Сигнал бедствия

Марвич Соломон Маркович

Вторая глава

 

 

1. Последняя надежда, последнее усилие

— Я не могу долго ждать!

Мерике-Люш опять отошел в тень — так, чтобы больной не разглядел его.

— Вам нечего ждать, — ответил Снесарев. — У меня нет сил прогнать крысу, нет сил разделаться с вами. И все-таки вы ничего не добьетесь!

— Когда надо, Снесарев, мы умеем не слышать оскорблений. Это просто отлетает от нас… Ваше упорство ни к чему не приведет. Вернемся к вашему кораблю. Я знаю, в чем особенность его конструкции. Здесь он не понадобится, не успеет вступить в борьбу. К весне ваших сил на Балтике не останется. Но на Западе он еще может нам понадобиться. Потому-то я и пришел к вам.

За окном снова послышался шорох.

— Кто вас спасет? Сердобольная девушка? Зачем вы осложняете мою задачу? Ведь я могу позаботиться о том, чтобы эта девушка больше не пришла сюда. Она выйдет из дома и не дойдет. Еще одна бесполезная смерть, не считая вашей. Вы в ответе за нее…

Незнакомец говорил спокойно, почти монотонно.

«Что надо сделать? Что сделать?» — мучительно думал Снесарев.

Ему представилось, что за Надей крадутся по темной лестнице. Выстрел, удар кинжалом — и Надя лежит на ступеньках. В доме почти никого нет.

— Все это бесцельный героизм, такой бесцельный, что я не могу даже посочувствовать вам. А задали ли вы себе один вопрос, Снесарев?

— Какой вопрос? — У Снесарева мелькнула мысль, что надо затянуть разговор.

Может быть, удастся что-нибудь предпринять? Он соберет силы и бросит в окно котелок, разобьет стекло. На улице, возможно, обратят внимание. Но Снесарев чувствовал, что незнакомец следит за каждым его движением.

— Вопрос не очень простой. Вы ценный инженер, у вас оригинальные мысли, вам поручали важные конструкции. Так почему же они допустили, чтобы вы оказались в столь беспомощном положении? Равнодушие к вам?

— Мне тяжело, как и всем…

— Но вы не такой, как все. Если вы так нужны, то имело бы смысл убить двадцать человек, чтобы сохранить жизнь господина Снесарева.

— Я не ослышался?.. — Даже теперь эти слова показались Снесареву какими-то невероятными. — Убить двадцать человек? За что?

— Уточню. Не за что́ их убить, а для чего — так поставим вопрос. — В голосе незнакомца зазвучало самодовольство. Вероятно, он повторял мысли, которые считал своими собственными. — Да, убить двадцать человек и сохранить вас. Отнять у них жалкие пайки и отдать вам. Мало ли в городе ненужных людей? Настоящий властитель, Снесарев, не глядит на второстепенное! Пусть по сторонам падают люди, он не видит этого.

— Да, — вспомнил вслух Снесарев, — когда челюскинцы попали в беду, нацистские газеты писали, что челюскинцы должны выделить сильного вождя. Он выведет других сильных, а об ослабевших не стоит думать.

— Я вижу, что эти мысли слишком новы для вас. Вы должны пройти нашу школу, чтобы привыкнуть к ним. Но, я надеюсь, вы пройдете такую школу.

— Пройти вашу школу? Мне?

— Вы возражаете мне, дерзите! Может быть, вы хотите подольше поговорить? В вас пока больше осталось жизни, чем я думал. Придется ее убавить. Я лишаю вас пищи, скудной пищи, даров этой доброй девушки.

Мерике-Люш опорожнил котелок, выложил кашу в газету, сунул пакет в свой мешок, взял хлеб, луковицу, кусок сахара. Он взял со стола пузырек с растительным маслом и покачал головой:

— Я видел, как девушка это масло выменяла на папиросы. На базаре. Там продавали сладкую сажу. Это остатки сахара, который сгорел на складе от нашей бомбы. Я покажу эту сладкую сажу у нас, когда вернусь, — след отличной работы наших бомбардировщиков.

— Нет, не придется вам показать ее там…

— Вы, вероятно, запомнили этот день?

Да, Снесарев надолго запомнил этот зловещий день — один из первых дней осады. Вражеские бомбардировщики точно вышли на цель. А целью были продовольственные склады на Обводном канале. Тотчас со всех ближних заводов устремились на помощь. Помнит Снесарев, как возле горящих складов старый мастер Сергеев мочил в бочке с водой мешки и раздавал их комсомольцам. Накрывшись мокрыми мешками, эти парни вбегали в дым, в огонь. Обожженные, они выносили ящики, кули. И помнится, что прямо из ворот, окутанных едким дымом, выехал грузовик с этими ящиками. На носилках выносили обожженных.

Пожар продолжался до ночи. Горела сухая тара. Далеко был освещен город. Снесарев возвращался домой на трамвае. Он вышел на переднюю площадку. Вагон шел по сплошной светлой полосе. Вожатый угрюмо молчал. Раздались звуки сирены. На освещенный пожаром город летели «Юнкерсы» с фугасами.

— Если в городе продают сажу, то ему нет спасения, и человек, которого называют шпионом, может как хозяин распоряжаться у вас в комнате, Снесарев.

— Вы не уйдете из города. Сюда вы могли пробраться. Но отсюда…

— Я вам больше не отвечаю. Я мог бы выпустить тепло из печки, но это вас убьет за ночь. А мне нужно, чтобы ночь эту вы прожили. Мне нужно, чтобы вы спали до утра. Не пытайтесь сопротивляться…

Незнакомец вынул из кармана маленькую никелированную коробочку, открыл ее и подошел к постели. В руках у него был шприц.

На голову Снесарева легла подушка, и тотчас он почувствовал острую боль от укола. Прошло несколько мгновений. Снесарев сбросил подушку. В комнате было темно. Хлопнула наружная дверь.

Снесарев схватился за угол стола. Там лежали спички. Он обшарил весь стол, но не нашел коробка.

«Морфий?» — подумал Снесарев.

Еще минута-две, и мягкое оцепенение, которое уже начинает туманить голову, распластает его на кровати в глубоком беспомощном сне. Незнакомец не рылся в бумагах — он спешил. Что-то сорвало его с места. Но к утру он может вернуться. Сон к этому времени не пройдет. Шпион будет рыться в бумагах. Правда, это только эскизы, но и они не должны попасть ему в руки. И Надя… Надя… что с ней будет?

Снесарева лихорадило. Еще минута, и он потеряет сознание. Кровь пульсировала в висках. Снесарев заскрипел зубами от ярости. И ярость помогла ему. Он рванулся с кровати. Он задыхался от неимоверного усилия. В полной тьме нашел книжную полку. Чуть виднелось окно. Снесарев бросился к окну, распахнул форточку, схватился за конец оборванного провода.

«Скорей! Скорей! Ну же!» — шепотом приказывал он себе.

Он натыкался на углы, оттолкнул стол, застонал. Ветер ворвался в комнату. Как сквозь сон, он услышал, что форточка захлопнулась со стуком.

У него еще хватило силы отойти от окна. По сторонам будто вспыхивали ослепительные огни, но он не видел даже стен своей комнаты.

Он упал возле остывающей печи и, падая, скользнул рукой по полушубку, свесившемуся со стула, натянул его на себя, и тотчас наступило беспамятство.

 

2. Листки в томах энциклопедии

Наклонившись над кроватью, майор Ваулин записывал показания Снесарева. Майор уточнял детали. Надо было торопиться. У подъезда ожидал мотоцикл с прицепом. Майор приехал по телефонному вызову главстаршины Белякова.

— Он говорил долго, — рассказывал Снесарев, — и я не мешал ему. Я все надеялся, что вдруг кто-нибудь придет, что послышатся шаги на лестнице.

— А к вам приходят?

— Днем. По вечерам я оставался один.

— Значит, он следил несколько дней и установил это.

— Вероятно. И все-таки он торопился, словно вот-вот… Почему он так торопился?

— Этого мы с вами еще не знаем.

— А узна́ем?

— В нашем деле трудно предсказывать.

Ваулин растер застывшие руки, поправил сползавшее одеяло Снесарева, укутал ему ноги и снова взялся за карандаш.

— Он почему-то не дождался, пока я усну. Или он был уверен, что сон наступит сразу после укола? Или его вспугнули? Он будто сорвался с места. Что же он впрыснул мне?

— Это придется узнать у него.

— А потом я мог сделать только одно. Вот это…

На столе рядом с бумагами майора лежали сигнальная папка Миши Стрижа и его морская командирская фуражка. Старшина Беляков снял их с конца провода.

— Проволока все время скребла о стекло, — продолжал Снесарев. — И каждый раз он вздрагивал. Я это видел даже в полутьме. Чувствовалось, что нервы у него на пределе. Он мог убить меня и все-таки трусил. Я почему-то был уверен, что сразу он меня не убьет, что он вернется. Я знал, что на улице патрулируют моряки. Если не один, то другой моряк прочтет сигнал. А чтобы было приметнее, я повесил и фуражку. Это фуражка Миши Стрижа. Больше всего я боялся, что у меня не хватит сил. Укол начал действовать. Я бы год жизни отдал за лишнюю минуту. Сначала я бросился к полке…

— Записи?

— Да, мои бумаги. Они в томах энциклопедии. Посмотрите, пожалуйста. Нет, он не мог догадаться, что они там лежат. Но все-таки посмотрите.

Майор снял книги с полки, положил на стол и стал поочередно перелистывать. Он протянул стопку листков Снесареву:

— Эти?

— Да.

— Все листки?

— Есть еще несколько под матрацем.

— Почему они там?

— Я работал тайком от Нади. А когда услышал, что она идет, спрятал их.

— Да… Но неосторожно было держать это здесь.

— Ведь это только наброски. Но я понимаю — действительно неосторожно.

— Но как у вас хватило сил проделать все это, товарищ Снесарев?

— Не знаю. Не могу ответить, товарищ Ваулин. Помню только, как я отошел от форточки, а дальше ничего… Думал: «Если он придет утром, убьет меня, то вряд ли догадается перелистать тома энциклопедии».

— Вы можете описать его внешний вид? Черты лица?

— Он все время держался в тени. Лишь одну секунду я видел его. Высокий, худощавый…

— Так. А какой голос у него? Говорит он по-русски чисто?

— Довольно чисто, но, я бы сказал, деревянно.

— Деревянно?

— Да. Старательно выговаривал все буквы. Все правильно, но мы так по-русски не говорим.

— Не вспомните ли, давно эта рамка лежала на полу?

— Какая рамка?

— Для фотографий.

Майор протянул ее Снесареву.

— О нет! — Снесарев попытался приподняться, опереться на локти, но, почувствовав страшную слабость, сразу же опустился. — Рамка висела над кроватью.

— Пустая висела над кроватью?

— Пустая? Нет, в ней была фотография. Я снят с дочуркой, с Людмилой.

— Фотографии нет. Он ее вынул из рамки… А сахар почему на полу?

— А-а… Наверное, уронил его. Он унес всю еду, какая была у меня, чтобы я не ел еще сутки, чтобы после сна был слабее.

— Кусок погрызен.

— Крыса погрызла. Он вспугнул ее. А потом она, должно быть, опять прибегала, когда я лежал без сознания.

— Не буду вас больше утомлять. Думаю, он уже знает, что дорога сюда для него закрыта. Жаль…

— Опасный, должно быть?

— Да, по всем признакам, очень опасный, хотя и с развинченными нервами. Но это вы сами поняли. Ну, поправляйтесь. Мы еще увидимся.

Майор простился. Внизу затарахтел мотоцикл.

 

3. Верна ли догадка?

«Пикап», крытый темным брезентом, выехал за город. Начиналось утро, безветренное, очень холодное, с бледным безоблачным небом и багровым рассветом, утро ранней зимы 1941 года, зимы без оттепелей и обильных снегопадов.

Окончились дома охтинских предместий. Улица незаметно перешла в загородное шоссе, которое уходило в поля, под пролеты железнодорожных мостов. По сторонам темнели покосившиеся плетни огородов, в которых осталось очень мало жердей, поваленные снежные щиты, груды нарезанного торфа, сложенные как могильники, и одинокие трубы кирпичных заводов, похожих на большие сараи.

За городом посередине дороги тянулся горбатый снеговой гребень, который ругали водители, — здесь машину при быстрой езде можно запросто посадить на диффер. По сторонам гребня укатаны глубокие оледеневшие колеи. Дорога шла виражами, с унылыми ветлами по бокам.

Несколько раз машина останавливалась у контрольных постов — их было немало. Ваулин выходил из кабины, подзывал к себе начальника поста, красного от крепкого мороза, с инеем на ресницах, негромко говорил с ним.

Этими короткими остановками водитель пользовался для того, чтобы протереть ветровое стекло. Но стоило только отъехать дальше, как стекло снова покрывалось ледяной пленкой.

— Не работает мой «дворник», — ворчал водитель, — совсем вышел из строя! А новый где добудешь?

— Если я задремлю, — сказал Ваулин водителю, — а мы будем подъезжать к контрольному посту, сразу растолкай меня. Ни один пост нельзя пропустить.

Майора неудержимо клонило ко сну, но едва только голова опускалась и начинался приятный полет в бездонную пустоту, как он вздрагивал, заставляя себя выпрямиться, отогнать дремоту.

Ваулин не ложился уже двое суток. Двое суток он разыскивал незнакомца, нащупывал след. Десятки догадок рождались и тотчас отмирали. Ваулин отбирал две-три, проверял их, пользуясь теми немногими подробностями, которые ему были известны. И вот вместо этих двух-трех догадок, вместо одной, которой Ваулин уже начинал верить, открывалась пустота, и все начиналось сызнова. Опять возникали заманчивые догадки, и каждая звала за собой, опять производился безжалостный отбор, и снова все распадалось.

Совсем ушел незнакомец или затаился, пережидает? Если пережидает, то, разумеется, не там, где прятался раньше. Но у того, кто дрожит от страха, когда оборванная проволока скребет о стекло, пожалуй, не хватит выдержки ждать. Он мог уйти.

Куда? Прямо на запад? По кратчайшей дороге к своим, куда до войны ходили трамваи? Нет, не было ему пути через короткую линию фронта, протянувшуюся от залива до первой станции за Ижорским заводом на перерезанной Московской магистрали. Это узкое пространство для него неодолимо. Там днем и ночью, в туман и в дождь войска неослабно охраняют каждый метр. Каждый шаг по снегу — след, который откроет его.

Недавно группа молодых лыжников, совершавших рейд по тылам врага, на обратном пути пересекла эту линию фронта. Они, великолепно знавшие местность, благополучно миновали боевое охранение противника и были тотчас обнаружены нашим охранением. Нет, он, этот неизвестный, напрямик не пойдет. Ему надо петлять.

Как бы он поступил осенью? Постарался бы смешаться с теми, кто шел строить укрепления. Такие случаи бывали. Может быть, теперь он попробует затеряться среди тех, кого перевозят на машинах через Ладожское озеро и эвакуируют на Восток по этой единственной ниточке, связывающей осажденный город со страной? Несомненно, у него есть хорошие документы и не один комплект. Нет, и такой путь малоправдоподобен. Из города вывозят слабых и больных, а он крепок. И отбор очень строг. Не рискнет… Вероятнее всего, он попытается пробраться к своим кружным маршрутом, но здесь, в осажденном районе.

Да, медлить нельзя… Ваулин снова перебирает в уме факты, которые могут навести на след если не самого незнакомца, то хоть его связей, которые что-то подскажут.

Вот по другую сторону стола арестованный. Он механически, безучастно отвечает на вопросы. Надо еще и еще раз повторять вопрос, задавать его в другой форме. Допрашиваемому двадцать пять лет, у него безжизненные глаза, тихий голос. Но вчера, когда его задерживали, он исступленно расшвырял несколько человек.

Рано утром заводской сторож спустился в заброшенный подвал (думал найти остатки угля, лежавшего здесь до войны) и услышал приглушенный голос. Сторож прислушался и удивился. Невидимый человек повторял, выдерживая паузу: «Раз… два… три…» Сторож махнул было рукой, но подумал и, тихо ступая на подшитых валенках, сходил за начальником военизированной охраны. Спустя минуту из подвала вытащили сопротивлявшегося человека. Пришлось позвать на помощь. Задержанный кричал, что всем будет капут, что он всех своими руками, всех… Его свалили, связали, а он все еще кричал, хрипел, проклинал… В подвале нашли передатчик. «Раз… два… три…» — это была настройка аппарата на определенную волну. Корректировщик наводил на цель дальнобойные батареи противника, обстреливавшие город. И вот он, знакомый многим на заводе, лежал связанный.

В тот же день Ваулин допрашивал его:

— У вас была кличка «Двадцать один»?

— Да.

— Вы судились за воровство?

— Судился…

— Вы говорили, что отомстите?

— Не помню… Может быть, и говорил…

— Как у вас оказался передатчик?

Задержанный рассказал о плене, о своей ране, о предложении, которое он принял.

— Вы потом встречали этого человека?

— Да.

— Где встречали?

— Здесь, в городе. Две… или три недели назад…

Ваулин помедлил.

— Где вы встречались?

— На улице.

— А где он жил здесь?

— Не знаю. Он запретил мне разыскивать его.

— Как его звали?

— Не знаю.

— Как вы его называли?

— Там — господин…

— А здесь?

— Никак. Он меня спрашивал, я отвечал.

Арестованного увели. Ваулин достал дело, которое относилось к сентябрю, дело трех германских офицеров, проникших в город в разгар наступления. Они были задержаны патрулем на Невском, когда пытались наклеить на щит фальшивый номер газеты «Ленинградская правда» с провокационными сообщениями. Они отстреливались, но были разоружены. Ваулин поочередно допрашивал их. Они держались нагло. Но через несколько дней от молодечества не осталось и следа. И один из них, дав подробные показания, сообщил, что по ту сторону линии фронта среди офицеров разведки, которые курируют (он так и сказал: «курируют») Ленинград, имеется некий Мерике-Люш. Насколько ему известно, Мерике-Люш давно занимается Ленинградом и теперь при случае перебрасывает сюда своих агентов.

«Неужели это тот самый Мерике-Люш? — раздумывал Ваулин. — Хотя имя вряд ли настоящее. У таких всегда бывает по нескольку имен».

Тогда были записаны со слов пленного офицера приметы Мерике-Люша. Они совпадали с тем, что говорил о нем Снесарев. И корректировщик подтвердил — да, высокий, худощавый. Но мало ли в Германии высоких, худощавых людей? Механическая чистота речи, деревянный язык…

Вот другая папка, совсем недавняя. В ней записан рассказ учительницы Глинской. Имели ли эти показания прямое отношение к тому делу, которым теперь был занят Ваулин? Рассказ Глинской короток. На улице она разговорилась с человеком, которого прежде не знала. Случилось так, что он зашел на квартиру, ночевал. Он возбудил у них неясные подозрения. После ночевки он почему-то ушел и больше не появлялся. И еще — у него в мешке были продукты, видимо много продуктов, очень редких теперь… И это никак не вяжется с его рассказом о себе.

— Мария Федоровна, извините, что я вас вызвал, — говорил Ваулин через два дня. — Но это совершенно необходимо. Надо кое-что уточнить.

— Ничего, пожалуйста. Спрашивайте.

Ваулин взглянул на Глинскую. За эти дни в ней произошла перемена. В первый раз перед ним сидела очень утомленная женщина, которой, как и всем, пришлось очень тяжело. Сегодня на него смотрели глаза человека в глубоком горе, полные скорби. Не надо спрашивать о причине. Глинская потеряла мужа — Ваулин понял это с первых слов.

— Да, теперь я одна. Утром сложу необходимое на салазки, запру квартиру и отправлюсь в школу. Там теперь для меня и работа и дом…

— Я все по поводу того дела, Мария Федоровна. Можете вы дополнить ваше заявление? Подробностями, если вы их помните, живыми чертами. Они нам иногда очень помогают. Как он говорил по-русски? Чисто?

Глинская припомнила, что говорил он чисто. Но в интонациях, в строении фраз пропадало ощущение живой русской речи.

— По-русски он говорил чисто, но это не значит, что свободно.

— Механическая чистота?

— Да-да! — Глинская несколько оживилась. — Именно механическая чистота. Вы это правильно назвали.

«Не я назвал, — подумал Ваулин, — а Снесарев. Он-то слышал его».

— Мария Федоровна, а почему все-таки вы вдруг сказали себе: это чужой человек?

— Мне трудно ответить. Мы с ним говорили о разном. О его семье, которая теперь неизвестно где, о том, как жили раньше. И вот наступила минута, когда мы… — Глинская помедлила. — Когда я и… Андрей Сергеевич оба почувствовали: этот человек не только говорит, но и думает по-чужому. Простите, я ничего больше не могу вспомнить. И вы же знаете — он ушел так странно. Не ушел, а исчез, хотя и не собирался уходить. Он даже вызывался помочь нам.

— Он не говорил вам, что собирается уехать?

— Он сказал, что собирается переждать здесь, а потом уже будет разыскивать семью. У домоуправа нашего документы отметил на имя Кайлиса.

— Но что он собирался делать?

Глинская подумала, прежде чем ответить. Незаметно для себя она теребила седую прядь, выбившуюся из-под вязаной шапочки.

— Мне кажется, он сказал, что наймется на лесозаготовки, что он достаточно здоров для этого.

— Наймется? Это не ваше слово, Мария Федоровна.

— В самом деле…

— Прошу вас, постарайтесь вспомнить точно, говорил ли он о лесозаготовках.

— Говорил.

— И сказал, что наймется?

— Да, сказал. Теперь я вспомнила точно.

— Простите, если я вас утомил. Возможно, мне придется снова побеспокоить вас. Значит, вы теперь постоянно в школе?

— Да, вы меня всегда там найдете. Это на площади возле Исаакиевского собора…

— Знаю, в доме, где «два льва сторожевые».

Глинская ушла. Теперь ее вызов нужен был только для очной ставки с неизвестным. Но состоится ли эта очная ставка?

Спустя полчаса Ваулин был на Невском проспекте в доме, где в старые времена помещался иностранный банк. Здесь расположилось бюро по вербовке добровольцев на заготовки леса. Электрический свет не горел и здесь. На мраморные, давно не мытые ступени широкой лестницы, на стены коридоров падал тусклый отблеск скупо развешанных маленьких керосиновых ламп — такие когда-то освещали кухоньки дешевых квартир.

В коридорах слышались молодые голоса. На скамейках сидели студентки, сотрудники закрывшихся учреждений, рабочие замерших заводов. Если бы не полутьма, не глухие орудийные раскаты, изредка доносившиеся снаружи, можно было подумать, что война не подступила к городу. Но стоило вглядеться в лица, и становилось видно, как исхудали эти люди на блокадном пайке, как убавилось у них силы. И все же много бодрости принесли они с собой в этот дом на Невском.

— Ах, девушки, девушки! — слышался голос человека постарше. — Да знаете ли вы, какая это работа?

— Ну, мы не первые девушки там будем. Первые поехали недели три назад. И не слышно, чтобы назад сбежали. Давайте договор на соревнование заключим.

— Смеетесь? Валенки-то по крайней мере у вас есть?

— Добыли.

— Значит, форма одежды соблюдена. Ох, сила!

— Да ты не очень-то шути, дядя! — Перед пожилым человеком очутилась рослая, широкоплечая девушка в ватнике. — Еще вопрос — поставят ли тебя на валку и пилку. Может, кашу варить для нас будешь. Смотри, чтобы хорошая была!

— Откуда ты такая?

— Нинка! — Другая девушка положила подруге голову на плечо. — А помнишь, тут, внизу, до войны музыка… и лучшее, самое лучшее мороженое в городе?

— Угу… Ромовое, фисташковое, сливочное. Но самое лучшее было абрикосовое.

— И белый медведь на витрине.

— Все будет — и медведь, и ландыши, и фисташковое! И музыка! Все вернется, Натка!

— На сколько же мы старше станем?

— Ничего, ничего, девушки, на ваш век всего хватит. Вот только напротив-то… Гостиный… Все дымит.

Несколько дней назад загорелся Гостиный двор. Пожарные не могли сбить пламя — вода не подавалась, трубы замерзли. Теперь пламени уже не было, но выгоревшие постройки продолжали дымить.

— И вот часы на башне. Сколько лет я на нее смотрел! По ним свои карманные сверял. А теперь черная дыра.

В одну из первых бомбежек от взрывной волны вылетели часы, по которым прохожие издавна сверяли время.

— Вы, девушки, может, не знаете про башню. Знаменитая — про нее-то и пелось: «На Невской башне тишина…»

— Из медицинского института кто?.. Пройдите в кабинет. Кто из Педагогического института имени Герцена? С фабрики «Работница» есть?

В это время Ваулин просматривал регистрационные карточки всех, кто прошли через это бюро.

Предстояла кропотливая работа. Ваулин и не рассчитывал найти в регистрационных карточках имя Кайлиса. Так оно и оказалось. Человек с именем Кайлис сюда не заявлялся.

Вечером, когда зажглось электричество — это означало, что по соседству начал работать хлебозавод, — перед Ваулиным лежал десяток отобранных карточек. К полуночи электрический свет погас, пришлось снова зажечь керосиновую лампочку. Из десяти карточек теперь оставались три. Ночью Ваулин, сдав материалы дежурному сотруднику, вернулся к себе. Дежурный вспомнил об одном из посетителей, который вчера появился здесь. Он, этот посетитель, был несколько сумрачен, на вопросы отвечал коротко, без лишних слов. Да, в его речи чуть-чуть звучал, пожалуй, какой-то акцент. Нет, по документам не было видно, что он из Острова…

— Не это ли его карточка? — Ваулин показал на одну из трех, оставшихся после строжайшего отбора, потребовавшего нескольких часов раздумья.

— Кажется, эта… Весьма возможно, что эта.

«Весьма возможно»… Более точного ответа нельзя было требовать от сотрудника.

Оставалось ответить себе на один вопрос.

Почему же неизвестный сказал Глинским, что, может быть, отправится (наймется) на лесозаготовки? Зачем было открывать это?

Оставалось предположить, что это была мимолетная слабость растерявшегося человека, который метался в осажденном городе, терял контроль над своими поступками. Часы в квартире Глинских для него были часами отдыха. Он ослабел, он сказал лишнее. А ночью вдруг почувствовал, что убежище не будет для него надежным, и исчез.

На все участки фронта сообщили о вражеском агенте. А Ваулин отправился разыскивать его в том направлении, которое считал наиболее вероятным.

Дорога, по которой шел «пикап», крытый темным брезентом, становилась оживленнее. На ней было гораздо больше движения, чем в осажденном городе. Со стороны Ладожского озера неслись, слегка накренясь в глубоких колеях набок, грузовые машины. Водители глядели по сторонам, как новые в этих местах люди. Да они и были новыми здесь. Машины издалека шли в Ленинград. Они пересекли замерзшее Ладожское озеро. На борту машин виднелась большая надпись: «Не задерживать». Эти везли продовольствие в Ленинград. Другие вливались в общий поток сбоку, со стороны леса. Там находились тылы фронтовых частей, расположенных на Карельском перешейке.

«Пикап» жался к краю дороги. Раза два водителю показалось, что Ваулин дремлет, и он протягивал к нему руку, но майор говорил: «Нет, нет, ничего. Давай-ка еще проскочим и газанем».

Редко водителю удавалось развить большую скорость. Не было конца машинам с продовольствием. У контрольного пункта Ваулин увидел группу молодежи, шедшую по дороге пешком.

— Куда они? — спросил Ваулин у бойца, проверявшего документы.

— На лесозаготовки, товарищ майор.

— Все молодежь?

— Молодежи там много.

— А бывают и постарше?

— Редко.

— И все пешком идут?

— Когда на машинах отправляют. Вчера вот ехали они на машине. И, как на грех, поломка. Долго они тут ждали, костер развели. Один даже на лыжах хотел пойти.

— А у них лыжи были?

— У одного только были. Но он на них не пошел. Тут машины в ту сторону поехали, мы их рассадили.

Ваулин подумал и спросил:

— А тот с лыжами молодой тоже?

— Да что-то и не помню, товарищ майор. Столько народу каждый день пропускаешь. И закутаны все…

— Не в меховой куртке этот был?

— Нет, в меховой куртке тут никого не было. Это заметная вещь, ее упомнить можно. Я сам ее до войны носил. Нет, в меховых куртках никого не было.

Ваулин поехал дальше.