всыпали пять плетей, но он все равно отказывался признать честность Папы и уверял, что на самом деле никакие глаза ему не выкалывали, никакие руки-ноги не ломали и никакой язык не отрезали. Мол, действительно побили, посекли лицо, отрезали кончик языка, а Папа после этого прикидывался покалеченным больше, чем на самом деле. Гермер же вступил с Папой в сговор и во всем помогал ему. Карл, прослышав про эти версии Эйнгарда, страшно разгневался и приказал влепить Дварфлингу еще пяток плетей. Сомнения, конечно, и его одолевали, но все-таки больше хотелось верить в возможность чуда. Воздав Папе всяческие почести, король отправил его обратно в Рим с большим эскортом из духовенства и сановников, а также в сопровождении мощного отряда, возглавляемого королем Италии Карломаном-Пипином, победителем вестфальских мятежников.

Осенью Карл вернулся в Ахен со своими соратниками, Каролингом, Людовиком, дочерями и беременной Лиутгардой. И в Ахене его ждали хорошие вести. Франкские форпосты укрепились далеко за Пиренеями, и правитель Уэски Хасан прислал королю ключи от своего города. Кроме того, франки овладели Балеарскими островами, выгнав оттуда разбойников-арабов, совершавших постоянные нападения на побережье. В конце осени пришло известие о том, что Папа Лев успешно возвратился в Рим, обидчики его схвачены и ждут суда. А перед самым Рождеством в Ахен приехали послы от Иерусалимского патриарха, привезшие письменное благословение и реликвии от Гроба Господня. Карл был весьма польщен этим, и, когда посол заговорил о бедах и нуждах, переживаемых Иерусалимской патриархией, король приказал выделить из казны кругленькую сумму, а когда казначей Эркамбальд и неуемный ерник Дварфлинг принялись издеваться над простодушием государя, говоря, что патриарх для того только и послал свои дары, чтобы выклянчить воспоможествования, Карл приказал им следовать вместе с дворцовым ахенским священником Захарией, сопровождая иерусалимского посланника до самой Святой Земли.

– Было бы неплохо, если бы вы еще добрались до Багдада, – сказал он на прощание. – Я дам вам подарки для халифа Арона и письмо. Узнайте, есть ли у него свободный элефант, которого ему было бы не жаль подарить мне. Желательно белого. Я слыхал, у него есть и белые.

Но не выпрашивайте, ведите себя достойно.

Весело отпраздновав в Ахене Рождество, иерусалимские монахи, а с ними – Захария, Эркамбальд и Эйнгард Дварфлинг отправились в далёкий путь. Глядя вслед их кавалькаде с одной из башен ахенского пфальца, король слал им вдогонку крестные знамения и шептал:

– Господи Боже, Иисусе Христе, мнимому отцу Твоему Иосифу и Деве Матери во Египет путь давший, рабам Твоим спутешествуй и даждь им безмятежно возвратиться, и приведи с ними, Боже наш, зверя элефанта.

Когда путники скрылись из виду, стоящая рядом с мужем Лиутгарда спросила:

– Я давно слышу об этом звере элефанте, но не знаю, почему вы, ваше величество, так мечтаете его приобрести.

– Видишь ли, весничка, – прижимая к себе жену, с улыбкой отвечал король, – я и сам не знаю. Давным-давно я услыхал об этом чудище и вбил себе в голову, что стоит мне получить его, как все дела мои тотчас пойдут как по маслу. С тех пор прошло много лет, а желаемого элефанта я так и не приобрел. Дела мои хоть и не по маслу, но идут, и жизнь я прожил счастливую, а все равно, нет-нет да и вспомню про элефанта. Пускай бы он хотя бы на склоне дней моих явился ко мне.

– Не говори так, супруг мой милый, – ласково сказала Лиутгарда. – Ты еще в зените дней своих, а не на склоне. Не говори, что уже прожил жизнь свою. От таких слов мне делается тоскливо, ведь я еще не прожила с тобой свою жизнь, а хочу быть твоей женой долго-долго. И хочу, чтобы ты увидел нашего сына взрослым. Ох, как же он сейчас сильно взбрыкнул!

Срок разрешения близился, живот у королевы был небольшой, но тверденький, и ребенок в нем часто взыгрывал, шалил так, что вся утроба ходуном ходила. В свои пятьдесят восемь лет Карл словно бы впервые готовился стать отцом. Лиутгарда сильно напоминала ему Химильтруду, и казалось, она нарочно послана для исправления того кривого, что было у Карла с первой женой.

Не беда, что ребенок будет моложе внуков Карла, ведь у короля уже есть дочь Хруотгейда, моложе его внука Ромуальда.

Лиутгарда молила Бога, чтобы только военные дела не увлекли Карла из Ахена до того, как пройдут роды, но Бог не внял ее молитвам. Накануне Великого поста пришло письмо от Алкуина и Теодульфа, который с недавних пор был назначен в Орлеан епископом. Друзья писали королю о страшном бедствии, обрушившемся на побережье Аквитании. Из-за моря явились лютые разбойники, принадлежащие к некоему неслыханному доселе племени норманнов. Нападая на прибрежные города и селения, они безжалостно истребляли все население и дочиста опустошали имущество, а что не могли погрузить на свои причудливые ладьи, то сжигали дотла. Карл с небольшим, но крепким войском тотчас отправился в Аквитанию, мечтая хорошенько проучить разбойников, надолго отбив у них охоту потрошить франкские пределы. Но норманны, словно учуяв расплату, исчезли и больше не появлялись. Проследив за тем, как закладываются крепкие береговые бастионы, Карл вспомнил наконец о Лиутгарде и поспешил вернуться в Ахен.

Но он не успел. В ахенском пфальце его ждало горе. Роды королевы прошли неудачно, пришлось рассекать, и ребенка извлекли из чрева матери мертвеньким. При встрече с мужем Лиутгарда разрыдалась и долго не могла утешиться. Она бормотала сквозь всплески рыданий о своей вине, о том, что он теперь ее должен бросить и что любить такую никчемную нельзя. Карл держал ее в своих объятиях с большим трудом – так сильно она билась и трепыхалась, будто птичка в зажатой ладони. Он говорил ей:

– Это я, я виноват, а не ты! Если б я никуда не уезжал, все бы обошлось благополучно.

Ведь я же мог послать туда Людовика. Зря, что ли, он носит титул короля Аквитании? Не думай, что я стану меньше любить тебя! Не рань мое сердце рыданьями!

Наконец Лиутгарда стала затихать. Замерла, всхлипывая. Затем медленно произнесла:

– Ты должен узнать еще одну горестную подробность. Лучше, если ты услышишь это от меня, чем от повитух.

В сердце у Карла заледенело.

– Я слушаю тебя, Лиутгарда.

– Это хорошо, что наш малыш родился неживым, – все так же медленно и горестно произнесла королева. – Он был уродец.

– Уродец?!

– Да. Страшный горбунок. Ты не смог бы любить его, как не полюбил в свое время горбунка Пипина, сына своей первой жены.

Краска стыда за свое тогдашнее бессердечие, когда он проклял Химильтруду за рожденного ею горбуна, залила лицо Карла. Он молча продолжал крепко прижимать к себе Лиутгарду.

– Я много успела передумать, покуда ждала тебя после родов, – вновь заговорила королева. – И вот что мне пришло в голову – место это ужасное.

– Какое? Ахен?!

– Нет, не Ахен. А то место, в Саксонии, где мы зачали нашего ребенка. Помнишь? Где раньше стояло капище. Как бишь его?..

– Ирминсул.

– Вот-вот. Именно Ирминсул. Это слово постоянно билось у меня в ушах во время родов.

Мне кажется, мерзкое божество саксов отомстило тебе через меня, изуродовав и убив нашего младенца. Мне было так больно, так страшно, а в крови, в висках, в мозгу непрестанно рычало:

«Ирминус! Ирминус! Ирминус!»

– Ирминсул, – тихо поправил Лиутгарду король.

– Да-да, Ирминсул, – вздохнула Лиутгарда. Некоторое время они вновь сидели молча. В тишине лишь раздавались редкие всхлипывания королевы – отголоски утихших рыданий. Затем Лиутгарда сказала: – А где сейчас горбатый Пипин?

– Там же, куда я отправил его семь лет назад, – ответил Карл, – в Прюмской обители.

– Где это?

– Неподалеку от Трира, в Мозельской долине.

– Хорошие места или не очень?

– Очень хорошие. Райская природа.

– Хоть это-то слава Богу. А можно, я буду иногда посылать ему туда что-нибудь в подарок?

– Можно.

Неудачные роды сильно подорвали здоровье и веселость Лиутгарды. Она плохо выглядела и стеснялась в таком виде показываться мужу. В конце концов, боясь, что он и впрямь ее разлюбит, Лиутгарда отпросилась и поехала в Тур, к Алкуину. Турский аббат, прознав про несчастье, в письме уговаривал королеву приехать к нему на Страстную неделю, строго отпоститься и полностью посвятить себя на эти дни Богу. И Лиутгарда почему-то поверила, что Алкуин спасет ее от хандры и болезни, даст утешение и вернет красоту. Карла удерживали в Ахене некоторые неотложные дела, и он смог отправиться следом за женой лишь спустя неделю после ее отъезда, да и то не успел добраться до Тура и Пасху встречал неподалеку от него, в Сен-Бертенском монастыре, вместе с Теодульфом, которого прихватил по пути, в Орлеане. Наконец, на Светлой седмице Карл со свитой прибыл в монастырь Святого Мартина Турского, где встретился с аббатом Алкуином и королевой Лиутгардой. Все сыновья Карла были уже здесь, а все дочери ехали вместе с ним. Вопреки ожиданиям, состояние Лиутгарды не улучшилось, она была все так же слаба, печальна и болезненно бледна. Во время радостного пира в честь Светлого Христова Воскресения ее стало сильно тошнить, и она попросилась уйти. Карл отправился провожать ее, сам уложил в постель, целовал ей тонкие бледные руки и уверял, что все пройдет, все будет хорошо.

– А разве ты мог предполагать, что все будет плохо? – ласково пробормотала больная. – Разве христианин вправе сомневаться в своей счастливой судьбе? Несчастлив лишь тот, кто лишен света истинной веры. Мне сейчас очень хорошо, Карл. Я скоро умру, и это теперь не кажется мне ужасным. Напротив, мне жаль всех, кто еще носит на себе оковы жизни, и прежде всего – жаль тебя. Почему мы не можем умереть вместе! Но я не требую от тебя ничего такого. Ты должен жить еще очень долго. Когда я умру, женись на византийской государыне. Алкуин очень хочет этого. И так действительно нужно для блага всех христиан. Я стала случайной отсрочкой столь великого и важного брака.

– Я убью Алкуина! – прорычал Карл.

– Он здесь ни при чем, – возразила Лиутгарда. – Он чистейший человек из всех твоих подданных. Предан тебе самозабвенно. Такими, как он, были, наверное, апостолы.

– Но почему ты должна умереть? – недоуменно спросил Карл.

– Это мое святое право, – усмехнулась королева. – Помнишь, ты говорил мне о склоне своих дней? Кто бы мог подумать в ту минуту, что склон ждет через пару-тройку месяцев не тебя, а меня? И не склон, а крутой обрыв.

– Лиутгарда!

– Молчи. Ты ничего не понимаешь. Не понимаешь, как мне теперь хорошо от осознания близкой смерти. Алкуин обещал мне, что меня ждет рай. Разве можно не верить Алкуину?

– Лучше бы он, а не ты…

– Как тебе не стыдно, Карл! Опомнитесь, ваше величество!

Празднества в Туре продолжались до самого конца остарманота. Когда они кончились, Карл хотел было вернуться в Ахен, но Лиутгарда наотрез отказывалась покидать обитель Святого Мартина и говорила, что хочет умереть только здесь. Однажды она даже намекнула на то, что в Ахене у Карла уже есть одна дорогая могила. Король не хотел верить в неизлечимость болезни Лиутгарды, но, увы, бедняжка день ото дня все угасала и угасала. И надо же было ей отойти в мир иной именно в день Святой Троицы, словно бы тем самым Господь дал понять всем, что берет душу Лиутгарды к себе в Вечное Блаженство.

Смерть юной королевы, которую еще так недавно все видели жизнерадостной и цветущей, потрясла франков, и не было ни одного человека, который на ее похоронах не проронил бы слезу.

И лишь аббат Алкуин Альбинус казался спокойным и невозмутимым. Молча он присутствовал при погребении, и лишь однажды епископ Теодульф Орлеанский и аббат монастыря Сен-Рикье Ангильберт услышали, как он промолвил:

– Видит Бог, я этого не хотел.

Справив тризну по безвременно угасшей королеве, Карл уехал в Ахен, откуда вскоре отправился в Могонтиак, где должен был состояться генеральный сейм,! посвященный грядущему походу в Италию.

 

Глава четырнадцатая Он идет

Когда Фихл Абьяд и молодая слониха, исполнив свой супружеский долг и зародив новую жизнь, перестали интересоваться друг другом и мирно расстались, вновь наступили блаженные, умиротворенные дни в Бустан аль-Хульде. Миновали брачные смуты, треволнения, неспокойствия, вернулась жизнь мудрая и уравновешенная, с ежедневными прогулками, питанием, развлечениями, купанием, участием в придворных пиршествах в качестве увеселителя разных гостей халифа. Оставалось лишь желать, чтобы эта жизнь отныне ничем больше не прерывалась и длилась вечно или по крайней мере до тех пор, пока из далеких Болот Вечного Блаженства не позовут его умершие слоны. Но как ни силился Фихл Абьяд удержать в себе это спокойное состояние души, не мог он справиться с предчувствием скорых и решительных перемен судьбы, которое появилось уже спустя несколько месяцев после расставания со слонихой. Вскоре вместе с недобрым этим предчувствием потихоньку начали чесаться десны, и Аббас все внимательнее и строже стал осматривать каждое утро полость слоновьего рта. А когда на очередном пиру появились новые, весьма подозрительного вида гости, премудрый Фихл Абьяд сразу смекнул – недолго остается ему жить здесь, в дивном саду Бустан аль-Хульд.

– Обрати внимание, как он весь так и зажегся при виде Фихл Абьяда! – сказала Ситт Зубейда халифу Харуну ар-Рашиду.

Зная, что жена ничего просто так не подмечает, Харун пригляделся к визирю великого франкского эмира Карла и признал, что тот и впрямь словно обезумел при виде слона, занявшегося своим обычным трудом – перетягиванием каната в соревновании с целым отрядом дюжих воинов.

– Я вижу, вы никогда не видели ничего подобного, – обратился он к визирю Карла через переводчика.

– Да, – с жаром ответил Эркамбальд, – я потрясен. Государь мой как раз хотел узнать, не найдется ли у великого халифа одного такого животного, которого бы халиф мог подарить или продать королю франков. Карл готов пожертвовать чем угодно, лишь бы иметь у себя эту диковину.

– Ицхак, пусть кликнут сюда слоновода Аббаса, – приказал Харун ар-Рашид и, когда Аббас предстал пред ним, спросил его: – Ну что, Аббас, не намечается ли у нашего Фихл Абьяда очередное выпадение зубов?

– Я как раз хотел сказать сегодня, что, кажется, месяца через полтора-два и следует ожидать, – доложил слоновод.

– Ну что ж, уважаемый визирь, – вновь обратился халиф к Эркамбальду, – в благодарность за то, что Карл наказывает врагов халифата, кордовских отщепенцев, я дарю ему этого белого слона, лучшего из всех моих слонов, в своем роде единственного. 25 декабря, в первый день нового, 6309 года от сотворения мира и 801-го от Рождества Христова, король франков Карл проснулся утром в спальне Ангельского замка в Риме, и тотчас же легкая дрожь пробежала по рукам, животу и ногам его. Он вспомнил, как вчера после рождественской всенощной долго не мог уснуть под влиянием мысли о предстоящем сегодня событии, как даже молитвы не помогали, и, лишь случайно отвлекшись, он все же уснул. Он попытался припомнить, что ему снилось, не было ли чего-нибудь вещего, но помнящиеся сны были все какие-то сумбурные и глуповатые. Карл поднялся, подошел к окну и посмотрел на Тибр.

Холодный зимний ветер гнал по реке серые, хмурые волны. С неба сыпались редкие, пугливые снежинки.

Встав на колени перед распятием, король прочел все утренние молитвы, покуда последние остатки утренних сумерек таяли, уступая место дневному свету. Сегодня король встал позже обычного.

Постучавшись и получив разрешение, в спальню вошел аббат Алкуин.

– Ваше величество, от Папы пришли сказать, что через час назначена торжественная встреча у паперти Святого Петра.

– У нас не так уж много времени, – отозвался Карл.

– Это верно, – улыбнулся Алкуин. – С момента вашего рождения до момента сегодняшнего события Господь определил расстояние в пятьдесят восемь лет, восемь месяцев и двадцать три дня. И вот от этого огромного куска времени остался всего один час.

Карл улыбнулся. Он знал, что Алкуин придумает что-нибудь этакое, чем развлечь его мысли в столь значительное утро.

– А если сей кусок времени перевести только на дни, без лет и месяцев? – спросил он.

– Я прикидывал, – ответил аббат монастыря Святого Мартина Турского. – Получается около двадцати двух тысяч дней.

– Всего-то? – удивился король. – Согласись, пятьдесят восемь лет звучат почему-то както солиднее, нежели двадцать две тысячи дней. Ну что же, окунуться, одеться – и в путь.

– Я приготовил все необходимое для такого случая облачение.

– Полагаешь, я не могу предстать в своем обычном королевском наряде?

– Да, государь. Полагаю, что ради сегодняшнего события следует облачиться поособенному. Я подобрал для тебя красивую старинную тунику и белоснежную тогу-кандиду для первой части ритуала. А когда все свершится, мы переоденем тебя в триумфальную пурпурную тогу-пикту, расшитую золотыми пальмовыми ветвями.

– Ишь ты! – усмехнулся король и почесал затылок.

Через полчаса, искупавшись в чане с холодной водой и нарядившись в приготовленные Алкуином одежды, Карл вышел из Ангельского замка и пешком направился по улице в сторону собора Святого Петра. С трудом сдерживая волнение, он старался идти твердой поступью, и его страшно тянуло оглянуться и посмотреть на свои следы, ибо Алкуин нашел для него роскошные сандалии, подошвы которых были украшены гвоздевым орнаментом и должны были оставлять отпечатки в виде красиво переплетенных меж собой свастик.

День был хмурый и пасмурный, небо облачено в унылую серую хламиду, никак не соответствующую торжественному дню. Красивых одежд для неба не нашлось даже у всемогущего Алкуина, идущего по правую руку от короля и также наряженного в тунику и тогу.

Слева шел папский нунций при дворе Карла, за спиной короля шествовали все его любимые друзья – Ангильберт нес в руках королевскую корону, Теодульф шел с франкской Библией, Захарий и Эйнгард, только позавчера приехавшие в Рим из Палестины вместе с посланцами Иерусалимского патриарха, несли привезенные оттуда ключи от Гроба Господня и знамя Святого Града. Они вернулись из дальнего странствия без Эркамбальда, который еще не возвратился из Багдада. Коротышка Эйнгард уже успел так возгордиться своим посещением храма Гроба Господня, что с утра всерьез заспорил с Алкуином, требуя, чтобы тот уступил ему право идти по правую руку от короля; на это турский аббат заметил:

– Ногами, Дварфлинг, до небес не дойдешь.

– Как прикажешь понимать тебя, Альбинус? – набычился Эйнгард.

– Он имеет в виду, – ответил вместо Алкуина Карл, – что ты до Гроба Господня дошел пешком, а надо бы сердцем.

– А я что? Не сердцем? – расстроился летописец. – Ну и ладно, пускай штукатурщик идет справа.

Павлин, Петр, Агобард, Лейдрад, Арно, Дунгал, Дикуил, Мегинфрид, Андрад, Трудгауд – все они также вышагивали следом за своим королем в это хмурое римское утро, и толпы римлян, выстроившиеся по обе стороны улицы, с любопытством взирали на них, не особо-то приветствуя, но и не мрачно. У некоторых внешний вид Карла вызывал смешки – нелепо выглядел король в римских облачениях и своих пышных варварских усищах. Об этом Алкуин не успел подумать и теперь, поглядывая на Карла со стороны, тоже понимал: с усами вышла промашка. Но ведь и о том, чтобы сбрить их, не могло быть и речи, Карл ни в какую бы не согласился. Хорошо хоть, онто сам не догадывается, что усы не вяжутся с тогой.

– Однако Рождество без снега – не Рождество, – повернувшись в сторону Алкуина, промолвил Карл. – Эти робкие снежинки только раздражают. А под ногами хлюпает. Не люблю Рим зимою.

– Кто ж его любит, – в ответ вздохнул Алкуин.

Нунций обиженно покачал головою, слушая разговор варваров. И этого усатого Папа собирается провозгласить… О времена!

Выйдя на площадь Святого Петра, увидели Папу Льва. Он стоял на верхней ступени лестницы перед папертью собора в окружении епископов и архиепископов, в нарядном, но скромном, пурпурном паллиуме, на котором были вышиты три золотых креста. Голова Папы, так же как голова короля, была непокрыта; снежинки таяли, ложась на тонзуру. Поднявшись по ступеням, Карл преклонил колени перед Папой, и тот старательно благословил его, затем сказал:

– Надеюсь, когда мы выйдем из храма, будет светить солнце.

Повернувшись, Папа направился в храм. Король шел следом за ним. Бронзовые статуи Петра с ключами и Павла с мечом строго взглянули на усатого франка в римской тоге. Миновав паперть и внутренний двор, процессия вошла в главное здание храма и здесь остановилась, а Папа и его присные проследовали дальше, в алтарь. Некоторое время все стояли в гробовом молчании. Потом кое-кто стал перешептываться и даже переговариваться вполголоса, но тут же и началась проскомидия.

Во все время совершения мессы, а длилась она, как показалось Карлу, непомерно долго, он успел о многом передумать, вспоминая свою жизнь и все спрашивая себя: «Достоин ли?

Достоин?» И как бы ни были постыдны ли, греховны ли, безобразны ли его воспоминания о некоторых эпизодах или событиях, другие дела, деяния, подвиги покрывали их, и мысленно король внушал то ли себе, то ли Богу: «Достоин! Достоин! Достоин!»

Наконец закончились и проскомидия, и литургия оглашенных, и главная часть мессы – литургия верных. Совершилось таинство причастия. Теперь ожидалось самое волнующее событие, и Карл вдруг подумал сокрушенно о том, что да, действительно оно для него более волнующее, нежели само причастие, а разве так должно быть? Он устыдился своей гордыни и мысленно стал просить у Бога прощения за то, что так неряшливо, почти без благоговения причастился, думая лишь о том, какое грандиозное событие произойдет после вкушения Святых Даров.

Папа сделал ему знак встать на колени, и король послушно склонился коленопреклоненно пред алтарем. Гробовая тишина воцарилась в храме. Чувствуя, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди, Карл принялся мысленно читать «Отче наш». Он промыслил молитву раз, два, принялся в третий, и тут из алтаря вышел Папа, возложил на склоненную голову усатого франка императорскую диадему и громко возгласил:

– Здрав будь и побеждай, цезарь Карл Август, Богом венчанный великий миротворец, император Рима!

Почти прокричав эти слова, Папа Лев воздел вверх руки и кивнул улыбающимся лицом направо и налево, приглашая присутствующих воскликнуть здравицу нововенчанному императору.

– Аве цезарь Карл Август! – воскликнули римляне.

– Хайль кайзер Карл Август! – воскликнули франки.

Хор подхватил здравицу, наполняя собор ликующим громким пением. Папа встал на колени перед Карлом, как испокон веков подобало в таких случаях, затем медленно поднялся и шепнул:

– Поднимайся!

Карл был ни жив ни мертв от страшного разочарования, постигшего его в это рождественское римское утро. Наконец, собравшись с духом, он поднялся с колен, прикоснулся хладными губами к поднесенному Папой кресту, развернулся и, не оглядываясь, зашагал вон из храма. Когда он вышел во внутренний дворик, луч солнца лизнул ему лицо, но тотчас же тучи снова скрыли солнце.

– Что с вами, государь? – спросил короля подвернувшийся Арно Юваумский. – Вам плохо?

– Если бы я знал, что они замышляют, ни за что не переступил бы порог этого храма, даже в такой светлый праздник! – скрипнув зубами, ответил Карл. – Прочь отсюда! Прочь из Рима!

Немедленно! Сегодня же!

Алкуин и его любимый ученик Фредугис бежали вдогонку, неся пурпурную тогу, расшитую золотыми пальмами, напоминающими о вайях.

– Ваше императорское величество! – взывал Алкуин. – Постойте! Тога-пикта!

Триумфальная тога-пикта!

Карл оглянулся и, гневно сверкнув глазами, прорычал:

– Прочь от меня, штукатурщик! Проваливай в свой Йорк!

– И не подумаю! – воскликнул Алкуин. – Карл! Господь свидетель – я тут ни при чем.

Так решил Папа.

Еще вчера он внимал моим уговорам и обещал другой титул, но сегодня… Карл!

Нововенчанный император наконец остановился. Лицо его было серее, нежели этот хмурый зимний день.

– Папа тут ни при чем, – ответил он. – Так распорядился Господь. Значит, я недостоин апостольского звания. Недостоин.

Видя, что из храма стал выходить народ, Карл махнул рукой и продолжил свой путь через внутренний дворик собора Святого Петра. Выйдя через паперть на площадь, он сбежал вниз по лестнице и, не останавливаясь, шел быстрым шагом по улице в сторону Ангельского замка.

Императорская корона сверкала на его голове, и толпа римлян, то со смехом, то с уважением, восклицала:

– Аве цезарь Карл Август!

Алкуин вновь догнал нововенчанного императора:

– Что ты намерен делать, Карл?

– Я же сказал – покидаю Рим, и сегодня же, – ответил Карл.

– В такой великий день…

– Какой он великий! – резко обернувшись к турскому аббату, воскликнул Карл. – Я ждал, что вы объявите меня вождем и апостолом всего христианского мира! А вы… Император Римской империи!.. Да тьфу мне на Римскую империю! Мои предки в пух и прах рассыпали это великое гнездилище разврата и нечисти. Я был грозным королем франков, а кем вы объявили меня? Императором подчиненного мне Рима? Благодарю! Вот смеху-то будет надо мной в Ахене!

Еще чего доброго, они Каролинга отныне станут почитать больше, нежели меня. Все! Прочь!

Прочь отсюда! Посмотри на эти итальянские рожи. Да они потешаются надо мной, хоть я и провозглашен их императором. Ты слышал, что выкрикнул вон тот лапшеед? Они дразнят меня усатым Цезарем, и для них это смешно. А мы, франки, называем их босомордыми. И усатый Цезарь не может быть императором босомордых римлян.

– Тебя никто и не заставляет. Титул римского императора сейчас означает именно то, чего ты и добивался, а вовсе не государя римлян, – возразил Алкуин Альбинус.

За его спиной появились Ангильберт и Дикуил, сбоку выросла ехидная харя Дварфлинга.

– Мы едем назад, за Альпы, – твердо объявил Карл, повернулся и продолжил путь к Ангельскому замку, но не успел он сделать и двадцати шагов, как прямо пред ним встала худощавая фигура Эркамбальда. Лицо его сияло. Он воскликнул:

– Хайль кайзер Карл! Да здравствует император Франко-Римской империи и всего христианского мира!

– Эркамбальд! Ты вернулся из Багдада? – выкрикнул Эйнгард. Карл только теперь вспомнил, что с нетерпением ждал возвращения посланца за слоном.

– Ваше величество, – сияя еще больше, промолвил Эркамбальд, – я раздобыл для вас элефанта.

– Он уже здесь?! – чуть пошатнувшись, воскликнул император.

– Увы, нет.

– Ты не довез его? Он умер?!

– Тоже нет.

– Так что же?

– Он идет.

– Идет? Где идет? Говори скорее!

– Но вы не даете мне сказать! Да, он идет. Знаменитый купец Исаак, один из аннадимов, то бишь сотрапезников халифа Арона, ведет его по бескрайним просторам халифата. Выйдя вместе с ним и элефантом из Багдада, я некоторое время сопровождал их, но затем решил поторопиться, и, когда мы переправились через Евфрат, я пришпорил коня. Миновав Сирийскую пустыню, я добрался до Дамаска, затем до Птолемаиды, где сел на корабль и доплыл до Неаполя. И вот я тут, в Риме, у ваших ног, и, увы, не успел к церемонии!

– Пес с ней, с церемонией! – махнул рукой император Карл. – Когда же придет мой элефант?

– Полагаю, не скоро, – ответил Эркамбальд. – Исаак намерен вести его через Иерусалим, Египет и Ливию до Карфагенского порта, а уже там искать корабль, способный перевезти элефанта по морю хотя бы до Тринакрии, а то, даст Бог, и до Итальянского побережья. Ну, а если не получится – ведь элефант животное громоздкое и капризное, корабль для него найти ох как трудно, – тогда придется вести его дальше по Африке до Геркулесовых столпов, потом через всю Страну Змей, Испанию и Аквитанию.

– Этак они года два будут ползти, – разочарованно пробормотал Карл. – Очень медленно двигается элефант?

– Да я бы не сказал, – покачал головой Эркамбальд, – По настроению. Иной раз со скоростью бодро шагающего человека, иной раз даже как конь, впритруску, а то заартачится – и еле-еле.

– Еле-еле… – уныло повторил император, постоял молча с минуту, затем выражение лица его стало меняться, светлеть, оживать и вот – совсем озарилось, – А как звать моего элефанта? – спросил он с веселой улыбкой.

– У него такое длинное и заковыристое имя, – отвечал Эркамбальд, – я, признаюсь честно, даже не упомнил. Помню только, что там было «Абуль-Аббас».

– Да здравствует Абуль-Аббас, любимый элефант императора Карла! – воскликнул тут император Карл во все горло, – Радуйтесь, жители Рима! Так и быть, я принимаю корону вашей паршивой империи!

– Вот это сказано так сказано! – гоготнул Дварфлинг, – Это я непременно отмечу в летописи.

– Я тебе отмечу! – рявкнул Алкуин и больно дернул коротышку за ухо. – Анафеме предам!

Тем временем улица наполнилась ревом жителей Рима, которые ни слова не понимали на варварском лингва франка и подумали, что император наконец соизволил ответить им на их приветствия восторженным восклицанием. Некоторые подумали, будто он сам себя величает элефантом, и выкрикивали:

– Аве цезарь Карл Элефантус!

А один смельчак даже крикнул:

– Ave Carolus elephanti corio circumtentus!

Из всей свиты Карла один лишь Алкуин расслышал сие выражение из какой-то комедии Плавта, но, скрипнув зубами, оставил его без внимания. Лишняя заваруха сейчас была совсем ни к чему.

Карл весело помахивал рукой добродушным и глумливым римлянам без разбору, вдруг вспомнил про кандидатскую тогу, снял ее с себя, оставшись в тунике, и разрешил наконец-то Алкуину облачить его в имперскую тогу с золотыми ваиями. Дикуил, Мегинфрид и Теодульф подняли императора на руки и понесли с триумфом по площади перед Ангельским замком.

Он передумал уезжать и решил остаться в Риме до прибытия слона. Целую неделю Рим пировал по случаю избрания нового императора, ну и, конечно, в честь Рождества Христова.

Затем собрался второй обвинительный трибунал по делу о заговорщиках против Папы Льва. На сей раз все злоумышленники были окончательно признаны виновными и приговорены к смертной казни. Вердикт с постановлением о приговоре подали императору, дабы он либо утвердил его, либо помиловал злодеев. Карл постановил отменить смертную казнь, но изгнать всех приговоренных за пределы своей империи, и в случае, если они будут в сих пределах пойманы, немедленно лишать их головы. Алкуину не пришлось долго объяснять Карлу, почему император не может сам выносить приговор, ибо он – высший судия после Бога и имеет право либо утверждать людской суд, либо отменять его решения.

Живя в Риме, в Ангельском замке, Карл по-прежнему имел обыкновение рано вставать, купаться, брить подбородок, совершать утренние молитвы и завтракать на рассвете. Вместе с Папой Львом он участвовал в литургиях, но заниматься политическими делами Рима, даже приняв корону этой «паршивой империи», ему было лень и как бы ни к чему. Хотя с течением времени он заинтересовался римской историей, и днем, в перерывах между прогулками, упражнениями в стрельбе из лука и застольями, Алкуин читывал ему жизнеописания великих римлян, с ходу переводя с латыни на франкский язык. Особенно увлек императора сравнительный метод Плутарха. Однажды, когда Алкуин читал жизнеописание Александра, Карл прервал его и спросил:

– Как ты думаешь, брат мой Флакк Альбинус, если бы Плутарх жил не до меня, а после, он бы ведь наверняка писал не двойки, а тройки?

– Интересная мысль! – усмехнулся турский аббат. – Почему-то она хоть и лежит на поверхности, а ни разу не приходила мне в голову.

– Вот поэтому не ты император, а я, – сказал Карл. – Ну так как бы ты развил Плутарха, если бы стал переделывать двойки на тройки?

– Хм… – задумался Алкуин. – Ну, ясное дело, что вместо пары «Александр – Цезарь» я б очертил тройку «Александр – Цезарь – Карл».

– Согласен, – простодушно кивнул Карл. – Тем более, как мы видим, Александр любил стрелять из лука, и я люблю.

– Хотя бы поэтому, – рассмеялся аббат.

– А в какую тройку ты бы поставил моего отца Пипина?

– Полагаю, Пипин Бревис легко сопоставляется с Агесилаем и Помпеем.

– Но ведь ты сам читал мне, что римляне назвали Помпея «любимый нами сын враждебного отца», в то время как франки не считали моего деда, Карла Мартелла, враждебным.

Знаешь что, не будем сейчас торопиться с выводами, ты хорошенько все обдумаешь, составишь тройки, в которых бы великие греки и римляне сопоставлялись с не менее великими франками, и потом покажешь мне, что у тебя получилось, но только основательно все сопоставь, как Плутарх.

– Ладно, я подумаю. Читать дальше?

– Читай.

– Итак, описав блестящую войну Александра с Таксилом, Плутарх переходит к описанию войны с другим индийским повелителем, которого звали Пор.

«О войне с Пором подробно говорится в письмах самого Александра, где сообщается, что между враждующими лагерями протекала река Гидасп. Наблюдая за переправой, Пор выставил на берег Гидаспа своих элефантов…»

– Элефантов? – оживился император. – Так-так, интересно!

Алкуин усмехнулся и стал читать дальше про то, как хитро сын Филиппа Македонского переправился через Гидасп и напал на Пора.

– «Пор понял, что Александр уже перешел реку, и выступил ему навстречу со всем своим войском, оставив на месте лишь маленький отряд, чтобы тот мешал остальным македонцам переправляться. Напуганный видом элефантов и многочисленностью неприятеля, Александр напал на левый фланг…»

– «Напуганный видом элефантов…» Ничего себе! – воскликнул Карл, хлопнув себя по колену. – Это Александр-то! И мне еще будут врать, будто с виду элефант не страшен. Ну-ну, читай дальше.

– «Александр напал на левый фланг, а Кеносу приказал напасть на правый. Враги дрогнули, но всякий раз спешили отойти к элефантам, собирались там с силами и вновь бросались в атаку сомкнутым строем. Вот почему битва шла с переменным успехом, и лишь на восьмой час сопротивление врагов было сломлено. Так описал сие сражение тот, по чьей воле оно произошло.

Другие историки сообщают, что благодаря своему необыкновенному росту Пор выглядел на элефанте в той же пропорции, как всадник на коне, хотя элефант под ним был самый крупный. Сей элефант проявил необычайную смекалку и трогательную заботу о своем царе. Пока Пор еще сохранял силы, элефант защищал его от врагов. Потом он почувствовал, что царь изнемогает от многочисленных вонзившихся в него дротиков, испугался, как бы Пор не упал, и сам медленно опустился на колени и стал осторожно вынимать своим длинным носом из тела царя один дротик за другим».

– Ах ты милый! – воскликнул Карл. – Какой же он милый! А я знал, что элефанты таковы! Ну почему я не родился в Индии!

Алкуин стал читать дальше про то, как великодушно поступил Александр с поверженным Пором, про то, как в этой битве погиб любимейший конь македонца, Буцефал, про то, как Александр назвал в честь коня город, основанный на берегу Гидаспа.

– Он – город, а я – месяц, – с гордостью пробурчал Карл, вспомнив про своего Гербиствальда.

Следующее сообщение Плутарха о слонах сильно расстроило императора. Когда Алкуин дошел до того места, где Андрокотт подарил Селевку пятьсот слонов, Карл вскочил в негодовании со своего кресла:

– Подумать только! Целых пятьсот! А мне за всю жизнь подарили одного-единственного, да и тот никак не может дошагать до этого проклятого Рима, где всем только и дела, что смеяться над моими усами! И это какому-то Селевку! Сколько же было подарено элефантов самому Александру? Читай дальше!

К счастью, дальше о слонах не говорилось ни слова, и сколькими элефантами владел сам великий завоеватель Азии и Индии, осталось неизвестно. Когда же Алкуин дочитал до того эпизода, в котором Александр устраивает грандиозное соревнование, кто больше всех выпьет вина, Карл произнес:

– Сегодня же устрою подобное безобразие. И сам напьюсь на нем вусмерть.

– Ну да! Вот еще! – возмутился аббат.

– Что значит «вот еще!»? – вскинул брови Карл, но тотчас же спохватился: – Ах, ну да!

Ведь пост же еще! Ну так после Страстной недели. У нас ведь следующая уже Страстная?

– Эркамбальд вернулся, – входя в комнату, где сидели Алкуин и Карл, произнес Теодульф.

– Немедленно ко мне! – воскликнул Карл.

Эркамбальд был вскоре после рождественской недели отправлен назад, навстречу слону. И вот спустя три месяца он снова оказался в Риме. Явившись к государю, он доложил, что в Ливии встретился с послами от Харуна ар-Рашида, сопровождающими слона и Исаака, дошел с ними до Карфагенского порта и там ждал, покуда Исаак найдет подходящий корабль. Однако ни один корабль не мог устроить его, и еврей решил двигаться дальше по суше, а Эркамбальда отправил в Рим сообщить об этом Карлу.

– Вот беда! – сокрушался император, – Значит, сразу после Пасхи покидаем Рим и отправляемся в Ахен. Там будем встречать моего дорогого Абуль-Аббаса. Какого, однако, Арон прислал мне элефанта – ни одно судно ему не годится! Что же он? Здоров?

– Исаак уверяет, что элефант более крепок и силен, нежели был в Багдаде. Путешествие пошло ему на пользу, – ответил Эркамбальд.

– Чисто мое свойство! Я тоже люблю путешествовать, – радовался Карл как ребенок.

К Пасхе в Рим должны были явиться послы от василиссы Ирины, но они задержались в пути.

Алкуин настаивал на том, чтобы непременно дождаться их; возможный брак с Ириной принимал теперь особенное значение – император Рима, женившись на императрице Восточного Рима, становился властелином всего христианского мира. Но Карла больше волновал слон Абуль-Аббас, и, досидев в Вечном городе до конца Светлой седмицы, император со всей своей свитой покинул берега Тибра и отправился на север. Теплый весенний ветер дул ему в спину, и настроение у Карла было великолепное. Друзья, дочери, внуки были при нем, не хватало сыновей, но они занимались своими делами. Карломан-Пипин остался в Риме, Людовик был в своей Аквитании, Каролинг держал Саксонию.

Тоскана, испещренная невысокими горами, радовала Карла и его спутников своим пышным цветением. Впереди ждал родной город Петра Пизанского, о котором тот беспрестанно щебетал как о самом уютном во всей Италии, но Пиза встретила огромную императорскую кавалькаду унылым и непрестанным дождиком.

– Зато смотрите, как быстро бегут облака, – говорил Петр. – А какие синие горы! Вы гденибудь видели такие синие? А как блестит под струями дождя мрамор домов! И в дождь так уютно сидеть в доме и попивать винцо, заедая его сочным аббаккио.

– Аббаккио я люблю, – с улыбкой соглашался Карл. – Хотя и не понимаю, чем особенным оно отличается от обычного нашего франкского жаркого из баранины.

И мрамор действительно блестел, особенно на стенах баптистерия, и так уютно было сидеть в доме, обсыхать, пить вино, есть аббаккио и тонкую лапшу феттучине. Но за три дня Пиза наскучила своим дождем, к тому же мутно-зеленые вспучившиеся воды Арнуса грозили выплеснуться из своих берегов и затопить город, а турский аббат, простуженный и охрипший, без конца твердил, что чем торчать в Пизе, лучше было дождаться Ирининых посланцев в Риме, и Карл отправился дальше. В Лигурии дождь прекратился, вновь стало солнечно и весело. Карл уверял всех, что это Лиутгарда улыбнулась им с того света.

– Помните, – говорил он, – как она умела своей непревзойденной улыбкой останавливать дождь? Помните, как она говорила, что всех, кто едет в горы, благословляет солнце?

Миновав Апеннинские хребты, очутились в Ломбардии, переправились через Пад и вскоре прибыли в приснопамятный Тицин, где некогда Дезидерата мечтала об отмщении и где на сей раз их догнал Эркамбальд, коего еще из Рима вновь отослали к слону Абуль-Аббасу.

– В чем дело, дружище? – спросил Карл, увидев своего секретаря, а ныне поверенного в делах о слоне.

– Не успел я добраться до Неаполя, – докладывал Эркамбальд, – как мне встретились те самые послы халифа Арона, которые сопровождали элефанта и еврея Исаака. Выяснилось, что стоило мне тогда покинуть Карфагенский порт, как слон взбесился и ни в какую не хотел идти дальше по берегу Африки. Тогда Исаак отправил послов с дарами вашему императорскому величеству, а сам остался при элефанте в Карфагенском порту. Встретив послов, я добрался вместе с ними до Пизы, но там случилось наводнение, которое они решили переждать, а меня направили вдогонку за вами.

– Значит, – поник головой император, – мой Абуль-Аббас уже не идет ко мне?..

– Он идет, идет, – страдая вместе с государем, – выпалил Эркамбальд. – Но только временно застрял в Карфагенском порту.

 

Глава пятнадцатая Свершилось!

И вновь, как давным-давно в Читтагонге, когда за ним пришли купцы Бенони и Ицхак, слон мечтал о безумии, дабы все поняли, как не хочется ему расставаться с привычной жизнью, но никаких приступов бешенства не подарил ему его слоновий бог. И вновь, как тогда он чувствовал скорую разлуку с милым Ньян Ганом, теперь он видел, что дни его общения с Аббасом сочтены.

Аббас все внимательнее заглядывал в пасть слона, и Фихл Абьяд понимал, что эти заглядывания и осмотры таинственно связаны с легким зудом в деснах, равно как и с появлением высокого светловолосого чужака, глаза которого при виде слона горели особенным огнем, и даже с неким невиданным чудищем, однажды прошагавшим мимо Фихл Абьяда. Мельком взглянув на него, слон ужаснулся всей нелепости этого существа – невысокого, но увесистого, толстокожего, с тупой рожей и с высоким острым наростом на носу. Фихл Абьяд подумал, что это тоже слон, но какой-то весьма уродливой породы, и потому испытал к нему удвоенное омерзение.

А самое главное, Ицхак ан-Надим, давным-давно мальчиком приходивший за слоном в Читтагонг, стал часто наведываться в слоновник вместе с Аббасом, и Аббас подолгу беседовал с ним, что-то объясняя и показывая, иногда забираясь вместе с ним слону на спину. А потом Ицхак пришел один, сам кормил слона, сам выводил его на прогулку, сам омывал тамариндовой водою. И через несколько дней, как тогда, в Читтагонге, слона вывели вон из слоновника в саду Бустан аль-Хульд и в последний раз повели по улицам Багдада.

Светловолосый чужестранец в сопровождении своих слуг и послов халифа ехал неподалеку, и запах его раздражал Фихл Абьяда. Некоторые жители Багдада вышли провожать белого слона, столько лет прожившего в их городе при всех багдадских халифах. Он шел и прощально помахивал им хоботом; солоноватая жидкость каплями вытекала из его розово-карих глаз, и песчинки прилипали к обозначившимся на щеках струйкам.

Через пару дней они дошли до мутной желто-зеленой реки, похожей на ту, что текла в Багдаде, переправились через нее, и дальше один за другим, унылые и пыльные, потекли долгие дни пути через пустыню, на которой то там, то сям попадались диковинные нагромождения прямоугольных черных камней, но Фихл Абьяд уже знал, что есть такие страны, где совсем ничего не растет, и ничему не удивлялся. Здесь, в пустыне, чужестранец и его слуги ускакали на своих лошадях вперед, но Фихл Абьяд знал – они еще вернутся и обратного пути нет.

Раздобыв для халифа Харуна ар-Рашида диковинного африканского зверя, называемого алькаркаданном и имеющего на носу рог, Ицхак бен-Бенони ан-Надим получил небывалое вознаграждение, а Синдбаду ас-Самиру окончательно запрещено было появляться при дворе.

Вскоре весьма кстати прибыл посол от далекого франкского государя Карла, и, быстро обстряпав дела со слоном, оборотливый еврей уже ехал в новое путешествие, подальше от капризного и непредсказуемого Харуна, от его запутавшегося в интригах двора.

Сорокалетний Ицхак был вполне счастлив тем, как устроилась его жизнь. Он был богат, знатен, удачлив, и притом – ни от кого не зависел. Он повидал множество стран и кое-где закопал несколько кладов, сведения о которых на всякий случай имелись у трех-четырех его родственников в Иерусалиме и Дамаске. Он отомстил Багдадскому халифату за то, что в свое время Аль-Мансур не отдал за него свою племянницу. Мрачная обстановка нескончаемых заговоров, доносов, убийств, казней, козней – все это было плодом долгих лет и стараний хитрого Ицхака бен-Бенони, и сам Харун ар-Рашид, известный всему Востоку как кровожадный, злобный и болезненно подозрительный ко всему самодур, мог ли он считаться теперь сыном Аль-Махди ибн Аль-Мансура? Нет, тот жизнерадостный непоседа и весельчак Харун, любивший кататься на загривке у Фихл Абьяда, навеки исчез из памяти багдадцев. Его место заняло отвратительное существо – Харун ар-Рашид, детище Ицхака бен-Бенони ан-Надима. И самому Ицхаку лучше было пореже появляться при дворе этого чудовища. Так, на всякий случай.

Одно только могло бы омрачать спокойствие Ицхака. Давно, очень давно он потерял ту теплую струю внутри себя, что звенела некогда в далеком Читтагонге и которую Рефоэл называл душой и верой. Бедняга Фоле! Однажды Ицхаку пришлось им пожертвовать… Но Ицхак не любил вспоминать об этом, а гораздо охотнее вспоминал отца, как тот говаривал, что не верит ни в Бога, ни в душу, а верит только крови. И что если есть душа, то она живет в крови, и если есть Бог, то Он вполне должен быть доволен, ежели Ицхак оставит своим детям хорошее наследство. Дети Ицхака жили вместе со своей матерью в Аль-Кодсе, как арабы именовали Иерусалим, и он вез им хорошие подарки. Самому старшему, Уриэлу, в этом году исполнялось тринадцать лет, и Ицхак решил, что пора взять его с собой в далекое путешествие – туда, в страну франков, к царю тамошних гоев, Карлу, о котором много говорят в последнее время по всему миру. 20 хеуиманота 6310 года от сотворения мира, или 20 июля 802 года от Рождества Христова, весь Ахен был охвачен необычайным волнением, вызванным ожиданием наижеланнейшего посольства. Сам император Карл, которого ахенцы, впрочем, по-прежнему предпочитали называть просто королем, сидел на смотровой площадки одной из башен пфальца и нетерпеливо взирал вдаль, когда же появится круглое белое пятно элефанта Абуль-Аббаса в окружении коней, подобных муравьям, и людей, подобных блохам.

Сегодня он встал так рано, что некоторые в пфальце в это время еще только укладывались спать; наплавался в своей новой купальне, основательно намолился и умудрился позавтракать на рассвете, словно ночи были не летние, короткие, а длинные, зимние. Свежий, коротко подстриженный, тщательно выбритый, с лихо подкрученными усами, он поднялся на смотровую площадку и сел в кресло перед небольшим столиком, на котором стоял кувшин с вином и блюдо с яблоками, его любимыми, хрустящими, кисло-сладкими и сочными. Легкий ветерок ласкал его непокрытую голову, шевеля полуседые-полутемные волосы и широкие рукава тонкой летней туники. Рядом с ним сидел бледный, как смерть, Алкуин, которого все последние дни мучили непрестанные боли в животе, изжога и время от времени досаждающая икота. Чуть поодаль разместился Эйнгард Дварфлинг. Этот откровенно клевал носом, ибо с некоторых пор не высыпался, влюбившись в молоденькую дочечку местного повара, такую же коротышку, как и он.

Несколько ночей напролет он не смыкал с нею глаз. Пятеро слуг стояли полукругом за спинами этих троих знаменитых людей. Больше в сей ранний час никого на смотровой площадке ахенского пфальца не было.

– Сколько я тебя знаю, брат мой Алкуин, – говорил Карл, – ты постоянно нянчишься с какой-нибудь болячкой. То простуда, то живот, то сердце, то зубы, то поясница, то лишай…

– Когда это у меня был лишай?! – возмутился турский аббат.

– Не у тебя? Ну все равно, не лишай, так еще что-нибудь. Как ты думаешь, отчего это? Вот я – никогда почти не болею.

– Слишком многие знания о мире и истории накладывают свой отпечаток на мое телесное состояние, – отвечал Алкуин.

– Но ведь я тоже знаю немало, – возразил Карл. – Допустим, раз в десять меньше твоего.

Но если бы на меня свалилась за это хотя бы десятая доля твоих хворей, мне бы жизнь стала не мила.

– А мне мила, – вздохнул Алкуин. – Для того Господь и насылает на нас болезни, дабы проверить, как мы станем отвечать на это. Возропщем ли? Или все равно будем радоваться каждому Божьему дню? Я – радуюсь.

– Ах ты мой Иов! – усмехнулся Карл, – Яблочка не хочешь? Ах, ну да, извини, я и забыл, что у тебя понос.

– Изжога.

– Тем более извини. Жаль, что ты невесел. У меня отменное настроение.

– Заметно. Куда более лучезарное, нежели в то утро, когда тебя должны были провозгласить императором.

– Да ну – императором! – хмыкнул Дварфлинг, – Эка невидаль!

– Точно! – рассмеялся Карл. – Нет, конечно, императором, само собой разумеется, очень хотелось быть, не обижайся. Но, если честно, какое может быть сравнение того утра с этим? Там – холод, сырость, серое небо. И Рим – не город, а полупокойник. А здесь – тепло, лето, птички поют, на небе ни облачка, ветерок, и мой Ахен свеж и весел, как растущее дитятко, только что научившееся ходить.

– Кстати, о детях, – фыркнул Алкуин, – Я вчера по приезде видел Герсвинду. Она что, беременна?

– На пятом месяце.

– Когда ты только угомонишься!

– Никогда. Люблю женщин и рожаемых ими детишек.

– Когда эта чертова саксонка сбежала и ты поручил Аудульфу разыскать ее, я был уверен, у него хватит ума не вполне выполнять твой приказ.

– Ну конечно. Если бы ты ее поймал, ты бы непременно ее свел со свету, – подковырнул Алкуина Эйнгард.

– Что ты имеешь в виду, Формикула? – напыжился аббат.

– Как что? – с простодушно-нахальным, хоть и сонным видом откликнулся летописец императора. – Ведь это же ты отравил Фастраду и Лиутгарду.

– Слушай, Карл, угомони этого плута, а то уж если я кого-нибудь и отправлю на тот свет, так это его, – бледнея еще больше, сказал Алкуин. – И некому будет описать твою встречу с элефантом.

– Эй, Дварфлинг! – со смехом притопнул на Эйнгард а император.

– Видит Бог, я этого не хотел, – вздохнул коротышка.

– Чего именно? – спросил Карл.

– Обижать бедного, измученного болезнью и скорбью аббата. Ей-богу, я бы и сам прикончил ваших жен, ваше величество, если бы речь шла о свадьбе с красоткой Ириной.

Девушка L самом цветении – еще ведь и шестидесяти не исполнилось. К этому возрасту невесты наливаются соком, как эти вот яблоки, и столетние старцы влюбляются в них и манят к себе с того света. Говорят, в аббатстве Сен-Рикье очень красивое кладбище. Не отправить ли туда Герсвинду на исповедь к Ангильберту? А то ведь старцы, чего доброго, перетащат Ирину к себе на тот свет.

– Эй, слуги, – позвал Карл, – принесите кляп.

– Все, все, умолкаю!

– Не обращая внимания на этого болтуна, – сказал Алкуин, – хочу, кстати, попросить тебя, Карл, когда приедут послы от Ирины, ты уж упрячь куда-нибудь от их взоров свою саксонку.

– Сам понимаю, не маленький, – буркнул император.

– Не маленький? А тогда – с Лиутгардой?

– Ну, тогда я просто влюбился в Лиутгарду с первого взгляда и не мог с собой справиться.

– Будь добр, не влюбляйся на сей раз ни в кого. Ладно?

– А мне можно? – спросил Дварфлинг.

– Можно, – сказал Алкуин. – Желательно – в молчание.

– Это невозможно, – возразил Эйнгард. – Ведь молчание – моя жена.

– Как это? – изумился аббат.

– От брака между болтуном и молчанием рождаются рукописи, – пояснил летописец Карла.

– В кого же может влюбиться болтун? – спросил Карл.

– В свеженькую хорошенькую сплетню, – ответил Дварфлинг.

– Или в дочку повара, – хмыкнул Алкуин.

– Интересно, а бывал ли в кого-нибудь влюблен достопочтенный Флакк Алкуин Штукатурщик? – спросил Эйнгард.

– В истину, – с самым серьезным видом отвечал аббат.

На это и Карл и Эйнгард способны были лишь одновременно хрюкнуть и запить свой смех вином.

– А правда ли, что древние римляне утверждали, будто истина – в вине? – поинтересовался Эйнгард.

– Так и быть, налейте и мне полстаканчика, – сказал Алкуин. – Кстати, об истине и о римлянах. Я недавно точно выяснил происхождение названия Ахена. Мы-то думали, что это – «капля воды», а оказывается, здешняя древняя купальня при римлянах была посвящена Аполлону, который у кельтов назывался Гранн. Aquae Granni – Купальня Гранна.

– Вот оно как? – удивился Карл. – А капля воды мне почему-то нравилась больше.

– Смотрите! Смотрите! – воскликнул тут Алкуин, приподнимаясь с места. – Идут!

И впрямь, за разговором они и не заметили, как из дальнего леса вышла ожидаемая процессия и двинулась по направлению к мосту через реку. Впереди ехали двое всадников, сразу за ними вышагивал слон, укрытый огромным синим ковром, на котором восседали Ицхак бен-Бенони и его сын Уриэл бен-Ицхак. Далее следовало еще десятка два всадников и две большие телеги, груженные скарбом.

– Это… он?.. – с трудом вымолвил Карл. – Такой маленький?

– Он, кто же еще, – усмехнулся Алкуин. – Ты волнуешься так, будто этот несчастный элефант – жених, а ты – невеста.

– Аббат все грезит о свадьбе, – произнес Дварфлинг.

В этот миг на смотровой площадке появился географ Дикуил.

– Ваше величество, – сказал он, – обратите внимание, к нам приближается элефант.

– Благодарю тебя, дружище, – сказал Карл, – а мыто стоим и гадаем, он это или не он. Я вижу клыки! И длинный нос! Эй, слуги, несите мне мой наряд!

– Свадебный? – съязвил Дварфлинг, но тотчас добавил: – А хорош элефантище!

– Но он кажется, не белый, – присматриваясь к слону из-под ладони, сказал Карл.

– Эркамбальд уверял, что он светло-серый, – пояснил Дикуил, – а поскольку обычные элефанты темнее, то такие, как он, считаются белыми.

– Вот оно что, – с некоторым разочарованием пробормотал император, – И не так уж он велик, как ожидалось…

Алкуин рассмеялся:

– Желаемое, а там паче – желаемое в течение длительного отрезка жизни, всегда кажется человеку при достижении не таким большим и прекрасным, как вожделелось. Элефант как элефант. Да ты посмотри, он в полтора раза выше лошади.

– А я ждал, что в три, – тихо прошептал Карл.

Тем временем слуги принесли красивый плащ, украшенный узорами из золота – разнообразными зверями с альмандинами и гранатами крупной величины, и чулки в виде длинных обмоток из мягчайшей кожи. Облачившись, император обулся в войлочные башмаки на кожаной подошве и в довершение всего надел на голову корону – темно-зеленую шапку, перетянутую золотым обручем и увенчанную огромным рубином, обрамленным золотом. В таком облике Карл покинул смотровую площадку и отправился встречать своего долгожданного элефанта. Вместе с ним из ворот пфальца выбежали веселые, едва успевшие причесаться дочери – Хруотруда и Берта, Гизела и Теодората, Хильтруда и Хруотгайда. С ними же были и внуки – Ромуальд, Нитард, Арно, внучки – Регнитруда, Хруотильда. Появились Дикуил, Алкуин, Эйнгард, Дунгал, Мегинфрид, Аудульф, Агобард, Петр, Павлин, Арно, коннетабли, сенешали, майордом Отто. Сюда же, на площадь перед пфальцем, отовсюду бежал народ ахенский, и, прежде чем слон сошел с моста, здесь уже собралась огромная толпа встречающих.

– Элефант! Элефант! – несся по толпе благоговейный ропот.

– Вот это да!

– А ты говорил!

– А что я говорил?

– Ну, что наш Карл…

– Что наш Карл?

– Мол якобы не то… римлянам продался, императором стал.

– Дурак ты, ей-богу!

– Сам дурак! Смотри, какое чудище! Ни у кого такого нет, а у нашего Карла – будет.

– Другому, поди, не пришлют с того света такое.

– Почему с того света?

– Ну, то есть с того конца света.

– А-а!

– Теперь попробуй скажи, что наш Карл не то!

– А новую купальню, видать, для элефанта строят?

– Должно быть.

Тем временем они сближались – император франков и император джунглей Иравади, несостоявшийся повелитель всех бирманских слонов и состоявшийся владыка Западной Римской империи.

– Нет, он все-таки великий, – промолвил Карл с гордостью.

В ответ на это замечание Цоронго Дханин Фихл Абьяд Абуль-Аббас поднял свой хобот и громко вострубил, повинуясь едва заметному тычку Ицхака, обученного слоноводом Аббасом.

Карл так и обомлел. Приложив ладонь к груди, он правую руку выставил вперед и сказал:

– Приветствую тебя, брат мой, Абуль-Аббас!

И тут у многих мелькнуло ощущение, будто они и впрямь присутствуют при долгожданной встрече двух августейших братьев, ибо чем-то слон и Карл смахивали друг на друга. У обоих столь короткие шеи, что как бы их и нет вовсе, длинноносость, ушастость, и пышные, лихо закрученные усы императора франков здорово напоминали собой бивни Абуль-Аббаса, и ноги его в кожаных обмотках были столь же массивны, как у элефанта. А главное – одинаковое выражение глаз у того и у другого – одновременно и простодушное, и царственное. Сходство подчеркивалось и одинаковым цветом одеяний – синий плащ Карла отвечал синему ковру, накинутому на спину слона; на плаще узоры золотые, на ковре – золотисто-желтые. И голову слона украшала темно-зеленая шапка, усыпанная жемчугом и рубинами, точь-в-точь такого же цвета, как корона Карла.

Сидящий на загривке слона Ицхак пощекотал концом трости локоть Абуль-Аббаса, и слон послушно встал перед Карлом на передние колени. Ахенцы в один голос воскликнули от изумления.

– Что раззявились! – рявкнул на них майордом Отто. – На колени!

И первым повторил жест слона. Через полминуты все, кто присутствовал при встрече с Абуль-Аббасом оказались коленопреклоненными, а главное – сам император вдруг плюхнулся на колени перед своим братом элефантом, протягивая к нему согнутые в локтях руки, будто ожидая какого-то благословения и благодати.

– О Пресвятая Дева Мария! – прошептал Алкуин с досадой, видя, что государь преисполнен большего благоговения, нежели в тот момент, когда Папа провозглашал его императором.

В наступившей тишине прозвучали слова Ицхака бен-Бенони, сказанные им по-арабски, громко и внушительно:

– О великий халиф Западного Рума, несравненный Карл ибн-Пипин Азир! Фихл Абьяд Аль-Мансури ибн-Абуль-Аббас приветствует тебя и преклоняется пред тобою!

Толмач перевел несколько превратно, но так, что Карлу весьма и весьма понравилось:

– О великий и праведный владыка и апостол западных стран Рима, ни с кем не сравнимый Карл, сын Пипина Короткого! Белый элефант халифа Аль-Мансура ибн-Абуль-Аббаса коленопреклоненно выражает тебе свое почтение и преданность.

Карл поднялся с колен. Слон, повинуясь особому знаку трости Ицхака, сделал то же самое.

Подданные императора оставались на коленях. Медленно слон приблизился к Карлу, склонил голову и дотронулся кончиком хобота до ноги императора, обутой в войлочный башмак. После этого он отступил на пять шагов назад и стал мотать головой вверх-вниз, потрясая хоботом, будто его распирала невероятная радость. Майордом Отто подошел к императору, пал пред ним и тоже приложился к войлочному ботинку. За ним потянулись все остальные. Зрелище было величественное. Слон не переставал мотать головой вверх-вниз, тряся хоботом и похрюкивая, а подданные Карла вереницей тянулись к своему государю, падали пред ним и лобызали ему ногу, словно именно сейчас свершилось великое таинство обретения Карлом императорской харизмы, и, когда в свою очередь к войлочному ботинку прикоснулся губами аббат Флакк Алкуин Альбинус, Карл так и сказал ему:

– Свершилось!

– О Господи! – прошептал Алкуин, ничего не понимая и чувствуя, что вот-вот свихнется.

И единственным, кто не приложился к ноге императора, был еврей Ицхак бен-Бенони. Он оставался на слоне, и никто не заметил этой его исключительности, словно он был частью элефанта. Даже сын Ицхака, Уриэл, сподобился приложиться к войлочному ботинку, а сам Ицхак – нет.

– А теперь я приглашаю брата моего, элефанта Абуль-Аббаса к себе во дворец, – объявил Карл, когда никем не запланированная церемония целования императорского ботинка завершилась. Он подошел к слону и зашагал с ним рядом, следуя в ворота пфальца, и если бы было можно, он взял бы своего долгожданного гостя под руку. Теперь слон не казался ему таким невеликим, как когда он смотрел на него с высоты башни. Влюбленно поглядывая на идущего рядом с ним исполина, франкский государь видел, что Абуль-Аббас вдвое выше его ростом, а походкой и статью даже более царствен. Невольно Карл пытался подражать величественной слоновьей поступи, но и сам понимал, что так красиво вышагивать не дано ни одному человеку в мире, даже императору всего христианского Запада. «Не потому ли халиф Арон решился расстаться с этим дивом, что завидовал его высокодержавному шагу? – мелькнуло в голове у Карла, – Да, рядом с элефантом любой государь выглядит как простой подданный!»

У ворот пфальца вышла некоторая заминка, вызванная тем, что Ицхаку пришлось слезать со слона, ибо он не мог проскользнуть в ворота, даже вплотную прижимаясь всем телом к спине Абуль-Аббаса. Тут только все обратили внимание на еврея как на что-то отдельное от слона, а не как его неотъемлемую часть.

– Элефант не проходить с я на нем, – сказал Ицхак, пользуясь тем небольшим словарным запасом франкского языка, коим его успел одарить за время совместного путешествия Эркамбальд.

– Ты, значит, и есть еврей Исаак? – спросил Карл.

– Да, я так и есть Ицхак, – ответил купец и стал командовать слоном, вводя его в невысокие ворота пфальца. Абуль-Аббасу даже пришлось немного пригнуть голову, чтобы пройти.

– Какова же высота ворот, Отто? – спросил Карл у ахенского майордома.

– Ровно два пассуса, государь, – отвечал Отто.

– Ничего себе! – изумился Карл, – Значит, высота элефанта больше двух пассусов?

Здорово! На что уж высок был мой Гербиствальд, а и он в холке достигал не более четырех с половиной локтей.

Выяснив, каков рост элефанта, Карл тотчас же загорелся желанием узнать сразу и вес животного.

– Достопочтенный Исаак, – обратился он к еврею, – а позволь спросить тебя, каков же вес нашего Абуль-Аббаса?

– Это я не понимать, – отвечал Ицхак. Пришлось снова прибегнуть к услугам толмача, которому удалось выяснить, что однажды в Багдаде слона взвешивали и в переводе на римские меры получалось что-то около ста тридцати талантов, но во время путешествия слон похудел талантов на десять-двенадцать. Эти показатели потрясли императора.

– Сто тридцать талантов?! Ну даже сто двадцать! – пыхтел он. – Это притом, что я вешу не более трех! Значит, элефант весит в пятьдесят раз больше меня?

– В сорок, – поправил Карла счетовод Мегинфрид.

– Ну пусть в сорок! – не унимался Карл. – Подумать только – нужно взять сорок императоров, чтобы из них получился один элефант!

– И все же не элефанты владеют царями, а цари – элефантами, – возразил Алкуин.

– А справедливо ли это? – усомнился Карл.

Уриэл, подойдя к отцу, принялся о чем-то упрашивать его. Ицхак поначалу отказывал, но в конце концов разрешил, и юноша, забежав вперед, упал под ноги слона. Дочери Карла в один голос испуганно ахнули, но Абуль-Аббас вежливо и чинно переступил через лежащего Уриэла, даже не задев его платья.

– Он через всех так перешагивает? – спросил Карл.

– Да, ваше величество, – ответил Эркамбальд. – Элефант умен и обучен множеству замечательных фокусов, кои вам предстоит еще увидеть.

– А ну-ка, кто не трус! – кликнул император.

И один за другим люди стали падать под ноги слона, а Абуль-Аббас переступал через них, шагая по кругу, ведомый Ицхаком. Карл и сам было хотел испробовать, каково это, когда через тебя перешагивает такая вежливая громадина, но Алкуин вовремя задержал его:

– Ваше величество!

– Эх, черт, не был бы я императором! – проворчал Карл, расстроившись не на шутку.

Однако когда началась другая забава – каждого желающего смельчака слон охотно забрасывал себе на спину, обвив хоботом поперек талии, никто не смог бы остановить Карла, и, когда Ицхак снял со слона бешено хохочущего Эйнгарда, император возмущенно воскликнул:

– Да что же это такое! Ведь я первым должен был это испытать! А ну-ка!

– Государь, с твоим животом… – заскрипел было Алкуин, но Карл гневно отпихнул от себя аббата и подошел к слоновьему хоботу. Абуль-Аббас хрюкнул и медленно, будто понимая, какую особу ему предстоит обслужить, обвил Карла не по талии, которой у того давно уже не было, а поперек груди, раз – и закинул его к себе на загривок. Тучный император только успел охнуть, и вот он уже восседает на своем Абуль-Аббасе, восторженно взирая сверху на своих подданных. Слезы вспучились в его глазах, и он прошептал тихонько себе под нос:

– Видишь ли ты меня, Химильтруда?

Тут сердце у него сжалось до боли, и, почувствовав головокружение, Карл стал слезать со слона. Сразу десяток рук подхватили его и бережно поставили на землю. Смахнув с глаз слезы, Карл кашлянул, шмыгнул носом и спросил:

– Интересно, а если бы я был пронзен дротиками, стал бы мой Абуль-Аббас их из меня вытаскивать?

Когда вопрос был переведен Ицхаку, тот сначала пожал плечами, но затем вдруг убежденно закивал.

– Надеюсь, сей опыт мы не будем сейчас проделывать? – спросил Алкуин.

– Хотелось бы, но не будем, – ответил Карл.

– Думаю, Плутарх не стал бы нарушать своего принципа двоек, – заметил аббат с улыбкой. – Ибо Карл ни с кем не сравним. Разве что только с элефантом.

Тем временем Ицхак решил поразить всех новой забавой и попросил подкатить бочку с водой. Когда его просьбу исполнили, он подвел к бочке слона, и Абуль-Аббас, опустив туда хобот, втянул воду, затем запрокинул голову и окатил всех присутствующих дождем.

– Ах ты, голубчик! – веселился Карл. – Будто святой водой!

– Боже ты мой! – вскинул руки Алкуин, возмущенный таким кощунственным замечанием своего государя.

– Брось вздыхать, штукатурщик! – толкнул его Карл. – Смотри, как все веселятся. Да женюсь, женюсь я на твоей греческой старушенции, успокойся!

– А куда ты денешься, – улыбнулся аббат, – мне видение было, как Папа обручает тебя с Ириной.

– Тем более. А про слона было видение?

– Разумеется.

– А почему бы тебе не покататься?

– Благодарю… При моем сане… И при моих немощах…

Ицхак продолжал являть миру чудеса слоновьей учености. Он попросил принести золотых и серебряных монет, уверяя, что слон умеет различать их. Скупой Мегинфрид распорядился выдать пару солидов и два-три ливра, но Карл потребовал, чтобы элефанту подали штук десять солидов и две дюжины ливров, обещая, что все они достанутся еврею, если Абуль-Аббас и впрямь покажет умение отличить серебро от золота. Смешав монеты в кучу, их подсунули под хобот слону, и Абуль-Аббас принялся медленно складывать золотые солиды вправо, а серебряные ливры новой чеканки с профилем императора Карла в лавровом венце – влево. Восторгу зрителей не было границ. Женщины верещали, мужчины били себя ладонями по коленям, приседая и хохоча.

– Вот кого… вот кого… – булькал, задыхаясь от смеха, Карл, – я назначу новым казначеем!

– А мне-то что, – буркнул Мегинфрид, чуть ли не принимая шутку императора всерьез. – Меньше забот. И жид завладеет всеми нашими деньжонками.

Всеми – не всеми, а обещанной кучей, которую слон безошибочно разделил на две, Ицхак бен-Бенони завладел. Вполне довольный сим обстоятельством, он объявил, что слон знает великое множество других затей, но сейчас он сильно устал с дороги и пора бы ему отдохнуть.

– Да-да! Отдохнуть! – закивал Карл. – Но сначала – искупаться. Дорогой Исаак, мой Абуль-Аббас любит купаться?

– Это одно из его любимейших занятий, – отвечал за Ицхака Эркамбальд. – Кажется, купаясь, он испытывает самое большое свое наслаждение.

– Ты, как всегда, прав, Алкуин, – повернулся к аббату Карл. – Плутарх и впрямь определил бы меня в пару с Абуль-Аббасом.

 

Глава шестнадцатая Абуль-Аббас – любимый слон Карла Великого

Долгий путь излечил его душевные раны, и Багдад, как некогда Читтагонг, превратился в нечто, существующее отныне в недосягаемом мире смутных счастливых воспоминаний.

Счастливых, ибо о том, как Харун ар-Рашид бил его ногой по кончику хобота за то, что он слон, а не аль-каркаданн, Абуль-Аббас уже забыл. Он не умел помнить плохого, и в этом был залог его слоновьего долголетия.

В пути он пережил новую смену зубов, похудел, но при этом как будто помолодел, стал свежее, сильнее, подвижнее. Он видел новые пустыни и горы, новые большие города и страны, он видел трех священных слонов – каменных, островерхих, двое из них больше, раз в сто больше его, третий поменьше, но тоже огромный, и он слышал, как они разговаривали с великим небесным слоном, упоминая и его, Цоронго Дханина Фихл Абьяда Абуль-Аббаса, говоря о том, что его ждет счастливое окончание жизни там, куда его ведут сейчас. Потом, переправившись через широкую реку Нил, он шел дальше по пустыне вдоль моря, много-много дней, и запахи свежего морского ветра наполняли его душу покоем и радостью. Ему понравилось идти и идти каждый день, идти, и идти, и идти. И хотелось, чтобы всю оставшуюся жизнь продолжался этот нескончаемый путь. И когда они слишком долго задержались в Карфагенском порту, слон переболел слоновьим безумием, но это была не предсвадебная горячка, а нечто другое, вызванное долгой задержкой в долгом путешествии.

Потом ему пришлось переждать страшную погрузку на корабль и несколько дней качки в трюме большой галеры, где он лежал на брюхе в темноте и вони, прижимаясь к твердой стене и дрожа от страха, а когда он уснул, его тотчас ж разбудили, дабы освободить из этого ада и вывести на твердую почву. И снова он шел и шел, медленно избавляясь от ужасных воспоминаний, и теперь-то ему казалось, что хуже этих дней, проведенных в трюме галеры, не было в его жизни, будто вся остальная жизнь состояла из одних только светлых и радостных событий.

Потом были долгие осень, зима и весна в Верчелли, прежде чем кончились дожди и высохли дороги и можно было идти через Альпы. Таких высоких гор слон никогда еще не видел, и он шел по горным тропам, неся на себе неотлучного Ицхака, который давно уже перестал казаться ему врагом, а за время путешествия сделался почти таким же близким, как некогда Ньян Ган и Аббас.

Нежности, как к ним, слон не испытывал к нему, но верность и послушание слона были наградой Ицхаку за многолетние старания.

И как бы ни были трудны горные переходы, все рано или поздно кончается, и наконец альпийские хребты остались далеко позади. Наступило лето, они шли вдоль большой и чистой реки, в прохладных водах которой так приятно было купаться, и такое это счастье – купаться каждый день по два раза, днем и вечером. Еще более окрепший и веселый, слон перешел по Кельнскому мосту через Рейн и совершил последний свой переход в этом невероятно длительном путешествии. И вот огромная толпа ахенцев встречала его, и этот человек, в котором слон быстро распознал вожака стада, почему-то мгновенно понравился ему и всем своим видом, и мощным потоком тепла, исходившим из его существа. Странно, но хотя перед ним стояло такое же двуногое, как Ицхак, Харун или, скажем, Ньян Ган, Абуль-Аббас почувствовал некое родство с этим двуногим, будто когда-то в глубокой древности у них был единый предок, и Карл приходился слону дальним родственником, сорокоюродным братом. Ни к кому из двуногих слон не испытывал доселе ничего подобного. И ему приятно было поздороваться с Карлом и услышать из его уст свое имя – Абуль-Аббас. Он почувствовал, что именно это – его настоящее, последнее, подлинное имя, которое ему к тому же доводилось не раз слышать за время пребывания в Багдаде.

Да, Абуль-Аббас – это именно я, решил он окончательно и бесповоротно. Что может быть лучше этого полновесного и звучного прозвища, в котором к тому же заключено имя его последнего любимца Аббаса. И, уже любя всех, кто встречал его в Ахене, слон с удовольствием исполнял приказы Ицхака, перешагивал через людей, закидывал их к себе на спину, поливал из хобота и развлекал нехитрым фокусом раскладывания монет, которые он различал по запаху – желтому у золота и белому у серебра. И еще в золоте был запах реки, а в серебре его не было.

Потом его повели купаться в небольшой искусственный водоем, и вожак местного стада двуногих по имени Карл плавал вместе с Абуль-Аббасом, подныривал под него, проплывал под брюхом слона и выныривал с другой стороны, забирался к слону на спину и нырял оттуда в воду, громко и весело хохоча, и Абуль-Аббас недоумевал – вроде бы взрослое двуногое, а резвится, как маленькое. И от этого слон проникался еще большим теплом к своему новому господину, а то, что Карл – господин, у него не было никаких сомнений: он так важно и красиво ходил, что слону невольно хотелось подражать его величественной, царственной поступи. И плавал Карл гораздо лучше всех остальных двуногих, каких только довелось видеть слону в своей жизни.

После купания слона повели на поляну за городом, где Карл устраивал в честь его пир и стояло множество столов, заваленных разными яствами, и слон, наевшись сочной моркови и изумительно вкусных яблок, бродил вдоль столов и пробовал все, что ему предлагали эти добрые люди. Правда, большинство того, что они ели, слону не нравилось, и лишь кое-что он съел, а в основном все выплюнул под хохот пирующих. Карл же угостил его яблоком, которое показалось слону невероятно вкусным, и из рук Карла он съел еще двадцать таких яблок.

Ицхак бен-Бенони сидел на пиру у Карла и млел от никому не ведомого удовольствия. Вино теплом растекалось у него внутри, и так сладостно было думать о том, что все поцеловали императорский ботинок, кроме него, Ицхака бен-Бенони. И особенно приятно, что никто и не догадывается об этом потаенном еврейском счастье, и тем смешнее было Ицхаку смотреть на их простодушные и радостные лица. О своем потаенном преимуществе перед ними он расскажет потом жене и детям, оставшимся в Ерушалаиме, чтобы все они гордились и рассказывали своим потомкам, как Ицхак был единственным, кто не склонил головы перед императором и не облобызал ему башмак. Уриэл уже знает об этом и уже гордится своим отцом.

Карл так простодушен и почему-то так рад этому слону, что из него можно будет выудить еще не один десяток увесистых золотых солидов и серебряных ливров, каждый из которых весит чуть ли не сто денариев. И серебро у Карла отменное, лучше, чем багдадское, уж Ицхак-то видит, уж он-то прознал все про местное серебро, добываемое в Меле и Гарце.

– Ну что, Ури, – обратился он к сыну, сидящему рядом, – выпьем за счастливый день, когда все целовали ногу местному вождю гоев, и лишь твой отец не целовал. И выпьем еще за то, что придет время, когда все вожди гоев будут целовать ноги нашим с тобою потомкам.

– Зачем, отец? Разве это так хорошо? – спросил Ури, увлеченный всеобщим весельем.

– Когда-нибудь ты сам поймешь это, – ласково улыбнулся Ицхак, узнавая в своем пятнадцатилетием сыне пятнадцатилетнего себя.

Подвыпивший Эркамбальд, сидящий неподалеку от евреев, на скверном арабском сообщил Ицхаку, что Карл хочет видеть какую-нибудь забаву, коим обучен Абуль-Аббас, и готов дать целых три ливра, если Ицхаку удастся подлить в чашу веселья новых огненных струй. Ицхак вежливо улыбнулся императору, вылез из-за стола и из сумы, которая была при нем, вытащил шкатулку с отверстиями. В шкатулке оказалась обыкновенная серая мышь, довольно сонная с виду, но, когда Ицхак взял ее за хвостик и стал показывать присутствующим, она затрепыхалась.

Затем, подойдя к слону, Ицхак поднес мышь к его хоботу, и Абуль-Аббас охотно втянул мышку в хобот.

– А теперь элефант стрелять! – объявил Ицхак.

– Стрелять? – удивился Карл.

– Да, – пояснил Эркамбальд. – Элефант может стрельнуть мышью туда, куда вы ему укажете. Выбирайте мишень, ваше величество.

– Мишень? – Карл задумался. – Да вот хотя бы в Дварфлинга. Отличная мишень!

– Нет! Ни за что! Спасите! – завопил Эйнгард, который, словно женщина, страсть как боялся мышей, – Лучше в Алкуина. Гораздо более достойный кандидат. А что я? Жалкий писака!

– Нет, в Эйнгарда! – заявил Карл и твердо указал Ицхаку на летописца. – Мишень маленькая, но добротная. К тому же проверим меткость моего брата Абуль-Аббаса. Ведь я-то стреляю почти без промаха. Тем более с такого расстояния.

Ицхак кивнул, протянул в сторону Эйнгарда руку, показывая слону цель, потом с вытянутой рукой дошел до Эйнгарда и прикоснулся к его плечу.

– Нет! – крикнул бедный коротышка, порываясь избежать расстрела, но крепкие руки майордома Отто держали его.

– Ф-фу! – громко, крикнул Ицхак, и Абуль-Аббас выстрелил мышью из хобота, попав прямо в грудь Дварфлингу. Отскочив, мышь побежала по столу, спрыгнула с него и мгновенно исчезла, спасенная. Пирующие подняли оглушительный рев. Такого никому из них никогда не доводилось видеть, кроме разве что тех, кто пришел в Ахен вместе с Абуль-Аббасом. Громче всех ревел Карл.

– Умру! Умру! – восклицал он, не в силах остановить смех.

– Эй, Мегинфрид! Выдать Исааку пять ливров!

– Но вы же говорили – только три! – возмутился казначей.

– А теперь говорю – пять! – рявкнул Карл и вновь расхохотался.

– Старыми?

– Новыми! Ты меня доведешь сегодня своей скупостью!

И еврей внешне спокойно, а внутренне ликуя, принял из рук Мегинфрида пять тяжелых серебряных ливров, свежеотчеканенных – лишь на одном из них было отпечатано LVGDVNVM, а на всех остальных – AQVIS.

Приятная мысль о втором урожае вновь потешила душу Ицхака. Первый урожай денег и прочих благ собрал его отец Бенони бен-Гаад, когда привел слона из Читтагонга в Багдад. Второй поток таких же удовольствий изливается теперь на Ицхака бен-Бенони. Два урожая с одного слона! Разве это заслуживает меньшего уважения, чем хитроумие Иосифа Прекрасного, поживившегося за счет простодушных египтян и отхватившего славы и денег на великом голоде?

К тому же Ицхак никого не ограбил, никого не заморочил, а напротив того – доставил высшее удовольствие, внес свежую струю в жизнь этих франкских лоботрясов, готовых отвалить целых пятьсот денариев за пустячный мышиный выстрел. Что у них за жизнь! Потом и кровью добывают себе золото и серебро, а затем способны в одночасье все спустить. Не то что евреи, которым приходится по всему миру собирать и таить все, что дорого стоит, дабы когда-нибудь отомстить гоям за унижения и за разрушенный храм. Зато все племена либо исчезают, либо перерождаются, и только одни сыны Израилевы остаются неизменными и никуда не исчезают. Хотя… Ицхак вдруг подумал о том, как сильно отличаются сирийские евреи от месопотамских, а уж индийские и вовсе на евреев не похожи…

Карл тем временем сердился, что так долго не выполняется его приказ и не несут новых мышей.

– Однако, ваше величество, – пыхтел майордом Отто, – у нас пока не было надобности ловить живых мышей, и мы еще не имеем достаточного опыта в мышиной охоте.

– Надо будет приобрести такой опыт, – отвечал Карл. – Тем более вы слыхали, что сказал Эркамбальд про пользу и удовольствие, которые доставляет живая мышь хоботу моего Абуль-Аббаса?

– Быть может, такое же удовольствие ему доставит маленький котенок? – предположила наложница Герсвинда.

– Нет, котенка жалко, – возразил император. Видя, что великий франк жаждет новых слоновьих забав, Ицхак предложил заняться с Абуль-Аббасом перетягиванием каната.

С появлением слона бытье в Ахене сделалось каким-то уж чересчур жизнерадостным и бурным. По утрам Карл подолгу резвился со своим долгожданным любимцем в новой прекрасной купальне, затем слон присутствовал при молитве, и Карл уверял, что Абуль-Аббас тоже молится и что у него есть свой бог-слон, бог-слоненок и бог-слоновий дух. Это крайне раздражало Алкуина и священников. После плотного завтрака император выезжал кататься на слоне по Ахену. Ицхак с важным видом сидел на загривке слона, управляя животным, а за ним восседал Карл на особенного устройства кресле, прикрепленном на спине Абуль-Аббаса по принципу седла.

Ахенцы обожали эти прогулки, готовились к ним, каждый имел при себе живую мышь на тот случай, если слон захочет пострелять, каждый считал своим долгом броситься под ноги слону, чтобы тот через него перешагнул, и за все время Абуль-Аббас покалечил лишь одного раззяву, расплющив ему кисть руки, да и то лишь потому, что тот вдруг струхнул и дернулся.

Совершив утреннюю прогулку, Карл нехотя возвращался в пфальц, дабы заняться государственными делами, а слона выпускали на волю, прекрасно зная, что ничего с ним не случится и никто не посмеет принести ему какого-либо вреда. В сопровождении двух-трех охранников Абуль-Аббас, разумеется, отправлялся на реку и часами плескался там с ахенскими ребятишками, терпеливо вынося их возню. А они обожали играть в слоновьего царя – кто дольше всех продержится на хребте у слона, сталкивая всех остальных, карабкающихся по морщинистой и скользкой от воды слоновьей шкуре.

Узнав о том, что в Багдаде слон жил в роскошном саду, Карл приказал устроить такой же сад на окраине Ахена, населить его разным зверьем, а заведующим зверинца и главным императорским элефантариусом назначил гибернийца Дикуила, которому было поручено тщательнейшим образом изучать размеры, природу, свойства и характер Абуль-Аббаса, подробно записывая все в особый трактат, именуемый DE ABVL-ABBASI FAVORABILI ELEPHANTI KAROLI IMPERATORI – ОБ АБУЛЬ-АББАСЕ, ЛЮБИМОМ СЛОНЕ ИМПЕРАТОРА КАРЛА.

Все изображения элефанта на знаменах, штандартах и просто картинках были старательно исправлены в соответствии с истинными внешними чертами императорского любимца. Выпущена была даже особая монета, на реверсе которой вместо привычных врат Рима или фасада собора Святого Петра красовался профиль Абуль-Аббаса.

Через сорок дней после прибытия слона, в самом конце последнего летнего месяца аранманота, в Ахен наконец-то приехали послы из Константинополя. Алкуин, который ждал их более чем кто бы то ни было, встречал греков на мосту и сразу же повел в только что построенные термы, где находился император. При виде огромного строения глава посольства Андроник воскликнул:

– Что я вижу! Да ведь это термы, подобные Константиновым!

– Нет, – с гордостью отвечал турский аббат, – термы нашего императора возведены по подобию терм Каракаллы. Их строили римские архитекторы, и все соответствует оригиналу, кроме размеров. Наши все же несколько поменьше.

Карл со своими главными придворными встречал послов в просторном вестибюле, украшенном колоннами из розового мрамора. Для особо проголодавшихся в углу были накрыты столы, но греки выразили желание сперва попариться и поплавать, а потом уже откушать.

– Каково самочувствие василиссы Ирины? – спросил Карл, вместе с Андроником и его спутниками пройдя в аподитерий.

– Лучше чем когда-либо, – отвечал Андроник, любуясь росписью стен – изображениями дельфинов, выпрыгивающих из голубой лазури волн. – Большую часть времени она проводит за городом, в божественном Элевферийском дворце, окруженном благоухающим садом. Там тоже есть термы, хотя и не такие великолепные, как здесь.

– Не может быть! Не верю ушам своим! – рассмеялся Карл. – Греки признают, что у них есть что-то хуже, чем у нас! Ну а как там иконоборцы? Не сильно поднимают голову?

– Ставракий и Аэций, высшие сановники при дворе Ирины, зорко следят за тем, чтобы ересь не возобновлялась, – отвечал посол, – Для многих у нас стало очень важным ваше постановление о признании икон как божественных образов, а не как идолов. Сейчас греки внимательно следят за становлением вашей империи.

– Еще бы! – усмехнулся Карл. – Ну, прошу за мной в калдарий!

В просторном круглом калдарии было слишком жарко натоплено, и греки вскоре запросились в тепидарий – более щадящую парилку. Разомлев, они постепенно перешли к околичным разговорам о возможном браке Карла и Ирины, о том, что неплохо было бы восстановить orbis romanus – римскую вселенную, в том ее славном виде, в каком она существовала во времена Константина и Юстиниана. Карл вел беседу сдержанно и, лишь когда вылезал из холодной воды бассейна, вдруг ошарашил плавающих там послов внезапным заявлением:

– Если вы приехали сватать за меня свою государыню, то я согласен жениться на ней.

Продолжим сей разговор за обедом.

Но за обедом он не давал им рта раскрыть, рассказывая о всех новшествах, о всеобщем увлечении древними рукописями, которые бережно собирались и реставрировались под руководством Алкуина и множества его учеников, о строительстве при каждом монастыре скрипториев – мастерских для работы над рукописями, о школах каллиграфии в Туре, Сен-Дени, Меце, Реймсе.

– Скоро и у нас в Ахене будет свой скрипторий, – сказал император с гордостью. – Я хочу ввести новый шрифт. В меровингском курсиве черт ногу сломит. Мне нравится простота и строгость латинской каллиграфии. Алкуин уже работает над новым списком текста Святого писания. Я хочу, чтобы в книгах было побольше иллюстраций, чтобы книги были подобны произведениям искусства, хочу, чтобы в каждом городе моего государства была библиотека, доступная каждому грамотному человеку. Вот Ангильберт, он не только прекрасный пловец, но и старательный игумен. У себя в аббатстве Сен-Рикье он собрал библиотеку, о которой молва идет уже по всему миру.

Послы слушали и улыбались, радуясь тому, что, если Ирине и суждено стать женой этого варвара, варвар не так уж и дремуч.

Обед был непродолжительным – едва гости утолили голод и жажду, Карл пригласил их покататься по Ахену, и каково же было их изумление, когда у выхода из терм, в вестибюле которых они и обедали, послы увидели огромного слона, укрытого красивым ковром и шапкой, но еще больше удивились они, когда Карл взлез на это чудище и уселся там в особом кресле-седле.

– Если Андроник не боится, здесь есть место для двоих, – пригласил он высокого гостя.

– Благодарю, но лучше я воспользуюсь более привычным способом передвижения, – отказался посол, и к нему подвели послушного жеребца.

– Как вам мой элефант? – все же поинтересовался Карл. – Правда, что такого коня нет ни у кого в Византии?

– Очень красивое животное, – похвалил Андроник. – И какое оно крупное!

– Не правда ли, мы чем-то похожи с ним? – простодушно спросил император, подкручивая кончики своих седых усов, похожих на бивни.

Андроник усмехнулся и пожал плечами, не зная, что и ответить. Сходство и впрямь было разительное, но уместно ли сравнивать императора со слоном?

Они отправились осматривать столицу Карла. Прежде всего осмотрели примыкающий к термам дворцовый комплекс, построенный архитектором Эдмом Меттисским и геометром Теодульфом. Кое-где строительство еще не было окончено.

– Здесь у меня будет школа, здесь – библиотека, – говорил Карл, показывая различные части дворцового комплекса. – А здесь я хочу со временем заложить большой собор, который бы соединялся с дворцом. Мечтаю иметь при дворце и Академию. У меня столько замыслов, что я горюю о своем преклонном возрасте.

– Глядя на то, как вы лихо едете на этом звере, не возникает мыслей о преклонных летах, – польстил Карлу Андроник.

– Увы, мне уже шестьдесят, – сказал Карл. – Сколько еще осталось? Лет десять?

Пятнадцать? Не больше. Хотя во мне еще нет старческой усталости, и телесно я вполне здоров и крепок. Когда василисса Ирина прибудет ко мне венчаться со мною, я встречу ее со всей пышностью, вот так же, сидя на Абуль-Аббасе. Правда, Абуль-Аббас? – И Карл надавил слону за ухом, чтобы тот принялся кивать головой, будто отвечая на вопрос своего повелителя.

Однако обещанию Карла не суждено было сбыться. Проведя в Ахене две недели, послы в полном восторге отправились назад в Византию, везя Ирине полное согласие Карла вступить с нею в брак и восстановить единый христианский мир. Но осенью этого года, в то самое время, когда саксонка Герсвинда вновь сделала Карла отцом, на другом краю христианского мира василисса Ирина была низложена логофетом Никифором, схвачена и сослана на остров Лесбос, где и окончила дни свои, а в Константинополе вновь восторжествовали еретики-иконоборцы.

Узнав об этом, Карл сильно расстроился, но утешился тем, что мог теперь спокойно завести себе несколько наложниц, не боясь особо горячего гнева Алкуина. Герсвинда нянчилась с новорожденной Адальтрудой, а Карл предавался любовным радостям, переходя из спальни Регины в спальню Гимильгейды или в спальню Эдергарды. Впрочем, со временем осталась одна Регина, сумевшая покорить себе сердце императора и отвадить его от остальных любовниц.

Мечта о придворной Академии сбылась. Здесь преподавали семь так называемых свободных искусств – грамматику, риторику, диалектику, арифметику, геометрию, астрономию и музыку.

Сами академики именовали друг друга древними именами. Карл выступал тут под именем Давида, Алкуин был Горацием, Теодульф – Пиндаром, Эйнгард – Веселиилом, Ангильберт – Гомером, Дикуил – Витрувием.

Ахен вовсю расцветал, и Карл часто шутил, что там, где ступает нога Абуль-Аббаса, вырастают прекрасные здания. Элефант был залогом счастья и благополучия императора. Правда, в тот год, когда Регина родила Карлу еще одного сына, Дрогона, один за другим ушли в мир иной оба лучших друга, Ангильберт и Алкуин, но Абуль-Аббас способен был утешить Карла даже в гаком несравненном горе. Что бы он делал без Алкуина, не будь слона!

Зато в том же году он окончательно завершил покорение Саксонии и перевез в свои земли десять тысяч саксонских семей для расселения и слияния с единой франкской семьей. Папа Лев, навестив своего помазанника, остался доволен состоянием дел в его государстве, принял участие в закладке большого Ахенского собора, похвалил Карла за распространение в церквах органной музыки и загорелся желанием распространить это новшество на всю Италию. Но когда Карл расхвастался обилием колоколов, это было уже слишком, Папа обзавидовался и стал бранить императора за женолюбие, ибо и Герсвинда и Регина вновь были беременны. Лев так и уехал, не дав благословения побочному потомству Карла, и, может быть, поэтому Герсвинда пережила неудачные роды. Хотя нет, Регина-то родила, и очень даже крепенького малыша, названного Гуго.

И Карл вовсе не подумал послушаться Папу. Отправившись с походом в Чехию, он привез оттуда не только огромные богатства, но и новую наложницу – чешку Адалинду.

Счастливый и беззаботный, Карл встречал закат своей жизни в прелестях сладострастия, развлечений, пиров и охоты. Придворные лекари уверяли его, что надо бы воздерживаться от жареного мяса, вина, любовниц и слишком пылкого веселья, но император не слушался их точно так же, как не внимал укоризнам Папы. По-прежнему самым любимым блюдом его оставалось свежее мясо, обжаренное на открытом огне, по-прежнему он пил «в меру», то бишь не более трех кубков за обедом, не более шести после обеда и не более тридцати за ужином. Любовницы продолжали хвалить его мужскую стать и рожать ему сынов и дочерей, а в лесах, окружающих Ахен, не переводилась дичь и зверье. Поэты сочиняли ему стихи, музыканты – музыку, а слон Абуль-Аббас нисколько не надоедал своими бесчисленными фокусами, которые, правда, уже все были известны при дворе, но продолжали веселить и развлекать. Сколько было перетянуто канатов, сколько мышей вылетело из хобота – сие не поддается учету.

Еврей Ицхак весьма преуспел за годы проживания в Ахене. Жители города почитали за особую честь принять его у себя в гостях, попотчевать на славу и бросить ему в суму десятокдругой звонких денье, а то и целый ливр. Считалось, что дом, отмеченный посещением того, кто привел к Карлу элефанта, ожидает всяческое благополучие. Сказочно разбогатев, Ицхак построил в центре Ахена роскошный дом, к слову сказать, снаружи малопримечательный, но зато внутри не уступающий домам самых богатых жителей Ахена. Он женил Уриэла на молоденькой евреечке, дочери небедного купца из Нарбонны, и, когда у молодоженов родился первенец, Ицхак решил, что больше ему в Ахене делать нечего, оставил дом сыну, а сам отправился к жене и другим детям в далекий Ерушалаим, который арабы называют Аль-Кодс. Карл не без грусти расстался с евреем, выдал ему на дорогу целых двадцать пять ливров и в качестве спутников послал с ним пятерых монахов и десяток воинов для охраны. Весь Ахен вышел провожать Ицхака бен-Бенони, включая и трех старших сыновей императора – Каролинга, Карломана-Пипина и Людовика, которые проводили эти пасхальные дни вместе с отцом после того, как Карл подписал акт о разделе своей империи между ними тремя.

Проводив еврея, Карл устроил большой ужин, на котором впервые услышали из его уст то самое роковое «филиокве». Глядя на своих сыновей и радуясь тому, как они красивы, мужественны и умны, император, осушив очередную чащу, пробормотал вполголоса:

– Filioque…

– Что-что? – спросил сидящий рядом с Карлом Фредугис, любимый ученик покойного Алкуина, стремящийся теперь заменить при императоре своего учителя.

– И в Духа Святаго Господа Животворящаго, иже от Отца и Сына исходящаго… – сказал Карл.

– Нет, только от Отца, – вежливо поправил Фредугис.

– А надо, чтобы и от Сына тоже, – возразил Карл.

– Как то есть надо? – удивился Фредугис. – Разве можно оспаривать и подновлять «Символ Веры»?

– А почему бы и нет? – пожал плечами Карл.

– Потому что он утвержден правилами святых отцов и потому незыблем, – сказал ученик Алкуина.

– Святых отцов какого собора? Второго?

– Да, ста пятидесяти святых отцов Второго собора. Константинопольского.

– Но ведь до них был еще Никейский собор и никейский «Символ Веры», который в Константинополе был дополнен. Что сказано о Святом Духе в никейском «Кредо»?

– Там просто: «И во Святаго Духа».

– Вот видишь! А в Константинополе добавили: «И в Духа Святаго Господа Животворящаго, иже от Отца исходящаго». Почему же я не могу добавить «иже от Отца и Сына исходящаго»?

– А от элефанта, часом, не исходит? – встрял в разговор глумливый Дварфлинг.

– Заткнись! – рыкнул на него Карл. – Я не понимаю, почему Дух Святой исходит только от Отца? Ведь сказано же о Сыне, что Он единосущен Отцу. Значит, я прав, и надо говорить:

«Spiritum Sanctum qui ex Patre, Filioque procedit» – Духа Святаго, иже от Отца и Сына исходящаго».

– Но зачем? – спросил Фредугис.

– Что зачем?

– Зачем тебе это надо, государь? Никто не поймет тебя, и скажут, что ты сошел с ума и лезешь не в свое дело.

– Ты не прав. Это очень важно. Смотри: я признанный государь император, от меня исходит монаршая благодать. А от моих сыновей? Скажут: «То, что вы его дети, еще ничего не значит». А если в самом «Символе Веры» будет сказано, что не только от Отца, но и от Сына, тогда подумают: «Ага, значит, и государственное благо не только от отца, но и от сыновей исходит». Так ведь?

– Не знаю… – задумался Фредугис. – Что-то тут все же не то. Мне кажется, Алкуин был бы против.

– Алкуин много против чего был, – возразил Карл.

– В особенности против баб, – поддакнул Эйнгард.

– Подожди ты со своими бабами! – поморщился император. – Алкуин утверждал, что я непременно женюсь на Ирине, ан не вышло. Не всегда и он был точен и прав.

– И все же, мне кажется, здесь, государь, ты заблуждаешься, – медленно проговорил Фредугис.

– Алкуин не очень одобрял и органную музыку, и обилие колоколов, – сказал Эркамбальд, тоже присутствовавший при разговоре, но доселе молчавший. – А теперь все только завидуют нашим органам и колокольному звону.

Мысль о дополнении «Символа Веры» запала в душу Карла, и он пока только в своих собственных молитвах стал добавлять «филиокве» – «и Сына». Он ждал, что будет, накажет его Бог или не накажет. Этим летом его державе подчинились герцог Памплоны, венецианский дож и дук Зары. Среди этих трех приобретений Венеция была, конечно, самым крупным алмазом, и император решил, что Бог не сердится на него. Осенью он решился и приказал во всех ахенских храмах при чтении «Символа Веры» добавлять «филиокве». Зима прошла великолепно. Адалинда родила Карлу еще одного сына, Теодориха, а из Багдада с новыми обильными дарами пришли послы от Харуна ар-Рашида и с ними вместе два монаха от Иерусалимского патриарха, тоже с дарами.

– Филиокве! Ну конечно же «филиокве»! Разве может Дух Святой исходить только от Отца, если Сын ему единосущен! – радовался Карл тому, что Господь не насылает на него гнев свой.

Папа Лев, однако, прислал императору гневное письмо, в котором сообщал, что прознал о самовольстве Карла и весьма не одобряет его. Папа потребовал, чтобы немедленно во всех храмах Ахена восстановили текст константинопольского «Символа Веры». Карл написал Льву дерзкий ответ, упрекая того, что в свое время Папа не наделил его более широким титулом, нежели «император Рима», хотя значение Карла куда более велико, и, чувствуя себя апостолом, просветившим многие народы светом христианства, Карл считает себя вправе ввести «филиокве», поскольку мысль об этом упущении святых отцов внушена ему самим Господом Богом, посылающим многие знамения того, что Карл правильно поступает.

Поскольку разговоры о том, что нельзя все же единовластно решать такие дела, не утихали, Карл созвал в Ахене церковный собор, на котором несколько аббатов и епископов утвердили «филиокве». Следующее письмо от Папы оказалось куда мягче предыдущего. Папа уже не угрожал, а лишь предостерегал Карла от излишнего своеволия в религиозных делах, он писал, что никаких уж очень сильных доводов против определения Святого Духа как исходящего равно и от Отца, и от Сына, не найдено, но сам он, Папа Лев, предпочитает сохранять текст христианского кредо в том виде, в каком его заповедовали отцы Второго Собора. Карл торжествовал победу – Папа, по существу, разрешал введение «филиокве», и отныне Карла станут поминать не только как образователя великого государства, но и как религиозного реформатора, исправившего ошибку святых отцов Константинопольского Собора.

– Если бы ты знал, Абуль-Аббас, – говорил он любимому своему слону, – как тяжело апостольское служение! Это тебе не монеты разбирать.

Слон в ответ шумно вздыхал, словно желая сказать – мол, понимаю, но и разборка монет ведь тоже дело весьма ответственное. Карл обнимал его за хобот, прижимался лицом к шершавым морщинистым складкам кожи и пытался проникнуться счастливой мыслью о том, что элефант уже давно не мечта, а вот он, здесь, во плоти, красивый, добрый, величественный. И все равно так часто просыпался он по утрам со знакомой мыслью об элефанте как о чем-то ожидаемом, но несбыточном. Однажды ему приснился Алкуин. Ни разу не снился, а тут вдруг – пожалуйста.

«Лучше бы я после тебя помер», – сказал ему штукатурщик с печалью в голосе. «Да ладно тебе!» – махнул рукой Карл. «Ничего не ладно! – возразил Алкуин. – Далось тебе это «филиокве»!»

– «Я так и знал, что ты будешь ворчать, – сердито пробурчал император. – Лучше скажи, когда наконец придет ко мне мой элефант?» – «Никогда! Понятно? Теперь уж никогда!» – грозно ответил аббат и зашагал прочь. «Куда ты?» – робко воззвал к нему Карл. «Прочь из Пармы! – отвечал Алкуин, даже не обернувшись. – Паршивый городишко! Возвращаюсь в Йорк».

Проснувшись в страшной обиде на Алкуина, Карл некоторое время растерянно размышлял, глядя на лежащую рядом Адалинду, пока вдруг не расхохотался, шлепнув любовницу по роскошной заднице:

– Никогда! Он сказал мне: «Никогда!»

– В чем джело? – удивилась чешка.

– Плохой сон приснился.

– Плухий сон? Почему же мой кайзер такий бодржий?

– Потому что жизнь веселее сна! Пойду взгляну, как там мой Абуль-Аббас.

– Снова элефант! – простонала Адалинда. – Почему ты не сделашь его наследник пржестолу?

И если раньше Карл прежде всего предавался прелестям купания, то теперь он первым делом шел смотреть на слона, неся ему утреннее угощение – пучок моркови, пяток яблок, десяток огурцов. Еще Абуль-Аббас любил мед, который ел прямо с сотами, вареные грибы, пироги с ягодами, особенно с черемухой, сочные дыни, а вот тыквы почему-то – нет, обожал капусту, но больше всего – груши зимних сортов. Карл немного обижался на своего любимца за то, что тот не разделяет его предпочтения к сочному свежему жаркому, к тому же придворные лекари, стремясь внушить императору, что это блюдо в его возрасте уже вредно, постоянно твердили:

«Вот видите, ваше величество, Абуль-Аббас понимает и не злоупотребляет столь тяжелой пищей».

Зато на седьмой год пребывания в Ахене слон вдруг распробовал вино и даже пристрастился к нему, чему Карл был очень рад. Дикуил же возмущался, уверяя императора, что он губит животное.

– Ах, оставь, – махал рукой Карл, – мы с Абуль-Аббасом такие старые, нам теперь ничего не страшно.

И к вечеру оба порой так нализывались, что Карл несколько раз сваливался, пытаясь залезть на слона, а слон однажды повалился на бок, едва не угробив чудом улизнувшего Дварфлинга, и долго не мог встать, тяжело и шумно дыша. Опасались, как бы он не околел, но, проспавшись, Абуль-Аббас сам поднялся, хотя Дикуил уверял, будто, если элефанту долго полежать на боку, сердце его заплывает жиром и останавливается.

Дикуил старательно вел наблюдения за животным, и на пятый год жизни Абуль-Аббаса в Ахене им было совершено сногсшибательное открытие – оказывается, живя в прохладном климате, слон заволосател! Бока и грудь его покрылись жестким седым волосом, особенно густым за ушами, и теперь Абуль-Аббас напоминал собою череп Теодульфа, поросший редким и чахлым седым волосом. Разумеется, это не могло не стать причиною многочисленных острот неуемного Эйнгарда, коему отныне и вовсе дозволялось что угодно, ибо он взялся за сочинение сравнительного жизнеописания Карла, Давида, Александра и Цезаря, и на заседаниях в Академии его именовали не Веселиилом, а Плутархом. Фредугис так вошел в роль своего покойного учителя, что вместо Алкуина ворчал – мол, негоже все-таки сравнивать себя с царем библейским.

С Александром и Цезарем – сколько угодно, а вот с Давидом… Никто не обращал на его брюзжанье ровным счетом никакого внимания.

Тем временем жизнь в государстве текла своим чередом. В Нордальбингии строились новые крепости, Людовик осаждал Тортозу, правда, безуспешно, арабы грабили Корсику, но получали за это по заслугам. Испортились отношения с Византией, где теперь царствовали еретикииконоборцы. Посланный Никифором флот пристал к берегам Далмации, но тут был разгромлен и отогнан.

В самом начале нового, 6318 года, или 810 года от Рождества Христова, в Ахен пришло известие о смерти халифа Арона ар-Рашида. Карл очень горевал и отправил в Багдад богатые дары, а заодно пожертвовал большие суммы на восстановление церквей и раздачу милостыни христианам Карфагена, Египта, Палестины и Сирии. В эту зиму Карл сильно хворал, и мужская стать, которой он так любил всегда похваляться, покинула его. Адалинда жаловалась, что слону император находит внимание и время, а ей – нет, и в конце концов обиженную наложницу отправили обратно в Чехию.

Постясь на сей раз, Карл и от слона потребовал строгого исполнения поста. Эйнгард издевался – мол, следовало бы сначала крестить элефанта, а уж потом заставлять его поститься.

– А если бы Папа разрешил крестить Абуль-Аббаса, какое бы имя ты дал ему, государь? – спросил однажды Дварфлинг.

– Соломон, – спокойно ответил Карл.

– Почему именно Соломон?

– Если я – Давид Строитель, то элефант мудр и подобно Соломону всем своим видом показывает: «Все – суета сует».

– Ну да, особенно когда напьется! – съехидничал Эйнгард, вспоминая, как чуть было не оказался под падающим слоном.

Однако сколько ни потешался летописец и жизнеописатель Карла, а, отпостившись по полному чину, император избавился от всех своих недугов, и с наступлением весны им овладела новая мечта – отправиться в поход верхом на слоне. Кстати, после ернической беседы с Эйнгардом Карл и впрямь стал звать элефанта не Абуль-Аббасом, а Соломоном, но вскоре поступил протест от еврейской общины, оскорбленной тем, что животное именуется так же, как один из наиболее почитаемых иудейских царей. Ахенская еврейская община была немногочисленна и состояла пока лишь из Уриэла бен-Ицхака бен-Бенони, его жены, детей и полутора десятка родственников жены. Но поскольку евреев в Ахене особо почитали за то, что они привели Карлу элефанта, их мнение имело значительный вес.

Вняв недовольству иудеев, Карл строго постановил впредь именовать элефанта Абуль-Аббасом. Благодарные евреи за это стали величать императора не иначе как «блистательный Карл Август Кайзер Давид бен-Пипин». Они даже собрали свой еврейский взнос на новый поход императора против славян.

Начало похода было страшно омрачено черным известием – в Италии умер Карломан-Пипин, оставив лишь внебрачного сына и пять дочерей, Карл так расстроился, что хотел отменить поход, но сквозь неутешное горе настойчиво пробивалась мечта о том, как он прибудет в Саксонию верхом на Абуль-Аббасе, как ужаснутся саксы при виде зверя Ифы, послушного франкскому государю, как, наконец, устрашатся славяне-вильцы, дерзнувшие овладеть несколькими крепостями на Эльбе, принадлежащими Карлу. Ведь и сам Великий Александр пугался при виде элефантов! Когда император думал об этом, сильное вдохновение охватывало его, он мечтал об «элефантовом походе», как мечтают о возлюбленной девушке. По ночам не мог спать, ворочался с боку на бок и волновался. И, погоревав о сыне, в начале аранманота Карл все же двинулся с войсками из Ахена.

Стояло душное и жаркое лето. Безветрие угнетало, и от полудня приходилось отказываться – делать привал часа на четыре, покуда не появлялись первые признаки спадания зноя. Где-то неподалеку горели леса, и порой приходилось двигаться сквозь едкую голубоватую дымку. Карл чувствовал себя неважно и то и дело беспокоился, как там Абуль-Аббас. Дикуил, ответственный за слона, докладывал, что слон в полном порядке, медленно, но идет.

– Смотри, рыжая бестия! – грозил Дикуилу император, – Не сбережешь мне Абуль-Аббаса, я верхом на тебе поеду бить вильцев.

Поскольку мост через Рейн у Колонии Агриппины в том году ремонтировался, был выбран путь на северо-восток, к Липпегаму, где у места впадения в Рейн реки Липпе несколько лет назад по приказу Карла был возведен крепкий и прочный мост. Когда на шестой день пути Карл вместе с передовым отрядом достиг этой переправы, от Дикуила пришло странное и обескураживающее известие – у Абуль-Аббаса выпал зуб.

– Зуб?! Бивень?! Как это понимать?! – заревел Карл, страшно перепугавшись.

– Нет, не бивень, – отвечал Дикуил. – Всего лишь один из четырех зубов, находящихся в пасти животного.

– Слава Богу, что не бивень, – облегченно вздохнул император, – хотя все равно ничего хорошего.

К вечеру основная часть войска, с которой вместе двигался и слон, подошла к Липпегаму.

Дикуил, успевший вернуться к слону и теперь снова находящийся при нем, был мрачнее тучи.

Карл с распахнутыми объятиями вышел навстречу своему любимцу, обнял его за хобот, прижался лицом к морщинистой коже и промолвил:

– Абуль-Аббас, родной брат мой, не подведи! Хочешь капустки?

– Ваше величество, – обратился к государю Дикуил. – Вынужден вас огорчить – у Абуль-Аббаса вывалился еще один зуб, и лучше бы не давать ему капусту.

– Еще один?! – воскликнул Карл. – Что же это?! Неужто Ифа не хочет пускать в Саксонию моего элефанта?!

Подошел Аудульф. Вид у него был самый жизнерадостный. Усы торчали, подкрученные острыми кончиками вверх. Впрочем, с некоторых пор все франки стали подкручивать усы так, чтобы они были похожи на слоновьи бивни.

– Ваше величество, – обратился Аудульф к императору, – прикажете начинать переправу?

– Нет, – отвечал Карл хмуро, – не прикажу. Ступай и передай мой приказ – устраивать герштель на этой стороне Рейна. Первым, кто перейдет на ту сторону, будет Абуль-Аббас, а я – верхом на нем. Но сейчас элефант нездоров, и мы будем ждать, пока он поправится.

Когда Аудульф удалился, Карл и Дикуил принялись тщательно осматривать Абуль-Аббаса.

Никаких явных признаков нездоровья не наблюдалось.

– Он тяжко дышит, – сказал Карл.

– Жарко, – ответил Дикуил.

– Но разве он не привык к жаре в тех странах, откуда он родом?

– Отвык, должно быть. К тому же – заволосател.

– Предлагаешь побрить?

– Не знаю… Понравится ли ему это?

– Понравится. Брейте!

Карл и сам испугался своего приказа. А вдруг и впрямь слону станет только хуже? Но отменять указание император не стал, и Абуль-Аббаса принялись брить. Через пару часов он предстал перед Карлом в том виде, в каком пришел в Ахен восемь лет тому назад – безволосым, голым, как франкский подбородок.

– Ну как ты, брат мой? – спросил Карл. – Тебе полегче дышится? Не так жарко?

Слон тягостно вздохнул и прикоснулся кончиком хобота к щеке своего государя. В эту минуту вновь подошел Дикуил:

– Ваше величество! Тревожная новость. Говорят, в окрестных селах наблюдается падеж скота. Боюсь, как бы наш элефант не подцепил заразу.

– Этого только не хватало! – воскликнул император. – Но нет! Элефант – не скот! Он не может заболеть тем же, чем свинья или корова! Он – как человек.

– Ну вообще-то вы правы, – почесывая свою рыжую шевелюру, согласился гиберниец, – У скота не наблюдается выпадения зубов, как у Абуль-Аббаса.

– Вот видишь! Тут что-то другое. Как жаль, что никто не научил Абуль-Аббаса изъясняться по-франкски.

– Даже какую-нибудь шотландскую сволочь можно обучить, а элефанта почему-то нет, – пробормотал Дикуил, как бы чувствуя себя виноватым за то, что не преподавал Абуль-Аббасу азы франкского наречия.

Там, за Рейном, уже начинались саксонские земли – Вестфалия, и Карл во что бы то ни стало хотел ступить на них, едучи верхом на слоне. Он согласен был ждать сколько угодно, лишь бы слон выздоровел. Два выпавших зуба пополнили собой слоновью коллекцию, которую Карл неизменно брал с собой во все походы. Там был и слоник Фастрады, и диптих Ирины, выполненный из слоновьей кости, и первый рисунок Дикуила, изображающий элефанта, и многое другое, что так или иначе было связано с пожизненной мечтой Карла об элефанте.

Перед сном Карл молился о здравии Абуль-Аббаса, и тут нелепая мысль о крещении слона вновь посетила его выживший из ума ум. Ему захотелось молиться не просто о животном, а о «рабе Божием элефанте…» – и с добавлением христианского имени.

Рано утром Карл отправился из своей палатки туда, где отдыхал Абуль-Аббас. Вид у слона был еще хуже, чем вчера. Он лежал на брюхе и тяжело дышал, вздувая бока. Из полуприкрытых глаз его сочилась вязкая жидкость – то ли гной, то ли слезы.

– Он умирает, – сказал Карл.

– Зачем так спешить с выводами! – проворчал Дикуил.

– Нет, он умирает, – повторил император. – И я знаю почему.

– Почему же?

– Потому что он христианин.

– Мы тоже христиане, но пока не умираем, – не понял гиберниец смысла сказанного Карлом.

– Мы – не настоящие христиане, – сказал Карл. – А он – настоящий. Он не хочет идти на войну. Он не хочет видеть, как люди будут убивать людей. Он страшится этих зрелищ. И потому умирает, дабы не видеть их. Вот каков мой элефант, Алкуин!

– Я – Дикуил, – с тревогой за рассудок Карла промолвил главный императорский элефантариус.

– Не волнуйся, я в своем уме, – сказал Карл. – Просто я сейчас разговаривал не с тобой, а с Алкуином. Но и ты можешь присоединиться к нашему разговору. Ночью я долго молился, и предо мной распахнулся истинный смысл происходящего. Доселе я предполагал, что дух древнего Ифы не хочет впускать в свои пределы моего элефанта. Но теперь я знаю – это не так. Просто Абуль-Аббас – не языческий элефант, как те, что ходили в бой с Александром, с Пором, с Ганнибалом и спокойно взирали на убийство. Абуль-Аббас родился после Христова пришествия, он знает о Свете Разума, воссиявшем над миром, и не хочет лицезреть убийство.

Он продолжал говорить. К Дикуилу подошел Фредугис и спросил:

– Что тут происходит?

– Тс-с-с! Мы разговариваем с Алкуином, – прошептал в ответ главный элефантариус.

– Я столько спорил с тобой, доказывая, что силой можно обратить в христианство, – говорил Карл. – Но теперь-то вижу, насколько прав был ты, обожаемый мой штукатурщик, и как ничтожен твой Карл, коего ты обрядил в тогу с ваиями. Как бы я хотел, чтобы ты сейчас стоял тут рядом с нами и видел этого элефанта, который лучше умрет, чем двинется с места туда, где льется кровь.

Появились Теодульф и Эйнгард. Коротышка хотел было сказать что-то в своем духе, но замер с открытым ртом, осознав, каким пафосом охвачена душа императора франков. А Карл тем временем уже обращался не к тени покойного аббата, а к пока еще живому слону:

– О нет, ты не умрешь, мой родной брат Абуль-Аббас! Я не дам умереть тебе. Дикуил отведет тебя обратно в Ахен, где тебе так хорошо живется, где тебя все любят и где люди не убивают людей. Я один, как и прежде, отправлюсь усмирять язычников и вернусь с победой к тебе и Химильтруде. Не плачь о ней, брат мой, ведь ты элефант, тебе не положено лить слезы!

– Что с нашим Соломоном? – спросил наконец Эйнгард.

– Не называй его так, – ответил Карл. – Он не Соломон. Он Карл. А я Абуль-Аббас. Я отправлюсь бить вильцев, а вы дождетесь его выздоровления и вместе с ним тихонечко отправитесь назад, в Ахен.

В этот миг слон застонал, зашевелился, зачавкал ртом, в котором что-то булькало. Вдруг кровь хлынула из пасти и вместе с кровью выплюнулся еще один огромный зуб. Глаза Абуль-Аббаса распахнулись, и он с ужасом и стыдом посмотрел на своего любимого государя.

– Это ничего, – сказал Карл. – У него вырастут новые зубы. Об этом мне поведал Алкуин три минуты тому назад. Он исправится и будет ждать меня в моей столице. До встречи, брат мой.

Думаю, к Рождеству я возвращусь.

Император приблизился к лежащему слону, поцеловал его и зашагал прочь. Вскоре, озаренный яркими лучами восходящего солнца, вновь обещающими жаркий день, Карл ехал на вороном жеребце по мосту через Рейн, вступая в земли, некогда безраздельно принадлежавшие вестфалам, а ныне – ему, императору Римской империи. Огромное двадцатитысячное войско двинулось за ним следом, сверкая доспехами, трепеща знаменами и штандартами, гремя подковами крепких коней, звеня оружием, весело гогоча от радости, что поход продолжается.

Гарнизон Липпегамской крепости, ликуя, приветствовал государя. Навстречу Карлу выехал доблестный граф Хильдегерн в сияющем кастильском шлеме, украшенном гелиотропами, и первым делом принялся упрашивать Карла взять его тоже в поход, уверяя, что Липпегам можно вполне доверить юному Вотульфу. Покуда шел сей разговор, раздался бешеный стук копыт и на взмыленном коне появился Дикуил. Увидев его, Карл мгновенно все понял.

 

Эпилог

Абуль-Аббаса похоронили на том самом месте, где он и скончался. Везти его в Ахен по такой жаре, как того сначала хотел Карл, было бы явным безумием. Впрочем, некоторое умопомрачение императора быстро прошло. На могиле слона он устроил пышную тризну и во время обильных возлияний объявил об окончании похода.

– Вы же видите, – говорил он пьяным голосом, – он не только не хотел сам видеть смерть, но и меня пытался отговорить идти на войну. Как же я теперь-то его ослушаюсь?

Все так называемое «элефантово приданое» – диптих Ирины, слоник Фастрады и многое другое, что напоминало бы об Абуль-Аббасе, было погребено вместе с любимым слоном Карла Великого. Здесь же Карл приказал построить крепость и назвать ее по-латыни Tumba Elephanti, или же попросту, по-франкски, Элефантенграб – Могила Слона; и поначалу ее и впрямь стали строить, хотя она вовсе была не нужна, ибо Липпегам находился на самом выгодном месте. Впоследствии ограничились неким подобием крепости, которая с течением времени быстро разрушилась, а лет через триста уже мало кто знал о том, почему сие памятное место называется Элефантенграб. В шестнадцатом веке один ахенский еврей, потомок Уриэла бен-Ицхака бен-Бенони, по имени Элиас, раздобыв древний пергамент, писанный рукой Эйнгарда Дварфлинга, устроил раскопки под Липпегамом на противоположном берегу Рейна, и нашел-таки могилу Абуль-Аббаса, но в ней уже успел побывать кто-то другой и, кроме слоновьих костей, бедняге Элиасу ничего не досталось, даже драгоценных бивней. А ведь именно его предки привели элефанта в древнюю Нейстрию! Какая несправедливость!

Но от этого неудачника нас отделяют сейчас целых семь столетий, и какое нам до него дело, если в данный момент мы видим пред собою неутешного Карла, медленно возвращающегося к себе в Ахен, из похода, которому так и не суждено было состояться.

– Ваше величество, – говорит ему гиберниец Дикуил, – помнится, вы угрожали, что если я не уберегу элефанта, то вы на мне поедете верхом. Я готов понести подобное наказание.

– Да ты не то что до Ахена, до Юлиха не донесешь мою тушу, – отвечает Карл, чуть улыбнувшись. Он понимает, что Дикуилу жаль его и верный элефантариус хочет развеять тоску своего государя. Но тоска Карла непреодолима, и вновь он до боли закручивает свой ус, желая вырвать его, как бивень. Оглянувшись, Карл видит лицо Дварфлинга, но, вопреки ожиданиям, на нем нет теперь ни доли ехидства, словно даже этот даровитый шут гороховый способен горевать вместе с императором и понимать, что Карл потерял не просто элефанта, а, быть может, главное свое достояние.