Сигнал бедствия

Марвич Соломон Маркович

Пятая глава

 

 

1. Первый свет

В середине января на заводе удалось пустить крошечную блок-станцию. Она работала на мазуте, но мазута было в обрез — на самом дне последней цистерны. Станция осветила лишь две мастерские, в которых собирались наладить работу, да несколько комнат.

Над столом Снесарева горела низко опущенная на шнуре маленькая лампочка. О том, чтобы осветить копировальную мастерскую, пока не приходилось и думать. Да и работать там было бы некому. Из всех копировальщиц на заводе оставалась только Надя.

Снесарев не замечал времени и, если бы не Надя, забывал бы поесть. Болезнь жестоко потрепала Надю. Ватник болтался на ней, из-под воротничка проглядывали ключицы.

Когда она пришла в первый раз, Снесарев взял ее за обе руки, повернул из стороны в сторону, как ребенка:

— Нужно бы вам еще полежать с недельку. А то вы на самом деле долгоносик. Рано поднялись. Бить некому долгоносика!

Надя невесело улыбнулась. Черты ее круглого лица обострились, еще больше углубилась горькая морщинка около рта, и казалось, что огромные глаза стали еще больше, что они совсем налезли на виски.

— Что это, Надя? — Снесарев почти закричал, отошел на шаг назад, всплеснул руками.

У висков вились седые волосы. Надя махнула рукой, досадливо поморщилась:

— Не надо, Василий Мироныч. Не ужасайтесь — ничего страшного… Давайте лучше есть суп.

В углу комнаты, где работал Снесарев, она завела маленькое хозяйство: медный котелок, две алюминиевые тарелки, кружка, сковородка. Посуда была прикрыта чистой холстиной.

Снесарев принес из дому эмалированный чайник и выслушал от Нади едкое замечание:

— Эх, Василий Мироныч, самого простого не понимаете! Будто физике не учились.

— При чем тут физика?

— А при том, что испортили полезную вещь. Оставили воду в чайнике. Она замерзла, и лед продавил дно.

Чайник пришлось выбросить.

Надя ходила за водой, за растопкой, за углем. Девушка заботилась о Снесареве по-матерински. Они по-прежнему никогда не говорили о Мише.

Надя появлялась часа в четыре. Легкий скрип половицы напоминал Снесареву, что в комнате есть еще кто-то. Он поднимал голову от чертежей:

— А-а, это вы, Надя! Простите, задумался — не заметил, как вы пришли. — И снова наклонялся над работой.

Надя растапливала печурку, ставила на нее котелок, грелась. Спустя полчаса она расстилала на столе листы чистой бумаги. Снесарев откладывал чертежи, и они садились есть.

— Суп у нас сегодня замечательный, — говорила Надя. — Я ходила домой. И нашла на кухне… Представьте себе, что я нашла!..

— Что же именно вы нашли дома?

— Господи, да это же в супе, то, что я нашла! Неужели еще не обнаружили? Такой дух, а вы и не заметили. Четыре белых гриба нашла! Открыла банку на кухне — и глазам не поверила.

— Да, да, суп действительно замечательный! — торопливо хвалил Снесарев.

Как она быстро взрослела в своем несчастье, эта молодая девушка! И другая стала у нее манера держаться. А на вид почти девочка — вот только эти седые завитки волос… Больно смотреть на них.

И Снесареву хотелось сказать: «Эх, Надя, Надя! Долгоносик ты милый! Не можешь жить без заботы о ком-нибудь. Если нет Миши, помогаешь его другу, потому что Миша как бы живет в нем». Но говорить об этом нельзя было.

— Письма от семьи есть, Василий Мироныч?

— С прошлой недели не было. Да… Что я хотел сказать вам?.. Вот что, Надя: ходить сегодня домой не следовало. За грибами отправилась! Ну чего вас понесло туда?

— А что?

— Да вы что, не знаете? Какой сегодня обстрел района! Если по балльной системе определять, так в десять баллов.

— Ну уж и десять! Пустяки. Только два раза под ворота прыгала. Один раз, верно, испугалась. По соседней крыше как дз-з-з…

— Чтоб в следующий раз ни-ни… Обстрелянная!

Надо было следить за тем, чтобы Надя не жульничала. Она наливала в свою тарелку только на самое донышко.

Снесарев сердито хватал котелок с супом и доливал в Надину тарелку:

— Долгоносик, я вас за эти штуки по рукам логарифмической линейкой буду бить!

— Я сыта, Василий Мироныч, честное пионерское!

— Ешьте!

И все-таки Надя хитрила. Снесарев садился за чертежи, а она быстро и незаметно убирала посуду в угол. Надя прятала довольную улыбку в углах губ. Суп готовился дня на два — на три, и то, что Снесарев подлил в Надину тарелку, она съест завтра.

Вечером забегал Пахомыч.

— Мигает невыносимо! — жаловался Снесарев на лампочку. — Что у вас там на станции происходит?

— Верно, мигает. А при коптилке лучше, что ли, было? Что на станции? Не Волховстрой! Ты бы посмотрел, какой мазут. Скажи спасибо, что хоть так светит.

Мастер-универсал был неутомим. После того как пошла блок-станция, он каждый день находил для себя новое дело.

— Слушай, — говорил он, разжигая вонючую трубку угольком, который брал пальцами. — Вот теперь, когда по две недели в городе не бываешь — незачем бывать-то, — обхожу я завод, и такие мысли приходят!.. Не знал я завода, хоть и тридцать лет тут. Неважно мы работали.

— Неважно? Почему?

— Эх, не то слово. Работать умели, но на многое глаз не хватало. Многое не так стоит у нас, как надо. Придет время, и мы завод переставим. Доживу до этого. Вот я теперь хожу, прикидываю и думаю. Первое, что скажу после войны, — по-другому работу расставить надо. Понимаешь, чтобы одну операцию к другой, впритык. Чтобы без пересадок шло. А тут ведь сто лет наслаивали одно на другое, без системы.

— Это и инженеры говорили, Пахомыч.

— Говорили, я знаю, но не очень-то напористо. Есть мастера, которые все любят по старинке. Они в ней целиком с душой и с потрохами. И инженеры есть такие. Я не такой. Я новое признаю. Но какое? А такое, чтобы в нем было и от жизни, и от дельной книги. Вот это сплав! Ты написал, но и у меня спроси, у моих тридцати лет спроси. Не потеряешь на этом. Ведь я помощник твоим книгам! Да я свою книгу готовлю, если хочешь знать. Вот хватит ли только культурных слов у меня? — Пахомыч показал сложенную пополам тетрадь, которую он носил в боковом кармане. — Всегда она со мной, все сюда записываю. Все мысли. Когда фашиста прогонят, я к вам на совещание приду. Может, целый день буду говорить, как корабли по-новому строить. А вы слушайте!

Пахомыч рассмеялся и, прищурившись, склонился над чертежами. Он умел читать их.

— А как ты трубопровод думаешь укладывать? Твой корабль такой, что каждый сантиметр надо экономить.

— В том-то и дело.

— Ну, так слушай. Я со вчерашнего дня о трубопроводе думаю.

Порой Пахомыч давал такие ценные советы, что Снесарев слушал с удивлением. Действительно, у Пахомыча было то, что старый академик, судостроитель и математик называл чувством корабля.

В один из вечеров Пахомыч пришел не один. С ним была женщина лет сорока пяти, рослая, в ватнике, в подшитых валенках, как и все теперь на заводе.

— Здравствуйте, Василий Мироныч! Не помешаю? — спросила она низким, грудным голосом.

— Садитесь, садитесь, Марья Гавриловна! — Снесарев указал на топчан. — Я-то вас и не поздравил еще.

— Можно и без поздравлений, чтобы не было чересчур уж стыдно потом, когда за плохую работу критиковать будете. Ну, можно ли было подумать раньше, что выберут меня секретарем парткома? Да на каком заводе! Это только в такое время могло случиться. Выбора нет — потому-то и вспомнили обо мне.

— Нет, не потому.

— Ну уж ладно… Я к вам с делом. Чувствуете себя как?

До войны Марья Гавриловна Погосова работала машинистом в кузнечном цехе. Для женщины такая профессия была редкостью. Там же ее муж работал кузнецом. Нарком присвоил ему в особом приказе самый высокий разряд. Только четыре кузнеца судостроительных заводов всей страны имели такой разряд. У Погосовых было два сына — они работали в том же цехе.

«Вам всем надо бы зваться Кузнецовыми, — говорили им, когда семья возвращалась после смены домой. — Самая справедливая для вас фамилия!..»

Сыновья-погодки пошли добровольцами на фронт, а спустя месяц стало известно, что оба погибли в боях с белофиннами.

Положив руки на колени, Марья Гавриловна говорила Снесареву:

— Вы готовитесь, и мы готовимся. Мой-то уже крепко на ногах стоит. Вы же вместе в стационаре лежали. Ничего, ходит, сил немного набрался. А я к вам пришла как секретарь партийной организации. Так вот… Как бы на первых порах с вами подраться не пришлось…

— Со мной? Да почему же?

— Давайте начистоту, Василий Мироныч. Рабочие чертежи в тылу будут готовить?

— Да.

— Вы туда поедете?

— Ах, вот что. Думал я об этом, Марья Гавриловна. Не получится.

— По какой причине не получится? Отправили бы вас самолетом, вы бы там поработали и окрепли окончательно. А потом опять сюда. — Марья Гавриловна внимательно смотрела на него.

— Времени терять нельзя. Пока там чертежи готовят, мне тут дел хватит.

— Каких дел-то? — Марья Гавриловна положила ему руку на плечо. — Неужели, если уедете недельки на две, на месяц, так забудете, какой он, завод.

— Видите ли, Марья Гавриловна, когда я здесь, то совсем другое чувство у меня. Я многое замечаю, додумываю… Вот с ним у меня постоянный совет, — показал Снесарев на Пахомыча.

— А мне уехать нельзя: я площадку буду готовить, — подал голос Пахомыч.

— Не знаю, верить ли вам, Василий Мироныч. Просто не знаю. Мы ведь должны о вас думать, смотреть, чтобы не слишком переработались. Знаете, как Ленин одному большому работнику выговор объявил за то, что тот не берег себя? Мне рассказывали. За плохое обращение с казенным имуществом — со своим, значит, здоровьем… Боюсь, что обманываете вы меня.

— Чертежи ведь одно, Марья Гавриловна, а тут площадку будут готовить. Мой глаз не помешает.

— Вот и поймала вас на слове. «Не помешает» — дело небольшое… Одним словом, собирайтесь в дорогу. — Марья Гавриловна поднялась с топчана.

Снесарев также поднялся и загородил ей дорогу:

— Да нет же, Марья Гавриловна, я здесь нужен! Убежден, что нельзя терять мне эти недели.

— Так ли?.. Пахомыч, — Марья Гавриловна повернулась к мастеру, — что скажешь по этому вопросу? Только без хитрости.

И Пахомыч ответил почтительно, как дисциплинированный школьник:

— Действительно, нужен. Честное слово.

— Ну, я еще проверю, — подумав, сказала Марья Гавриловна. — С другими посоветуюсь.

Она не спеша повязалась шерстяным платком и вышла.

 

2. С чертежами на Большую землю

Вот они лежат между листами фанеры, покрытыми промасленной бумагой — сырость не должна проникнуть внутрь, а клеенки не нашлось, — со старой калькой поверх бумаги, в двух тяжелых пакетах, перетянутых мягкой алюминиевой проволокой, чертежи Снесарева. Среди них есть и те, которые были начаты вместе с Мишей Стрижом, и те, которые были вынесены из загоревшейся комнаты конструкторского бюро, и те, над которыми Снесарев украдкой работал во время болезни.

Наде предстояло отвезти чертежи в тыл и вернуться, когда будет готова вся рабочая чертежная документация.

Выехать пришлось ранним утром. Еще не начинало рассветать, еще не кончился осадный комендантский час. Из воинской части прислали крытый грузовик-полуторку. Ехали с частыми остановками в городе. В фанерную дверь кузова стучали: «Пропуска! Документы!» Патрульный в полушубке влезал в кузов, луч фонарика падал на лица Нади и Снесарева. «Можно ехать дальше».

Аэродром был расположен далеко, в глухом месте, куда до войны забегали лоси. С двух сторон к посадочной площадке подходил редкий сосновый лес. В сумеречный, предутренний час он под порывами несильного ветра слегка шумел, словно печально вздыхал.

Долго пришлось ждать самолета. Снесарев и Надя вошли в землянику. На лежанке спал сменившийся с дежурства зенитчик, совсем молоденький, по-детски раскрасневшийся во сне. Они сели на круглых чурбанах возле печки, помолчали, растирая застывшие руки, расправляя затекшие плечи. Подбросили хвороста в печурку.

Зенитчик проснулся, свесил ноги, потер глаза и спросил, зевнув:

— Нет ли покурить, товарищи?

У Снесарева ничего не было, а Надя, которой на всякий случай дали коробку «Казбека», угостила зенитчика. Тот, давно не видевший хороших папирос, восхищенно сказал: «Ох!», взял голой рукой уголек, не очень умело подражая бывалым воинам, с наслаждением затянулся, любовно посмотрел на гильзу и только потом догадался поблагодарить. Вскоре он снова заснул, натянув на себя полушубок с темными масляными пятнами на коже.

— Рабочие чертежи привезут и без вас, Надя, — говорил Снесарев. — А вы там оставайтесь, право, оставайтесь, честное слово, оставайтесь! Вы только торопите их с работой — это главное. Торопите каждый день, без церемоний.

— Но почему же я должна там остаться? — спросила Надя, разматывая шарф.

Она сняла пальто, под которым оказались две надетые одна на другую вязаные кофточки — красная и синяя.

— Подруга заставила взять с собой… — объяснила Надя, указав на синюю. — Почему я должна остаться там насовсем?

— Потому что, потому что… — нерешительно продолжал Снесарев, — вам надо пожить иначе, пожить в более спокойной обстановке. Вам надо отвлечься от дум. Ходить по освещенным улицам. Чтобы отлегло у вас это напряжение. И, наконец, вам надо подкормиться, окрепнуть.

— Я буду ходить по нашим улицам! И мне не нужно отвлекаться! И вы напрасно вспомнили об этом, Василий Мироныч! — Надя строго посмотрела на него. — Я не хочу ждать, пока здесь станет легче. И я никак не думала, что вы можете об этом сказать. Если я не уехала тогда… осенью, а мне предлагали, то зачем оставаться там теперь? И, простите, мне неприятно то, что вы сказали.

— Надя, — Снесарев растерялся, — я не мог подумать, что вы это так примете. Простите меня! И все-таки мне кажется, что в вас говорит упрямство.

— Нет, совсем другое. Совсем другое… Поверьте!

«Память о Мише», — мелькнуло у Снесарева.

Снежная пыль влетела в землянку и тотчас растаяла над печуркой. Спящий пошевелился, спустив с себя полушубок.

Они говорили шепотом, чтобы не разбудить его. У Нади шепот порой становился взволнованным.

Транспортный самолет приземлился, подняв снежный вихрь, медленно оседавший по обе стороны взлетной дорожки. Дежурный торопил собравшихся:

— Скорее! Скорее! Моторы не выключаются! Прошу в машину, товарищи!

Истребители делали разворот над сосновым лесом. Им предстоит сопровождать этот самолет, прибывший с Большой земли, а запас горючего у истребителя невелик — пусть же поскорее поднимается машина, дорога каждая минута. Потому и не задерживались здесь транспортные самолеты. Сдав груз и приняв людей на борт, они сразу уходили назад; каждую минуту из-за сосен могли показаться вражеские бомбардировщики — они подстерегали такую добычу.

— Ну, Надя, все-таки упрямая вы девочка! — Снесарев взял ее за обе руки.

— Все, все будет хорошо, Василий Мироныч! Вот посидели, как полагается, перед отъездом. Если посидели, значит, еще увидимся.

Винты самолета вращались на медленном ходу, и были видны лопасти. Надя и моряк, сопровождавший ее, поднялись по лесенке в кабину, неся чемоданы и пакет с чертежами.

Вражеский разведчик, патрулировавший над Ладожским озером, радировал на базу о том, что со стороны осажденной зоны показался транспортный самолет, окруженный сильным конвоем. Разведчику было приказано следовать сзади, пока не подоспеют истребители. Вскоре он отвалил, наведя истребителей на цель. Цель быстро удалялась. Озеро осталось позади. Внизу тянулись замерзшие болота и вырубки. На новой колее, которую проложили к озеру, дымил паровоз, таща длинный состав. Видимость была хорошей. Поднималось багровое солнце.

На мгновение зажмурился пулеметчик, вставший под колпак транспортного самолета. Он оглянулся по сторонам, посмотрел вниз. В каждый рейс это происходило в ту минуту, когда самолет шел над черными коробками трех сгоревших домов, стоявших при дороге возле опушки. Дома стояли, как напоминание о том, что здесь начинается опасная зона, а за ней лежит осажденный город.

Транспортный самолет, на котором стояли моторы старого, снятого с вооружения бомбардировщика, сковывал скорость конвоя, и вражеским летчикам удалось приблизиться. Они пытались завязать бой с конвойными истребителями, но те тотчас развернулись со стороны солнца и отвлекли на себя всю вражескую эскадрилью. Лишь один самолет противника прорвался вперед, но почему-то не рискнул подойти ближе к цели. Надя, сидевшая в кабине, ни о чем не догадывалась. Моряк, сопровождавший ее, что-то понял, но промолчал.

Транспортный самолет скрылся из виду. Окруженный плотным конвоем, он шел на восток, прижимаясь к верхушкам деревьев.

На другой день Снесарев получил телеграмму о том, что Надя прибыла в далекий тыловой город, что получены в полной сохранности все его чертежи и объяснительные записки, что работа уже начата.

 

3. Возвращение Нади

Надя вернулась в Ленинград через три недели. В комнату Снесарева втащили два ящика, туго перевязанных крепкой веревкой и опечатанных сургучом.

Не сняв пальто, раскрасневшаяся от холода, Надя хлопотливо объясняла:

— Все здесь! Весь комплект рабочих чертежей. Досылать решительно нечего!

— Дорогая моя, вы, кажется, забыли поздороваться со мной!

Надя рассмеялась. Впервые за долгое время Снесарев услышал ее смех.

— Но ведь вы ждали не меня, а ящики с чертежами. Вы ведь не хотели, чтобы я приехала, Василий Мироныч.

— Да, не хотел, чтобы вы вернулись, да, отговаривал, но знал, что обязательно вернетесь. Ну, грейтесь, грейтесь…

Надя обжигала губы о край кружки с крутым кипятком, морщилась.

— Ох, за душу схватил! Ну, ничего. Пусть весь холод из меня выбьет. Гнали же там работу, Василий Мироныч! О вас многие знают. Кланяются вам. Работали там, надо сказать, на совесть. Ночи напролет сидели. Я тоже хотела работать, не позволили — отпуск мне устроили. Я много спала. В тепле. Хорошо это! И отъедалась, простите, как свинья. И с собой продуктов дали. Один раз в театре была. Все спрашивают о Ленинграде. Но представить себе, как здесь живут, совсем не могут. Да и как представить себе такое за тысячу километров? И, знаете, что я вам скажу? У многих такое чувство, будто они виноваты в том, что им легче жить, чем нам.

— Ну, этого я не понимаю.

— И я не понимала, а чувство такое есть. Ну, потому-то и работали, не жалея себя. Поклюет чертежник носом с полчаса и опять за дело. Один инженер хотел со мной лететь, чтобы помогать вам. Требовал перевода сюда, но не пустили.

Надя так обожглась чаем, что пришлось с минуту помолчать. Она поставила кружку на стол и вытерла слезы.

— А как летели назад! Мы шли в тумане. Ничего сквозь стекла кабины не увидишь. Вот когда я струсила. Не летим, а в молочном море плывем. Второй пилот протянул мне записку. Я разобрала: «Не бойтесь, девочка, выберемся». Я ему пишу: «Где мы?» Отвечает: «Недалеко от Череповца». Скоро посветлело. Мы выбрались, сели в Череповце. Только опять все затянуло. И мы остались на день… Все-таки я с ними поругалась!

— С кем это?

— С летчиками.

— Еще чего не хватало! Почему вдруг?

— Все время меня девочкой звали. В конце концов просто надоело. Нашли себе забаву…

— Ну, расскажите, как живут в Сибири. Они не могут себе представить нас, а я их не представляю себе.

— Это верно, Василий Мироныч, трудно себе представить. Ходишь там совсем иначе: земля такая прочная, не ждешь, что над твоей головой загремит. И окна освещены, все окна, вы подумайте! Я просто обомлела. Работают много, ужас как много. Спят у станков и в конторах.

Надя ушла отдыхать, а Снесарев, разыскав Пахомыча, отправился с ним на площадку. Заводские дворы были по-прежнему пустынны, но теперь уже много следов вело к дальнему цеху. Машина, отвозившая туда детали и инструменты, проложила глубокую колею на твердом снегу.

Площадку можно было считать подготовленной. Человек сто матросов расчистили ее от железного лома и битого кирпича. Все это горой лежало в стороне. Монтер, приставив лестницу к покрытой инеем стене, чинил оборванную снарядами проводку.

На другой день площадка оживилась. Почти всю электроэнергию отдали сварщикам. В огромных очках, они водили электродами по краям листов металла, соединяя их в части корпуса.

Когда впервые вспыхнуло это голубое яркое пламя, Пахомыч поглядел на него как зачарованный, словно никогда не видел сварщика в работе.

— Видишь, начали! — Он хлопнул Снесарева по плечу. — Он жмет нас, каждый час жмет, минуты покоя нет, спать не дает. А мы все-таки начали. И кончим! Только бы он по этому месту не бил. Тогда будет потруднее. Тогда, брат…

Далеко в стороне ударил снаряд.

 

4. Площадка под обстрелом

Посередине площадки вырыли укрытие. На куски старых рельсов положили броневые плиты, также старые, привезенные на завод еще в годы первой мировой войны. Поверх плит лег обгорелый битый кирпич, и на нем толстый слой земли. И еще слой кирпича, покрытый землей. И на земле снова плиты.

Надежным укрытием, на которое затратили много труда, бригада почти не пользовалась. Отовсюду в часы обстрела доносились разрывы и вой летящих снарядов. Но на территорию завода они попадали редко. Однажды все же выдалась опасная минута. Раздался пронзительный крик Ганьки, племянника Пахомыча:

— Ложись! Все!

Те, кто были поближе к укрытию, прыгнули вниз. Снесарев вбежал туда последним, другие легли ничком на том месте, где стояли. И тотчас послышался взрыв. В укрытии погасла электрическая лампочка. Спустя несколько мгновений снова послышался взрыв, подальше от площадки.

— Кого же там не досчитаемся, Василий Мироныч, а? — прошептал в темноте Пахомыч, когда все стихло. — Ну, сейчас узнается…

Он взял Снесарева за руку, и они вылезли наружу. До самой крыши цеха столбом висела густая черная пыль, поднятая силой взрыва. Она медленно оседала, словно завеса из легчайшей темной ткани, подброшенная кверху ветром. Свет в цехе погас. Кто-то в дальнем углу безуспешно чиркал спичкой.

— Все живы?! — срывающимся голосом закричал Пахомыч. — Отвечайте. Ты, Циунчик? Любимов?.. Все… все отвечайте.

Началась перекличка во тьме.

— Я… Здесь я…

— Кочкин! — кричал мастер-универсал.

— Живо-ой я…

— Живой? Ладно.

— Селезнев!

— И я живой… Вот он я! — Из завесы выступил человек, протиравший глаза.

— Кривцов! Кривцов!.. Не слышу.

— Лежит Кривцов за баком.

— Что с ним?

— Еще там один…

Двое не ответили. Пахомыч и Снесарев побежали к баку. Застрекотала крошечная динамка: Снесарев включил карманный фонарик.

— Сюда давай! Свети! Свети! Вот… — торопливо говорил Пахомыч. — Кривцов, милый. Да ну же…

Кривцов не отвечал.

Двое лежали возле промерзшей стенки бака. Слабый подрагивающий луч фонарика осветил узенькую, как нить, струйку крови, которая нерешительно текла по лицу Кривцова. Пахомыч положил ему голову на грудь.

Кривцов пошевелился.

— Лежи, лежи! — закричал Пахомыч. — Сейчас мы тебя… Не двигайся!

Но Кривцов сел. Его лицо исказилось от боли, он показал на ухо и тихо сказал:

— До чего больно, ребята!.. Терпеть невозможно. Просто невозможно. Что такое, а? — Голос Кривцова был все такой же тихий.

— Ранен? Говори!

— Да нет, а больно.

— Значит, слышишь меня все-таки, — несколько успокоившись, сказал Пахомыч.

Кривцов и его сосед были оглушены взрывом, отброшены к баку.

— Можете ходить?.. — спросил Снесарев, работая динамкой. — Пойдите лягте. Потом врач посмотрит. Видно, легкая контузия.

— Да какая там контузия! — Кривцов поморщился от боли в ушах. — Видал я контуженых. Дойдем. Ничего.

Зажегся свет, неверный, желтый. Но теперь уже можно было осмотреться.

Снаряд влетел в окно — случай редчайший, — разорвался в воздухе, осколки помяли корпус строящегося корабля.

Пахомыч, отряхиваясь от пыли, осмотрел повреждения.

— Вот так и строим, — говорил он, ощупывая вмятины. — И в бою не побывал еще, и машины на нем нет, и корпус еще не сварен, а уже удостоился. Ну ладно, что так. Хорошо, что команда нашего первенца никого не потеряла.

Спустя несколько дней, которые прошли сравнительно спокойно, об этой минуте тревоги вспоминали много, иногда со смехом. Всякие подробности припоминались и, особенно, голос Ганьки — резкий и в то же время сиплый от простуды, повелительный голос.

Пахомыч посмеялся, а потом внушительно посоветовал:

— Вы особенно-то не веселитесь на его счет. А то ему кричать будет стыдно… Слышишь, Ганька, ты кричи, ничего. Глотка у тебя как сирена. Здорово ты снаряды угадываешь. Ты по этой части у нас командир.

Ганька действительно мастерски распознавал приближение снарядов и даже начал щеголять этим умением.

— На Васильевский полетел, — говорил он, прислушиваясь. — . А этот к площади. Тяжелый. Миллиметров двести. Поближе угодит. В цех. А»… И этот туда же.

— Ой, угадчик, ты, кажись, врать начинаешь! Надо бы тебя за такое дело…

— Ладно. Пока полезен — стерпим. Стерпим, Гаврила Петрович… Чуть крикнешь — мы, старики, бряк носом в землю. Не обидимся.

Строители корабля нередко опаздывали к обеду. На то была особая причина. Задерживал их Пахомыч. Он старался поставить дело так, чтобы до перерыва не оставалось недоделок. У него на этот счет были свои взгляды. Возникли они в труднейшее время после тонких наблюдений.

— С недоделкой и голодный справится, а поев, надо новое начинать. Оставь, например, недоколотую чушку, пойди обедать, а потом докалывай… Смехота.

Впоследствии, когда миновали самые трудные дни, Пахомыч признавался Снесареву, что скрепя сердце прибегал он к такой мере.

Снесарев говорил:

— А не слишком ли круто? Все-таки задерживаем людей.

Пахомычу очень не нравилось такое возражение.

— Ну, будто я не знаю! Бывает, что и с самим собой надо круто поступить. Даже с хитрецой. Люди понимают, не обижаются.

— То есть не говорят об этом?

— Нет, в душе не обижаются. Поверь мне. Тут и на перекурку минуты нет. Потому-то я и просил списать Лабзина — мешал байками…

Завод все время находился в зоне обстрела. Еще осенью заложили кирпичами все окна, выходившие на запад. Здание столовой было совершенно разбито. В комнате, которую отвели под столовую, также пришлось заделать окна, и потому ее прозвали блиндажом. С потолка на длинном шнуре спускалась единственная электрическая лампочка. При разрывах, хотя бы дальних, она раскачивалась из стороны в сторону.

Случалось, что за обедом кто-нибудь поднимал голову и прислушивался.

— А ведь царапнуло по нашему блиндажу, по стенке…

— Как будто…

Говорить об этом не любили.

Строителей корабля кормили чуть лучше, чем других заводских. Обслуживал столовую Лабзин, человек брехливый, но расторопный, приложивший к этому делу много стараний. Худой, длинный, будто двигавшийся на шарнирах, он подсаживался к одному, к другому и всем надоедал шутками:

— Как сегодня каша? С выжарками готовили. Книгу жалоб и пожеланий подать? Прикажите.

— Лабзин, дай поесть спокойно. Катись ты на своих шарнирах!

Но Лабзин не унимался.

— Вспоминаю, — неторопливо рассказывал он, втягивая в себя воздух, — тут на Забалканском была столовая и называлась: «Как у мамы». На вывеске это было написано. Значит, частный сектор тогда действовал. Ну и кормили. Ложка в борще стояла.

— Лабзин, отстань ты с этой ерундой! Не было такой столовой.

— Придумал он эту маму!

— Что же, значит, я вру? — начинал кипятиться Лабзин.

— Брехать — это ты умеешь…

Пахомыч нетерпеливо стучал ложкой по столу, повышая голос:

— Пойми, Лабзин, дурья голова, что не ко времени брехня такая. Ведь люди только-только на ноги становятся. Ну зачем ты про мамин борщ расписываешь? Ведь от этого у человека воображение распаляется!

— Да это я к разговору…

— Не хочешь понимать? Так слушай. За такие разговоры штрафовать буду!

— Какой еще штраф? — удивлялись обедающие.

— Основательный. Как высшую меру! Кашу отбирать буду, как штраф. Полпорции и даже больше.

— Права такого не имеешь, бригадир.

— Шучу, конечно, но язык нельзя распускать… А тебе, Лабзин, совсем серьезно говорю — сними язык с плеча! Одним словом, не треплись. Надоело!

Но Лабзин не унимался — он не мог жить без таких разговоров. И однажды Кривцов, который после контузии ходил, опираясь на палку, с раздражением сказал, что за такую брехню надо бы гнать с завода.

Лабзин вскочил и закричал:

— Меня выгнать? За что?

Он сорвался с места и убежал на кухню. Через секунду с треском распахнулось окошко, через которое подавалась еда из кухни. Высунув из него голову, Лабзин закричал:

— Идите сюда! Все проверяйте, по книгам, по накладным — как хотите! Если что не сойдется, вешайте на заводских воротах!

Но тут все дружно рассмеялись.

— А чтоб вас!.. — Он с треском захлопнул дверцу. — Неси им кипяток! Заварку всыпала? — послышался за стеной голос Лабзина.

— Беспокойный мужик…

Снаряды зачастили. Снег на заводских дворах закоптел от разрывов. Электровоз и тележки, вмерзшие в пути, были разбиты, рельсы покорежены.

Однажды обстрел запер людей в цехе на круглые сутки. Гитлеровцы яростно обстреливали подходы к площадке, где строился корабль.

«Неужели они нащупали нас?» — с мучительной тревогой думал Снесарев.

К утру с крыши по пожарной лестнице спустился молодой артиллерист-наблюдатель. Он продрог и падал с ног от усталости.

— Нет ли закурить? — тихо спросил он, снимая рукавом полушубка иней, слепивший ресницы.

Ему молча свернули закрутку. Было понятно, что он голоден, но все не ели со вчерашнего дня.

Утром в столовую прибежала Надя.

— Надо им принести туда что-нибудь! Они же не ели! — накинулась она на Лабзина.

— Знаю, что надо. А как принесешь? — сердито откликнулся Лабзин. — У меня военного транспорта не имеется.

— Надо супу снести туда.

— Есть у нас суп. Горячий. Пусть пришлют — отпущу. Пожалуйста!

— Да ведь им-то два раза по этому месту идти, товарищ Лабзин.

— А нам?

— Нам? — Надя задумалась.

— Вот то-то и оно…

— Нет, погодите, не «то-то и оно»! Пойдем принесем и останемся там, пока не утихнет.

— Выдумки! — Лабзин отвернулся и стал скоблить ножом стол. — И чего вы от меня все хотите? — вдруг закричал он.

— Нет, вы так не отвертитесь! — Надя схватила его за руку, вырвала нож и бросила в сторону. — Собирайтесь! Немедленно собирайтесь!

— Пусти! От чего это мне отвертываться, девчонка!

— Вам это поручили, вы и должны… Мы как на фронте. И нечего разговаривать! Где термос?

— Я не нанимался под снарядами ходить.

— Ах, так? Трус! — кричала Надя. — Гнать таких надо! Гнать с завода!

— Не ругайся. Сама иди!

— И пойду! Давайте посуду.

Спустившись во двор, Надя почувствовала, что одной ей не донести тяжелый термос. Она остановилась в нерешительности. Кого бы позвать на помощь? Оглядываясь, она заметила, что к ней с салазками направляется Лабзин.

— Ну, пойдем вместе… Только не ругайся! — сказал он, криво улыбаясь.

— Я сгоряча…

— Сгоряча! Лабзин то, Лабзин се… Ох, надоело!.. Ты можешь и совсем не ходить — сам дотащу.

— Нет уж, давайте вместе.

Они благополучно миновали разрушенный корпус, прошли двумя внутренними дворами. На тех местах, где оголилась земля, Надя сзади подталкивала салазки. Когда огибали угол котельной, Лабзин поглядел вперед и остановился:

— Нет прохода. Подождем… покуда.

Надя молча оттолкнула его.

Из цеха издалека увидели, что какой-то человек поравнялся со щитом, на котором до войны вывешивали портреты лучших людей. Сколько снарядов с завыванием пронеслось над щитом, а он все еще стоял среди воронок на почерневшем снегу.

Человек этот постоял, сделал несколько шагов и вдруг упал. Он скрылся в облаке снежной пыли. Снаряд ударил совсем близко от него — метрах в тридцати.

— Кто бы это мог быть, ребята? — спросил Пахомыч, осторожно приоткрыв дверь, вглядываясь вперед. — И несет что-то. Не вижу.

— Термос несет.

— Термос?

— Не несет, за веревку его тащит.

— Значит, кашевара нашего послали. Ну, добро!

— Зря мы Лабзина ругали.

Грохнули еще два разрыва. Человек поднялся, перебежал и снова повалился у сугроба. На стенках термоса заиграло солнце. И тогда Снесарев узнал, нет — почувствовал… Это была Надя! Надя в ватнике, повязанная большим белым платком. По платку он и узнал ее.

— Шальная! — волнуясь, крикнул Снесарев. — Ну шальная же! Ведь не дойти сюда! В воронку! Скорее в воронку! — Он распахнул дверь.

Громко кричать Снесарев не мог — он закашлялся, схватился за горло.

— Постой! Ганька крикнет. Ну-ка! — сказал Пахомыч.

И Ганька пронзительно завопил:

— Лежи! Не вставай!

Прошла томительная минута. Ганька заметил, что термос пошевелился.

— Лежи! — опять заголосил он.

Артиллерист-наблюдатель, стоявший в стороне и что-то незаметно мастеривший, подвинулся вперед и метнул к тому месту, где виднелся термос, крючок на тонком тросе.

— Зацепи его за ручку! За руч-ку! Мы потащим! — неистово закричал Ганька. — Зацепи-и!

— Эх-х! — вздохнули все разом.

Крючок упал метрах в десяти от сугроба.

— Оставь его там! Оста-вь! Не ходи сюда! — надрывался Ганька.

Все отошли от двери и столпились возле пролома в стене, сквозь который особенно хорошо был виден этот угол двора. Сорок или пятьдесят метров были сейчас неодолимы.

— Ганька, — сказал артиллерист-наблюдатель, — крикни погромче, чтоб укрылась за трансформаторной будкой. Там тише.

— Ползи за трансформатор! За транс-фор-ма-тор! Брось бидон!

— Ползет, ползет, — шептал артиллерист. — Так, так… Н-ну…

Надя скрылась из виду. А солнце все еще играло на стенке термоса.

Обстрел продолжался. Открытое место заволокло дымом. Ветер, поминутно менявший направление, нес его то в сторону канала, то назад. На мгновение становилось светлее, потом опять заволакивало подходы. Ударили почти сразу два или три тяжелых снаряда. В цехе жалобно зазвенели железные перекрытия.

— В самое время она ушла… — сказал Пахомыч. — Нет ли закурить?

Махорка у всех кончилась. Пахомыч стал пить из огромной кружки остывшую воду. Он отвернулся, чтобы скрыть слезы, вдруг закапавшие по его бороде, и отчаянно выругался. Тут он вспомнил, что рядом стоит Ганька, и досадливо махнул рукой.

— Да что это такое! — кричал он, топая ногами. — Почему он нас держит? То не дает работать, то голодными держит. Долго так будет? Я спрашиваю: долго так будет?

В эту минуту он, всегда такой оживленный и бодрый, казался старым и беспомощным.

Выглянув в пролом, Ганька сказал:

— Опять кто-то идет.

Пахомыч посмотрел в ту сторону:

— Господи, неужели Лабзин?

— Он! Журавль!

Лабзин, таща за собой салазки, падал в снег, полз, перебегал. Потом, низко пригнувшись, он стал толкать салазки вперед. Так он дотащился до цеха и прислонился к стене, тяжело дыша:

— Принимайте! Эх, ложки-то я забыл! А хлеб — вот…

Термос был наполовину пуст, корпус пробило осколком. Остатки супа обледенели. Их растопили в котелке.

— Второй раз я эту девчонку уже не пустил! — смущенно говорил Лабзин. — Все-таки я когда-то строевой был. Для меня обстрел — тьфу!

Все расхохотались:

— Обстрелы — тьфу, только переползать не любишь?

Лабзин нахохлился, потом улыбнулся и вздохнул:

— Нет, не люблю. Меня от этих снарядов всего выворачивает, прямо больной становлюсь.

 

5. «Понтонеры»

Дней на десять установилось удивительное затишье. Снаряды пролетали где-то вдали. Они уже почти не мешали работе.

Но вскоре поздно ночью за Снесаревым прибежал Пахомыч. Он отчаянно заколотил в дверь:

— Вставай, беда!..

Они понеслись через темные дворы. Снесарев почувствовал, что в воздухе тянет гарью. А потом он увидел мгновенно взметнувшееся пламя. Сбоку мелькнули силуэты людей. Это была аварийная команда. Возле цеха кого-то укладывали на носилки-полозья.

— Ну что? — спросил Пахомыч.

— Кончается… — негромко ответили из темноты.

— Сторож тут стоял, когда ударили, — торопливо объяснял Пахомыч. — Вот его и задело.

Опять в стороне мелькнули отблески пламени.

— Снегом, снегом забрасывай! — кричали там. — Кидай снег с крыши!

В отблесках огня Снесарев увидел сорванную с петель дверь цеха. Вбежав внутрь, он споткнулся и едва удержался на ногах. Снесарев и Пахомыч, окликая друг друга, стали осторожно продвигаться вперед.

— Сначала в тот склад ударило, — задыхаясь, говорил Пахомыч. — Ветошка загорелась. Зря не вывезли ее, вся промаслена… Потом еще куда-то ударило, потом три влепило сюда. Подряд три, подряд!

Снесарев направлял во все стороны лучи фонарика. У него сжималось сердце. Даже в этом слабом, неверном свете он увидел, что разрушения были большие. Сварочные аппараты, недавно установленный здесь болторезный станок — все лежало в обломках. На ребро свалился тяжелый верстак.

Сразу стало понятно, что эти три снаряда отодвинули работу далеко назад, почти к тому давнему дню, когда матросы, присланные адмиралом, расчистили площадку.

Утром у заводских ворот Снесарев встретил адмирала и Ваулина. Снова был осмотрен цех. Света, который падал сквозь широкие пробоины, было достаточно.

— Точно ли у вас известно, куда падали снаряды? — спросил Ваулин.

— Нет, — ответил Снесарев, — систематических наблюдений мы не вели. У нас есть только приблизительные данные.

— За все время?

— За последний месяц они точнее.

— Ну, давайте и приблизительные и точные…

Ваулин сидел над планом завода. Он делал на нем пометки цветным карандашом. Весь лист покрылся синими и красными кружками. Возле многих кружков были проставлены даты. У других кружков, где стоял вопросительный знак, сведения считались недостоверными. Так были отмечены те места на территории завода, где разорвались снаряды.

— Может быть, тут и есть своего рода закономерность, — сказал Ваулин. — Но вывод делать еще рано. И наблюдения надо вести тщательно. Можете вы поставить дело так, чтобы точно обозначался день и час падения снаряда?

— Думаю, что удастся.

Адмирал в раздумье глядел на план завода.

Совещание длилось долго. Утром пришла группа матросов. В ней было больше людей, чем в прежней. Матросы стали приводить в порядок другую площадку. Между двумя площадками проложили дорогу. Решено было работу, насколько удастся, дублировать. Всегда будут стоять наготове грузовики. В случае опасности грузовики увозят самое ценное. Часть людей отправляется с машинами, другие немедленно уходят в укрытие.

— Обстановка, что и говорить, очень напряженная. — Снесарев развел руками. — В ней, я бы сказал, есть даже элементы военной тактики.

— Да, приходится хитрить, — сказал адмирал.

— Людей, людей у нас мало!

— Вам пришлют подкрепление с другого завода. Но, скажите, не смущает ли все-таки вас такая сложная организация работы? Должен признаться, что я услышал сомнение в вашем голосе, — сказал адмирал.

— Что же делать? Завтра мы это проверим.

— Как?

— Попробуем провести пробный тактический маневр.

Странному на первый взгляд занятию было посвящено следующее утро. Оно выдалось тихое. Вдали от завода раздавались редкие разрывы. Но люди вели себя так, словно находились в зоне обстрела.

— Огонь! — пронзительно кричал Ганька.

И машина, стоявшая наготове, — машина, на которой было сложено самое ценное, то, что не могло быть пополнено из запасов, уходила на запасную площадку. И люди действовали как под настоящим огнем.

Несколько раз в течение дня повторялся этот утомительный маневр. Всем он надоел.

Спустя сутки работа возобновилась. Снесарев опасался, что теперь люди будут работать не так горячо, не так уверенно, как прежде.

— Если один снаряд может все снести, руки у людей опустятся…

— Нет, не опустятся, — возражал Пахомыч. — Ты видел когда-нибудь, как понтонеры работают?.. Не видел? Разнесет понтоны снарядами, а они опять и опять собирают, пока не наведут. Так и мы, брат! Ты смотри — за все время ни одного прогула! Ну, может, поворчат, а скажи им, чтобы шли по домам — завтра сами наведаются, не нужны ли.

Работа стала томительно тяжелой. Часто не хватало самого нужного. Но всегда Пахомыч выручал. Он знал завод до мелочей. Он разыскивал такие детали, за которыми собирались посылать самолет. Нужны были сверла, и Пахомыч откуда-то приносил сверла, лучше которых на заводе не было и в мирное время. Труднее всего было подобрать трубы. Он рылся в кладовых, в пустых цехах, откуда-то снимал, подгонял, примерял, совершенно запарился, но собрал нужный комплект. Иногда он отправлялся с грузовичком на другие заводы, к старым знакомым, и привозил то, что было необходимо.

— Пахомыч, — спросил его кто-то, — а откуда эти плиты, которые мы положили на укрытие?

Мастер подумал, пошевелил губами и ответил:

— А плиты эти, милый мой, от «Аскольда» остались. Вон с каких пор лежали у нас!

— Как — от «Аскольда»? Что за штука?

— Не штука, а крейсер. Еще в царское время, перед германской войной, запасный комплект броневых плит для него готовили. Никакому кораблю больше не подходил. Часть плит потом переплавили, а эти остались. Н-да… Давно это было. Я тогда еще парнишкой был, не умнее, чем ты сейчас, друг.

В эти дни в Пахомыче произошла перемена, которую не сразу заметили: он больше не рассказывал о своем приятельстве с легендарным Петром Акиндиновичем Титовым. Почему? Об этом можно было только догадываться. Вероятно, наедине с собой Пахомыч решил, что теперь, в суровое время, когда смелость и правдивость — голова всему, недостойно прихвастывать и выдумывать побасенки. Старик отказался от невинной фантазии, которую ему все прощали. Нет, не видел он Петра Акиндиновича вон на том стапеле, не признавался Титов молодому дружку Пахомычу, что «трудно дается наука в старости». Пахомыч не вернулся к своим рассказам о любимом герое даже тогда, когда городу стало много легче.

В середине марта Пахомыч едва не погиб. Он задержался со сварщиками в цехе, когда другие уже разошлись, и в это время возле покалеченного подъемного крана разорвался снаряд. Раскаленный электрод взлетел на воздух, описав в темноте огненную дугу. В первую минуту ничего нельзя было разобрать. Раздался отчаянный крик. Снесарев, стоявший снаружи, узнал голос Ганьки. Он побежал в цех. Туда уже спешила спасательная команда.

Пахомыч лежал без чувств, отброшенный к стене. Очнувшись, он спросил:

— Ганька?

— Ничего. Цел.

— Ганька, подойди. Что с тобой?

— Да ничего!

Лицо мальчишки было в крови. Мельчайшие осколки исцарапали ему щеки.

— Со всеми обошлось?

— Нет, Пахомыч, не со всеми. — Снесарев наклонился к нему.

— Кто? Не томи. Говори скорей!

— Кривцов.

— Кривцов? — Пахомыч медленно поднялся. — Все-таки… Тогда его задело, а теперь конец… Где он?

— Там лежит.

Пахомыч пошел в угол и долго смотрел. Потом вынул платок, накрыл убитому лицо и ничего не сказал. Но вечером, придя к Снесареву поговорить насчет плана работ на следующий день, он вдруг сказал:

— А мы с Кривцовым в один год сюда поступали, мальчишками…

И слезы задрожали на кончиках прокуренных усов.

 

6. Ночной аэродром

Он расположен в стороне от трамвайной линии, которая ведет по правому берегу Невы, в тихом месте. Место это начали обживать незадолго до войны. Возле трамвайного кольца, окруженного бурьяном, появились два больших дома. Новую улицу замостили булыжниками, но не успели покрыть асфальтом. Дизельные катки так и остались здесь — дизелистов призвали в армию, машины некому было отвести. Теперь в одном из домов поместился штаб армии. На крыше стояли легкие зенитные орудия и счетверенные пулеметы.

За этими домами кружит наспех проложенная в войну узкая дорога — сущее мученье в дождливое время, в оттепель, в буран. Она ведет через редкий низкорослый лес, а там — на большой поляне — аэродром. С него еще не взлетала ни одна машина, но площадку бомбили не раз. После разрывов долго стлался черный дым. Но на другой день с двухсот — трехсотметровой высоты снова можно было различить боевые машины, готовые к взлету. Но и они также не отрывались от земли.

Это был ложный аэродром. Огромные деревянные макеты самолетов и открытые баки с отработанным мазутом, запас которого обновлялся после каждого вражеского налета, стояли по углам площадки. Если бомбы не задевали ни макетов, ни баков, они все же загорались. Цель поражена — так мог доложить командованию вражеский летчик. И немало орденов было роздано фашистским летчикам за дневные налеты на этот «аэродром».

А настоящий аэродром, надежно укрытый, защищенный сильной зенитной артиллерией, находился в двух километрах отсюда, в пустынном месте, куда прежде редко-редко заглядывали даже старые охотники, сызмальства знавшие леса и пустоши окрестностей Ленинграда.

С этого аэродрома поднимались истребители, охранявшие ночное небо осажденного города. До центра города отсюда не больше трех минут лета. В канун Октябрьской годовщины прохожие на улицах видели, как луч прожектора догнал и не выпустил вражеский бомбардировщик, как наш патрульный истребитель протаранил метавшуюся в скрещении лучей двухмоторную машину.

Спустя минуту летчик-истребитель Алексей Самохин спустился на набережную Обводного канала, в затемненный двор химического завода, и отцепил парашют.

Его окружили сторожа:

— Цел?

— Цел. Но потерял машину и одну унту. Отвязалась в воздухе. Если утром найдете, доставьте в часть, — совершенно спокойно объяснил Самохин.

В это время возле Смольного старая женщина снимала с крыши притаившегося за дымовой трубой командира вражеской протараненной машины. Он выбросился на парашюте, остальные погибли. Спустя полчаса Алексей Самохин и командир «Хейнкеля» встретились в штабе противовоздушной обороны и поглядели друг на друга…

С тех пор Самохин вылетал только ночью. Днем он спал. «Аэродром сов и филинов» — так летчики прозвали свою стоянку в глухой части пригорода.

Трудна служба летчика-ночника. В давно прошедшее время в авиации говорили, что подъем труден, полет приятен, а приземление опасно. Для ночника в осажденном городе было опасно все — и взлет, и полет, и приземление. Вылетать приходилось по нескольку раз в ночь. Скупые лучи прожекторов подсвечивали взлетную дорожку очень осторожно. Конечно, на земле все орудийные расчеты знали, что в воздухе ходит наш патруль. И кто не слышал о Самохине! Но ведь это ночной полет истребителя — схватка будет короткой и для кого-нибудь роковой. А посадка… У истребителя невелик запас горючего. Если он днем просчитается на минуту-другую — все поправимо, можно дотянуть. А ночью, когда внизу огромный город, нельзя просчитаться и на полминуты, нельзя уклониться от курса. Надо точно найти свою базу в пригороде. Опять чуть-чуть подсвечивает прожектор, устилая бледным лучом дорожку. Толчок, газ выключен, можно отстегнуть ремни. Можно ли? Не будет ли приказа вылететь снова, пополнив боекомплект? Нет, лучи погасли, легкий ветер донес шорох леса. Боевой день — нет, не день, а боевая ночь окончена.

Самохин засыпал сразу, едва покончив с умыванием. А потом наступал все же день, казавшийся томительно долгим. Его не могли целиком заполнить ни тактический разбор операций, ни учеба, ни письма к родным, ни газета, ни шахматы, ни гимнастика. Выйти было некуда — со всех сторон пустоши и леса. Можно ли поверить, что совсем близко отсюда Ленинград?

В мартовские дни Самохину несколько раз приходилось вылетать на особом самолете с очень простым и неинтересным заданием.

— В чем же смысл такой задачи, старший лейтенант Самохин? — спрашивал сосед по койке и друг по училищу.

— Не понимаю, старший лейтенант Федоров…

— И не догадываешься?

— Догадываюсь, но отдаленно. Неудобно будет перед сыном, когда он меня спросит: «А что же именно ты делал в такие-то дни?» Что я отвечу?

— Ну, к тому времени, когда твой сын, которому нынче год…

— …Два года.

— …извиняюсь, два года… вырастет, и ты все узнаешь.

— Надеюсь, но одно неприятно. На земле ведь могут подумать, что летает «стекольщик». Понимаешь?

— Да, понимаю.

— Ведь звук у меня не свой, а его. И клянут же меня, наверное.

Самохину приказывали летать в определенных квадратах. Только летать. Он знал, что в это время никого больше в воздухе нет, что боевая встреча невозможна. А он кружил, кружил над этими квадратами, и мотор надсадно гудел. Летчик знал, что под ним Васильевский остров, набережная, вытянувшееся поперек острова здание университета, занимающее целую улицу, дальше Академия художеств, гранитные сходни со знаменитыми сфинксами, Исаакиевский собор. Горный институт… Два моста через Неву, памятник Петру (говорят, укрытый мешками с песком), дальше — вниз по Неве судостроительный завод.

Но ничего этого Самохин не видел, перед ним лежала карта, чуть освещенная синей лампочкой. Он мог только вспоминать об этих кварталах красивейшей части города, глядя на карту, обозначенную номерными квадратами. Под ним не было ни огонька, а когда расступались на минуту облака, он в непроглядной тьме различал лишь высоко посаженный над городом купол Исаакиевского собора. И летчик кружил, кружил, пока хватало горючего, над этими квадратами затемненного города и на базу возвращался уставший больше, чем после настоящего боевого вылета. И, пожалуй, никто, кроме Самохина, не получал таких заданий.