Сигнал бедствия

Марвич Соломон Маркович

Первая глава

 

 

1. Белые и синие квадраты

Верхний этаж невысокого дома подавал сигнал бедствия.

Может быть, так лишь почудилось главстаршине Белякову, когда он взглянул на дом, мимо которого проходили он и Андронов — двое патрульных?

Нет, это был сигнал бедствия — каждый моряк, даже первогодок, сумел бы прочесть его.

Зимний ветер трепал лист тонкого картона возле форточки, над которой с верхнего карниза угрожающе свешивалась, как сталактит, тяжелая льдина.

Беляков чуть помедлил. Он старался вспомнить: раскачивался ли вчера на ветру этот лист картона?

Да, вчера сигнала не было, не могло его быть.

Все эти дни Беляков в составе патруля обходил окраинные улицы. Он внимательно присматривался ко всему на своем пути и тревожного сигнала, который в минуту бедствия поднимают на корабле, не пропустил бы.

Обычно обход заканчивался к утру. Беляков, с давних пор хорошо знавший этот приморский район Ленинграда, все не мог привыкнуть к тем переменам, которые принесли сюда война и блокада. Не узнать было улиц, где сотню лет жили судостроители.

Прежде вместе с рассветом начиналась перекличка заводских гудков.

В предрассветных сумерках над высоченными трубами взлетал легкий белый пар. Старожил мог различить в многоголосье гудков заводы и Нарвской, и далекой Выборгской, откуда доносился приглушенный расстоянием звук, и завод, стоявший на островке.

С грохотом, с бешеным звоном, разбрасывая искры и не зная остановок, мчались в депо платформы грузовых трамваев. Затем на проспекте появлялись ярко освещенные трамвайные поезда, и силуэты первых пассажиров отражались на замерзших стеклах. Окраина начинала свой день.

А теперь… Тяжело было проходить перед рассветом по пустым, замершим улицам. Но и через час, и через два часа дома будут казаться такими же необитаемыми, как сейчас. Ни в одном окне не зажжется огонь…

Рельсы лежали под горбатым пластом обледеневшего снега. Глубокая тишина владела окраинными улицами. Где-то в стороне угрюмо рокочет грузовик — видно, машина отчаянно пробивается в глубоких сугробах. Но вот и она затихла, заглох обессилевший мотор. И только порывистый ветер врывается в открытые подвалы, подворотни, свистит в разбитых водосточных трубах.

Но эта тишина ненадолго. Сегодня, как и в другие дни, ее скоро нарушат разрывы снарядов. Моряки из патруля давно уже знали, откуда и когда стреляют по городу. Орудия гитлеровцев стоят в пригородах: на Вороньей горе (с этой горы можно разглядеть Ленинград), возле станции Володарская (выйди там на берег залива — и увидишь Кронштадт). Фашисты бьют и наугад, по квадратам, и по открытым целям.

Всю ночь методично, с ровными интервалами, велась редкая стрельба. К рассвету она затихла. Короткая передышка…

Скупо прибавлялся свет. Тени сворачивались, и вновь выступала надо льдом черная баржа. А за оградой завода можно было различить на дальнем эллинге заметенный снегом высокий корпус недостроенного корабля.

Этот район, начиная с осени, охраняли морские патрули. Круглые сутки они ходили по набережным канала, по опустевшим улицам. Так и сегодня, когда стало светать, возле узкого пешеходного моста, державшегося на тросах, показались двое патрульных с винтовками на ремне. У них были багровые от ветра лица. Воротники полушубков покрылись ледяной пленкой.

Уже не в первый раз главстаршина Беляков говорил своему спутнику о том, что ко всему можно привыкнуть, даже к тому, что письма перестали приходить. А вот эта тишина, могильная тишина на улицах угнетает его, Белякова. Но Андронов не понимал товарища — тишина как тишина.

— Над чем, собственно, тут задумываться, главстаршина, друг мой? Война принесла сюда эту беду — тишину. Разделаемся с войной — и уйдет беда. Все ясно, точка…

— Ты потому так говоришь, что впервые здесь, — возражал Беляков. — Только год, как ты Балтику и Ленинград увидел. А я на этих улицах вырос, каждый дом знаю. Вон у того забора дрался с мальчишками. Лютые бои бывали… У того подъезда страдал, ох, и страдал же! Проводишь ее и не уходишь домой, стоишь… Подальше, видишь, крыша снесена? Это была наша школа. Куда ни посмотришь — все жило, кипело здесь…

— Может быть, может быть, главстаршина.

— Да нет! — с досадой сказал Беляков. — Ты пойми, почувствуй это!

Когда час-другой походишь с поднятым воротником полушубка, становится душно. Пусть колючий ветер, пусть мокрый снег, пусть метель, а хочется на минуту опустить меховой воротник, вздохнуть поглубже. Беляков так и сделал. Он смахнул с ресниц иней, расправил плечи, огляделся.

Они поднялись на пешеходный мост. И тогда главстаршина увидел раскачивавшийся на ветру топкий лист картона. Они перешли мост.

Беляков остановился и тронул спутника за рукав:

— Посмотри…

— Смотрю…

— И что видишь?

— Непонятно. Совсем непонятно… — Андронов также опустил воротник полушубка.

— Почему — непонятно? Похоже на флаг.

— Давай-ка поближе!

Они стали возле дома.

— Слушай, Алексей, было это вчера? — Беляков проверял себя.

— Нет, не было. Твердо помню.

— Гляди внимательнее. Что видишь?

— Квадраты, — почему-то тихо ответил Андронов.

— Сигнал это! Понимаешь?

— А ведь верно! Похоже…

Лист тонкого картона, трепетавший на ветру, был испещрен большими белыми и синими квадратами.

Теперь Беляков уже не чувствовал ни ветра, ни мороза и говорил возбужденно:

— В море такой сигнал поднимают, когда бедствие. А здесь? С кем-то, значит, беда!

Андронову подумалось: может быть, там, в верхнем этаже, лежит обессилевший, одинокий человек, к которому никто не заходит. И он вывесил разлинованный на квадраты картонный лист. Помощь зовет… Но такую беду найдешь сейчас в каждом доме осажденного города. И чем тут может помочь морской патруль? Ему поручено совсем другое… Тут помогают комсомольцы из добровольных бригад. Эти ребята, такие же голодные, как другие, но понапористее, бегали по темным лестницам, входили в промерзшие квартиры, навещали, ободряли ослабевших, помогали как могли — приносили воду, подовый хлеб, растапливали печурку, добывали лекарство, приводили врача.

Не к ним ли обращен сигнал? Но они не поймут его. Прочтет только моряк.

— Но, может, это не всерьез? — медленно проговорил Андронов.

— Не всерьез сейчас ничего не бывает… И видишь, что еще висит?

— А это зачем?

— Вот именно — зачем?

Они увидели фуражку морского командира, которая, так же как и кусок картона, была прикреплена на конце оборванного провода, свисавшего из окна.

— Нет, тут неспроста, — решил Беляков. — Проверить надо. А ну, мигом!

Спустя минуту они стояли на лестничной площадке второго этажа и изо всей силы стучали в дверь, стучали и прислушивались. Никто не отзывался, никого не привлек громкий, долгий стук. Ни одна дверь не открылась на лестнице.

— Изнутри дверь, видать, не заперта, — сказал Беляков. — Давай рванем.

Они рванули изо всей силы, но дверь не поддалась.

Беляков осветил фонариком дверь и прочел на медной дощечке: «В. М. Снесарев».

— Надо разыскать кого-нибудь, — предложил Андронов. — Кого-нибудь из здешних. Должны же быть люди в доме.

— Побегу. А ты стой здесь, — произнес Беляков и быстро пошел вниз.

Андронов снял с плеча винтовку и прислонился плечом к косяку.

Беляков долго не возвращался. Андронов опять начал стучать в дверь. И снова никто не отозвался. Дом молчал. Тишина была особая, злая. И Андронов остро чувствовал это.

Вдруг ему показалось, что внизу скрипнула дверь подъезда. Будто послышались осторожные, быстрые шаги. Спустя мгновение все стихло, словно внизу кто-то притаился.

— Кто там? — крикнул Андронов, перегнувшись через перила. — Отвечай! Выходи!

Он невольно вскинул винтовку. Ему не ответили.

— Почудилось, — сам себе сказал Андронов.

Но внизу что-то звякнуло о каменную плиту, и дверь громко захлопнулась.

— Стой! — крикнул Андронов уже после того, как закрылась дверь.

Он быстро сбежал по лестнице и выглянул на улицу, посмотрев в обе стороны. От дома за угол по свежему снегу вели следы. Андронов разглядел, что это были отпечатки не военных сапог. По-видимому, человек бежал. Кто он? Беляков пошел в другую сторону, его следы другие. Андронов постоял и снова поднялся на площадку второго этажа.

Минут десять спустя снизу послышался голос Белякова:

— Андронов!

— Я!

— Подожди еще! Сейчас придем.

На этот раз Беляков вернулся скоро. С ним шли немолодая женщина, закутанная так, что не различить было лица, и девушка лет двадцати.

— Дверь с капризом, — сказала девушка, вынув из кармана ключ на тесемочке. — Надя предупреждала.

С замком пришлось повозиться.

— Не волнуйтесь, — успокаивал девушку Беляков. — Дайте-ка ключ, я попробую.

— Нет, вы не сможете. Надя мне сказала, как надо открывать, — нервно отвечала девушка.

— Какая Надя?

— Ах да, вы ведь не знаете ее… — И девушка тянула за ручку, вертела ключом в скважине.

Беляков успел сообщить Андронову, что закутанная до глаз женщина — управдом. Нашел он ее в очереди за водой, возле проруби на канале. Эта женщина сказала ему, что во втором этаже живет инженер, по фамилии Снесарев, что он лежит больной, что к нему приходит помогать девушка с завода и ключ, вероятно, у нее. И больше никого в квартире нет. Девушку она знает в лицо и по имени. Потом Беляков вместе с управдомом отправились на завод. Оказалось, что вчера девушка слегла. Ключ она передала подруге.

— Какой же это завод? — спросил Андронов.

— Судостроительный.

Дверь, наконец, открылась. Из прихожей они попали в просторную комнату. Здесь были разбиты оконные стекла и гулял ветер. На диване, запорошенном снегом, валялись игрушки.

— Сюда! Сюда!.. — торопила девушка.

Она толкнула дверь, и все вчетвером бросились к, человеку, который лежал на полу возле печи, укрыв голову полушубком.

 

2. В глубоком сне

Снесарев не слышал, как его переносили на кровать, завертывали в два одеяла и в полушубок, как затопили печурку.

— Не умер, спит, — сказал Беляков, приложив ухо к сердцу. — Но спит как-то по-особому…

Он оглядел комнату, словно искал в ней объяснения того, что случилось.

Больного осторожно тормошили. Он глухо стонал, казалось, что вот-вот откроет глаза. Лицо его часто искажалось гримасой боли или кошмара, но он не просыпался.

— Андронов и вы, девушка, немедленно за доктором! Оба ищите! Мы побудем тут. Поскорей возвращайтесь.

Снесарев скрипел зубами, метался, невнятно бормотал что-то.

Пожилая усталая женщина, укутанная платками, сидела в полудреме возле печурки. Главстаршина внимательно глядел на спящего.

Белякову казалось, что этот человек делает огромные усилия, чтобы проснуться, но не может разорвать нити сна, опутавшие его. Да, сон странный…

Беляков отвернулся, посмотрел, как на льдинках, плотно покрывших уцелевшие в этой комнате стекла, чуть играет отраженное береговым снегом раннее солнце, и подумал вслух:

— Когда же это могло случиться? Ведь вчера я два раза проходил — утром и днем. Сигнала не было. Помню! И Андронов помнит. Зачем же он?..

— О чем вы, товарищ моряк? — Женщина у печки очнулась от полудремы и усталым движением провела по волосам. — Какой сигнал?..

Пришел доктор, старик на согнутых, дрожащих ногах, в пенсне с золотыми ободками, которое дрожало на сизом, распухшем носу. Доктор расстегнул старую, поношенную шубу, под нею виднелся белый несвежий халат. Он хотел было снять шубу, но раздумал. Взял Снесарева за руку, внимательно взглянул ему в лицо, приподнял веки.

— Усыплен, — тихо проговорил доктор. — Да, усыплен. Обычное снотворное действует слабее.

— Кто же усыпил его? — тревожно спросил Беляков.

— Тайна эта скрыта от меня. — И доктор развел руками. — Но бывают случаи, когда люди сами…

— Здесь такого не могло быть! Нелепо даже предположить это! — сердито сказала девушка.

— Вы его знаете? — спросил доктор.

— Да, знаю. Давно знаю!

— Не было ли в нем чего-нибудь такого?..

— Нет! Он хорошо держался, доктор. Он держался лучше, чем другие. Работал. А потом свалился, но духом не падал, даже шутил.

— Милая девушка, бывает, что голод ведет к психозам, и тогда человек теряет власть над собой…

— Здесь этого не могло быть. Никак не могло быть, доктор!

— Освободите ему руки.

Руки Снесарева, страшно исхудавшие, с бело-синей прозрачной кожей, бессильно легли поверх одеяла. Девушка обнажила их, осторожно закатала рукава шерстяного свитера и ночной рубашки до плеч. Снесарев приподнял голову. Всем показалось, что он сейчас откроет глаза. Но голова его тяжело упала на подушку.

Беляков шумно вздохнул.

Врач неторопливо оглядывал правую и левую руки, склонив пенсне к самой коже, и легкими движениями пальцев ощупывал ее.

— Припухлость. Видите? — обернулся он к Белякову. — След укола. Укол сделан грубо, вероятно наспех. Даже начинающая медицинская сестра сделает лучше…

— Но кто же сделал укол?

Врач пожал плечами:

— Если предположить, что он сам…

— Но нельзя же, доктор, думать, что он сам себе укол сделал, а потом вывесил сигнал и фуражку.

— Какой сигнал?

— Да вот, за окном… Белые и синие квадраты на листе картона — это сигнал бедствия. Мы по сигналу и пришли сюда, товарищ врач.

— Вы уверены, что это сигнал?

— Как же! Точно, товарищ врач! — Беляков говорил убежденно. — Каждый военмор поймет его. И еще морская фуражка на проволоке. Ее он вывесил, чтобы понятнее было.

— А все-таки ищите, товарищи военморы, шприц… — сказал доктор.

Андронов и Беляков стали усердно шарить по углам комнаты.

— Припухлость свежая, — продолжал доктор. — Укол сделан недавно. Если шприца здесь нет, значит, его унесли. Да-а… Пожалуй, тут действовала чужая рука: укол на правой стороне у самого плеча. Слабому человеку самому не дотянуться туда, да и трудно упереть иглу так, чтобы она не соскользнула. Нет, он не сам. А средство, вероятно, очень сильное…

Девушка тревожно спросила:

— А он… проснется?

Снесарев проснулся через полчаса. Он обвел комнату блуждающим взглядом, немного задерживая взгляд на каждом, и медленно, едва слышным голосом спросил:

— Где Надя? Она здесь или…

Девушка наклонилась над ним и, как-то по-детски всхлипнув, быстро заговорила:

— Василий Мироныч, голубчик! Это я, Галя.

— Галя?

— Да. Помните? Из копировочной. Надина подруга. Василий Мироныч, что случилось? Моряки заметили с улицы, что висит лист…

Снесарев провел рукой по лбу. Его голос стал громче, а взгляд беспокойным, озабоченным.

— Я спрашиваю, где Надя?

— Надя вчера слегла. Она мне поручила прийти к вам сегодня. Я хотела к двенадцати, но задержалась, и вот…

— Где Надя? Отвечайте толком.

— Лежит на заводе. У нас там комната для больных. А это я — Галя…

— Лежит? Она не выйдет сегодня с завода?

— Сегодня не сможет. Вы не беспокойтесь, Василий Мироныч…

— Погодите, погодите! Вот что: скажите ей, обязательно передайте, чтобы никуда не выходила с завода, пока не…

— Да нет же, она никуда не пойдет! Она мне поручила… Ведь у нее температура.

— Передайте сейчас же, черт возьми! Не лопочите, а слушайте! Температура! Она и с температурой уйдет. Я не буду спокоен… Идите! Идите!

Снесарев нетерпеливо приподнялся с подушек.

— Вас двое? — обратился он к морякам. — Оружие есть?.. Патрульные, да?.. Пусть один проводит ее на завод и сразу же назад. Так вернее будет, а то… Кто знает, не бродит ли он поблизости. Ведь он был здесь.

— Кто? — почти крикнул Беляков.

— Сейчас, сейчас… Я скажу…

В дверях Галя обернулась:

— Что еще передать Наде, Василий Мироныч?

— Пусть никуда не выходит! Только это. И что со мной все благополучно. Да не мешкайте! — прикрикнул Снесарев. — Идите!..

У него едва не сорвалось резкое слово.

Сознание полностью вернулось к Снесареву. В голове прояснилось. Он вспомнил отчетливо, до последней мелочи вспомнил все, чего произошло вчера вечером в этой комнате.

— Доктор, — позвал он, — я уже совершенно здоров, и мне необходимо поговорить с товарищем моряком.

— Ну, для того чтобы вы были здоровы, надо еще многое сделать. Лежите спокойно. Для вас это главное. Берегите силы, не двигайтесь.

— Да, надо многое сделать, но совсем другое. Надо выяснить. И как можно скорее… Попрошу, доктор, оставьте нас наедине — меня с этим товарищем. Не обижайтесь, пожалуйста, дело военное… И вас прошу… — Снесарев обратился к закутанной женщине, все еще дремавшей у печурки.

Врач и женщина вышли.

У постели сидел крепкий, широколицый моряк. Ему лет двадцать пять. Снесарев встречал таких среди патрульных, которые ходят по улицам возле завода. Может быть, и этого встречал.

— Товарищ…

— Беляков.

— Товарищ Беляков, вот что… Не знаю, как и сказать.

— Слушаю, слушаю вас, товарищ Снесарев. Говорите! Что нужно — сделаем. Вы сигнал повесили?

— Да, я.

— Мы его заметили. Что случилось?

Снесарев испытующе посмотрел на Белякова. Поверит ли этот моряк тому, что услышит сейчас? Поверит ли, что все это не ночной кошмар больного, ослабевшего человека? Чем доказать?

Беляков был весь внимание. Он порозовел от волнения и с полным доверием, с жгучим ожиданием глядел на Снесарева.

— Ваш товарищ вернется минут через пять — завод ведь рядом, и вы сразу должны начать действовать! Нельзя терять ни минуты…

Так Снесарев начал свой удивительный рассказ о том, что произошло здесь, в комнате.

Но когда это случилось? На этот вопрос Снесарев не мог бы ответить сам себе. Час назад или, может быть, глубокой ночью? А сейчас утро, в комнате светло. Зимой поздно светает. Когда же он был усыплен? Сколько часов проспал? Все было именно так, как он, лежа, рассказывает сейчас моряку. Но там, за чертой вражеской блокады, на земле, где не раздаются выстрелы, где живут теперь его жена и дочь, это может показаться невероятным.

Да и моряк был поражен. Он негромко сказал, выслушав Снесарева:

— Вот какие повороты бывают на войне.

Он верил Снесареву и, когда Андронов вернулся, бросился к двери, крикнув на пороге:

— Я скоро вернусь! Оставайся здесь, жди меня!

 

3. Голос из полутьмы

То, о чем торопливо рассказал Снесарев Белякову, случилось накануне, вечером.

Начинало темнеть. На другой стороне канала над крышами, заваленными снегом, рдела полоса заката. Она опускалась ниже и ниже. И вот уже последние лучи скользнули по черной барже, вмерзшей в лед, и лиловые тени быстро поползли по снегу.

Больной очнулся. На столе мигал крошечный светильник.

Надя, навещавшая его, ушла несколько минут назад. На столе под опрокинутым котелком лежал кусочек хлеба, а под блюдцем — квадратик сахара и подмороженная луковица. Девушка истопила печь. Миску с кашей она закутала в полушубок и поставила на стул, рядом, — стоит только протянуть руку. «Пусть Василий Мироныч не поднимается, — сказала на прощание Надя, — если постучат в дверь».

— Если у кого-нибудь из своих будет срочное дело к вам, Василий Мироныч, я ключ передам.

— Срочное дело? Ко мне? Теперь?.. — Снесарев устало улыбнулся.

И это не понравилось Наде. Она сухо сказала, что зайдет завтра, а сейчас ей пора.

— Вы запомнили, Василий Мироныч? Если будут стучать, не поднимайтесь, не открывайте ни в коем случае!

Все это она проговорила быстро, отрывисто, с преувеличенной деловитостью. И Василий Мироныч понял, что Надя сама смертельно устала, вероятно, больна. Ей надо бы пойти лечь, отдохнуть.

— О себе подумайте, Наденька, — сказал Снесарев. — Вы не железная…

— Ах, оставьте, Василий Мироныч! — досадливо перебила его Надя. — Мне ничего не сделается… Так будьте умницей. Не делайте лишних движений. Завтра увидимся… — Она улыбнулась: — Я не железная, верно, но пока что крепче всех на заводе. Женщины в беде всегда сильнее вас!

— Откуда эта философия?

— Не философия, а наблюдения. Они подтверждаются фактами.

— Даже так?

— Ну конечно. Из женщин мало кто слег.

Надя застегнула ватник и вышла. Он слышал, как щелкнул замок закрываемой пружиной двери.

Снесарев задумался, понеслись беспорядочные воспоминания. Потом наступило забытье. Вскоре он проснулся.

На столике у кровати сидела крыса. Блестящими глазами поглядывала на больного крупная отощавшая крыса. Снесарев уже видел ее однажды. Крыса не боялась его. Она выползала из норы, когда больной оставался один. Она понимала, что сейчас у него нет сил пошевелиться, согнать ее. Крыса обошла котелок, обнюхала и, уткнувшись в него лапами и мордой, стала двигать к краю столика. Она двигала тяжелый котелок медленно, напрягаясь всем телом. Внезапно рядом кто-то шевельнулся. Крыса спрыгнула на пол и исчезла.

Василий Мироныч почувствовал, что в комнате кто-то стоит. Человек шагнул из темной полосы от двери.

— Инженер Снесарев? — медленно спросил он и, придвинув к себе стул, сел.

Снесарев не различал его лица и в желтом свете мигалки видел только длинную меховую куртку. Он подумал, что продолжается тяжелый сон, который переходит в кошмар — такое уже бывало, — и не отвечал.

Но человек повторил:

— Василий Миронович Снесарев?

И тогда Снесарев тихо спросил:

— Кто вы?

— Вот вы и подали голос. Но кто я — неважно… Я стоял и смотрел за единоборством крысы с котелком, а вы не в силах были помешать даже ей. — Незнакомец коротко засмеялся. — Плохо ваше дело, больной. Но я смогу спасти вас. Я говорю о настоящей помощи, а не о такой… — Незнакомец отчетливо выговаривал каждую букву. Он приподнял медный котелок: — Хлеб под бронированным колпаком! Но еще минута — и крыса свалила бы колпак, унесла хлеб. Я помешал ей. Я хочу поговорить с вами о другой броне…

Снесарев пытался разглядеть лицо незнакомца, но тот все время держался в полутемной полосе. Кажется, он был высок ростом и худощав.

— Как вы вошли сюда? Кто вам дал ключ?

— Безразлично. Ключ — ерунда… Слушайте, инженер Снесарев! Будем говорить по-деловому. И от этого разговора зависит — встанете вы или нет. Но раньше исправим одну неточность. Я люблю порядок.

Незнакомец подошел к стенке и сорвал три листика календаря.

— Сегодня не 24 декабря, а 27 декабря. Девушка, что была у вас, не обращает внимания на такие мелочи, и вы тоже. Вы в той стадии истощения, когда начинается апатия. Обреченные забывают о календаре. Время для них остановилось… Вы, кажется, сказали: нет? Зачем вы спорите? Берегите силы. Так сказала эта девушка…

— Надя? — вырвалось у Снесарева.

— Да, ее зовут Надя.

— Вы ее видели?

— Лишний вопрос, инженер Василий Миронович Снесарев… Итак, сегодня 27 декабря 1941 года. Когда вы покупали этот календарь, вам и в голову не могло прийти, что к Новому году будете умирать от голода в пустом доме, в осажденном городе. О-о! Тогда мир вам казался прочным, рядом была дорогая жена, ребенок. И вот ничего этого нет! И вы на краю смерти. И вы умрете, если я вам не помогу! Вы умный человек и понимаете, что за помощь надо платить.

Снесареву вновь казалось, что он в тяжелом забытьи, что его мучит наваждение. А незнакомец продолжал говорить. Снесарев, полузакрыв глаза, слушал. «Нет, это не кошмар!» — мелькнуло в его сознании, и он широко открыл глаза, стараясь запомнить каждое слово.

Незнакомец знает о конструкции, о его последней работе. Как же он узнал?.. Конструкция еще не завершена. И хватит ли у Снесарева сил закончить работу?.. О ней уже известно врагам. Один из них находится в этой комнате. У Снесарева нет сил сопротивляться, он никого не может позвать на помощь. И весь дом почти пуст.

Этот человек сказал: «Другая броня». Значит, ему известно не все содержание неоконченной работы. Ясно, что он не инженер. Специалист говорил бы иначе, более профессионально, о деталях, о технической стороне дела. А у этого только общие слова.

Кто-то навел врага на след. Враг пришел добыть сведения. Предстоит борьба. Снесареву уже не казалось невероятным появление незнакомца, который все время держится так, что невозможно разглядеть его лицо.

Надя! Она в опасности! Незнакомец знает ее, упомянул о ее словах. Значит, враги следят за Надей.

— Вы ничего не добьетесь, — сказал Снесарев. — Я не могу помешать вам уйти отсюда, но из города вы не уйдете. В этом я уверен!

Незнакомец поднялся и стал спиной к кровати.

— Слушайте, Снесарев, — заговорил он после короткого молчания, — в вас говорит не сила, а только истерика. Поза… Последняя… Вам кажется, что вы герой, что вы способны сопротивляться. Красивые слова! А нужен расчет. Только я могу поднять вас на ноги. Посмотрим, много ли осталось в вас жизни…

На лицо Снесарева упал луч карманного фонаря. Он невольно зажмурил глаза. Незнакомец сбросил одеяло. Луч скользнул по плечам больного, по руке. Человек крепко держал его за кисть, нащупывая пульс.

— Слабо, очень слабо бьется сердце, — продолжал он все так же бесстрастно. — Запас жизни всего на несколько дней… Я знаю в этом толк. Я видел подобное. В наши руки попадали и ученые и изобретатели, которые не желали расстаться со своими секретами. Мы у них добивались ответа серьезными средствами, да, сильными и жестокими средствами… Говорю вам как опытный в этом деле человек. Так вот, инженер Василий Миронович Снесарев, у вас всего несколько дней жизни. Вам нужны тысячи калорий, чтобы восстановить жизнь. Эти тысячи калорий я могу вам дать. От вас требую немного. Все равно ваш город обречен. Я говорю о вашем корабле. Мне известно, что с начала войны способный конструктор Снесарев работал над проектом нового корабля. Мы способных людей ценим…

«Неопределенные слова, — подумал Снесарев. — Новый корабль… Вряд ли он знает, какой это корабль, какое у него назначение».

— Я жду, Снесарев… — И вдруг незнакомец тревожно спросил: — Что это? Кто это?

Даже в полутьме было видно, что он вздрогнул. За окном слышался легкий шорох, будто кто-то скреб снаружи по обледеневшему стеклу. Звук повторился несколько раз.

Снесарев тихо засмеялся:

— Разве можно достать до второго этажа? Оборванный провод испугал вас… Нет, вы обязательно попадетесь! А теперь можете делать со мной что хотите.

— Я вовсе не собираюсь что-то делать с вами. Я пришел к вам с деловым предложением.

Незнакомец говорил уже не бесстрастно, а торопливо и раздраженно. Он расхаживал в темной полосе комнаты из угла в угол.

— Я веду честный торг. Вот моя цена! Вам никто не сможет дать этого. Вот! — Он положил на кровать Снесарева мешок и переставил мигалку к изголовью. — О таком вы помните еще? Не забыли? Предметы из другого мира, до которого вам не добраться без моей помощи.

Разговаривая, он вынимал из мешка банки сгущенного молока, плитки шоколада, масло, какао, колбасу. А Снесарев смотрел только на его пальцы с желтыми ногтями, снующие в свете мигалки. Лишь на мгновение они встретились взглядом. И Снесарев заметил, что веки незнакомца подергиваются в нервном тике.

— Встаньте, господин Снесарев, обыщите весь район! Нигде этого не найдете! Люди готовы отдать рояль за простой каравай хлеба! Я деловой человек. За такой мешок я мог бы получить то, что аккуратная, трудолюбивая семья наживает за целую жизнь. Неужели вы не знает об этом?

— Нет, знаю. И есть негодяи, которые богатеют на этом!

— Просто деловые люди, которые извлекают выгоду при любых обстоятельствах. А, понимаю… — Незнакомец заговорил совсем другим, спокойным голосом, с оттенком добродушного лукавства. — Понимаю. Вы опасаетесь, что его богатство только приманка? Вы откроете секрет и ничего не получите взамен? Нет, нет, это было бы неумно с моей стороны. Вы имеете дело с солидной, так сказать, фирмой. Сделка солидная. Продаете вашу работу с выгодой и уходите от смерти… А гибель неизбежна. Глупо думать, что город спасется, господин Снесарев, совсем глупо! Война вами проиграна! Для кого вы бережете секрет? Для мертвых?.. Город не может жить без хлеба, без воды, без тепла, без надежды.

— Без надежды? Она есть у всех, даже у умирающих.

— Глупости! Нет, все здесь пойдет к черту! К черту!

Это была единственная фраза, которую незнакомец сказал по-немецки. Он ее выкрикнул изменившимся голосом, сжав зубы и топнув ногой.

Неожиданно он включил репродуктор. Снесарев прислушался. Знакомые звуки наполняли полутемную комнату. Передавали Шестую симфонию Чайковского. Но звуки были слабые, едва различимые.

— Это, кажется, с другой планеты? — Незнакомец смеялся. — Они делают вид, что не гибнут! Можно умилиться. У них нет воды, а они музицируют! Смешно. А почему так плохо слышно? Потому что падает напряжение. Оно падает во всем. И так всюду в этом городе. Он обречен!

— Вы словно убеждаете сами себя, — сказал Снесарев.

— Что? — Незнакомец повернулся к нему. (И Снесарев разглядел костистый нос, длинное лицо.) — Убеждаю себя?

— Да. Вы думаете, что если дают очень мало хлеба, если от голода погибли уже многие, то народ не устоит? Нет, господин деловой человек! Вам многого не понять. Вы столкнулись с людьми, которых не знаете…

— Зачем вы это говорите, бедняга Снесарев?

— Зачем? Как же… Вы появились в моей комнате, вы помогли мне понять, каковы они, наши враги! Ничего загадочного…

— Что ж, господин Снесарев… — Незнакомец был скова спокоен. — Я не должен был позволить вам так говорить. Но я извиняю, извиняю… Вернемся к делу. Ведь мы еще не договорились! Где ваши расчеты, документы? Я знаю, что проект не доработан. Говорите, я буду записывать. Так вы обеспечите себе тысячи калорий, без которых вам не встать, и солидное положение в будущем. В нашей системе предусмотрены такие люди, такие места — не очень видные, но вполне прочные. А о том, что вы говорили, забудьте! Эти мысли вам ничего не принесут… Вы хотите видеть вашу жену? Вашу маленькую дочь Людмилу Васильевну? Так ее зовут, да?.. Так где же эти расчеты?..

Снесарев молчал. Он еще раз подумал, что этот человек не инженер.

 

4. Мысль, расчеты, интуиция

В сентябре, когда начались артиллерийские обстрелы осажденного Ленинграда, было разрушено конструкторское бюро.

Снаряд разорвался под стеклянным колпаком крыши. Чертежные столы были перевернуты, папки выброшены из шкафов, бумаги разлетелись. К счастью, это случилось ночью, когда в бюро никого не было. Конструкторы взяли уцелевшие документы и перебрались в тесное, плохо приспособленное для работы помещение, без стеклянного колпака. Через неделю и туда ударил снаряд.

Пришлось рассредоточиться. Работы у конструкторов становилось мало — закрывался цех за цехом. Завод замирал. Все ушли с эллинга, оставив большой, недостроенный корабль, который уже не было смысла спускать на воду. В городе начинался голод.

В это время Снесарев работал над новым проектом. Мысль о нем появилась у Снесарева давно — еще до войны.

…Однажды летом в выходной день Снесарев и его друг со студенческих времен, инженер со смешной фамилией Стриж, выбрались за город. Они отправились на малолитражке, которую Стриж сам собрал. На вид машина была неказистая — колеса широкого сечения, кузов какой-то куцый, а капот слишком большой. Когда она стояла у подъезда, шоферы озадаченно посматривали на нее и недоуменно спрашивали:

— А какая же это марка?

Владелец невозмутимо отвечал:

— Марка на радиаторе.

И шофер, всматриваясь в узорчатые латинские буквы из алюминия, разбирал вслух:

— С-т-р-и-г-е.

— Стриж, — поправлял владелец машины. — Так читается по-французски.

Он был выдумщик, Миша Стриж, великолепный конструктор, мастер на все руки, веселый человек, чудесный товарищ.

В ту поездку Снесарев хотел взять жену и Люду. Но Марина отказалась ехать на «сомнительном драндулете», как она называла малолитражку Стрижа, и не отпустила Люду. Марина в тот день отправилась к родным и обещала вернуться только к вечеру. Снесарев и Стриж вдвоем поехали по берегу Финского залива.

С шоссе они съехали на узкую дачную дорогу, оставили машину под соснами вблизи пляжа. Это был берег Лахты. Снесарев и Стриж искупались, потом долго сидели на берегу, пили из парафиновых стаканчиков пиво, закусывали, смотрели на море.

В километре от них, почти не видные за высокими каскадами пены и брызг, искрясь на солнце, проносились торпедные катера. Шли учебные занятия. Катера делали резкие развороты и вдруг стопорили на полном ходу. Снесарев знал, что в мгновение, когда замирает мотор, катер вздрагивает всем корпусом. Безотказен могучий мотор. Торпедный катер можно на высшей скорости направить на каменную стенку и внезапно остановить в нескольких метрах от нее. И, когда мотор выключен, уже не грозное боевое судно, а утлое суденышко покачивается на легкой волне.

— Смотри! — шепотом сказал Снесарев. — Сейчас они…

Катера неподвижно стояли в километре от них. Но вот взметнулись водяные каскады, и катера сразу исчезли. И можно было понять, почему люди на пляже захлопали ладонями: неожиданная и такая красивая картина.

— У малого флота большое будущее, — сказал Снесарев.

— Это оспаривают, — заметил Стриж.

— Придет время, и перестанут оспаривать.

— В этом ты прав. А если сейчас спорят, то не потому, что убеждены в противном, не потому, что имеют веские аргументы.

— Почему же еще? — лениво спросил Снесарев.

— Почему? Тут, дружище, сказываются традиции, инерция мысли, обыкновенная косность. Знаешь, я хорошо запомнил слова академика Крылова, нашего корабельщика. Размышляя о природе косности, старик сказал: «Если какая-либо нелепость стала рутиной, то, чем эта нелепость абсурднее, тем труднее ее уничтожать».

— Здо́рово сказано!

— Представь себе старого, очень знающего специалиста, — продолжал Миша. — У него давно сложились свои взгляды. Когда он был молод, когда он шел к успеху, эти взгляды казались незыблемыми, самыми передовыми. И теперь ему нелегко менять их. Нелегко признать равноправными кумир его молодости — линкор и малый корабль.

— И еще труднее согласиться с тем, что малому кораблю принадлежит большое будущее, — подхватил Снесарев. — Надо менять систему взглядов, менять на ходу…

— Но без этого теперь нельзя. Абсолютно нельзя.

Друзья замолчали, глядя в море. И в эту минуту, под солнцем на тихом пляже, Снесарев почувствовал, что именно теперь ему особенно ясной стала идея, которая недавно возникла у него.

В его представлении возникал новый корабль, по сравнению с громадами линкоров малый и дешевый, но сильный, сверхбыстроходный, с маневренностью ящерицы, вооруженный боевыми ракетами и торпедами-молниями. Надежная, но легкая весом броня нового типа… И главное — быстроходность, еще не виданная на море. Она достигается благодаря водяным крыльям. Да, да! Из киля корабля под водой выдвигаются небольшие крылья-плоскости, и, набирая скорость, корабль начнет скользить на них по поверхности моря, почти не испытывая сопротивления воды.

Оба они, и Снесарев и Стриж, чувствовали, что приближается время грозных испытаний, что германский фашизм неизбежно навяжет всему миру и Родине войну. Такая война может стать долгой и тяжелой.

«Отныне стол конструктора — это наша точка обороны», — говорил в то время Снесарев.

Мысль, которой Снесарев поделился с другом на берегу залива в Лахте, не сразу увлекла Мишу. И это было неприятно Снесареву.

— Считаешь, что неосуществимо? Прожектерство? — спросил он.

— Нет, не прожектерство, конечно. Но тебе лучше знать.

— Увы, пока не лучше. Я ведь в самом начале работы. Что ты скажешь о самой мысли?

— Премногозначительно!..

Это было одно из словечек Миши.

— Прошу по-серьезному. Я ведь с твоим мнением всегда считался.

— Ах, по-серьезному? Ну, тогда не знаю, кому труднее — тебе или… скажем… Резерфорду.

— При чем тут Резерфорд?

— Ну как же! Ему понадобилась колоссальная энергия, чтобы превратить один элемент в другой. Но это подсчитано. А какая сила нужна для того, чтобы превратить корабль одного типа в другой, не могу себе представить. И много, так сказать, фантастики.

— Да не превратить, а создать новый корабль! Вот не ожидал, Миша, что ты так примитивно… — Снесарев поморщился. — А насчет фантастики, так ведь это программа-максимум. А для начала можно создать корабль с более скромными достоинствами — например, без крылышек.

Стриж рассмеялся:

— Ну, польза-то есть и от моей примитивности.

— Какая польза?

— Представь себе, как встретят твой проект, если даже я, твой друг… Однако отбросим шутки. — Миша стал серьезен. — Корабль, говоришь, должен быть малым, быстрым, маневренным. Сколько же нужно лошадиных сил и как они уместятся на твоем малом корабле? — Последние слова Стриж произнес с расстановкой.

— Вот это деловой вопрос. Жду других.

— Пожалуйста. Что такое в наше время конструктор-машиностроитель? Это тот, кто воюет с массой вещества.

— Туманно и неопределенно…

— Постой. Он прежде всего, не говоря уже о прочности, должен обеспечить большую скорость. Потому он и борется с весом конструкции.

— Это присказка, Миша. Дальше!

— В прошлом веке конструктор не очень заботился о размерах, о габарите. А теперь это на первом плане. Тебе нужна большая скорость, малый габарит, надежная броня, солидное вооружение. Все эти требования в корне враждебны друг другу. Как ты их примиришь? Как совместишь?

— Перед противоречиями не отступают.

— Красиво сказано.

— Я еще не рассчитал до конца. Но чувствую, что их можно совместить. У конструкторов также бывает интуиция.

Спичечным коробком Снесарев задумчиво чертил на песке лахтинского пляжа первый эскиз малого корабля. Набежавшая волна смыла рисунок.

— Вот так практика смоет твой замысел… — усмехнулся Стриж. — Нет, нет, я шучу!

— У тебя бывают шутки поостроумнее… — Снесарев был немного обижен.

Но осенью 1941 года, после того как началась осада Ленинграда, Снесарев показал Стрижу первые расчеты, и тот поверил в замысел друга. Они стали работать вместе. Вскоре после того, как Снесарев отправил жену и дочь в эвакуацию. Стриж поселился у него. Квартира опустела. На диване лежал забытый при сборах в дорогу большой плюшевый медведь — давний подарок Стрижа. Тогда Людочка, взвизгнув, с разбегу прыгнула на Стрижа и, карабкаясь по его длинной фигуре, закричала: «Дядя Миша принес Мишу!»

Оттого, что квартира опустела (через площадку — тоже пустая), оттого, что на диване лежит забытый Мишка, друзьям взгрустнулось, в первый вечер они молча пили чай, а потом, ложась спать, вспоминали вполголоса о недавней жизни, о ее радостях и разных забавных случаях, о таком недавнем и далеком.

Так повспоминали они дня два-три подряд, а потом, по молчаливому согласию, отказались от воспоминаний.

И внешне и по характеру друзья — а друзьями они стали с первого дня учебы в Кораблестроительном институте — были совсем разные люди.

Снесарев с юности солиден на вид, коренаст, не очень разговорчив, собран, нередко резок, с жесткими, ежиком, волосами. Когда он думал, то крепко сжимал губы. Это движение перешло к дочке. Когда Люда соображала, куда ей посадить куклу — возле тарелки или возле вазы с цветами, она делала пресерьезную физиономию и сжимала губы. Смеялась жена, хохотал Миша. Людмилу в такие минуты называли: «конструктор Снесарев в следующем поколении».

Миша был мальчишист и в двадцать, и в тридцать лет, и в тридцать два года — последний год его жизни. Длинный, подвижный, с лохматыми волосами, которые, как говорил заводской парикмахер, «невозможно отлегулировать», хохочущий по любому поводу, иногда шумный до утомительности.

В этой же комнате, в столовой, где они теперь уныло пили чай, Мише пришлось выслушать неприятные и, как оказалось впоследствии, несправедливые слова. И Снесареву, и его жене Марине, которая также знала Мишу со студенческих времен, не понравилось его сближение с Надей — девушкой, работавшей в копировочной.

— Миша, давайте говорить в открытую, — предложила однажды Марина. — По-дружески. Вопрос, правда, деликатный. Но ведь мы друзья и, думаю, имеем право?

— Какой вопрос? — Миша будто бы не понял.

— Ой, Миша, не увиливайте! — Марина всплеснула полными руками. — Не думала, что вы такой трус! Ладно, молчу… Хотите кизилового варенья?

— Очень люблю кизиловое, особенно вашей варки.

Марина положила варенья в блюдечко, взглянула Мише прямо в глаза и решительно заявила:

— Все-таки буду говорить. Нравится вам или не нравится, а скажу.

— Что же вы такое скажете?

— А то, что мне не по душе ваш проект.

— Какой проект? Вы о какой конструкции?

— Опять увиливаете? Нет, не отстану от вас… Надо, надо сказать!

Последнее относилось к Снесареву, который развел руками, видимо подавая жене знак, что лучше прекратить этот разговор, если Миша отказывался поддерживать его.

— Проект вашей женитьбы мне не по душе, Миша! — отрезала Марина.

— А мне, признаться, он по душе…

— Вот то-то и плохо. Я говорю это вам как женщина. Мы это лучше вас видим. Ошибаетесь в выборе!

— Почему — ошибаюсь?

— Пустовата. Не такая жена вам нужна.

— Все придет к ней, все то, чего, по вашему мнению, в ней нет. Она молода, и все в наших возможностях. — Миша ерзал на стуле, старался шутить, но это не очень удавалось ему. — Она еще очень молода. Но отнюдь не пустовата… Твое мнение, Вася?

— Согласен с Мариной, полностью согласен.

— Ну еще бы! Муж и жена — одна сатана, как говорили в старину.

— Придет ли, Миша, к ней то, о чем вы сказали? Я знаю ее.

— Изучали?

— Да, говорила с ней. Танцы, прическа, последняя песенка… И больше, кажется, у нее ничего нет за душой.

— И при этом служба, — едко добавил Снесарев. — Недалека!

— Плохо работает? Спустя рукава? Только, чтобы отвязаться, да? Ты это хочешь сказать? — Миша начинал сердиться.

— Нет, «повинность» отбывает нормально, по обязанности.

— Вы оба несправедливы. Почему вы так ополчились на нее?

— Нет, нет! — горячо возражала Марина. — Неужели мы не хотим вам добра? Вы раньше слишком долго выбирали, а теперь торопитесь. Ведь, в сущности, вы женитесь вдогонку…

— Что? Что?

— Женитесь вдогонку вашим друзьям. Решили поправить вашу судьбу. Но надо умненько, а вы…

— Браво, Маришка! В самую точку… Михаил, она умнее нас в этом вопросе.

Миша перестал сердиться, он хихикал и как-то беспомощно повторял:

— Ну и пусть вдогонку. Пусть! А женюсь, обязательно женюсь на ней!

«Вдогонку»… Слово было меткое. Из всех товарищей по институту только Стриж, которому перевалило за тридцать, все еще не обзавелся семьей. И друзья шутили: «Один, как Стриж», «древний холостяк Стриж». Миша вначале посмеивался, но однажды такому шутнику сделал внушительное предупреждение — предложил пощупать свои мускулы. Стальные шары выросли под рукавами кителя. Кто бы мог подумать, что худощавый и вертлявый человек был неплохим боксером? В свободные часы он тренировал команду заводских ребят.

Теперь декабрь. На трамвайном кольце у заводских ворот среди сугробов снега вмерз в рельсы остов обгоревшего вагона. В этом вагоне был убит осколком снаряда Миша Стриж. В тот день, два месяца назад, он собирался съездить домой за зимними вещами — трамвай еще ходил в осажденном городе. Они расстались на заводском дворе в шесть вечера, а через пять минут Миши не стало.

С тех пор Снесарев работал над проектом один. В ноябре погас свет, остановилась копировка. Ранним снегом замело дворы, и перестали чистить заводскую узкоколейку. Закрылись большие цехи. Работа шла в двух-трех мастерских, самая неотложная, для воинских частей, расположившихся неподалеку.

Снаряды преследовали конструкторов. Дважды были разбиты их временные помещения. И вот они очутились в маленькой, унылой, закопченной комнате рядом с заводским комитетом. Там было холодно, замерзала тушь. Снесарев работал за себя и за Мишу. Он сидел над черновыми чертежами и предварительными расчетами, не замечая ни холода, ни усталости. Только сумерки останавливали работу. Руки отдыхали час-другой, а мысль не знала отдыха. Надя уже не приносила из копировки листы плотной синей бумаги, на которых отчетливо проступали мысли конструктора. Но Снесарев все же видел свой корабль. Он вытаскивал из кармана ватника циркуль, отогревал на коптилке пузырек с тушью, и в двух тетрадях, что лежали в большой папке, появлялись новые цифры, формулы, расчеты, линии.

Шла, как Снесарев говорил, «сборка общей мысли». Эта мысль постепенно вставала перед ним все более завершенной. Он уже видел свой корабль: крутой, подобранный корпус, таящий большую силу, заключенную в малых габаритах. Он твердо верил, что этот чудесный корабль новых, неожиданных для врага качеств будет создан. Он представлял себе, как завод строит этот корабль, как его спускают на воду и оснащают, как передают морякам.

Все узлы конструкции приходилось теперь продумывать одному. Миша успел сделать немного. Нельзя было, как прежде, распределить работу: многих конструкторов перевезли в тыл, других призвали в армию.

Однажды, когда Снесарев работал у окна, стараясь побольше сделать до наступления густых ноябрьских сумерек, мелькнуло воспоминание о Мише, самое жгучее из всех. Его навеяла большая папка, куда Снесарев складывал свои бумаги, старая Мишина папка…

Стриж, надевший незадолго до войны форму инженера военного флота, во всем подчеркивал свою любовь к морю, даже в шутках. Свою папку он разлиновал на большие белые и синие квадраты, придал ей форму флага и называл сигнальной. Если папка вдруг показывалась у застекленной двери кабинета Снесарева, это значило: Мише нужно срочно поговорить со старшим товарищем, в работе возникло затруднение, необходима консультация по важному вопросу.

Такое сочетание белых и синих квадратов означало по международному морскому коду сигнал: «Терплю бедствие, нужна немедленная помощь».

Вот откуда пошла Мишина выдумка.

Снесарев подобрал Мишину папку, когда перебирался в комнатку возле завкома. Там он поработал недели две, а потом свалился. Усталость и голод так ослабили организм, что небольшая простуда почти замертво свалила этого крепыша. Он тяжело заболел.

На другой день пришла к нему Надя, Мишина Надя Она принесла маленькую, аккуратно перевязанную вязанку дров, лекарство, хлеб. Она села возле кровати сняла вязаную шапочку, откинула волосы назад, подышала на градусник, протерла его и протянула Снесареву.

— Меня партком прикрепил к вам, Василий Мироныч, — сказала она. — Буду приходить, навещать.

— Вернее, вы сами прикрепились? Спасибо, Надя…

— Да нет, честное слово! В парткоме беспокоятся. Мне сказали, чтобы я помогла вам. Я, конечно, согласилась. А вы разве против моего общества, Василий Мироныч?

Надя пыталась сказать это шутливо, но видно было, что шутки ей не давались. Она не знала, о чем говорить. «Знает ли Надя о том, что я и Марина отговаривали Мишу от женитьбы на ней? — подумал Снесарев. — Вероятно, Миша ничего не сказал ей. Но ведь девушки догадливы. И вот теперь она сидит возле меня, больного, а Миши нет…»

И Снесарев ругал себя за то, что так легко и поверхностно судил об этой девушке. Почему он решил, что это пустое и недалекое существо? Он убедил в этом и Марину, та повторяла его слова. «Почему я решил так? Вероятно, сам я поверхностный человек и плохо разбираюсь в людях».

В эти трудные месяцы он понял, что Надя — простая, без претензий, хорошая девушка, что она могла стать надежной подругой Миши. Он видел, что она тяжело переживает огромное горе, но глубоко прячет его в себе.

Надя развела огонь в печурке и спросила:

— Может, еще что-нибудь нужно, Василий Мироныч? Может быть, постирать? Вы не стесняйтесь, пожалуйста, я согрею воды и мигом…

— Нет, нет, не надо… — Снесарев смешался.

Казалось, что Надя нисколько не изменилась: все такие же пухлые щеки, на которых еще оставался румянец, тонкий, чуть продолговатый нос. В сочетании с круглыми ребячьими щеками он был немного забавен. Раньше ее дразнили «долгоносиком», и она по-детски обижалась, чуть ли не до слез. У Нади был крутой лоб и очень большие, выпуклые глаза. Казалось, если она скосит глаз, он налезет на висок.

И теперь Надя на вид была все тот же «долгоносик» — молоденькая смешная девушка, почти девочка. Но, внимательнее вглядевшись, Снесарев увидел две горькие морщинки возле девичьих глаз.

— Надя, сядьте поближе. — Снесарев погладил ее по руке. — Тяжело?

— Да, — потупившись, прошептала Надя. — Да, очень тяжело, Василий Мироныч…

Он понял, что воспоминание о Мише крепко связывает их.

— Я вижу: не надо говорить, чтобы вы взяли себя в руки. Так и держитесь, девочка…

И больше они не говорили о Мише. Но оба чувствовали, что каждый думает о нем.

— А ваш ежик поседел и поредел, Василий Мироныч, — вдруг сказала Надя. — Должно быть, вы стали добрее.

— А разве я бывал недобрым?

— Бывали…

Так она дала понять, что знала об отношении Снесарева к ней.

Снесарев мягко ответил:

— Надя, бывает так, что не увидишь человека, ошибешься в плохую сторону… Потом казнишь себя за слепоту, спрашиваешь: почему же ты ошибся? И не можешь найти ответа…

Он замолчал и подумал: «Напишу Марине — ошиблись мы оба с тобой, глупейшим образом ошиблись».

Надя казалась теперь совсем другой. Откуда в ней такая глубокая душевность? Неужели огромное горе причиной этому? Нет, не то. Ничтожных людей горе может сломить, озлобить, толкнуть на самое дно. А Надя будто выросла, душевно возмужала.

— Как вы повзрослели, Надя. Совсем уже не та девочка, что прежде…

Надя приходила каждый день, хозяйничала. Болезнь Снесарева затянулась, осложнилась. Но порой, когда самочувствие было чуть лучше, он, накинув на плечи шубу и сунув ноги в старые, растоптанные валенки, садился к столу. Правда, ему был предписан полный покой, но листы проекта так тянули к себе… Надя, сердясь по-настоящему, грозила, что отберет и спрячет бумаги, что пожалуется в партком. И почти силой укладывала в постель. А Снесарев обещал, что больше не будет вставать.

Но как сдержать слово, когда мысли будят по ночам, новые и интересные мысли! Невозможно сопротивляться им. Снесарев зажигал мигалку и забывал обо всем: о том, что в доме пусто, что завод не работает, что Марина с Людой где-то далеко. Поднимаясь с кровати, он не чувствовал своего тела — такое оно было легкое. Но последние три дня Снесарев не вставал. При каждой попытке у него мучительно кружилась голова. Лежа, он продолжал думать о своем. Только бы не забыть то, что в таких удивительно ясных очертаниях вставало перед ним! Только бы запомнить найденные решения, помнить их до той минуты, когда он снова подойдет к рабочему столу!

 

5. Человек, который оставался незамеченным

Марина, бывало, смеясь говорила, что с последним глотком чая у мужа совершенно пропадает ощущение домашней жизни. После этого глотка он уже не дома за столом, где завтракает, а за своим конструкторским столом. Последний глоток допивался стоя — вовсе не потому, что не хватало времени, а потому, что конструктора срывали с места новые мысли. Следовал прощальный поцелуй жене — «довольно отвлеченный», по определению Марины. Затем Снесарев осторожно целовал ручку спящей Людмилы и уходил. В первые годы на него обижались за то, что он как-то небрежно и рассеянно здоровался с сослуживцами. Потом к этому привыкли. Он не всегда видел тех, с кем здоровался. Он проходил через будку, не замечая старого вахтера, которому каждый день предъявлял пропуск, хотя это был приметный человек — крепкий, высокий старик с четырехугольной полуседой бородкой, очень почтительный.

— Ну, и шутник же у вас там в проходной, — рассказывали Снесареву инженеры, приезжавшие с других заводов. — Концерт самодеятельности может вести.

— Кто это?

— Да старик такой… бравого вида. Неужели не знаете?

— Вахтер? Они у нас часто меняются.

— Однако я всего в третий раз здесь и все-таки обратил внимание.

— У вас было время обратить внимание, — смеялся Снесарев. — Вам полчаса оформляли пропуск.

Вахтер Мурашев уже с десяток лет стоял в проходной. Он появился здесь еще до того, как Снесарев поступил на завод. Старик был исправным служакой и вместе с тем человеком общительным, весельчаком. Женщины, работавшие в проходной во время его дежурства, не скучали. Старик знал много прибауток, баек и хвастал своей аккуратностью.

— Хозяйки у меня нет, не нужна. Сам я хозяйка, — говорил он. — Сам варю, утюжу, штопаю. Не считайте, бабочки, меня женихом.

Все на нем — фуражка, старая куртка, сапоги — было тщательно вычищено, без пылинки, без пушинки. Мурашев уверял, что сапоги он носит по двадцать лет одну пару, а они все новые.

— Голенища побьются, другие пришью. Головки износятся, другие ставлю, а сапоги все те же!

В карельские леса уходило прошлое Мурашева. Там он начал приказчиком купца-лесопромышленника, а в годы перед революцией — даже участником в прибылях. Он уже был на пороге «своего дела», большого богатства, и все это рухнуло в несколько дней. Припрятав толстую пачку царских пятисоток, он нанялся объездчиком в лесничество. Зимой 1921 года этот лесообъездчик помогал белофинским бандам, вторгшимся в Карелию. Он передал им список советских активистов пограничных сел. Белобандиты незамедлительно повесили всех, кого нашли по этому списку.

Но лыжный рейд в снегах, захваты пограничных деревень, бои с отрядами красных курсантов — все это окончилось неожиданностью для самого Мурашева.

У самой границы главарь отряда, вторгшегося в Советскую Карелию, сказал ему:

— Мы уходим. Но не считайте, что это неудача. Была проба сил. Мы вернемся!

Мурашев не понимает, зачем ему говорят об этом. Он на лыжах, как и другие, за плечами вещевой мешок. Через полчаса он будет на той стороне. И вдруг командир отряда продолжает равнодушным и высокомерным тоном:

— Вы останетесь здесь. Вы будете нам нужны здесь.

Мурашев похолодел, но пытался возражать:

— А если я пойду с вами?

— Пойдете — вернем сюда, прямо в руки большевикам.

Мурашев остался. Его передавали от агента к агенту. Теперь он пронумерованный агент иностранных разведок. Избавиться от этой службы можно только явкой с повинной, но на это он не шел. Мурашев скрылся в костромских лесах, и спустя год, уже освоившись там, он возил по Мологе, по глухим безымянным протокам, группу дельцов из Германии: молодое советское государство привлекало для разработки части лесов иностранных концессионеров. Приезжие говорили между собой по-немецки и немного по-русски — в пределах того, что полагалось знать Мурашеву.

— Нищего, нищего… — Однажды один из них, как бы угадав думы Мурашева, хлопнул его по плечу. — Не в дверь, так в окно…

И Мурашев понял, о каком «окне» идет речь: если не удалось оружием покорить эту взбунтовавшуюся страну, то найдутся другие средства покорения — иностранные концессии постепенно захватят экономику, втихую врастут в эту жизнь и все повернут на старый лад…

Так думали приезжие, на это надеялся Мурашев, приказчик лесной концессии. Он служил своим новым хозяевам так ревностно, что им приходилось порой одергивать его, — очень уж ненавидели его лесорубы и сплавщики, а это было нерасчетливо.

Но вот пришел конец концессии. В Ленинграде, на площади возле Исаакиевского собора, в доме германского консульства, где помещалась контора концессии, Мурашеву выдали полный расчет, потом вызвали в кабинет одного из директоров, которого Мурашев встречал на Мологе. Директор представил его высокому, довольно молодому человеку в больших очках, которые тогда входили в моду, гладко зачесанному, а сам вышел из кабинета.

Молодой человек предложил Мурашеву сигарету, которую тот неумело закурил, и начал разговор, не назвав себя.

— Чем думаете теперь заняться? — спросил он.

Мурашев после раздумья ответил, что у него есть сбережения. Заняться он думает помаленьку торговлей.

— Пока это не запрещено, — сказал незнакомый человек. — Но следует думать о том, что такая возможность исчезнет.

— Неужели и тут прижмут? — Мурашев был растерян.

— И тут прижмут. — Собеседник кивнул головой и улыбнулся. — Весьма, весьма возможно.

Видимо, его позабавили незнакомое еще слово и растерянность Мурашева. А Мурашеву не понравилась эта улыбка — очень холодной была она. И еще больше не понравилось, что собеседнику было известно все его прошлое. Он никому ни единым словом не обмолвился о том, что с ним было в Карелии зимой 1921 года. А этот все знал. Откуда?

— Занимайтесь коммерцией, если вам угодно. Вас рассчитали весьма щедро. Вам заплатили гораздо больше, чем другим служащим. Но эта прибавка не деньги концессии. Имейте в виду!

— Что же это значит?

— Это значит, что вы мне еще понадобитесь. Куда вы едете?

— Под Воронеж, думаю.

— Ну вот по этому адресу сообщите, где обосновались. — И собеседник протянул Мурашеву листок, на котором было напечатано несколько слов. — Будете сообщать о всех переменах вашего адреса.

Когда Мурашев, идя по площади, оглянулся на гранитный дом с колоннами, он показался ему западней.

Под Воронежем Мурашев держал мельницу, крупорушку, торговал мукой. Но приближался неумолимый конец. В уездной газете появилась заметка о том, что Мурашев, а с ним еще группа местных дельцов скрывают от обложения свои настоящие доходы, что фининспектор проглядел это. Автор заметки, комсомолец-селькор, вскоре был найден тяжело раненным в перелеске на скосе, которым пешеходы сокращали себе путь в том месте, где дорога огибала холм. Пострадавший не видел того, кто стрелял в него. У Мурашева сделали обыск, но никаких следов не нашли. Свое охотничье ружье он продал за несколько месяцев до этого случая. Все же у него взяли подписку о невыезде. И в ту же ночь Мурашев исчез. Он бы мог назвать имя того, кто стрелял. За торговлю Мурашев больше не принимался — частных торговцев уже нигде не осталось.

Не хотел он напоминать о себе своим таинственным хозяевам, но пришлось: понадобились новые документы. Он их получил и уехал в Сибирь, поступил на службу в лесной склад. Никто от него ничего не требовал, и он был этим очень доволен, думал — забыли о нем. Однажды вечером заявился к нему неизвестный человек, передал немного денег и приказ — выехать в Ленинград. Мурашев собрался в путь. В Ленинграде, в условленном месте, ему сказали, что он будет определен вахтером на завод.

— Вахтером? И надолго?

— Неизвестно… — Человек, с которым он встретился, отвечал сухо.

Он дал понять, что много говорить не полагается, а Мурашев должен подчиняться распоряжениям, которые он изредка будет получать.

— Вахтером? И это мне награда за все?

— За что? Вы для нас еще ничего не сделали. А мы вам оказали услугу…

Тогда-то ему и были вручены безупречные документы на имя Мурашева, и он встал на свое место в проходной большого судостроительного завода.

От него ничего не требовали, ему еще долго не давали никаких заданий. Но Мурашев знал, что он навечно привязан к своим тайным хозяевам. О, как он ненавидел все окружающее! Он ненавидел и невидимых своих повелителей, и вахтерскую службу, и особенно люто тех, кто проходил мимо него: женщин, с которыми он шутил, продавщицу, у которой брал хлеб, ненавидел директора за то, что по сигналу его машины приходилось открывать ворота, ненавидел веселых молодых парней, ненавидел весь завод.

У него были две встречи с тем молодым человеком, который в концессии вел с ним памятную беседу. Человек этот изредка появлялся в Ленинграде. Встречи с ним были коротки.

«Что делать?» — спрашивал Мурашев. «Ждать», — отвечали ему. Пусть ждет и не рассуждает.

Вскоре ему было приказано взять под наблюдение нового конструктора Снесарева. Надо разузнать, что он делает, что говорят о нем другие инженеры. Надо будет, когда прикажут, проникнуть в бюро, сделать снимки с чертежей. Да, Мурашева научат обращаться вот с этим маленьким фотоаппаратом, который свободно можно спрятать в карман, — он займет места не больше, чем портсигар. Но это впереди, а пока — наблюдать и ждать.

И вот в руках вахтера Мурашева служебный пропуск инженера Снесарева. Вахтер внимательно смотрит на маленькую фотографию, смотрит на владельца пропуска, молодцевато берет под козырек. Он наблюдает.

И почему именно Снесарев так интересует того, кто дает приказания Мурашеву? Конструкторов на заводе немало, а этот, видно, особенный, такой особенный, что всерьез заинтересовал тех. Инженер Снесарев имеет обыкновение после обеда в заводской столовой с четверть часа ходить по двору. Заложит руки за спину, курит, раздумывает… О чем он думает? И Мурашев смотрит на него, смотрит со злобой, которую научился прятать в себе.

— Можно бы мне устроиться в пивной ларек, — несмело при одной из встреч сказал он негласному начальнику. Мурашеву смертельно надоели вахтерская должность и бесцельное наблюдение.

Собеседник погрозил пальцем:

— На покой захотелось? Рано!

— Да нет… — возразил вахтер. — Ведь все одно я зря тут стою…

Собеседник строго перебил его:

— Нам лучше знать, где вы нужны. А что, этот Снесарев еще думает после обеда, гуляет и думает?.. — На прощание начальник ободрил агента: — Ничего, будут большие дела, интересные и для нас, и для вас… Ведь вы знаете, что у нас происходит?

Мурашев об этом читал в газетах.

— Да, — почтительно согласился он, — у вас в Германии большие дела! Серьезные, я бы сказал, дела.

Собеседник на этот раз расплылся в самодовольной улыбке:

— Именно так!

— В гору он идет, в гору. Ох, идет же!.. Просто дух замирает… — И Мурашев осмелился попросить подробнее рассказать о Гитлере, который «шел в гору».

Но собеседник не стал рассказывать.

— Все в свое время. Когда придет это время, я подарю вам его портрет. Повесите у себя в комнате. Вы тогда за все расплатитесь с ними, Мурашев. За мельницу. За что еще?.. За кру-по-руш-ку. — Это слово собеседник произнес старательно, как трудное. — За потерянное богатство. О, мы с вами этим людям сделаем вот так!.. — И собеседник провел пальцем вокруг шеи. — Ведь того комсомольца вы сами?..

— Не так оно было.

— Не хотите говорить об этом?

— Незачем…

Да, Мурашев не любил воспоминаний.

 

6. Мерике-Люш

Мерике-Люш — одно из его многих имен. Переехав границу Финляндии, он именовал себя иначе, а на севере Швеции его называли Хайдте.

До гитлеровского переворота молодой Мерике-Люш скрывал свою принадлежность к нацистам. Так было выгодно гитлеровцам, готовившимся захватить власть. Он — разведчик фашизма в своей родной стране — водит знакомство с коммерсантами, бывает в семьях крупных чиновников, добывает сведения, которые могут сослужить притаившимся фашистам полезную службу. Но его тянуло на восток. Там он видел свое большое будущее. Он усердно изучал русский язык, ездил в Ригу, для того чтобы приобрести тот акцент, с которым прибалтийцы говорят по-русски.

В те годы нашумело дело трех молодых фашистов, которые под видом путешественников, отправлявшихся в пустыни Азии, прибыли в Москву. Эти трое обратили на себя внимание повышенным интересом к различным секретам и, наконец, были изобличены. У них нашли револьверы, взрывчатку, яд в большом количестве, запас подложных документов и печатей. И на суде они рассказали о своих планах. Они собирались выводить из строя мосты, заводы, убивать из-за угла, сколотить тайную организацию своих сторонников.

— Младенцы! — пренебрежительно отозвался Мерике-Люш о неудачниках. — Глупые младенцы! И этих дураков приходится выручать теперь! Я бы не стал заступаться за них.

Большой поход на восток, война, небывалая по размаху, не убийства из-за угла, а уничтожение десятков и сотен тысяч людей — вот что нужно… А пока — тихий шпионаж, расстановка своих людей, методичное изучение противника. И Мерике-Люш предлагает свои услуги разведке. Под видом коммерсанта он бывает в Москве, на предприятиях концессий, в Ленинграде. Он создает свою агентуру.

После поджога рейхстага Мерике-Люш является к начальнику со значком нациста в петлице.

— До сегодняшнего дня я это прятал на сердце, уважаемый шеф! — несколько напыщенно объявляет он.

— Мы давно знали, что значок лежит у вас на сердце, — дружески отвечает шеф.

«Еще бы! — подумал Мерике-Люш. — Теперь вам выгодно быть в хороших отношениях со мной».

Мерике-Люш становится признанным специалистом по разведке на Востоке.

— Что вы скажете о реальности этого плана?

Вопрос был обращен к Мерике-Люшу в июле 1941 года, спустя месяц после начала войны.

Разговор происходил в блиндаже командира полка возле маленького города Луги, на подступах к Ленинграду, где наступавшие немецкие армии вынуждены были остановиться. Появились окопы, а это не было предусмотрено в планах безудержного движения.

— Итак, что вы скажете о реальности этого плана? О сроках? Ведь вы долго изучали эту страну.

Вопрос исходит от лица, ранее недосягаемого для Мерике-Люша, с глазу на глаз. Хозяина блиндажа услали. За его столом сидит худощавый смуглый человек. Он немигающими глазами в упор смотрит на собеседника. Это адмирал Канарис — начальник разведки гитлеровского генерального штаба. Этот человек сделал сказочную карьеру. Мерике-Люш считает его проходимцем и остро завидует ему. Даже в фамилии адмирала есть что-то сомнительное: Канарис, похоже на каналью… Но держаться с ним надо почтительно. Одного слова этого невзрачного человека достаточно, чтобы ему, Мерике-Люшу, снесли голову.

— Я полагаю, — отвечает Мерике-Люш, глядя в глаза высокому начальнику, — что фюрер назначил вполне достаточный срок для того, чтобы победно окончить войну на востоке.

— Семьдесят дней?!

Что за коварный вопрос? Нетрудно попасть впросак… Разве можно предсказывать с точностью до одного дня?

— Так точно! — не колеблясь, отвечает Мерике-Люш.

Этот ответ Мерике-Люшу напомнили после того, как прошли и семьдесят и сто дней войны, и гитлеровским частям, осаждающим Ленинград, пришлось зарыться в землю, и командиры настойчиво просили поторопиться с подвозом зимнего обмундирования.

Мерике-Люш молча негодовал. Он подозревал какую-то темную игру. Должно быть, штабисты хотят доказать, что сделали все от себя зависевшее, а если сроки не соблюдены, то ответственность ложится на низовую разведку — ее данные были неверны. Вероятно, этот адмирал Канарис уже летом испытывал какое-то беспокойство и по-своему проверял помощников.

Ленинград устоял. Не удалось ворваться в него в сентябре. А падение города ожидалось с часа на час. И Мерике-Люш уже видел, как он будет ходить по пустынным, обезлюдевшим улицам, в которых по приказу Гитлера предстояло убить всякую жизнь, разрушить все здания. Здесь предполагалось оставить вымершую землю, которая отойдет к Финляндии.

— Прошло только два с половиной века, — смеясь, говорил Мерике-Люш за веселым офицерским обедом, — И мы станем свидетелями того, как осуществится страшное и вещее предсказание! Поднимем за это бокал!

— Какое предсказание?

Он снисходительно объяснял: во времена Петра I его враги, недовольные постройкой столицы на севере, грозили: «Быть Петербургу пусту».

— Ну, вот вы видите, господа, что приходит этот час.

Разговор происходил в офицерском казино на базе бомбардировщиков возле станции Сиверская, в семидесяти километрах от Ленинграда. Минут пятнадцать требовалось бомбардировщику, чтобы достигнуть городской черты.

На наблюдательном пункте передовой части Мерике-Люш разглядывал в дальномер окраины Ленинграда, и теперь он ему казался загадочным. Каждую ночь над ним завывают бомбардировщики. Почтальон может добраться только до определенного дома на улице Стачек, а за этим домом — зона военных действий. Дальнобойная артиллерия простреливает город из конца в конец. И все-таки он держится.

В октябре Мерике-Люш получил приказ проникнуть в осажденный город. Командование решило, что там нужен еще одни опытный резидент, который хорошо знает город. Ему вверялась неограниченная власть над агентами, над корректировщиками артиллерийского огня, которых удалось забросить в Ленинград или завербовать до войны.

— К концу года все должно кончиться, — сказал Мерике-Люшу его начальник. — Новый год мы будем встречать вместе. Город не может устоять. По нашим сведениям, в нем прибавился еще миллион жителей. Это те, что ушли из местностей, занятых нами. Они — балласт для осажденного города… Словом, надо самым тщательным образом изучить обстановку.

— Да, конечно, город не устоит, — ответил Мерике-Люш, который умел повиноваться.

Задание казалось нечетким. Раньше он твердо знал, что́ должен делать. Теперь этого не было. Такое чувство для каждого разведчика — зловещий признак. Мерике-Люш заставил себя не думать об этом. Он повиновался приказу.

Безлунной ночью самолет поднял его с аэродрома в Сиверской, а через четверть часа Мерике-Люш опустился на парашюте, с оружием, передатчиком, запасом продовольствия и большой суммой советских денег, с подложными документами. Он действительно хорошо знал город и правильно выбрал квадрат для спуска. Это был Удельнинский парк. Мерике-Люш спрятал парашют, укрыл рацию, аккумуляторы и рано утром отправился в город.

Теперь он был не Мерике-Люш, а эстонец Август Кайлис, уроженец Тарту, монтер, проживавший до войны в Пскове, эвакуировавшийся оттуда, застрявший в осажденном Ленинграде, потерявший связь с семьей, которая уехала из Пскова на два дня раньше, чем он.

Некоторые заводы еще работали в Ленинграде, изредка ходили трамваи. В одном из них, от Удельной к центру, Мерике-Люш едет по Выборгской стороне. Все молчаливы в вагоне. Машин на улице совсем мало, только военные грузовики. Трамвай проходит мимо завода. Кажется, он называется Металлическим. Сейчас должна начаться смена. Люди толпятся у проходной — их немного, все пожилые, даже старые.

Кондуктор молча принимает деньги и отсчитывает сдачу. «Это подавленность или сосредоточенность? Надо будет проверить, — думает Мерике-Люш. — Первому впечатлению нельзя доверяться».

Он слезает возле Невского и идет по одному из адресов, где может быть явка. Перед ним открывается Марсово поле. Мерике-Люш не может сдержать довольной улыбки. То, что он видит, говорит о тяжелой беде, в которой оказался город.

На поле еще сохранились жалкие клочки травы. Возле них стоят понурые, отощавшие коровы. Это те коровы, которых гнали уходившие от немцев крестьяне. Над такими стадами проносились, стреляя из пулеметов, истребители, их настигали снаряды. И вот они в осажденном городе. Кормить их, видимо, нечем. Остались только клочки травы.

— Давно вы тут? — спросил Мерике-Люш у старой крестьянки, присевшей на корточки, чтобы разжечь костер.

Старуха посмотрела на него усталыми глазами и не ответила. Он тотчас понял, что вопрос неосторожен. Так мог спросить только тот, кто недавно попал в город. Мерике-Люш ушел, ухмыляясь. Забавное и жалкое зрелище: когда-то здесь устраивались парады, теперь возле гранитных плит, которые считаются историческими, бродит скот. Нет, не устоять городу!

Мерике-Люш шел мимо заколоченных, заставленных мешками с песком магазинов, мимо постовых, выставленных у каждого дома, но не видел больше ничего такого, над чем мог бы так же позлорадствовать, как на Марсовом поле.

 

7. В поисках надежного убежища

Постепенно, с большой осторожностью Мерике-Люш налаживал старые связи. Никто не знал, где он остановился, где ночует, когда и как предполагает выбраться из осажденного города.

Мерике-Люш сразу оборвал жалобы своих агентов на трудности. «Война! Солдатам труднее, чем вам!» — жестко отвечал он. Повиновение! Только слепое повиновение, награда за которое впереди! Они, его агенты, сами должны понимать, что ждать ее недолго, что город не сможет устоять — неужели они не видят этого?

Мерике-Люш чувствовал, что у всех этих людей засела одна и та же мысль, которую они не смеют высказать: не погибнут ли они вместе с городом или до того, как он падет?

Не все старые связи ему удалось восстановить. Не удалось узнать, куда делись его лучшие агенты: выловлены или удрали из города. Первых он не жалел, вторых ненавидел. С удравшими расправа будет жестокой: после войны их разыщут и в Сибири, и в Средней Азии, разыщут и уничтожат, как дезертиров.

— Мало от тебя пользы! — сурово объявил Мерике-Люш самому молодому своему агенту.

Тот растерянно пробормотал:

— Стараюсь…

— Нет, не стараешься, двадцать один! — тоном, не допускающим возражений, сказал Мерике-Люш. — Ведь ты уже получил награду!

Это было два месяца назад, в разгар наступления на Ленинград. Пленный оказался словоохотлив не в пример другим, которым даже побоями не развязать было язык. Этого не приходилось уговаривать. Он рассказывал много и охотно и все посмеивался при этом.

— Только не врать! — предупредил Мерике-Люш, присутствовавший на допросе. — За вранье получишь вот этого больше, чем за молчание! — Мерике-Люш помахал в воздухе гибким хлыстом.

— Да нет, господин, разве я… — Длинный белесый парень улыбался и отводил в сторону глаза. — Какие тут фантазии…

— Ну, признавайся, что там натворил? Где работал? — Мерике-Люш снисходительно протянул ему папиросу.

— Натворил? А ничего особенного не было. Ну конечно, были прогулы, то да се…

— Не любишь работать? Пить любишь? За девками бегал?

— Да… Почему не выпить и не погулять…

— В комсомоле был?.. Выгнали? Не скаль зубы, дурак! За что?

— Сначала простили. Потом опять прогул. И еще прогул. Ну… и драку по пьянке пришили: привод в милицию. Ну… придрались, что ремень приводной на барахолку утащил. А я в карты проигрался, долг платить надо было.

— Да, работник ты скверный. Нигде такого нельзя держать! Я бы тоже выгнал!

А парень снова улыбнулся, робко, искательно.

— Вот и судили. Вычитали из зарплаты. Кто-то в цехе посмеялся: «Это у тебя вычитают за двадцать одно».

— Как? — заинтересовался Мерике-Люш. — Почему двадцать одно?.. Карточная игра такая? Ага, понимаю. Ну и что же дальше было? Говори!

— Что говорить? Кличка пристала, дразнили: «двадцать одно» да «двадцать одно». Я еще тогда сказал: «Ну, отплачу я вам за двадцать одно и за суд!» Опять же, нет смыслу в окопе сидеть, еще убьет случаем…

— Вот теперь и можешь отплатить, — говорит Мерике-Люш.

Он думает о том, как расскажет историю этого пленного влиятельным друзьям, как те будут смеяться. Двадцать одно! А парень, видимо, дрянь порядочная. И трус. Такого легче держать на поводке.

— И у нас кличка тебе будет — «двадцать один».

Пленного учили обращению с радиопередатчиком. Такой аппарат он получит в городе у одного человека и будет корректировать огонь осадных орудий. Затем его зарегистрировали, и он поставил свою подпись. Потом ему объявили, что прострелят руку повыше локтя. Он ужасно трусил.

— Дурак, на фронте голову прострелят! А рука скоро заживет. Так надо. С этим тебе будет удобнее.

Пленному прострелили не руку, а плечо и руку и устроили побег. Но в Ленинграде в госпитале ему сказали, что перебит какой-то нерв, левой рукой он будет владеть плохо. Его списали из армии. В Ленинграде он разыскал человека, у которого получил рацию, и стал выполнять поручение, хотя и без старания. Плохой из него получился корректировщик.

— Какая же награда? — несмело пытается возражать агент. — Рука-то…

— А жизнь? Если бы не я, ты подох бы в лагере, как дохнут другие. Они листьям от бураков и то рады.

— Так ведь, если народ поймает меня за этим делом, разорвут на части!

— Молчать!

Таков был один из тайных агентов.

С другим агентом Мерике-Люш обращался несколько лучше.

Когда-то в старом Петербурге проживала семья домовладельца Тромпетера. Чтобы не лишиться своего имущества и не быть высланной еще во время первой мировой войны в далекий тыл, семья эта в полном составе отреклась от немецкого происхождения и отказалась от старой фамилии. «Тромпетер» в переводе на русский означает «трубач». Эти люди стали именоваться Трубачевыми. После войны и последовавшей за ней революции семья Трубачевых решила восстановить свою подлинную фамилию. Но лицо, связанное с германским консульством в Петрограде, посоветовало не делать этого. Пусть они останутся при своем новом имени. Надолго ли? Неизвестно. Но так они в будущем смогут оказать важную услугу своему отечеству, от кровной связи с которым малодушно отказались, и услуга не будет забыта. А жить в России под именем Трубачевых во всех отношениях удобнее. Тромпетеры забыты.

Однако Федор Трубачев, самый младший в семье, не мог забыть, что раньше его звали Теодором, что революция лишила его отца трех пятиэтажных домов. Он не мог примириться с потерей. Без них младший Трубачев не видел для себя настоящей жизни. Это и свело его еще до войны с Мерике-Люшем.

Он обрадовался, увидев его теперь в городе. Но это не помешало Мерике-Люшу отнестись к подчиненному строго.

— До меня дошли сведения, что вы, Трубачев, вели себя в последние дни перед войной как идиот.

— Что вы имеете в виду?

— Вы успели забыть? Мне передавали, что вы разгуливали в коричневом костюме, что смастерили головной убор, похожий на фуражку штурмовика. Правда?

— Правда.

— Так разве это не идиотизм?

— Да… Но мне казалось, что развязка так близка… Что все произойдет с молниеносной быстротой…

— Что все будет, как в сказке? Айн, цвай — и вы входите в ваши собственные дома и выкидываете оттуда тех, кто не может платить?

— И потом… Я думал, что это не заметят.

— Но это могли заметить. Такую штуку можно было выкинуть (также, впрочем, неумно) в Праге, перед тем как мы туда вошли без выстрела, но не в городе, который сопротивляется даже теперь.

Они сидели в пустом маленьком сквере возле Исаакиевского собора. Мерике-Люш огляделся. На площади пустынно.

— Гм… Они даже памятники собираются сохранить.

Справа на высоком постаменте стоял деревянный колпак, он прикрывал конную статую:

— Докладывайте, Трубачев! — приказывает Мерике-Люш.

И подчиненный рассказывает то, что знает о положении на электростанциях. Он служит на одной из них.

— Вас не собираются эвакуировать?

— Сейчас нет.

— Говорите только о фактах.

Трубачев сообщает, что город обслуживает одна старая электростанция, построенная еще в прошлом веке на Обводном канале. Волхов отрезан, Дубровка отрезана, и Свирь отрезана.

— Знаю, что все это отрезано. Но на Охте, на Охте новая станция. Как это?.. Заводь…

— Ее называли раньше Уткина заводь. У нее плохо с торфом.

— Но ведь могут добыть?

— Полагаю…

— Факты! Как с углем на Обводном?

— Очень мало. Осталось недели на две.

— Нефть? Мазут?

— На исходе.

— Как думают жить дальше?

— Есть еще дрова.

— Много дров?

— Вряд ли… Но их собираются заготовлять.

— Но где же теперь будут заготовлять?

— Леса есть на Карельском перешейке, в сторону Ладожского озера. Туда ездили инженеры для осмотра.

— Вы точно знаете?

— Да, знаю.

— Нет, — после раздумья говорит Мерике-Люш, — этот резерв они не успеют использовать. У них не хватит времени.

Самым старым агентом был Мурашев. Старик почти не изменился с тех пор, как они виделись в последний раз. Он был все такой же крепкий на вид и аккуратный. И нисколько не убавилось в нем злобы к тому, что его окружало.

Но и Мурашев пожаловался на тяжелую жизнь.

— Кабы не ждал я другого, — говорил он, — то либо в петлю лезь, либо стреляй в них напоследок и сам пулю получай.

— Ну-ну! Нервы в порядке надо держать, — отвечал Мерике-Люш.

Старик ему нравился своей решительностью, огромным запасом неистраченной злобы. Такой без колебаний нажмет кнопку адской машины, которая взорвет весь этот город.

Старик осторожно осведомился о том, как Мерике-Люш выберется отсюда.

— Зачем выбираться? — ответил Мерике-Люш. — Здесь дождемся. Теперь уж недолго ждать. Разве не видишь?

Каждый день всюду, где удавалось побывать, Мерике-Люш искал, ловил признаки того, что ждать ему здесь действительно недолго. В булочных на одну чашку весов ложилась ничтожная гирька, а на другую — кусочек хлеба, уравновешивавший ее. 125 граммов… Самая низкая хлебная корма. А если хлеб получал человек, занятый тяжелым физическим трудом, на весы клали еще такую же гирьку. Хлеб был сладковат — в него примешивали целлюлозу.

Мерике-Люш заходил в темные, без света, дома. Лишь в немногих зданиях, находившихся возле хлебозаводов, он загорался ночью на два-три часа. Был выключен телефон, лопались водопроводные трубы, и улицы превращались в замерзшие озера. Один кинотеатр работал на Невском, но не каждый вечер. И не каждый сеанс удавалось довести до конца. По сигналу воздушной тревоги — сигналы порой раздавались каждый час — зрители спускались в убежище.

В этом убежище оказался и Мерике-Люш вечером 6 ноября. Ему хотелось видеть людей отчаявшихся, парализованных страхом, с безнадежностью на лицах. Но в этот вечер ему пришлось собрать всю свою выдержку, чтобы не разразиться проклятиями, когда он увидел, что люди, собравшиеся в убежище, не такие: истощенные, но не озлобленные, не отупевшие. Он стиснул зубы, он готов был наброситься на них, когда услышал, как эти обреченные люди стали аплодировать.

Да, они аплодировали словам, которые доносило радио из Москвы.

«Оборона Ленинграда и Москвы, где наши дивизии истребили недавно десятка три кадровых дивизий немцев, показывает, что в огне Отечественной войны куются и уже выковались новые советские бойцы и командиры, летчики, артиллеристы, минометчики, танкисты, пехотинцы, моряки, которые завтра превратятся в грозу для немецкой армии».

Люди хлопали в ладоши, у них блестели глаза. Он не смог бы и притворства ради хлопать в ладоши. Он облегченно вздохнул, когда оборвалась речь из Москвы, когда хрип, свист, трещотки, завывания наполнили воздух. Это была завеса помех, поставленная походными радиостанциями немецких войск.

«Поздно спохватились!» — сердито подумал в убежище человек с документами на имя монтера Кайлиса.

Мерике-Люш знал, что в эти дни должно начаться решающее наступление армий фюрера на Москву. Одна-две недели — и все там будет окончено. И с Ленинградом будет покончено.

Ноябрь не принес взятия Москвы. Но зато здесь Мерике-Люш видел, как на санях подвозят к моргам умерших от голода. Именно этого он ждал. Но все-таки осажденный город держался. Непостижимо!

День за днем Мерике-Люш терял свою уверенность. Он менял квартиры, менял документы, он терял своих помощников. Город становился западней. И наступил такой час, когда Мерике-Люш пришел к пугающему выводу, что фюрер и его штаб — страшно подумать! — просчитались, что война, вопреки планам, затягивается не случайно. Неужели это победное движение от границ Восточной Пруссии было порочным в своей основе, безнадежным, обреченным?

Из глубины Удельнинского парка Мерике-Люш по рации просил разрешения вернуться. Это были сигналы бедствия. Ему не отвечали. После поражений под Москвой там было не до него. О нем просто не думали, как не думает генерал о солдате, отставшем во время отступления. Уцелеет — дело его сноровки, а помощи ждать неоткуда.

И тогда Мерике-Люш понял: не было ясной цели у того, кто приказал ему отправиться в осажденный город; Начальник, получив разнос от вышестоящих начальников, жертвовал своим помощником.

Эта жертва — только ход в карточной игре. Надо показать, что разведка еще может помочь фронту. Агент проникнет в осажденный Ленинград, он принесет точные сведения о способности города к дальнейшему сопротивлению, он оживит деятельность агентов, оставшихся там.

Спросят ли потом наверху: вернулся ли этот агент, представил ли свой доклад? Неизвестно.

Приходилось думать об убежище более надежном, чем временные точки. И в поисках такого убежища он совершил промах, который мог оказаться роковым.

Это случилось в маленькой булочной на Выборгской стороне. Мерике-Люш присматривался к ней. Ему надо было узнать и сообщить, пошли ли в ход фальшивые продовольственные карточки, которые были сброшены на улицы города с самолетов. Он обнаружил, что затея не удалась. Как только она открылась, власти распорядились поставить на карточки новую печать, и коварная выдумка была обезврежена. Мерике-Люш смотрел, как получают хлеб. Очередь была небольшая.

— Встанем по стеночке, — предложила старая женщина.

Стена была опорой, которая сберегала силы истощенных людей. Месяц назад Мерике-Люш отметил бы это, как знаменательный признак. Теперь он и не подумал о такой мелочи.

Он свернул папиросу, воткнул ее в мундштук, вышел и остановился возле объявлений, наклеенных на щит, закрывавший окно булочной. Кто-то сообщал о своем желании купить лодку. Вероятно, он предполагал заняться весной рыбной ловлей и тем смягчить голодовку. Кто-то предлагал семена свеклы в обмен на семена моркови. Значит, эти люди надеются дожить до весны, думают об огородах, о рыбной ловле.

Женщина средних лет, худая, бледная, но подтянутая, прикрепляла свое объявление. Она просила («добрых, отзывчивых людей») вернуть ей продовольственные карточки, потерянные в этой булочной или поблизости.

— На чудо надеетесь? — тихо спросил Мерике-Люш, выпуская дым.

Женщина вздрогнула:

— Но разве надеяться на честность — это ожидать чуда?

— Вам, вероятно, очень трудно?

— Как всем…

— Нет, вам теперь будет гораздо труднее, чем всем. До конца месяца осталось десять дней. Целых десять дней! Не могу ли я вам помочь?

При словах «целых десять дней» женщина опустила глаза.

— Но чем же? И… простите… кто вы? — проговорила она совсем тихо.

Мерике-Люш сказал, что он родом из города Острова, почти никого не знает в огромном этом городе. А это очень тяжело в такое время.

Так он приобрел новое знакомство и через час сидел в квартире Глинских. Из трех комнат две пустовали, в третьей лежал больной муж Глинской.

— Позвольте предложить вам… — Мерике-Люш положил на стол два пакета концентрата каши (продукты ему дали советские, трофейные, чтобы они не возбуждали подозрения).

— Позвольте… Но вы сами-то как? — Новые знакомые не решались принять подарок.

Мерике-Люш успокоил их. Он пойдет работать на лесозаготовки. У него есть продукты. Потом он сказал, что на его временной квартире от взрывов расшатались оконные рамы и в комнате гуляет ледяной ветер. Он остался у новых знакомых ночевать и затем исчез — почувствовал, что это убежище не будет надежным. Странно посмотрела на него Глинская, когда он вытащил из мешка банку сгущенного какао и мясные консервы.

В декабре Мерике-Люш снова встретился с Мурашевым. Ему уже трудно было говорить в прежнем, твердом и требовательном тоне. Агент сообщил ему, что теперь на заводе возятся с установкой маленькой блок-станции. Это же, как рассказывали, происходит и на других заводах по соседству.

— Если обзаводятся своими станциями, значит, думают работать, — сказал Мерике-Люш. — Что же предполагают делать?

— Да с фронта кое-что присылают. Разные починки, ремонт…

— Бывает что-нибудь еще?

Этот вопрос Мерике-Люш задал без всякой надежды получить важные сведения. Но ответы Мурашева заинтересовали его.

Зашел разговор о конструкторе Снесареве.

— Его не вывезли из города? — удивился Мерике-Люш. — Что же он теперь делает?

Спустя некоторое время Мурашев добыл первые сведения. Они позволяли думать, что русские замыслили ввести в бой небольшой корабль нового типа. Что же он собой представляет? Легкие крейсеры, эсминцы у русских есть, но этим кораблям негде развернуться. Им приходится оставаться на Неве или в Кронштадте. Что же это за корабль? У Снесарева такая репутация, что мелкое задание ему не поручат.

Мерике-Люш думал долго, вспоминал, анализируя факты. Для Прусских выгоднее всего заниматься рейдами, опираясь на те маленькие острова, что расположены возле входа в Выборгский залив. Какие же суда будут проводить рейды? Что-то вроде морского танка?..

Сумеют ли русские справиться с этим? Работа на заводах замерла. Да, замерла, но блок-станциями все-таки обзаводятся. Теперь Мерике-Люш понимал, что здесь могут быть неожиданности, очень острые.

«Что-то вроде морского танка…»

Ему вспомнился эпизод из прошлой мировой войны. Немцами были получены первые, не очень ясные сведения об английской боевой машине без колес, которую потом все, кроме Германии, назвали танком. Женщина, начальник группы немецких разведчиков, прозванная за жестокость Валькирией, приказала инженеру, прикомандированному к ней, изучить добытые материалы. Инженер пришел к выводу, что раньше, чем через год, англичане не смогут выпустить такую машину. А спустя месяц произошел знаменитый танковый прорыв на Сомме. В день, когда германские солдаты панически бежали из окопов. Валькирия молча протянула провинившемуся инженеру заряженный браунинг.

Так было с сухопутным танком. Не станет ли неожиданностью подобие морского танка? Если Мерике-Люш принесет точные сведения об этом корабле, его возвращение из осажденного города будет оправдано. Тогда никто не скажет, что он дезертировал.