Кипучая мамина натура требовала решительных действий. Ослушаться Илья, конечно, мог, она никогда не была семейным деспотом, но делать этого не хотел. К маме он относился с трепетной нежностью с двенадцати лет, с того самого дня, когда в одночасье умер отец, и он, Илья, остался в семье «за мужика».

Мама замуж так и не вышла, отцу хранила верность даже после его смерти, весь нерастраченный любовный жар вкладывала в сына, его воспитание, образование, развитие. При этом у Галицкого не было ни малейшего шанса стать эгоистом. Как-то так всегда получалось, что маме, при всей ее любви, требовалась опора, надежное плечо рядом, мужской ум, мужские руки, наконец.

С двенадцати лет он знал, что в ответе за нее. И нынешняя ситуация не могла быть исключением. Мама требовала, чтобы он что-то предпринял и нашел пропавший портсигар. Поэтому Илья через двадцать пять секретарей и сто пятьдесят помощников дозвонился до управляющего банком, в котором была арендована банковская ячейка для портсигара Фаберже, коротко обрисовал ситуацию, подчеркнул, что пока не намерен обращаться в полицию, намекнул, что репутацию банку может испортить легко и непринужденно, шепнув про случившееся нескольким своим приятелям (он знал, что фамилии приятелей, среди которых был генеральный продюсер центрального телеканала, парочка министров и директор крупного завода, произвели должное впечатление) и попросил разрешения посмотреть записи с камер видеонаблюдения, установленных в банке.

Управляющий, проникнувшись серьезностью ситуации, дал соответствующее распоряжение, и Илья, кляня все на свете, поехал в отделение, расположенное рядом с маминым домом. Уже второй раз за последнюю неделю он был вынужден изменять своим привычкам и покидать здание «Ирбиса» в течение рабочего дня. В первый раз это закончилось трупом. От второго визита Галицкий в принципе тоже не ждал ничего хорошего.

Директор филиала о его визите был предупрежден и немало напуган.

— Илья Владимирович, у нас такое впервые, чтобы ценная вещь пропала из банковской ячейки. — Он заметно волновался. — Поверьте, я не хочу обидеть вашу маму, но вы уверены, что она в прошлый визит не забрала портсигар с собой? Открыть вашу ячейку никто не может. Это технически невозможно.

— Вы еще намекните, что моя мама в силу своего преклонного возраста может что-нибудь забыть или перепутать. — Галицкий начал раздражаться. — Я понятия не имею, как обстояли дела на самом деле, но моя мама находится в здравом уме, и если она говорит, что не уносила портсигар из банка, значит, так оно и есть. Я не намерен вас ни в чем обвинять. Я намерен разобраться, что именно произошло, и именно поэтому попросил разрешения посмотреть записи с камер.

— Теперь управляющий в курсе, — голос директора филиала, молодого, еще не успевшего «забронзоветь» человека, звучал невыразительно.

— Если бы я с просьбой о камерах пришел к вам напрямую, вы бы мне отказали, верно?

— Да, этот вопрос не в моей компетенции, нам строжайше запрещено показывать видеозаписи. Исключение составляют лишь сотрудники правоохранительных органов.

— Вот именно поэтому я и обратился сразу к управляющему. Вам не нужна огласка, это отлично, ему она тоже не нужна, да и я к ней, поверьте, совсем не рвусь. Поэтому давайте постараемся разобраться мирно.

— Илья Владимирович, — парень замялся, — есть небольшая проблема. Дело в том, что в самом помещении хранилища камеры отсутствуют.

— Да ладно, — Галицкий даже рассмеялся. — И вы хотите, чтобы я проглотил эту туфту?

— Это правда. — Парень вздохнул уныло, явно не рассчитывая, что ему поверят. — Это же банковское хранилище, где люди остаются один на один со своими секретами, ценностями, деньгами. Если бы у нас там стояли камеры, кто бы нам доверил хранить что-то действительно важное?

— Вас послушать, так в вашем банке можно хранить наркотики, — не выдержал Илья. — Все надежно, секретно и никто не снимает.

— Это плохая шутка. — Директор филиала вдруг как-то разом поник. — Но тем не менее в самом хранилище нет камер наблюдения, поэтому ни вы, ни мы не сможем увидеть, доставала ли ваша матушка портсигар из ячейки или нет, положила она его обратно или в сумочку, и вообще его судьбу нам проследить не удастся.

— Хорошо, — сдался Галицкий. — Где есть камера? Ближайшая к хранилищу?

— На входе. Вы сможете увидеть, кто заходит в хранилище и через какой промежуток времени выходит. Вам будет видно, что у этих людей в руках. Однако увидеть, что они делают внутри, невозможно. Поверьте.

— Хорошо. Давайте смотреть то, что есть.

— Это пожалуйста. С какого дня начнем?

Галицкий задумался. У давней маминой подруги был юбилей, шестьдесят лет, и мама брала из ячейки изумрудный гарнитур, подаренный Ильей на ее шестидесятилетие — серьги, кольцо, браслет тонкой работы и немыслимой цены. Хранить его дома мама наотрез отказывалась. Юбилей подруги отмечали двадцать пятого апреля, назавтра аккуратная мама отнесла свои украшения обратно в банк, убрала в замшевую коробочку и достала портсигар, чтобы подержать в руках, полюбоваться. Спустя три дня она пришла в хранилище вместе с внуком, чтобы показать ему семейную реликвию, но портсигара в ячейке уже не было.

— Смотрим с двадцать шестого по двадцать девятое апреля, — решительно сказал он.

Черно-белая запись оказалась неинтересной, даже унылой. Перед входом в хранилище стоял дежурный, который нажатием кнопки открывал дверь после того, как ему предъявляли пластиковую карточку, подтверждающую право войти внутрь. Дверь отворялась, клиент проходил, и дверь захлопывалась за его спиной. Пока кто-то был внутри, вход в хранилище другим посетителям был запрещен. Они должны были ждать в специальных креслах, расставленных в квадратном холле перед входом.

Впрочем, посетителей, пользующихся банковскими ячейками, было немного. За первый день просмотра в хранилище спускались лишь четыре посетителя, среди них Эсфирь Григорьевна Галицкая, как мы знаем, принесшая свои изумруды. На следующий день визитеров было всего два. Двадцать восьмого апреля три, не считая уборщицы, которая при открытой двери и под бдительным взглядом дежурного вымыла внутри полы.

— У нас немного клиентов, — извиняющимся тоном сказал директор филиала. — Услуга дорогая, сами понимаете.

Галицкий очень даже понимал. За аренду ячейки, из которой бесследно пропал портсигар Фаберже стоимостью в миллион долларов, он платил полторы тысячи рублей в месяц, восемнадцать тысяч рублей в год, копеечную для себя, но неподъемную для многих сумму. Да и что большинству людей хранить в банке? Обручальные кольца, сережки, доставшиеся в наследство от бабушки?

Он просил остановить записи и внимательно рассматривал каждого из посетителей, но ничего подозрительного не видел. Обычные люди с пакетами, портфелями. Чисто теоретически они могли вынести из хранилища что угодно, но черт побери, как они могли открыть ячейку?

— Вы знаете всех этих клиентов?

— Я — нет, но думаю, что это нетрудно будет выяснить у сотрудников отдела, оформляющего договоры на хранение, вот только, — парень снова замялся…

— Только вы не можете так перед ними подставиться. Понимаю. Если ситуация не разрешится сама собой, то мне все-таки придется обращаться в полицию, и тогда они допросят всех посетителей.

Ответом ему был многозначительный печальный вздох. Запись от двадцать восьмого апреля заканчивалась. Впереди оставалась только одна, от двадцать девятого. Мама говорила, что они с Вовой пришли в банк около одиннадцати утра. Значит, позже этого времени смотреть уже не имело смысла.

Банк работал до девяти вечера. Время на записи подошло к двадцати часам сорока минутам, и в хранилище спустился еще один посетитель, мужчина с пластиковым пакетом в руках, резко контрастирующим с модным костюмом. Он кивнул дежурному, показал свою карточку и был допущен внутрь.

Камера снимала его со спины, но что-то в облике входящего показалось Илье Галицкому смутно знакомым. Он подобрался, как снежный барс перед прыжком, чувствуя, что вот-вот увидит что-то важное. То, ради чего он вообще затеял всю эту чепуху с просмотром. Прошло минут пять, и посетитель вышел из двери хранилища, дружелюбно улыбнувшись дежурному.

— Стоп, — закричал Илья Галицкий, хотя вообще-то умел держать себя в руках. — Стоп. Жми на паузу.

С застывшей записи во весь экран на него смотрел, загадочно улыбаясь, убитый на утро следующего дня писатель Вольдемар Краевский.

* * *

— Ты мне можешь доходчиво объяснить, зачем тебе нужен этот ребенок? — Свой вопрос мама задавала по нескольку раз на дню.

Папа молчал, но вздыхал так многозначительно, что у Ганны сердце сжималось от сочувствия.

Для родителей ее неожиданная беременность стала ударом. Они мечтали, чтобы их дочка, естественно, умница и красавица, как и положено единственным дочкам любящих приличных родителей, вышла замуж, поставила штамп в паспорт и только после этого реализовала свое данное природой право быть матерью.

То обстоятельство, что Ганне уже стукнуло двадцать пять, а желающих провести ее под марш Мендельсона, так и не нашлось, в расчет не принималось. Для родителей она была ребенком.

Родительское недоумение разделяли и подруги.

— Делай аборт, — горячилась Машка, с которой Ганна дружила с детского сада. — Зачем тебе ребенок без отца? Как ты будешь его растить?

— Ты с ума сошла, ты же всю жизнь себе сломаешь, кто тебя возьмет замуж с таким довеском, — подпевала Ленка, коллега по работе, с которой Ганна сидела в одном кабинете.

Спорить ни с родителями, ни с подругами не хотелось, потому что тошнило ужасно и все время клонило в сон. Ганна и не спорила, твердо решив, что ребенка оставит. Ее не прельщала участь матери-одиночки, она не страшилась божьей кары, не думала о морали. Внутри ее тела рос ребенок Ильи Галицкого, и только это имело значение.

Она по-прежнему не отвечала на его письма. Прошлое ее не волновало, лишь будущее, в котором у нее должен был родиться мальчик, обязательно мальчик. У него будут глаза Ильи, его волосы, его привычка смешно хмуриться во сне и вытягивать губы трубочкой в момент раздумий. Ганна уже знала, что назовет мальчика Вовой, и, поглаживая себя по совершенно плоскому еще животу, так к нему и обращалась, нежно-нежно: «Вовик». Почему именно это имя ассоциировалось у нее с растущим внутри малышом, она не знала.

Галицкий позвонил внезапно. Она не ждала его звонка, потому что за два месяца, прошедшие с того момента, как они виделись в последний раз, он не звонил ей ни разу. Только писал. А тут телефон зазвонил, когда Ганна, борясь с тошнотой, готовила срочную презентацию для шефа и трубку схватила, не глядя на экран, то есть не зная, что это звонит он.

— Я знаю, что у тебя что-то произошло, — услышала она в трубке голос, который узнала бы из тысячи. — Ты должна срочно сказать мне, что именно. Слышишь?

— Я тебе ничего не должна. — Ганна самолюбиво прикусила губу. Отчего-то этот человек был уверен, что может распоряжаться ею, как вещью. Ею и ее жизнью.

— Мазалька, скажи мне, — теперь голос был не требовательным, а нежным. — Я должен знать.

«А ведь действительно должен, — подумалось вдруг Ганне. — Это его ребенок, такой же, как и мой. Да, я воспитаю его сама. Но Илья имеет право знать, что у него родится еще один сын».

Услышав, что она беременна, Галицкий на минуту замолчал, будто задохнулся.

— Что ты решила? — успокоив дыхание, спросил он.

— Я буду рожать, — твердо сказала Ганна, и он шумно выдохнул в трубку. — Илья, ты не думай, я ничего у тебя не прошу и ничего никогда не попрошу. Это мое решение, мой ребенок и моя ответственность. Я благодарна тебе за ту неделю, что мы провели вместе. Ты мне ничего не должен.

— Дурочка, — ласково сказал он и отключился.

За время беременности Ганна два или три раза поддалась на его уговоры и съездила в Москву. Между ними не было больше близких отношений, но Галицкий гулял с ней по городу, возил по паркам, где они бродили по дорожкам, зачерпывая ногами опавшую рыжую листву. Он кормил ее в ресторанах, правда, не с ложечки. Как-то, спасаясь от жуткого снегопада, они укрылись в кинотеатре и смотрели какой-то дурацкий фильм, содержание которого Ганна совершенно не помнила. Весь сеанс она думала о том, поцелует ее Галицкий или нет, но он так и не поцеловал.

Он ничего не обещал, ничего не предлагал, но отчего-то эти краткие встречи не дали Ганне свалиться в пучину депрессии. Она с нетерпением ждала появления сына на свет, словно светилась изнутри от переполняющей ее радости. Беременность не была ни несчастьем, ни карой, ни болезнью. Носить этого ребенка было так же естественно, как дышать.

В последний раз Ганна приехала в Москву за три недели до родов. В ее городе снег уже почти сошел, а в Москве его еще не было.

— Хочешь, я разведусь? — неожиданно спросил Галицкий, как будто продолжая давно начатый разговор. Ганна споткнулась, и он подхватил ее под локоть.

— Нет, не хочу, — с трудом сказала она. — Ты уже и так во второй раз женат. Мне кажется, что третий штамп в паспорте будет лишним.

— Ты старомодна до отвращения, — сказал он. — Мы живем в цивилизованном мире, где люди женятся, разводятся, рожают детей и воспитывают их на расстоянии. В этом нет ничего страшного. Но тебе ведь нужно, чтобы у твоего ребенка был отец. Ты так воспитана. Поэтому я и предлагаю, что разведусь и наш сын родится в браке.

— Во-первых, до рождения нашего сына ты точно не успеешь, — печально сказала Ганна. — Такие вещи не делают второпях. Если бы ты действительно этого хотел, то давно бы развелся. Твои жертвы мне не нужны. Это во-первых. А во-вторых… — Она замолчала, борясь с подступающими слезами. — А во-вторых, я не считаю, что мой ребенок должен расти в браке, а твой предыдущий ребенок при этом остаться без отца. Один сын без отца у тебя уже растет. Скоро станет два. Какая разница, который из них окажется этим вторым?

— Никакой, — буркнул Илья. Ганна заметила, что он просто в бешенстве. — Дело вообще не в этих дурацких детях. Дело в тебе. Я хочу быть с тобой.

— Прекрасно. Только ты не учел одного.

— Чего именно? — Галицкий надменно вскинул подбородок.

— Того, что я не хочу быть с тобой. Для меня мой будущий сын важнее, чем ты. Извини.

Ее слова больно ранили его, Ганна видела это, но не могла себя остановить. Обида и горечь несли ее, как на крыльях. Подрезанных крыльях.

— Даже не мечтай, что у тебя получится отказаться от моей поддержки, — заорал он, чуть ли не на всю улицу. — Хочешь ты этого или нет, я буду тебе помогать.

— Помогай, — Ганна независимо пожала плечами. — Растить ребенка одной мне действительно тяжело, и выказывать глупую и ненужную гордость я не стану. Но и твои миллионы мне не нужны. Я встречалась с тобой не потому, что ты — чертов миллионер. И забеременела я не поэтому.

— Не переживай, я буду платить посильную для себя сумму, — буркнул Галицкий себе под нос.

— Не сомневаюсь. — Ганна говорила все увереннее и увереннее, будто его власть над ней кончилась. Совсем кончилась. — Ты будешь платить мне пятьсот долларов в месяц. Этого достаточно для ребенка и для того, чтобы я не чувствовала себя содержанкой.

Вова Друбич родился в положенный срок в начале апреля. В следующий раз Ганна увидела Илью Галицкого, когда их сын уже ходил во второй класс. Все эти годы первого числа каждого месяца она исправно получала денежный перевод, эквивалентный пятистам долларам США. И исправно горевала о том, что, отказавшись от предложения Ильи развестись, быть может, совершила самую главную ошибку в своей жизни. Тем более что он все равно развелся и женился в третий раз. Только не на ней.

* * *

Эсфирь Григорьевна Галицкая тревожилась. Причем поводом для беспокойства служила вовсе не пропажа портсигара Фаберже. С юных лет она философски относилась к проявлениям богатства, хотя выросла в небедной семье, не знающей настоящей нужды. Ее отец Григорий Фельдман был успешным адвокатом, практиковавшим чуть ли не до самой своей смерти. Такие специалисты были зажиточными даже в Советском Союзе, где от каждого, как известно, брали по способностям, а отдавали по труду. После оценки доставшегося в наследство портсигара Эсфирь Григорьевна хоть и удивилась его реальной стоимости, но не сильно. В дом к отцу захаживали разные люди, в том числе и по-настоящему богатые, так называемые «цеховики». Миллион долларов вполне мог оказаться разумной ценой за свободу или даже жизнь.

Фира Фельдман замуж вышла довольно рано. Ее муж Владимир Галицкий, старше ее на двенадцать лет, к свадьбе уже был признан лучшим стоматологом Москвы, поэтому с отцовских хлебов она бережно перешла под крылышко нежного и любящего мужа, не зная отказа ни в модных платьях, ни во французских духах, ни в дорогих украшениях.

Дурочкой и «свистушкой» Эсфирь Григорьевна не была, с отличием окончила литературный институт, в совершенстве владела английским, французским и португальским языками, быстро стала одним из лучших переводчиков страны, много ездила по командировкам, в том числе и за границу. Она переводила художественную литературу и защитила сначала кандидатскую, а потом и докторскую диссертации, к пятидесяти годам став профессором лингвистики.

Она рано овдовела, больше замуж так и не вышла, хотя предложений было хоть отбавляй. Стройная, кареглазая, с изящным, тонкой лепки лицом, она нравилась мужчинам. За ней ходили толпы поклонников, но ни одному из них она не ответила взаимностью, оставшись верна памяти покойного мужа.

Сына она обожала, но не баловала, и он вырос таким, как она и загадывала — самостоятельным, успешным, добивающимся поставленной цели, настоящим мужчиной. Состоявшимся, богатым и отчего-то глубоко несчастным. Лучше всего к нему подходило слово «неприкаянный».

Именно из-за Ильи она сейчас испытывала тревогу. Мощную, материнскую… С ее мальчиком что-то происходило, и он, обычно довольно открытый, прятал свои печали от нее, видимо, чтобы не расстраивать. Глупый мальчишка, как будто она не замечает, что он сам не свой.

Причиной его хандры не мог стать приезд Вовы. К младшему сыну Илья относился нежно, но довольно спокойно. Так уж случилось, что мальчишка не вырос на глазах отца и бабушки. Эсфирь Григорьевна вообще узнала о его существовании, когда внуку исполнилось восемь лет.

Илья всегда делился с ней успехами своего издательства, а она гордилась, что привила мальчику любовь к литературе, которую он, благодаря своим деловым качествам, сумел монетизировать. Однажды он пришел задумчивым, а когда она начала расспрашивать, то сказал, что нашел удивительного автора там, где и не думал искать.

— И что же это за автор? — с интересом спросила Эсфирь Григорьевна.

— Ее зовут Ганна Друбич, она живет в провинции и пишет психологические детективы, которые точно будут читать.

— И что же тебя в этом удивляет?

— Да то, что я знаю ее кучу лет. У меня был с ней роман, она растит моего сына, но о том, что она хорошо пишет, я узнал только тогда, когда она решилась прислать мне свою книгу. Столько лет впустую ушло, вот что жалко.

— Твоего сына? — Из полученной информации Эсфирь Григорьевна вычленила именно то, что действительно важно. — И ты так спокойно об этом говоришь? Как так получилось, что у тебя есть еще один сын, а я про это даже не знаю?

— Мамочка, — он подошел к ее креслу, сел на пол, обнял ее за колени и зарылся лицом в юбку, он всегда так делал, когда был маленьким и нуждался в материнском утешении. — Я никогда тебе об этом не рассказывал, потому что сам старался все эти годы про это не думать. Ганна — удивительный человек, мне очень жаль, что у меня с ней не вышло ничего стоящего. Она из тех редких женщин, с которыми хочется встретиться однажды и на всю жизнь. Но не получилось, не срослось. И видеть меня в своей жизни и в жизни сына она категорически не захотела. Но ты не думай, я ей материально помогаю. С самого начала помогал.

— Илюша, Илюша, — Эсфирь Григорьевна потрепала густую шевелюру сына, как делала в минуты самой большой нежности. — Бизнес тебя испортил. Ты всерьез уверен, что деньги заменяют все. Как хоть его зовут, этого твоего внезапного сына?

— Вовка, — Илья поднял голову и улыбнулся маме. — Ганна назвала его так, как звали моего отца, хотя она никогда не интересовалась моим отчеством.

— Твое отчество есть в Интернете…

— Убежден, что она про это даже не думала. Когда она ходила беременная, то сказала, что физически ощущает, что в животе у нее растет Вовик. Так что это одно из тех удивительных совпадений, на которые щедра Ганна.

— Необычное имя, — мама пожала плечами. — Я про Ганну, не про Вовика.

— Ее родители из Белоруссии, там в таком имени не видят ничего удивительного, — ответил Галицкий, но мама его перебила.

— Вот что, Илюша, что бы ни было между вами и чем бы это ни кончилось, сейчас вы все равно будете общаться, потому что эта самая Ганна Друбич — твой перспективный автор. Поэтому ты должен убедить ее привезти в Москву сына и позволить вам общаться. Не дело, что мальчик растет без отца.

— Кабы я был уверен, что она согласится, то сразу бы попробовал, — уныло сказал Илья, но Эсфирь Григорьевне удалось взять с него слово, что он переговорит с Ганной.

К его удивлению, та согласилась. И два года назад Вова впервые переступил порог квартиры Эсфирь Григорьевны Галицкой. Та влюбилась в младшего внука с первого взгляда, потому что внешностью, статью, серьезностью рассуждений он был похож на ее покойного мужа, с которым волею судьбы оказался тезкой.

— Если бы мальчик взял твою фамилию, — как-то робко сказала она, понимая, что сын рассердится. Его отношения с этой самой Ганной, которую она видела всего один раз, были какими-то ненормальными, болезненными и раздражающими обеих, — у нас в семье снова был бы Владимир Галицкий. Я бы очень хотела дожить до этого момента.

Илья действительно рассердился. И расстроился, поэтому больше столь мучительную для него тему Эсфирь Григорьевна не заводила. Вова теперь приезжал к ней три-четыре раза в год, и ей этого было вполне достаточно. Если бы еще Илья был не так несчастен…

Но сейчас к его постоянному внутреннему одиночеству примешивалось что-то еще, чему Эсфирь Григорьевна не знала названия, а спросить не решалась. Почему-то впервые в жизни она робела перед сыном, ставшим слишком суровым. Черты лица его заострились, стали резче, грубее, между бровями залегла глубокая морщина, будто он все время хмурился, думая о чем-то неприятном. И еще он уже несколько дней не жил дома, предпочитая ночевать с Вовкой на одной кровати, той самой, на которой спал в детстве.

— Ты поссорился с Миленой? — невзначай спросила Эсфирь Григорьевна, которая не любила непонятных ситуаций.

— Нет, мы не ссорились, — ответил Илья. Расспрашивать дальше она не стала, но тревожилась все сильнее. Мальчик (да-да, сорокавосьмилетний, но для нее все еще мальчик) не находил себе места, и это было неправильно.