Карибское море. Эспаньола
— Однако какова шпага у этого мерзавца! — Капитан Ришери принял из рук солдата трехгранный клинок, который тот отобрал у Кроуфорда и теперь с почтением подносил своему командиру.
Шпага была необычно широка у основания, но в отличие от виденных Ришери на войне с германцами колишмардов к острию сужалась плавной изящной линией. Она имела витую рукоять и довольно простую гарду с прямой крестовиной. Заметив возле самого эфеса из резной стали какие-то буквы, Ришери поднес шпагу к самым глазам. «Вас ему жертвую» — гласила надпись на старом клинке.
— Ого, — презрительно воскликнул шевалье, — эта скотина, оказывается, в душе еще и поэт!
Сзади медленно подошла Лукреция и, взглянув на клинок в руке капитана, зябко передернула плечами. Ришери краем глаза заметил женщину и резко обернулся, едва не задев ее платья лезвием своего трофея.
— Если я не ошибаюсь, сударыня, а что-то мне подсказывает, что я не ошибаюсь, это и есть то лицо, которое мы ищем? — очень тихо спросил Ришери, указывая эфесом шпаги на валяющегося возле него пленника, и на его побледневшем лице проступили желваки.
— Да, это он. — Лукреция хотела сказать это громко, но отчего-то голос ее сел. — Это он, — повторила она и добавила про себя: «Это он, мой пропавший жених».
На боку у ее ног лежал оборванный и избитый мужчина, локти которого были связаны за спиной, а ноги опутаны веревкой. Он с трудом повернул голову в ее сторону и разлепил заплывшие глаза. На его разбитых губах мелькнула улыбка.
— Кто алчно жаждет чем-то обладать, тот все готов отдать, чем он владеет, готов он все растратить, проиграть… — прошептал он, но не успел докончить, так как Ришери пнул его кончиком сапога в грудь.
Лукреция вздрогнула, словно шевалье ударил ее.
— А луч надежды меркнет и слабеет, — вдруг тихо произнесла Лукреция, и злобное торжество на миг исказило ее лицо. — Я обещала вернуться за тобой, Дик, и я вернулась.
— О милая леди Бертрам, — прохрипел пленник и попытался сплюнуть кровь, но не смог, и алая слюна потекла по его заросшему щетиной подбородку. Он облизнул распухшие губы. — Я все же сам закончу эту поэму. Итак, прекрасная леди! Пусть счастья ветерок тебя овеет, но день зловещий быстро настает, весть принеся о том, что ты — банкрот! — договорив, он расхохотался, но смех его быстро перешел в кашель, и он, дернувшись, уткнулся лицом в развороченную копытами лошадей землю, вдруг потеряв сознание.
В ту же секунду Лукреция почувствовала, что слабеет, и, не подхвати ее любезный шевалье под руку, она бы упала рядом с пленником.
— Мне что-то нехорошо, — пробормотала она и дотронулась пальцами до лица. Зубы ее стучали, и лишь усилием воли ей удалось подавить нервную дрожь, сотрясавшую все тело.
— Этот негодяй напугал вас? Слишком много чести вы оказали ему, разговаривая с ним.
Лукреция невидящими глазами посмотрела на капитана.
— А?! Что? С кем разговаривала?
— Аделаида, мне кажется, у вас начинается лихорадка. Эй, где этот вшивый доктор, эта индейская клизма, со своими порошками? Скорее сюда! Даме плохо!
Эстебано бесшумно вынырнул из-за пальмы и скользнул к Аделаиде, которая, сцепив руки, продолжала что-то бормотать себе под нос. Слишком учтиво поклонившись Ришери, так что этот поклон слегка смахивал на издевку, он с некоторым усилием высвободил руку миледи и внимательно оглядел ее, пощупав пульс.
— Я дам сеньоре порошок. Вы, сеньор, растворяйте в воде на один прием столько, сколько уместится на кончике ножа, и давайте ей пить. Что? Нет, это не лихорадка, это злой дух.
— Боже, в медицине остались одни дикари! Только злых духов нам еще не хватало! — шевалье Ришери воздел глаза к небу, тряхнул локонами короткого парика и, вздохнув, повел Лукрецию к палатке. — Да, кстати, — кивнул он своему помощнику, — проследите, чтобы этого, — он подбородком указал на лежавшего без сознания Кроуфорда, — привязали к дереву отдельно от других пленников, да выставите часового.
— Простите, сеньор, может, его стоило бы осмотреть? — вмешался индеец. — Мне кажется, он ранен.
— Охота вам возиться с этой скотиной. Впрочем, он нам еще нужен, так что поступайте, как вам угодно, — и Ришери, заботливо поддерживая Лукрецию, медленно повел ее в палатку, представлявшую собой кусок просмоленной парусины, натянутый на бамбуковые колья.
В соседней палатке Абрабанель не скрывал своей радости перед одновременно грустной и ликующей Элейной и, как всегда, невозмутимым Ван Дер Фельдом, который по-прежнему жевал мундштук своей неизменной трубки.
* * *
Человек, которого она так долго искала, теперь был в ее власти. Лукреция отняла от лица руки и поправила упавшие ей на лоб волосы.
— Он нужен нам живым, конечно, живым, зачем нам мертвый? — прошептала она, лихорадочно потирая руки, словно они были чем-то запачканы. Она сидела на дорожном сундуке, плечи ее были укрыты шерстяным плащом. Ее знобило.
Послышались шаги, и в палатку, наклонившись, вошел Ришери. Подойдя к ней, он с нежной робостью провел ей рукой по волосам.
— Все будет хорошо, Аделаида. Лекарство поможет.
Ощутив его прикосновение, Лукреция вздрогнула и отшатнулась от него, как от змеи.
— Оставь меня, — крикнула она и, вскочив, попятилась от него.
— Аделаида…
Но она, сорвав с себя его плащ, выбежала из палатки.
Она бежала, не обращая внимания ни на его встревоженные крики, ни на удивленно оборачивающихся на нее солдат, ни на внимательный, оценивающий взгляд Абрабанеля, которым он провожал ее до тех пор, пока она не скрылась за деревьями.
— Я спасу тебя, я спасу тебя, — бормотала она, как безумная, не замечая, что все дальше и дальше уходит от лагеря. — Я спасу тебя, потому что люблю… — произнеся это слово, она неожиданно остановилась, словно придя в себя.
Душа ее разрывалась от боли и отчаяния, и она, обхватив голову руками, без сил рухнула на землю. Слезы хлынули из ее глаз, а она скребла землю ногтями и кричала в обступавшую ее зеленую пустоту:
— Да, да, я люблю тебя, Роджер, слышишь, я люблю тебя… Будь ты проклят, проклят, — и она стучала по земле кулаками, не замечая, что руки ее уже разодраны в кровь.
Когда она пришла в себя, то увидела, что начало темнеть. Скорые в этих широтах сумерки уже сгущались в кронах деревьев, наползали из-за плотно переплетенных стволов, стелились по влажной траве. Глаза ее распухли от слез и плохо видели, из-под сломанных ногтей текла кровь. Она поднялась с земли, кое-как отряхнула налипшие на платье грязь и листья и огляделась.
Пора было возвращаться, только вот куда? Она убежала слишком далеко от лагеря, даже не заметив, в какую сторону. Она судорожно огляделась. Запоздалый страх перед этой лесной пустыней охватил ее, и она в ужасе прижалась к дереву. Вокруг не было ни души, огромные стволы колоннами уходили ввысь, а оттуда свешивались мясистые лианы, белесые корни орхидей, зеленые папоротники. Она заблудилась. Обняв себя за плечи, женщина боялась двинуться с места, повсюду теперь ей мерещились ползущие змеи, подкрадывающиеся хищники, следящие за ней индейцы или беглые рабы. Подавив крик, она искала выход, но мысли ускользали, кружились, путались в ее голове. Тогда она со всей силы укусила себя за руку и хлестнула по щеке.
«Заткнись, дура, — прошептала она себе. Что ты взбесилась как последняя шлюха. Ну-ка, приди в себя, или к утру от тебя не останется даже костей. Для начала попробуем понять, откуда я все-таки приперлась сюда. Идиотка, тупица, истеричка! — она в голос ругала себя последними словами, и от этого спокойствие медленно возвращалось к ней. — Тебе надо спасти его. Хватит, пора поставить точку в этой затянувшейся мелодраме», — она тряхнула головой и выпрямилась.
В ту же секунду справа от нее раздался хруст ломаемых веток. Она обернулась и увидела Ришери.
— Вы?! Что вы тут делаете? — вскричала она и топнула ногой.
— Вы как будто недовольны, Аделаида, — с мягким укором произнес капитан, — а между тем я искал вас. Опасно так далеко забираться в гилею, мадам.
— Это мое дело.
— Простите, мадам, — он подошел к ней вплотную и двумя пальцами аккуратно вынул сучок, запутавшийся у нее в волосах. — Я все понял, Аделаида, — тихо сказал он и взглянул ей в глаза. — Вы и вправду приносите гибель всякому, кто на вас посмотрит. Как голова Медузы, — он грустно усмехнулся. — Я люблю тебя, Аделаида, и я помогу тебе. Я устрою твоему жениху побег.
Она опустила голову и отвернулась. Безумная надежда захлестнула ее сердце, а в глазах сверкнул дьявольский огонь. «Я спасу тебя, Дик, любой ценой, — подумала она, — потому что и ты, и твои сокровища принадлежат только мне!» Но когда она повернулась к Ришери, то он смог разобрать на ее лице только нежность и слезы благодарности.
— Поскольку я уже становлюсь предателем, буду предателем до конца, — Ришери схватил ее за плечи. — Как там в Писании: «Что делаешь, делай скорее»? — он с силой привлек женщину к себе и жадно приник к ее губам. Потом, прижавшись к ее щеке, зашептал ей в ухо: — У индейца письмо за подписью короля. Он иезуит, и он привез мне приказ арестовать вас. Кольбер нынче слаб, а духовник короля отец Ла Шез силен. Но я убью индейца — и у нас развязаны руки.
Лукреция слушала капитана, опустив глаза. Она уже вполне справилась с собой: лицо ее вновь стало бесстрастным, а ум обрел обычную ясность.
— Хорошо, Франсуа, так и сделаем. А теперь нам пора возвращаться, не то наша затянувшаяся прогулка покажется некоторым слегка подозрительной.
* * *
В лагере французов готовились к ночлегу. Солдаты раскладывали одеяла поверх срубленных веток, часовые занимали посты, повар с подручными лениво споласкивали до блеска оттертый песком походный котел. Свободные от караула мужчины сбивались в кучи по интересам. Кто-то с азартом шлепал картами, строго запрещенными в походе, кто-то гремел костями в латунном стаканчике, кто-то грустно рассматривал дырявые чулки и прохудившиеся сапоги. Над лагерем плыл дымок костров, в него отдельными струйками вливался дым от трубок, красные огоньки которых то и дело вспыхивали с разных сторон. Из леса тянуло прелью, от лошадей — кислым потом и навозом, от отхожей ямы — дерьмом. Ришери вздохнул и поморщился: все-таки он был капитаном и не сильно любил запахи, неизбежные для сухопутной войны. Хорошо хоть, что поблизости не было походного лазарета, из которого неслись бы неизбежные вопли, перемешанные с проклятиями, а наиболее крепкие нервами солдаты выплескивали бы прямо из проемов медные тазики с мочой, калом, кровью и отрезанными членами. Да и пропитанная гноем корпия могла вызвать рвоту даже у самого крепкого бойца. Неподалеку заржала лошадь, ей ответила другая, третья фыркнула, и послышался лязг ведер — это поили уставших от жары и укусов насекомых коней. Хорошо, что все лошади были на ходу: в путешествии слишком многое зависело от этих животных.
Ришери откинул полог и выбрался наружу, думая о том, как выполнить обещание, данное им любимой женщине, и при этом не только не вызвать подозрений, но и постараться принести наименьший ущерб их общему делу. Довольно удачно Веселый Дик был привязан отдельно от остальных — его легко можно будет освободить, не вмешивая в это дело остальных пленников. Их с Аделаидой план был скроен на скорую руку и шит белыми нитками.
— Это безумие, — сказал он, когда Аделаида закончила излагать свои идеи.
— Фортуна любит тех, кто рискует! — с вызовом ответила она, и Ришери ничего не оставалось, кроме как рискнуть или признать себя неудачником. Он вздохнул и, посмотрев на свои холеные руки с траурной каймой под ногтями, с тоской оглядел лагерь. В море ему все было понятно. Была постоянная зависимость от капризов ветра и волн, была опасность умереть от жажды или цинги, была ясная цель и настоящий враг. Здесь, на суше, все немедленно теряло четкие очертания, твердь под ногами превращалась в зыбучие пески, и любое неверное слово сулило гибель. Вездесущие иезуиты, далекий Кольбер, несчастная Франция, таинственные сокровища, прекрасная Аделаида, полуголый индеец с письмом от короля, жидовские хитрости господина Абрабанеля и вонючие тупые пираты — все сплеталось в какой-то змеиный клубок, который хотелось, зажмурившись, отбросить от себя пинком ноги, а потом открыть глаза уже на выдраенной до блеска палубе своего корабля, чтобы паруса надувались ветром, на склянках сверкало солнце, а матросы, дружно запевая песню, тянули канаты. Он еще раз вздохнул и уже было нырнул под полог, как вдруг заметил закутанную в плащ фигурку, почти неразличимую в наступившей темноте.
Он галантно придержал кусок ткани, и через секунду довольная Аделаида скользнула внутрь его палатки. Она откинула капюшон и обернулась к нему. При скудном свете походной масляной лампы она была черт знает как хороша. Ее растрепанные волосы черными змеями скользили по плечам, смеющиеся губы обнажали краешки белоснежных зубов, а зеленые глаза-омуты светились торжеством.
— Дьявол меня побери, если эта дурочка не притравит сегодня своего папашу, — воскликнула она и протянула Ришери руки для поцелуя. — Когда луна пойдет на убыль, ты заберешь у Веселого Дика карту — настоящую карту, а взамен освободишь его и вернешь ему шпагу, — она кивнула в сторону трофейного клинка, который Ришери, знающий толк в оружии, заботливо обернул куском кожи. — И мы будем в расчете!
Шевалье вздрогнул и выпустил ее руки.
— О чем ты, Аделаида?
На секунду повисла неловкая тишина. В лесу пискнула какая-то тварь, и тут же, как по команде, гилея наполнилась воплями, стонами и уханьем.
Ни с того ни с сего ему вдруг ужасно захотелось домой, туда, где сонная Луара медленно катит свои воды мимо белокаменных замков, где вьется по стенам зеленый виноград, а по ночам пахнет розами и фиалками. И он подумал, как хорошо было бы, если бы он никогда не знал эту женщину. Или если бы она оказалась совсем другой. Нет, лучше бы никогда не знал.
— Не обращай внимания, Франсуа, — вдруг громко сказала мадам Аделаида. — Я сегодня сама не знаю, что делаю. Лучше дай мне вина, да лей побольше. А я расскажу тебе, как я уломала эту дуреху, — она громко рассмеялась и потерла руки, словно озябшая проститутка с Нового моста.
* * *
— …Я догадываюсь, что вы французская шпионка, и я не могу вам доверять, — говорила Элейна, вглядываясь в лицо миссис Аделаиды, словно ожидая, что та ее все же опровергнет.
— Жизнь — жестокая штука, — отвечала та, улыбаясь. В ее по-кошачьи удлиненных зеленых глазах не было ни удивления, ни сочувствия. — Я бы на вашем месте вообще никому не доверяла — ни вашему отцу, мечтающему повыгоднее сбыть вас с рук, ни вашему жениху Ван Дер Фельду, подсчитывающему барыши с вашего брака. Пожалуй, только тот юноша, англичанин с невинными голубыми глазами, что валяется сейчас под пальмами, пришелся мне по вкусу.
Элейн вспыхнула и наклонила голову.
— Что вам до него? — тихо проговорила она, пытаясь скрыть смущение.
— Ровным счетом никакого дела. Я не питаюсь юнцами и не нуждаюсь в доказательствах своей власти над мужчинами. Я просто искренне сочувствую вашей любви.
— Вы — искренне? Не смешите меня, — Элейна подняла голову и снова посмотрела в глаза Аделаиде.
— Да ведь и я когда-то любила, моя девочка, хотя тебе это и трудно представить, — Аделаида невесело улыбнулась.
— Так зачем вы вызвали меня сюда?
— Я договорилась с капитаном Ришери, и его часовые позволят вам поговорить с Уильямом. Вы только должны как-нибудь избавиться от опеки своего папеньки. Когда луна повиснет над вершиной вон той горы, вы подойдете к часовому и скажете ему условленную фразу: «Бог, Закон, Король», и он пропустит вас к пленникам. Если вы услышите звон шпаги, вы немедленно покинете Харта и вернетесь обратно. Это все, что я могу для вас сделать.
— Но мой отец… Мы спим с ним в одной палатке, и я не смогу выбраться незамеченной…
— Держите, — и госпожа Ванбъерскен вложила в руку Элейны маленький граненый флакон.
— Что это?
— Это снотворное, совершенно безвредное, я сама использую его от бессонницы. Вы вольете его в питье или ужин, и он спокойно проспит до самого утра. Смотрите только не попадайтесь на глаза индейцу. Это страшный человек.
— Но…
— Делайте, что я говорю, и вы сможете поговорить с вашим возлюбленным.
— Но почему вы помогаете мне?
— Мне кажется, из вредности. Мне так надоели коммерческие способности вашего батюшки, что я хочу насолить ему, — молодая женщина тихо рассмеялась и ободряюще пожала Элейне руку.
— Ну же, действуйте. Ваше счастье зависит только от вас.
Мадам Аделаида накинула на голову капюшон и, закутавшись в плащ, исчезла во мраке.
Элейна подняла голову и посмотрела на луну. До заветной вершины было еще очень далеко, и она, сжав в кулачке флакон, вернулась к себе.
* * *
Когда Уильям так необдуманно подталкивал Кроуфорда к погоне за людьми, похитившими Амбулена, ему и в голову не могло прийти, что эта затея так плохо для них кончится. Плохо — это еще слишком мягко сказано.
Не успели они пройти и двухсот ярдов, как чей-то голос произнес:
— Руки вверх, джентльмены! Именем короля Франции. И не думайте сопротивляться. Вы окружены.
Кроуфорд схватился за шпагу, которая вновь висела у него на бедре, но через секунду медленно поднял руки.
— Сдаемся! — сказал он.
Его спутники удивленно переглянулись, но, заметив нацеленные на них дула и выставленные клинки, послушно подняли руки. Силы были слишком неравны. Семеро против… примерно против двух с половиной дюжин отдохнувших, хорошо вооруженных и тренированных солдат французской регулярной армии.
Уильям застонал от собственного бессилия. Всегда у него все выходило по-дурацки. Плохо и наивно. Даже в дортуаре над ним смеялись старшие мальчики, потому что он любил читать рыцарские романы и описания путешествий и не любил сыпать в чернила сахар и мазать мелом скамьи в классах.
Однажды, когда они бегали наперегонки по заснеженному саду и, играя в войну, бросались снежками, он вдруг совсем поверил, что они с другом действительно в засаде и на самом деле окружены врагом. Теряя голос от мороза и волнения, он кричал своему товарищу: «Беги, беги, я задержу их» — и, загородив собой узкую тропу между сугробами, стал швырять снежки в нападавших. На его глазах кипели слезы, и он, верный оруженосец, был готов умереть, но не пропустить «сарацин» туда, куда мчался его израненный господин король Ричард Львиное Сердце. Его сопротивление было столь яростным, что он и вправду застопорил всю игру, и мальчишки, исполнявшие роли диких арабов, потом сказали ему, постукивая согнутым пальцем по лбу: «Ты что, Вилли, дурак? Это же игра такая!»… Уильям вздохнул и судорожно сглотнул слюну. Снег и голые черные деревья на фоне уныло-серого холодного неба исчезли, а перед глазами его была непроницаемая стена чужого, не знавшего вьюг и морозов леса.
Рядом, прижавшись к Уильяму боком и уронив ему голову на плечо, тихонько похрапывал Потрошитель. Слева, прислонившись спинами друг к другу, дремали Боб и Джон. Вечером, перед сном, их, по выражению солдата, «пустили прогуляться», развязав им ноги и руки и надев на шею веревки. Несколько солдат с палашами и пистолетами стояли вокруг, не спуская с них глаз. Так заботливые конюхи гоняют по кругу лошадей. Харту никогда не приходило в голову, что ходить по нужде под прицелом не только неудобно, но и мучительно стыдно. Потом им дали одну миску на всех, в которую повар щедро плеснул какой-то баланды и кинул горсть плесневелых мокрых сухарей.
— Ничуть не хуже, чем на баке! — философски заметил Потрошитель, извлекая червяка из сухаря. — Бывало, что и червяки были для нас праздником.
— Да и жевать мягче, когда десны пухнут от цинги, — поддержал своего квартирмейстера Боб, сворачивая пальмовый лист в кулек и сливая свою порцию баланды в эту импровизированную посуду.
— Я так понимаю, сэр, что вешать нас пока никто не собирается, — заметил Джон и улыбнулся, отчего изуродованная щека его уползла куда-то на ухо.
— Ну, Джон, от твоей улыбки и черви попрячутся, — сказал Потрошитель, жуя плесневелый сухарь.
— Приятного аппетита, господа, — сказал Уильям и, стараясь не дышать носом, принялся за еду.
— Слышь, мусью, а нашего капитана ты видел? — спросил Потрошитель, тщательно подбирая французские слова и хитровато поглядывая на сторожившего их во время ужина солдата.
— Это вы того молодца, что валяется сейчас носом в землю, называете капитаном? — спросил часовой и хмыкнул. Судя по всему, ему было ужасно интересно поговорить с «настоящими пиратами», лично против которых он ничего не имел.
— Угу, — ответил Потрошитель и улыбнулся, обнажая полный набор зубов.
— Его еще допрашивать будут, — чувствуя, что сейчас здесь все от него зависит, снисходительно проговорил солдат.
— Знать, ты здесь важная шишка, — уважительно подмигнул ему Потрошитель, а Джон и Боб тут же в унисон затрясли грязными нечесаными головами. — Ты здесь небось как у нас боцман, — продолжал Потрошитель, следя за малейшими изменениями в мимике часового. — Может, ты еще и подскажешь старым морским акулам, чего мы здесь мокнем кверху килем, как старые шлюпки?
— Кверху чем? — спросил часовой, и Потрошитель понял, что дело в шляпе.
— Задницами, вот чем, — Потрошитель снова ему подмигнул.
— A-а, — протянул солдат и гоготнул. — Небось вас тоже допрашивать будут.
— Когда я плавал с Черным Билли, — сказал Потрошитель со значением, — мы и не в такие передряги попадали.
— Да ну? Ты с самим Билли? Говорят, это он напал на нас в ту ночь.
— О, Билли — страшный мерзавец, — с укоризной произнес Потрошитель. — Ты знаешь, что у него на корабле не было даже Библии, а сам он никогда не осеняет себя крестным знамением?
— Врешь?
— Клянусь покрывалом Пресвятой Девы Марии!
— А ты морского дьявола видел? — часовой поудобнее оперся на свой палаш и жадно разглядывал Потрошителя.
— А как ты думаешь, кто мне такую клешню из руки сотворил? — Потрошитель почувствовал себя в своей стихии и приготовился к самозабвенному вранью.
— Ну, дело на мази, — шепнул Боб Харту и ухмыльнулся.
Уильям улыбнулся в ответ. На самом деле он ничего не мог слушать и ни о чем думать. Элейна была в сотне ярдов от него, а он, такой же пират и убийца, как и те, что сидели с ним плечо к плечу, был далек от нее, как никогда.
А теперь, пока его спутники храпят, он смотрит, как чужая луна медленно восходит на чужое небо, а чужие звезды слепо смотрят на чужую землю. Не дай Бог никому умереть на чужбине. Да еще прожив такую короткую и бессмысленную жизнь, в которой даже и подвигов-то никаких не было, и счастья не наблюдалось. Ему вспомнилась его первая встреча с Элейной, их первый разговор наедине, вспомнилось, как они встречали закаты на палубе «Медузы», вспомнился ее тихий нежный голос, и он скрипнул зубами от бессильной тоски. Эх, Уильям, Уильям! Зачем ты сбежал в Плимут, зачем забил себе голову романтическими бреднями, зачем влюбился в дочку еврея? Ненавидя себя, он даже пару раз стукнулся затылком о ствол большой пальмы, о которую опиралась его спина.
— Уильям, Уильям, проснись! — невесомая ручка схватила его за плечо, и, вздрогнув, Уильям открыл глаза.
Над ним, заглядывая ему в лицо огромными фиолетово-черными очами, склонилась Элейна.
— Нет, — тихо воскликнул Уильям. — Тебе нельзя здесь быть. Уходи! — он мучительно покраснел, представляя, в каком виде предстает перед своей возлюбленной и какой от него исходит запах. Что может быть страшнее для влюбленного самолюбия, чем обнаружить, что тебе свойственны все те низменные потребности и свойства человеческого тела, о которых в обществе даже и вспоминать неприлично!
— О нет, Уильям! Я должна была увидеть тебя!
— Но ты не можешь, Элейна, не должна говорить с тем человеком, каким я стал. Дворянина Уильяма Харта больше нет, я превратился в отброс человеческого общества, я потерял свою честь и опозорил свое имя! Я пролил кровь невинных людей и ты не можешь быть рядом со мной! — он говорил это торопливо, сбиваясь, словно боясь, что мужество изменит ему и он, вместо того чтобы сказать правду, начнет врать ей и унизит ее своей ложью. — Я возвращаю тебе твои клятвы и верю, что ты отдашь свое сердце человеку более достойному, чем я.
— Нет же, Уильям! — Элейна с силой тряхнула юношу за плечи и попыталась заглянуть ему в глаза. — Неправда! Ты знаешь, что это мой отец и его жадность толкнули тебя на этот путь! Отец служит своей вере и не может ослушаться, иначе его проклянут и ни один иудей, ни ашкенази, ни сефард не осквернят себя общением с ним! Но я — христианка, Уильям! Я верю, что нет такого преступления, такого греха, который не искупил бы наш Бог на Кресте! Разве ты оттолкнул бы меня, если бы волею случая я стала жертвой роковой ошибки или предательства? Разве ты усомнился бы во мне, если бы, плача, я умоляла тебя о прощении? Я люблю тебя, Уильям, люблю больше отца, и в этом единственное мое преступление! Ради того, чтобы говорить с тобой, я совершила ужасное: я подсыпала отцу в ужин снотворное, что дала мне эта страшная женщина. А теперь ты гонишь меня?
— Я прошу тебя, Элейна, не мучай меня, — Уильям взглянул в глаза Элейне, и она опустила свои. — Уходи. Ты знаешь, что я полюбил тебя еще там, в Плимуте, когда глупый юнец, размахивая сундуком, взбежал на палубу и увидел прекрасную незнакомку, увидел печальную девушку, которую не могла очернить даже грязь, если бы случайно упала на нее. Элейна, я бы по капле отдал за тебя кровь из своего сердца, я бы скорее умер, отрезав себе руки, чем осквернил бы тебя нечистым прикосновением. Уходи, я умоляю тебя. Пойми, у меня нет сил гнать тебя, и долг борется во мне с любовью! Уходи!
— Нет, Уильям, я не уйду. Видно, ты гонишь меня, потому что приключения и золото оказались сильнее твоей любви к еврейке. Что ж, я не виню тебя. Когда бы те самые губы, что сейчас произносят мой приговор, помнили бы, как шептали клятвы любви, они бы не посмели швырнуть мне в лицо это гордое «уходи». Куда мне идти, Уильям? Я предала отца, обманула жениха, подкупила часового, и все для чего? Чтобы ты оттолкнул меня на том основании, что ты меня недостоин? Дай мне хоть что-то решить в своей жизни, или и ты думаешь, что я вещь, которую можно продавать и менять, брать и отшвыривать?
Уильям хотел было что-то сказать. Элейна замолчала, но он так и не произнес ни слова, глядя куда-то мимо ее. Ему было больно. Странная боль в груди сдавила сердце, охладила руку и запульсировала в горле. Он хотел вздохнуть, но не смог: боль схватила легкие в ледяные тиски и медленно сжимала их, отнимая воздух.
— Но ведь и у меня есть гордость, Уильям. Если ты прогонишь меня, я уйду — как я могу навязывать себя тому, кому я стала в тягость? Но прошу тебя, пожалей меня, свою Элейну. Не убивай нашу любовь.
В опущенных глазах Уильяма мелькнули слезы, но он упрямо покачал головой. Боль не давала говорить, но он усилием воли овладел своим онемевшим языком и прошептал:
— Я не дам тебе сделать выбор, в котором ты слишком скоро упрекнешь меня. Я нищий пират, и в Англии меня ждет каторга.
— Глупец! Моих денег хватит на то, чтобы купить половину английского парламента, а не только вернуть тебе доброе имя! Я богата, Уильям, я страшно, безумно, колоссально богата! Мы уедем. У тебя будет титул, поместье, имя, корабль — все, что ты захочешь. Мы начнем свою жизнь заново! Мое состояние перешло мне от матери — единственной дочери купца из Антверпена, которому принадлежала вся торговля алмазами, рабами и слоновой костью на Берегу Скелетов. Оно независимо, и поэтому отец вынужден считаться со мной!
В эту секунду рядом с ними послышался какой-то шорох, они испуганно дернулись и замолчали. Но вокруг снова все было спокойно.
Превозмогая боль, иглой впивающуюся ему в сердце, Уильям наконец поднял голову и посмотрел в глаза Элейны, глаза, полные страстной мольбы и любви. Лицо его белело во мраке, на висках и верхней губе выступили мелкие капли пота. Он облизнул пересохшие губы и прошептал:
— Глупышка! Неужели ты думаешь, что я смогу уважать себя, спрятавшись под чужим именем, как под одеялом! Моя совесть запятнана: я убивал людей не на войне, не только защищаясь, а ради наживы. Моя мать, слушая, как в Лондоне у позорного столба зачитывают мое имя, небось молила Бога о том, чтобы он помиловал свое неразумное дитя. Мой отец, чьи седины я опозорил, сгорбившись, сидит ныне за столом, не смея и показаться в любимом трактире. Мои братья кровью смывают позор, которым я запятнал нашу фамилию. А я просто возьму и сменю имя… Нет, моя девочка, от себя не убежишь! — Харт усмехнулся и снова попытался облизнуть пересохшим языком потрескавшиеся губы. — Я люблю тебя, и я знаю, что больше никогда никого так не полюблю. И поэтому я отказываюсь от тебя. Негоже пачкать в грязи святыню только потому, что грязен ты сам.
— А я не оставлю тебя! — вдруг сказала Элейна и, не обращая никакого внимания на то, что от Харта действительно попахивало, как от козла, а щеки его покрывала щетина длиной в полдюйма, вдруг обняла его за шею и поцеловала в губы.
— Молодец девчонка! — громко раздалось у них под боком, и Элейна в ужасе отпрянула от Уильяма. — А я-то прям заслушался, как, бывало, дома, на театре! — сказал Потрошитель и одобрительно цыкнул зубом.
Уильям покраснел и неловко дернулся, словно хотел двинуть квартирмейстера под ребра. Элейна ойкнула и испуганно схватила Уильяма за руку. Тупая игла медленно отпускала сердце Уильяма, и, хотя он все еще плохо чувствовал левую часть своего тела, но вдруг переглянулся с Элейной, и молодые люди захохотали, давясь, прыская и тщетно пытаясь соблюсти хоть какую-то тишину.
В ту же секунду раздался какой-то шум, и тут же поляну огласил истошный вопль, который сменился отчаянной трелью флейты и барабанным боем.
— Сбежа-ал! И-и-и, сбежа-ал! Тревога! — истерично орал кто-то. Заспанные солдаты вскакивали и хватались за оружие. Из палаток высыпали голландцы и французы, часовые стреляли в воздух и размахивали горящими ветками.
— Я еще приду, — прошептала Элейна, и в ту же секунду железная рука шевалье схватила ее за плечо.
* * *
— О дочь моя, о, моя карта! — горестно вопил Абрабанель, бегая по гудящему, как растревоженный улей, лагерю. Воздух потихоньку начал сереть: приближался рассвет. — И это мое семя, это ветвь от корней моих!
— Дорогой Давид, что вы так бегаете? Молоденькие девушки, попадая под дурное влияние, часто поступают безрассудно, — заметил Ван Дер Фельд, тщетно пытаясь поймать своего будущего тестя и удержать его на одном месте.
— Но как она могла! Помочь! Этому! Мерзавцу Кроуфорду бежать! — запыхавшись, орал Абрабанель и бил ногой в волосатый ствол кокосовой пальмы. Наверху кокосы угрожающе тряслись и покачивались, а с дерева сыпалась какая-то труха. — Ночью пойти к этим страшным людям и разговаривать с ним, как будто он ее родственник! — Абрабанель, громко застенав, вырвался из рук голландца и снова закружил вокруг их палатки, как птица над разоренным гнездом, не забывая при этом то и дело внимательно вглядываться в лица французов, толпившихся неподалеку вокруг Ришери.
— Где она? Где эта гадюка? Это она во всем виновата, эта ведьма! — вдруг завизжал он, осторожно терзая свою манишку и ловко перепрыгивая через разбросанное по земле снаряжение.
— Я здесь, месье. Чем обязана?
Абрабанель не смог вовремя затормозить и с размаху влетел головой мадам Аделаиде прямо в грудь. Мадам пошатнулась, но выдержала удар.
С пальмы с громким стуком один за другим посыпались кокосы, и один из них, расколовшись, обдал сапоги Ван Дер Фельда липким соком.
Вежливо отстранившись, Аделаида поправила смятый корсаж и, ослепительно улыбнувшись, двумя пальчиками стряхнула соринку с кафтана коадьютора.
— Как я понимаю, мы разыгрываем второй акт замечательной, хотя и несколько подзабытой комедии «Венецианский купец»? Браво! Беру места в партере!
— Вы со своим Шекспиром надоели мне еще больше, чем этот треклятый Кроу… — оборвав сам себя, Абрабанель издал шипение, похожее на звук, с которым из плотно закрытой кастрюли вырывается пар: — Тс-с-с… хр-р… к-к… — просипел он и ударил кулаком себя по голове. Все сошлось, все стало на свои места. Шекспир выдал их.
— Я не могу согласиться с некоторыми пунктами ваших обвинений, — продолжала женщина, не обращая внимания на банкира и его состояние. — В конце концов, у вашей дочери был хоть какой-то смысл помогать пленникам. Но у меня-то не было никакого!
Но Абрабанель ее не слушал. Он вдруг все понял, обо всем догадался, все вспомнил. Ночью, когда снотворное, подсыпанное Элейной, подействовало, к Абрабанелю пришел Малох-Гавумес, Ангел смерти. Он был в белых чулках и черных кюлотах, на его арбе-канфосе висели спасительные кисти цицит, он был опоясан черным широким шелковым поясом и облачен в длинный черный шелковый кафтан с бархатными обшлагами. Поверх одежды он предусмотрительно накинул белый фартук мясника, а в руке держал острую бритву, которой он пресекает жизнь всех евреев. Лицо его было похоже на лицо могеля из старой синагоги, глубокие морщины сбегали от его носа ко рту, а усталые глаза были мудры и печальны. Там, где он стоял, пропадал свет, и холодом и пустотой веяло от его черной фигуры.
— Давид, сын Соломона, — выдохнул Ангел смерти. — Еще немного, и нить твоей жизни оборвется.
Язык Абрабанеля словно примерз к гортани, и он лишь затряс головой.
Малох-Гавумес вздохнул и порылся в кармане фартука. Отчего-то Абрабанелю показалось, что на белоснежном льне явственно проступают алые пятна крови. Вдруг сами собой появились и зажглись серебряные шандалы, а над головой посланника засияло семь священных огней. Откуда-то прилетел ветер и зашевелил на лбу банкира седые волосы.
Ангел смерти вынул из фартука кусок мятой пожелтевшей бумаги, и тут Абрабанель увидел, что вместо рук у Ангела цепкие птичьи лапы с длинными загнутыми когтями.
— Смотри, Давид, будь осторожен. Не торопи то время, когда придется тебе приложиться к отцам твоим, — Малох жестом раби развернул бумагу и зашевелил бескровными восковыми губами. Он что-то еще говорил, но уши Абрабанеля словно кто-то воском заткнул, и оттого он совсем не слышал, что говорит ему вестник. Набравшись смелости, он вскричал:
— О Малох-Гавумес, разве настало тебе время вскрыть мою жилу и произнести форму заклания? И что ты читаешь в той бумаге?
Но Ангел с острой стальной бритвой в когтях лишь покачал головой, тая во мгле, а в мозгу банкира отчетливо прозвучало: «Взвешен…»
Очнувшись, банкир обнаружил, что держится за сердце, а мерзкая воровка стоит напротив как ни в чем не бывало и что-то ему говорит. Она говорила бы и дальше, но Абрабанель махнул на нее левой рукой.
— …Никакого, — сказала женщина.
— Никакого???!!! — отдышавшись, банкир завопил так, что кони шарахнулись и испуганно заржали. Господин Абрабанель снова схватился за сердце и прислонился к пальме.
Миледи вдруг все поняла, как понял и он, и поистине дьявольская усмешка заплясала на ее розовых безупречных губах.
— Карта, где карта, скверная вы женщина?! — изнемогая, прохрипел банкир.
— У меня в корсаже, месье, — Лукреция рассмеялась и двумя белыми пальчиками вытащила кусок мятой, пожелтевшей от старости шелковой бумаги. На миг Абрабанелю показалось, что вместо ногтей ее пальцы заканчиваются острыми птичьими когтями.