Эти строки из стихотворения Геннадия Шпаликова крутились в голове у Ганны всю дорогу из Лепеля. Когда она продумывала предстоящую поездку в Белоруссию, то, закрывая глаза, представляла, как пройдет по улице Володарского от редакции, где работал дед, до дома, где они жили с бабушкой. Зайдет во двор, общий с домом мадам Щукиной. По тропинке, петляющей между огородов, выйдет на параллельную улицу, к речке Улле, в просторечии называемой Ульянкой, прямо к плотине неработающей ГЭС, по которой можно перебраться на другой берег, а оттуда уже рукой подать до прекрасного прозрачного озера, на которое она в детстве бегала купаться.
От него вела в лес вымощенная булыжниками дорога к военному госпиталю, городскому кладбищу со старыми, еще дореволюционными надгробиями, полянам, заросшим земляникой. Туда, в земляничный рай, Ганна частенько ходила вместе с дедом. Она никак не думала, что за двадцать с лишним лет, которые она не была в Лепеле, городок ее детства так неузнаваемо изменится.
Дом бабушки и деда она попросту не узнала. Проскочила мимо и лишь, дойдя до конца улицы, поняла, что пропустила его, и повернула обратно. Теперь она внимательно смотрела на таблички на домах и, увидев нужную цифру, остановилась в глубоком недоумении. Деревянный дом, всегда заросший диким виноградом, в листве которого она прятала панамку, заботливо одеваемую бабушкой, но вызывающую насмешки друзей, теперь оказался обит пластиковой вагонкой и стоял открытым всем ветрам и чужим взглядам, словно голый.
Калитки в общий двор больше не было, как не было и самого двора. Размежевав на два отдельных участка, его разделили глухим забором и разделили надвое. У бабушкиного дома вход теперь находился не со стороны бывшего двора, а со стороны огорода. В месте, где бабушка с дедом сажали картошку, теперь красовалось крылечко с подмигивающим гномиком, будто усмехавшимся через щель в заборе над Ганниным недоумением.
Двор, огород и дом изменились до неузнаваемости. Из детства осталась лишь яблоня, посаженная дедом в год Ганниного рождения. Сейчас она цвела, словно назло прошедшим годам, благоухала ароматом, напоминая, какие вкусные яблоки каждый год снимал с нее дед, сушил в печке и на открытом воздухе, меняя под ними газеты.
Яблоки даже после сушки сохраняли не только вкус, но и запах. Посылка, присланная осенью или зимой специально для маленькой Ганны, обожавшей сушеные яблоки, пахла на всю квартиру, даже заколоченная. А когда папа аккуратно вскрывал крышку, щетинившуюся тонкими гнутыми гвоздиками, то от яблочного аромата и вовсе захватывало дух. Этот запах для Ганны был вкуснее любого другого.
Бабушка с дедом переехали, и сушеных яблок не стало. Ганна пробовала покупать их в магазине, дорогие импортные, дешевые, грязные, из отечественного набора сухофруктов, мягкие, липнущие к небу и безвкусные, или твердые, скрипящие на зубах застрявшим, не вымываемым в семи водах песком. Но это было не то. Не о том. Не из ее лепельского детства.
Ганна сквозь забор и пелену слез смотрела на свою яблоню, ставшую чужой. Где-то там, за забором, были ее кусты крыжовника, ягоды с которого она объедала еще зелеными и твердыми, не в силах дождаться, пока они поспеют. Ее смородина — красная, белая и черная, которую она ела прямо с кустов, и сладко-кислый сок тек по ее подбородку и пальцам — красный, белый, черный…
Она заставила себя отойти от чужого забора и перейти на другую сторону улицы, где в ее детстве росла огромная, уходящая в небо береза, раскидывающая сережки вокруг. Ее не было, вырубили. Дом мадам Щукиной снесли совсем. На его месте серел квадрат земли. Новый дом строили чуть в глубине участка, еще не огороженного забором. На втором этаже неуверенно тюкал молоток. Ганна подошла поближе.
— Простите, — прокричала она в сторону черного дверного проема. — Вы не подскажете мне, здесь Щукины еще живут?
На пороге дома появился молодой парень с обнаженным торсом, блестевшим от пота. В руке он держал молоток, которым только что бойко орудовал.
— Нет, Щукины этот участок продали. Нам продали, — сообщил он, оглядев Ганну с ног до головы. — А вы им кто будете?
— Я — бывшая соседка, — Ганна кивнула в сторону бабушкиного дома. — Здесь раньше Друбичи жили, я их внучка. Вот, приехала, хотела хоть кого-то знакомого встретить!
— Друбичи? — в голосе парня звучало сомнение. — Нет, не помню. Я ж раньше в другом месте жил.
— Конечно, не помните, они двадцать лет назад этот дом продали и отсюда уехали. — У Ганны вдруг защипало в горле. — Я поэтому не про них, а про Щукиных и спрашиваю. Хотя мадам… Ну то есть старшая Щукина, наверное, давно умерла.
— Бабка-то? Я ее не застал, но, наверное, померла. Дом бабкин сын продавал да дочка. Собачились еще между собой из-за денег все время.
— Сын и дочка? А вы не знаете, как их найти? — Ганна и сама не знала, зачем интересуется родственниками убитого Вальки Ванюшкина. Почему-то ей казалось страшно важным их повидать. Как будто это могло чем-то помочь Галицкому.
— Так дочка вроде в Витебске живет… — Парень почесал голый живот. — А сын где-то здесь, только он синь подзаборная. Я его трезвым один раз видел, когда мы договор купли-продажи подписывали. Так что, нет, не помогу я вам ничем.
— Спасибо, простите, — пробормотала Ганна, которой сегодня решительно ни в чем не везло.
Загребая кроссовками уличную пыль, она дошла до конца улицы и повернула налево, к плотине.
«Сейчас на озеро, потом по каменной дороге в лес, подышать сосновым воздухом, походить по хвойному ковру из опавших иголок, потом на центральную площадь и можно на автовокзал, уезжать. Как там у Ремарка, пусть мертвое прошлое хоронит своих мертвецов? Да, так и есть. Не надо было и приезжать в погоне за призраками».
Она дошла до Ульянки и снова остановилась как вкопанная. На месте развалин ГЭС стояло новенькое, выкрашенное веселенькой желтенькой красочкой здание. Электростанция работала, а вход на плотину был обнесен надежным забором с пущенной по верху колючей проволокой. Перейти на другой берег здесь теперь было невозможно.
— Да как так-то? — вслух спросила Ганна и вдруг заплакала.
Она столько раз представляла, как пройдет до середины плотины, остановится, как в детстве, перегнется через перила и будет долго-долго смотреть в толщу отвесно падающей воды, уносящей прочь горести, страхи и проблемы. Но оказывается, и это теперь было ей недоступно. Обойдя забор, она спустилась к реке, тоскливо смотря на откос дамбы на другом берегу, с которого папа всегда ловил рыбу. За дамбой начинался заливной луг, щедро усыпанный нежными незабудками. Они у нее тоже ассоциировались с детством, как и стрекозы, которых она любила ловить на лугу сачком, сделанным дедом из длинной палки, проволоки и марли.
От края забора в реку уходила натянутая сетка-рабица, и у самой кромки воды Ганна увидела большую дырку, в которую, если очень постараться, можно было пролезть. Вообще-то она не была склонна к хулиганским действиям и при иных обстоятельствах никогда не полезла бы на режимный объект, огражденный колючей проволокой, но зов детских воспоминаний оказался сильнее разумной осторожности. Ганна примерилась, изогнулась, опустилась на одно колено и через секунду уже отряхивалась по другую сторону забора.
«Если меня арестуют, то я позвоню Илье, и он меня спасет», — решила она, отгоняя страх, и, хотя в подобном заключении не было никакой логики, успокоилась и решительно зашагала к плотине.
Через минуту Ганна уже стояла, счастливо зажмурившись и подставив лицо брызгам. Под ее ногами с ревом падала вода, вызывая ужас и восторг одновременно. Пусть ненадолго, но Ганне все-таки удалось ощутить себя маленькой девочкой.
— Ты как здесь очутилась? — Очарование рассеялось, разбилось вдребезги, в него вторгся дребезжащий старческий голос и, открыв глаза, Ганна обнаружила спешащего к ней сухонького, чуть прихрамывающего старичка. В его облике было что-то знакомое, но основательно забытое. — Ишь ты, проникла без спросу и стоит. Вот я щас милицию вызову. Сдам тебя. Вдруг ты вредитель какой.
— Вы простите, пожалуйста, — умоляюще сказала Ганна. — Я не вредитель. Я просто в детстве здесь бывала. Мне было очень нужно на плотине постоять. Вы простите. Я понимаю, что это глупо и что я не должна была… Пожалуйста, не вызывайте милицию. Я сейчас уйду.
— Постой-постой… — Старичок вдруг прищурился, переступил со здоровой ноги на больную и обратно, и в этом нетерпеливом топтании Ганна неожиданно его узнала. — Ты не Василя ли Друбича внучка? Ганна?
— Я, Владимир Петрович, — она чудом сдержала рвущуюся с ее губ кличку Вольдемар.
— Узнала, — с удовлетворением отметил бывший бабушкин сосед, вечно нетрезвый сын мадам Щукиной, дядька Вальки Ванюшкина. — Так ведь и я тебя признал. Ты на деда сильно похожа. Одно лицо, а мы дверь в дверь не один десяток лет прожили. Ругались, конечно, не без этого. Мамаша моя сильно скандальная была, конечно. Да и дед твой — кремень, а не человек. Помню, как меня чуть не побил, когда я по пьяни к тебе приставать надумал. Эх, девка… Где мои молодые годы… Ты вона как налилась, как яблочко спелое, а я только смотреть могу… — Он скрипуче засмеялся и вдруг резко оборвал смех. — А у нас Вальку убили… Пару дней назад. Ты Вальку-то помнишь?
— Помню, — сказала Ганна, судорожно соображая, признаться ей, что она знает про убийство и даже видела Валькино тело, или промолчать. Решила обойтись полуправдой. — Я знаю, Владимир Петрович. У меня в Москве знакомые про это узнали, а я у них. В издательстве.
— А, ну да. Валька-то писателем заделался. Правда, я не читал. Да теперь уж и не прочитаю. Наталка как узнала, что его жизни лишили, так и сама не своя сделалась. Щас в Москве, на похоронах. Завтра уж вернуться должна.
— Сюда?
— Да отчего ж сюда. Домой, в Витебск. Она ж там живет. Сюда раз в год приезжает, чтобы к матери на могилку сходить.
— Владимир Петрович, а вы мне ее адрес не дадите? — попросила Ганна, не очень понимая, зачем ей нужна встреча с Натальей Ванюшкиной.
— Так дам, — старый алкоголик снова пожал плечами. — И адрес, и телефон. Пойдем в каптерку мою, запишешь. Эх, годы-годы, куда летите? Тридцать лет как корова языком слизнула. Когда я тебя в последний раз видел, сокол еще был, орел, а сейчас…
Ганна вспомнила вечно полупьяного соседа, призраком шатающегося по двору, и улыбнулась. Никогда он не был похож на сокола, только на отощавшего голубя, да и то с натяжкой. Старик же, не замечая ее ироничной улыбки, горестно махнул рукой и, не оглядываясь, заковылял ко входу в здание. Ганна поспешила за ним.
* * *
От возможных неприятностей Галицкого спас человек, от которого он последние полгода прятался. Отказывался принимать, не отвечал на телефонные звонки, желал ему сгореть в геенне огненной. Незадавшийся писатель, отказывающийся поверить в то, что «Ирбис» ни за что не станет его издавать, Виталий Синицкий обивал пороги издательства, «бомбил» Галицкого письмами по электронной почте, ловил на входе в здание, подкарауливал в ресторане. И именно Синицкий, сам того не желая, создал Илье Галицкому прочнейшее и мощнейшее алиби.
Охрана уже знала его в лицо, отсекала на самых дальних подступах ко всемогущему патрону, поэтому в день убийства Вольдемара Краевского Синицкий подкарауливал издателя у его же подъезда. Откуда он взял адрес, осталось покрыто мраком тайны, скорее всего, за пару дней до этого тоже подкараулил, но у издательства, а потом проводил его машину до дома. Но факт оставался фактом. Утром Илья вышел из подъезда и обнаружил Синицкого, отирающегося у своей машины.
Снежный барс взревел, зарычал, приготовился к прыжку и растерзанию неловкой добычи, но Синицкий кланялся так унизительно, просил дать ему буквально десять минут для разговора и выглядел так жалко, что Галицкий впал, как ему самому показалось, в маразм и позволил Синицкому сесть в свою машину. На работу и с работы Илья всегда ездил сам, используя водителя лишь в течение дня, при условии, что соглашался куда-то ехать, а не отправлял его одного.
— Я опаздываю, — сухо сообщил он, прикидывая, сколько времени осталось до приезда Ганны и успеет ли он отправить машину с водителем на вокзал. — Так что в дороге поговорим, но только при условии, уважаемый Виталий Владиленович, что это будет наша с вами последняя встреча. Обещаю, что в следующий раз я сдам вас в полицию.
— Договорились. — Синицкий молитвенно сложил руки на груди, стрижом юркнул в машину и действительно всю дорогу не закрывал рта, убеждая Галицкого в целесообразности общего проекта.
Виталий Синицкий писал фантастику. Надо было признать, что фантазия у него была богатая, сюжет он закручивал лихо, персонажей придумывал эксклюзивных, по крайней мере, до него никто другой ничего подобного не делал. Вот только слог у него был сух, словарный запас беден. Для успешности проекта Синицкому нужен был хороший редактор, а еще лучше — соавтор, который по предложенному подстрочнику разворачивал бы литературное содержание. Это было дорого, небыстро, и с точки зрения Галицкого, себя бы не оправдало. Синицкий же считал иначе, впрочем, как и Гарик. Кстати, адрес Галицкого писателю вполне мог дать Павел Горенко, и Илья, практически не слушая внезапно свалившегося ему на голову попутчика, думал о том, что надо будет эту версию проверить и, если она подтвердится, открутить Гарику голову.
В тот момент он еще не знал, что в эти самые минуты, когда он ехал по утренней Москве, благодаря бога, что пробок сегодня немного, а это значит, что от фантаста Виталия он скоро, наконец-то, избавится, кто-то шел убивать Вольдемара Краевского.
Как показала экспертиза, его застрелили между семью и девятью часами утра. В семь Галицкий еще только проснулся от звонка будильника, прошлепал в ванную комнату, недовольный собой и жизнью, и это обстоятельство могла подтвердить если не Милена, еще не проснувшаяся к тому времени, то домработница, приходящая ровно к половине седьмого и готовящая ему завтрак. Ровно в восемь Галицкий вышел из подъезда и попался в сети, расставленные Синицким, к издательству они приехали без двадцати девять, и этот факт подтверждал и сам фантаст, и охранники, еще не освободившиеся с ночной смены.
Шанса прыгнуть обратно в машину, добраться до дома Краевского и застрелить его у Галицкого не было. Да и секретарша, приходящая на работу к половине девятого, уверенно подтверждала, что, появившись в кабинете, директор никуда из него не выходил, работая с текстами, отвечая на корреспонденцию и просматривая финансовую отчетность, вплоть до десяти утра. В это время у него была назначена первая встреча, состоявшаяся, естественно, в ресторане на первом этаже.
В общем, благодаря фантасту Синицкому у Галицкого было безупречное алиби, и теперь, в благодарность за это, он всерьез подумывал соавтора Виталию все-таки найти и серию его романов издать. Он умел быть благодарным, даже если о помощи не просил.
Чтобы не ошибиться и не спугнуть удачу, Галицкий не спешил говорить следователю о том, что Вольдемар Краевский может иметь отношение к пропавшему в банке портсигару Фаберже. То, что писатель был в банке перед тем, как Эсфирь Григорьевна обнаружила пропажу портсигара, могло быть простым совпадением. Связывать же себя с убитым еще одной ниточкой, кроме Милены, у Ильи желания не было.
К Милене, кстати, претензий у следствия тоже не оказалось. По показаниям домработницы, хозяйка спала до десяти часов утра, затем встала, долго валялась в ванне, красилась, собиралась, попросила погладить сначала один, а затем другой наряд, и из дома вышла в половине двенадцатого. Они с Краевским должны были встретиться в ГУМе, чтобы купить дорожные чемоданы. Но на ее звонки он не отвечал, и Милена поехала к нему домой, чтобы убедиться, что он не изменяет ей с какой-нибудь другой женщиной.
Открыв дверь своим ключом, она нашла Вольдемара убитым в коридоре и в истерике позвонила мужу. Как бы ни хотелось следователю считать, что Милена Галицкая убила любовника из ревности, экспертиза недвусмысленно заверяла, что к тому моменту, как она вышла из дома, он был уже несколько часов как мертв.
На этом месте Илья Галицкий позволил себе немного расслабиться. Ни ему самому, ни этой дурище Милене точно ничего не угрожало. Он позвонил своему адвокату, велел подготовить документы на развод. Затем сообщил жене, что от нее уходит, оставляя ей дом в Испании, машину и ежемесячное содержание, попросил освободить квартиру к концу недели.
Квартира эта, оформленная полностью в соответствии с его вкусами, была его убежищем. Делить ее с женой он не собирался. У нее была своя, купленная, естественно, на его деньги. Галицкий был уверен, что ей вполне достаточно, и больше слышать про Милену и ее проблемы не собирался. Детей у них, к счастью, не было, так что и думать не о чем. Он вычеркнул третью жену из жизни с той же решимостью, с которой делал все, за что брался. До конца недели он решил пожить у матери, пообщаться с Вовкой, а затем, когда Ганна вернется из Белоруссии и заберет сына домой, вернуться в свою квартиру, и к этому моменту там даже следа Милены остаться не должно. На всякий случай он предупредил об этом еще и верную домработницу.
Что ж, надо признать, что уже в третий раз его любовная лодка с грохотом разбилась о быт… Ну надо же, а ему казалось, что в этом браке даже не сильно и штормило. Что ж, признавать свои ошибки нужно уметь. Это первый шаг к их исправлению. Галицкий нехорошо усмехнулся и вдруг подумал о Ганне. Почему-то в последнее время он вообще к месту и не к месту вспоминал о ней, а точнее, вообще про нее не забывал, как про занозу, торчащую в мягких тканях. Вроде и не мешает, а шлепнешься с размаху на стул, и сразу больно.
Ее поездка в Белоруссию отчего-то наполняла его тревогой, хотя никаких оснований для этого вроде и не было, тем более что о поручении, данном Ганне Гариком, Галицкий и вовсе не знал. Одна из его перспективных авторов, а по совместительству мать его третьего сына, уехала в отпуск, на родину родителей. И с чего бы тут, спрашивается, тревожиться. Однако внутренняя сирена, чутко настроенная на возможные неприятности, если и не выла, то точно попискивала, подавая сигналы возможного бедствия.
Галицкий тяжело вздохнул, посмотрел на настольный календарь. Шел третий день, как Ганна Друбич гостила на белорусской земле. Пережить предстояло еще два, а потом она отправится домой, приедет в Москву, он ее увидит и убедится, что все хорошо. Можно выдохнуть. Галицкий попробовал расслабиться прямо сейчас, снова вздохнул, схватил телефон и решительно набрал номер.
— Привет, что-то с Вовой? — услышал он в трубке ее взволнованный голос и тут же испытал острый укол разочарования. Ганна была уверена, что он может ей звонить только из-за Вовы.
— Нет, все в порядке. Изучаем семейную историю, практикуемся с бабушкой Фирой в английском языке, едим мороженое без остановки, завтра собрались в зоопарк. У Вовы все хорошо.
— А у тебя? — тихо спросила Ганна.
— И у меня все хорошо, — преувеличенно бодро доложил Галицкий. — В убийстве меня не обвиняют, потому что один чудак, сам того не желая, обеспечил мне прекрасное алиби. С женой я развожусь, работаю над разделом имущества и вскоре снова перейду в разряд перспективных женихов России, немного ободранный, но не до конца ощипанный.
— Ничего, насколько я тебя знаю, ты обязательно найдешь мадам Галицкую номер четыре, причем довольно быстро. — Голос Ганны дрогнул, и он представил, как она прикусила нижнюю губу, ругая себя за неосторожно вырвавшиеся слова. Представил и улыбнулся.
— Как тебе там отдыхается, Мазалька? — спросил он, меняя тему, чтобы не смущать ее еще больше.
— Отдыхать не работать, — Ганна приняла подачу. — Ты знаешь, несмотря на то, что я всегда считала настоящим отдыхом лежание кверху пузом на пляже, мне тут нравится. То ли голос крови во мне говорит, то ли мне уже все равно, лишь бы не работать, но действительно нравится. Тут так красиво, Илья, ты бы только знал. Яблони цветут, вишни, чистота везде, люди улыбаются. Вот только сегодня мне немного грустно.
— Отчего? — Он снова встревожился, старый дурак.
— У меня такое чувство, что у меня сегодня кончилось детство. — Ганна знала, что объясняет странно, но Галицкий поймет. Он всегда ее понимал, с самого первого их письма. — Я двадцать лет трепетно хранила в памяти детские воспоминания об этих местах. Мне казалось, что стоит только купить билет, и я снова увижу озеро, реку, дамбу через ГЭС, каменистую дорожку, по которой мы с дедом ходили. И все вернется. Даже запах готовящегося завтрака. Вареные яйца, блины с джемом. Роса на траве. Стук ведра, опускающегося в колодец на длинной палке. В Белоруссии почему-то не на цепи ведра опускали в колодцы, а на палке, потом перехватывали ее руками, быстро-быстро. Я все хотела научиться, а так и не смогла.
— Я знаю, Мазалька. — Голос Галицкого звучал ласково и немного устало. Как будто в разговоре с ней его отпускало обычное напряжение и сразу накатывалась усталость от той непосильной ноши, которую он тащил на себе.
— В общем, ничего этого нет, Илюша. Бабушки с дедушкой давно нет, и дома моего детства нет, и березу, стоящую напротив этого дома, спилили, и ничего не осталось. Теперь даже иллюзий, что все можно вернуть. Я выросла наконец.
— А ты поверь, что можешь остаться маленькой. Не тащи все на себе, дай шанс о тебе позаботиться. Вести тебя за руку, взять на руки. Ты выросла, потому что нацепила этот дурацкий колпак ответственности. Она тебя когда-нибудь придавит к чертовой матери. — Галицкий сердился и от этого говорил с ней резче, чем обычно. — Твоя самостоятельность — это поза, а не осознанный выбор. Позволь себе стать слабой, черт тебя подери.
— А зачем? — тихо спросила Ганна. Отчего-то она не возмутилась его тону. Видимо, и впрямь расслабилась в отпуске, в обычной повседневности Ганна Друбич ни за что бы ему не спустила его неожиданного невежества. — Зачем мне становиться слабой? Кто будет за меня делать все то, что делаю я сильная? Не нашлось желающих, знаешь ли…
«Я, — захотел сказать Галицкий и не сказал, не решился. Ганна Друбич десять лет назад улетела от него на другую планету, скрылась в неведомой ему туманности, и ни разу даже не намекнула, что готова вернуться. Она — писатель, он — издатель… У них общая работа и общий ребенок. Все. И не лезь ты, Илюша, туда, куда тебя не звали».
— Ладно, проехали, живи, как знаешь, — буркнул он, ужасно недовольный собой. — Через два дня вернешься, поговорим.
— О чем?
— Найдем о чем. Мы с тобой всегда прекрасно находили темы для разговора, — он уже почти кричал, — если захочешь, то об ушедшем детстве. А не захочешь, так о погоде, к примеру. Как там у вас погода?
— Прекрасная, — ответила металлическим голосом Ганна и отключилась.
Галицкий швырнул телефон на стол с такой силой, что тот завертелся по лакированной столешнице. Он оттолкнул кресло, встал и подошел к шкафу с зеркальной дверцей. В его кабинете вообще было много стекла, блеска и воздуха.
— Ты старый осел, — сказал он своему отражению. — Тебе и издательство свое следовало назвать «Старый осел», а вовсе не «Ирбис». И упрямство твое ослиное, потому от тебя и бабы уходят. Даже самые глупые. И умные, впрочем, в первую очередь.
Шаркая, как старик, он достал из шкафа куртку, щелкнул выключателем, гася свет в кабинете, вышел в коридор, отмахнулся от чего-то спрашивающей секретарши и отправился домой, к маме и Вовке. Хоть кто-то в этой жизни был рад его видеть. Что ж, и на том спасибо.