I

Когда человеку работа больше всего по сердцу? Пожалуй, тогда, когда он сам себе ее придумает и сам за нее возьмется? Однако у молодого учителя Мицько получилось по-иному. Хоть он и сам придумал себе работу и сам за нее взялся, все же она ему сразу опостылела.

А работа его заключалась в том, что нужно было сочинить и выучить наизусть речь, которую он должен сказать на проводах господина директора. Господина директора народной школы перевели на другую должность, в другой город; вот товарищи его да приятели и сговорились устроить ему прощальный вечер. Мицько же вызвался произнести там речь.

Он был молод, и ему льстило, что станет он в присутствии всех посреди комнаты и во всеуслышание произнесет речь. Он представлял себе, как все будут смотреть на него и все будут хвалить его.

Но не так оно вышло, как хотелось: эта речь осточертела Мицьку еще тогда, когда он ее сочинял, так как, что бы он ни придумывал, все выходило нескладно. Он злился и готов был побить себя, причем немало проклятий пришлось и на долю директора.

— А чорт бы его побрал, этого директора, как я из-за него мучаюсь! На улице так хорошо, а ты тут бейся над какою-то речью, вместо того чтобы пойти погулять. И чорт же меня дернул вызваться произнести речь этому старому мешку! Потом еще надо мной будут смеяться, что не умею даже толком склеить нескольких слов!

Так мучился Мицько не день и не два. А когда, наконец, сочинил эту речь, то прочитал ее в кругу знакомых. Однако чиновник Болотневич побранил его за это.

— Не хвались перед каждым встречным своим ребяческим сочинением. Мы ведь договорились подготовить прощальный вечер тайком, чтобы сделать директору сюрприз, а ты начнешь трепаться, и директор узнает раньше времени.

Обидно стало Мицьку, что Болотневич назвал его речь ребяческим сочинением. Но утешился тем, что эта речь выигрывает тогда, когда ее произносишь, а не тогда, когда ее читаешь. Поэтому стал он дома перед зеркалом, приосанился, выпрямился, положил правую руку на грудь, закатил глаза и начал громко, чуть не крича:

— Весь город — наши дети, наши матери и наши жены — чувствует величайшую благодарность к вам, господин директор! Когда вы будете покидать наш город, вдогонку вам потекут ручьи наших слез. Но где бы вы ни были, память о вас останется в наших сердцах. Пусть же господь всевышний по благоволению своему сохранит вас на благо общества многие и многие лета!

Насладился Мицько этой речью и пошел хвастаться перед своей хозяйкой, госпожой Антоновой. У него была одна слабость — не умел держать язык за зубами: что ни услышит, то разболтает первому же встречному, хоть и клянется, что никому не скажет. Поэтому весь город тотчас же узнавал о том, что Мицьку сказано было по секрету.

— Слушайте, пани Антонова, — сказал Мицько хозяйке, — какую речь мне надо будет произнести. Станьте вот тут: вы будто бы директор, а я к вам обращаюсь с прощальным словом.

Хозяйка из любопытства исполнила его желание. Подняла с кресла свое пышное тело и стала посреди комнаты. А Мицько опять положил правую руку на грудь, закатил глаза и начал, чуть ли не крича:

— Весь город — наши дети, наши матери и наши жены…

Прокричал Мицько всю свою речь до конца, а хозяйка кивала седою головою, улыбалась, и солидное, пышное ее тело сотрясалось; по окончании же так сказала Мицьку:

— Если бы только вы слышали (но вас тогда здесь еще не было), если б вы только слышали, с какой речью обратился мой покойный муж к Травчуку, когда его выбрали бургомистром! Такую речь мало кто слышал! Когда покойный муж говорил, он несколько раз стучал кулаком по столу, да еще и ногою притопывал. Не всякий так сумеет!

— Ну, как вам понравилась моя речь, пани Антонова?

— Очень красивая!

— Правда? — обрадовался Мицько. — А Болотневич в пух разнес эту речь!

Хозяйка будто обиделась.

— Что вы слушаете Болотневича? Ведь он дурак! Просто плут! Он у меня столовался два месяца и задолжал мне три кроны. Но, ей-богу, я подам на него в суд!

— Только никому, пани Антонова, ни звука о проводах директора, потому что это — секрет!

Хозяйка приняла обиженный вид.

— Ну, уж такое скажете? Да у меня так: если услышу — не скажу никому, хоть жги меня на костре! Разве вы меня не знаете?

Как же Мицьку не знать своей хозяйки! Он знал, что она не утерпит и сейчас же побежит по городу рассказывать знакомым все, что услышала. Знал это Мицько очень хорошо, а все-таки не мог удержаться и продолжал:

— Прощальный вечер состоится через неделю. Будет водка, закуска, ужин и бочка пива. Болотневич разучил с хором новое «многолетие», а с речью к директору обратятся маленькая дочка священника и я.

Хозяйка сейчас же пошла разносить секрет. Да и Мицько сделал то же самое. Потому что в городках нашего края очень скучно. Пусть скажет кто-нибудь по совести, что делать чиновникам, учителям и их хозяйкам? Со службы — домой, из дому — на службу, и все одно и то же, одно и то же. И так день за днем — всю жизнь! Хорошо, если случится что-нибудь такое, о чем можно рассказать другому. Это сближает людей и заставляет их вспомнить, что и они — люди.

Вот и побежал Мицько к кузнецу — своему дяде. Кузнец работал в кузнице; туда и зашел Мицько. Рассказал кузнецу о предстоящих проводах директора и произнес свою речь. Но пришлось произнести ее вторично, потому что кузнец за работой не все расслышал.

В кузнице был ученик, который раздувал кузнечный мех, — оборванный и черный, как цыган, только зубы белели, Он с любопытством выслушал речь и запомнил ее до последнего слова, потому что был очень памятлив.

А в воскресенье стоял он на церковной паперти и поджидал директора. Босой, оборванный, черный, воткнул озорник павлинье перо в засаленную шапку. Кто увидал бы его в полночь под мостом, умер бы со страху: истинно чорт болотный! Когда директор вышел из церкви, ученик поднял кверху обе руки и заверещал так, что в ушах зазвенело:

— Весь город — наши дети, наши матери и наши жены — чувствует величайшую благодарность к вам, господин директор!

А директор со стыда не знал, куда деваться. Худенький, сгорбленный, быстро семенил он вдоль церковной стены, только бы уйти от напасти. Ученик же, как собачонка, бежал за ним по пятам и до тех пор не утих, пока не прокричал всю речь Мицька.

Вот каким образом узнал господин директор, что приятели и товарищи готовят ему проводы и что Мицько обратится к нему с речью.

II

В четверг вечером провожали господина директора.

Очень неприятное дело, когда тебя на людях бранят и ругают. Все на тебя смотрят, — насмехаются, а ты красней и огрызайся, как знаешь. Но еще неприятнее, когда тебя при людях хвалят, хоть и не за что. Потому что здесь ты и огрызаться не можешь; обязан только слушать, краснеть и потеть. Ты знаешь, что там, позади, все над тобою смеются, но ты должен молчать, а потом еще и благодарить. Стоишь на виду у всех, и на душе у тебя так, как если б тебя секли публично на проезжей дороге.

Вот так точно было на душе господина директора, когда стоял он посреди большого красиво убранного зала и ожидал, что вот-вот начнут чествовать его. Стоял, как подсудимый в ожидании наказания. Перед ним, как маков цвет, красовались его ученицы, а позади них черной стеной стояли мужчины. Господин директор смотрел на празднично одетых людей, и сдавалось ему, что видит он перед собой трех смертельных врагов.

Первый враг — это (в представлении господина директора) маленькая девочка в красной юбочке. Когда директор ее учил, она его очень боялась, а теперь наоборот — директор боялся девочки, потому что она собиралась обратиться к нему с речью и преподнести подарок от учениц. Директор уже видел этот подарок: красивый альбом.

Второй враг — учитель Мицько, потому что он должен был обратиться к директору с речью от имени учителей. Директор его очень боялся, ожидая, что, когда Мицько будет выступать, кто-нибудь обязательно засмеется, так как все уже знали эту речь.

Третьим врагом в глазах директора был чиновник Болотневич, потому что он был регентом хора, выучил «многая лета» на новый мотив и должен был пропеть с хором это «многая лета» тотчас же после следующих слов Мицька: «Пусть же господь всевышний по благоволению своему сохранит вас на благо общества многие и многие лета!»

Директору казалось, что каждая нота из «многая лета» будет бить его камнем по голове. Потому что он сам был певчим и знал, что петь вместе с другими — искусство небольшое, а стоять рядом и слушать пение, не зная при этом, куда руки девать, как держать голову и что делать с ногами, — вот это ужасно.

Так и стоял господин директор — понурившись, щупленький, маленький. Его глаза непрерывно бегали, — ни на кого не мог он долго смотреть без того, чтобы сразу не покраснеть. Смирный, как овечка, он точно умолял: «Ну чем я виноват перед вами, чего вы от меня хотите?»

Но его так и не пощадили.

Первой выступила вперед девочка в красной юбочке и проговорила дрожащим и тихим голоском:

— Высокоуважаемый господин директор! Никто не может выразить той печали, которую мы чувствуем в своих сердечках потому, что вы нас покидаете. Мы завидуем тем нашим подругам, которые будут слушать ваши мудрые поучения, осчастливленные вашей доброжелательной заботой. Примите, любимый наш господин директор, этот скромный подарок на память от благодарных учениц!

При этих словах девочка подала ему роскошный альбом.

Господин директор принял подарок, умилился, сконфузился и чуть не заплакал. Собирался ответить красивыми словами на эту детскую речь и начал так:

— Я, право, не знаю, не знаю, чем заслужил… — но не докончил, потому что дверь скрипнула, а Болотневич, стоявший с краю, шепнул:

— Пришли пан уездный начальник!

Господин директор замолчал и побледнел, а все остальные так испугались, точно между ними появился не уездный начальник, а сам бес из пекла.

Ведь если бы уездный начальник появился среди учителей и чиновников с палкой в руках и одного хлопнул по голове, другого вытянул по спине, третьего треснул по затылку и т. п., так все закричали бы, сбились бы в кучу — и страх прошел бы. А беда в том, что начальник не бьет; он только смотрит и видит, слушает и слышит, говорит и соображает.

Посмотрит начальник на панка, у панка в жилах кровь стынет: «А вдруг, — думает, — увидел на мне что-то такое, чего не следовало бы!» Слушает начальник панка, а панок весь дрожит, — потому что боится, как бы не сказать чего-нибудь лишнего. Заговорит начальник с панком, у панка душа уходит в пятки, — потому что вдруг не поймет как следует слов начальника и не будет знать, как правильно ответить.

Вот почему все так перепугались, и никто не знал, что делать. Испуг был так велик еще и потому, что никто не ожидал появления начальника на проводах. Только дети не испугались: спокойно смотрели на высокого пана начальника и удивлялись, почему их директор так побледнел. Дети не знали, что значит начальник!

III

А уездный начальник, высокий, чуть не под потолок, стоял в дверях и всех оглядывал с высоты сквозь очки — хотел удостовериться, не помешает ли речам, если скажет: «Добрый вечер, господа!» Очки в теплой комнате запотели, и начальник ничего не видел, — поэтому и поднял руку, чтобы снять очки и протереть их.

От этого у всех по спине пробежали мурашки, будто начальник не очки снимал, а замахнулся длинной палкой над головами присутствующих. Но вот все пришли в себя и взапуски бросились к начальнику, опережая друг друга. Первым подбежал бургомистр Травчук и, низко кланяясь, сказал:

— Мое почтение пану начальнику! Нам очень приятно, очень радостно…

— …видеть пана начальника среди нас, особенно на сегодняшнем торжестве, столь для нас важном…

Это уже добавил за бургомистра кроткий Болотневич. А господин директор оставил девочку и с альбомом подмышкой причалил к начальнику. Опустив голову, он приблизился робко, как подсудимый, и оправдывался в таких выражениях:

— Право, не знаю, чем я заслужил, что пан начальник изволили явиться. Осмеливаюсь полагать это необыкновенною честью для себя.

И слезы благодарности, которые господин директор накопил еще для детей, решительно закапали перед начальником и не дали директору говорить. Ему стало как-то не по себе, и это ужасно терзало его.

Выручил его из этой беды Мицько.

— И мы, — прогремел Мицько декламаторским тоном, — мы благодарим пана начальника за честь!

Как громко начал, так же громко и закончил Мицько, а тишина вокруг него стала еще мертвенней. Мицько понял: беда! Но он был очень находчив и проворен и, может быть, больше всех боялся пана начальника. Подумал лишь минутку, — одну минуточку, — лицо его сразу прояснилось.

— Весь город, — продолжал радостно Мицько, прижав правую руку к груди и закатив глаза, — весь город — наши дети, наши матери и наши жены — чувствует великую благодарность к вам, высокоуважаемый пан начальник! Если б вам пришлось покинуть наш город, то вдогонку вам потекли бы реки наших слез. Но где бы вы ни были, память о вас останется в наших сердцах. Пусть же господь всевышний по благоволению своему сохранит вас на благо общества многие и многие лета!

При этих словах на весь зал эхом загремело громкое «многая лета» на новый мотив. Словно все были убеждены в том, что приветствие господину начальнику так и должно закончиться, и словно радовались, что Мицько нашелся и повернул все дело так, как следовало тому быть.

Запели тенора и басы, только не слышны были сопрано и альты. Пришлось Болотневичу наморщить лоб, скривить лицо и замахать руками, чтобы привлечь внимание удивленных девочек, так как они сами не догадались влить в хор свои тоненькие голоса. Разумеется, дети еще не понимали, что значит начальник!

Господин директор, который всегда пел в хоре вторым тенором, не знал нового мотива «многая лета», потому что не ходил на спевки. Но теперь ему казалось, что он обязательно должен петь, в противном же случае очень провинится перед начальником. И начал петь. Но пение получалось у него нескладно; поэтому Болотневич посмотрел на него зверем и сердито шепнул:

— Не фальшивьте!

Господин директор устыдился, испугался и сразу замолчал, но немного погодя присоединился ко вторым басам и, когда попадал в тон, гудел во все горло.

Только альбом не давал ему покоя. Директор держал его в руках, точно раскаленный уголь, и не знал, что с ним делать: отдать начальнику или вернуть девочкам. Ему и в голову не приходило, что альбом он может оставить себе.

Как принял пан начальник это чествование и что потом сказал он тем, кто пел ему «многая лета» на новый мотив, об этом и не дознаешься, потому что уж как Мицько ни слаб на язык, но и он молчал как могила и не сказал об этом ни словечка никому.

1904