1. Пробное плавание
Ледоход начался с опозданием. Задули теплые ветры, но не сразу им удалось сломать льды, особенно тяжелые и неподатливые после долгой, небывало суровой зимы, — зимы, которая позволила рано проложить дорогу через Ладогу и тем спасти много людей.
В эти дни не умолкал гул артиллерийской стрельбы. Впервые за все те годы, что стоит город, не различить было весенних звуков на Неве. Никто, перегнувшись над перилами, не смотрел с мостов, как, шурша и разламываясь, льдины несутся к устью. Для того чтобы услышать в осажденном городе эти весенние звуки, надо было проснуться ночью и выждать тихую минуту.
Набух лед на канале, опоясавшем завод, обозначились черные, расходившиеся швы проталин. К утру лед сдвинулся, и Ганька, появившийся в этот день в цехе и помогавший прибирать инструменты, выглянул наружу и, подпрыгнув, закричал:
— Птицы! Смотри, птицы!
Белые большие птицы плавно кружились над обнажившейся водой, стремительно опускались вниз, взмывали, пронзительно перекликались. Птицы… Только они и напоминали о мирном времени. И хотелось долго, как можно дольше следить за плавным, красивым полетом.
Пахомыч задумчиво посмотрел на птиц.
— Да, брат, чайки. Рыбу ищут. Вот и мы с тобой пойдем как-нибудь рыбу удить. — Помедлив, он добавил: — А ворон, брат, не осталось ни одной. И воробья не найдешь…
Двигатели испытывали на берегу. На корме, приподнятой вверх, вращался винт. Стальная коробка ровно подрагивала. Мотор работал ритмично. Снесарев сидел за приборами, записывал показания.
Спустя несколько дней испытания перенесли на воду. Это выпало на воскресенье. Корабль стоял у стенки. Канал уже был чист ото льда. Человек десять собрались на палубе: Снесарев, офицер — представитель флота, группа мастеров.
В этот день Ганька привел на завод Наташу. Сначала он отправился домой, на квартиру, где жил с Пахомычем до тех пор, пока оба не перешли на казарменное положение. Там он сменил ватник на осеннее пальто. Забытое, оно валялось в углу на стуле.
— Какой ты неряха! — с неудовольствием сказала Наташа. — Ну, разве можно так обращаться с вещами? — Пальто было измято и запылено. — Утюг есть?
— Ну, есть… Даже два утюга есть.
— Покажи.
На кухне стояли на полках оставленные соседями, спешно собравшимися в дорогу, кастрюли, промерзшие и недавно оттаявшие, какие-то сиротливые на вид, чайник, сито, ковш. Был и утюг и примус, но не нашлось ни капли керосина.
— А нет ли доски какой-нибудь?
— Можно поискать, — нерешительно согласился Ганька. — Где-то была.
Наташа заглянула за плиту и махнула рукой. Сначала надо было основательно вычистить плиту, а потом только взяться за утюги. Ганька торопил — времени оставалось мало.
— Дай хоть щетку.
Наташа открыла окно, положила пальто на подоконник — так делали бабушка и мама — и, озабоченно сдвинув брови, начала чистить. Пустынно было во дворе, не играли дети в круглом палисаднике. Во всем новом доме, выстроенном незадолго до войны, в эти минуты были Наташа и Ганька, да несколько больных, еще не оправившихся от дистрофии жильцов, которые ждали теплых дней, чтобы добраться до палисадника, где скоро зазеленеют деревья.
Ганька хотел явиться на завод принаряженным. Он знал, что до войны, в день спуска корабля на воду, многие приходили к стапелю одетыми лучше, чем обычно.
Ганька обязательно хотел повязать галстук Пахомыча, найденный в шкафу. Наташа была в затруднении. Как приладить галстук к куртке с глухим стоячим воротником? Она подумала-подумала и нашлась. Глухой воротник был отогнут наподобие отложного, и под ним был пропущен галстук темного цвета — такие носят солидные люди.
Они отправились на завод.
Собралась бригада Пахомыча, пришел кузнец Поросов и его жена, она же — подручный на первом размороженном молоте, она же — неосвобожденный секретарь партийной организации, такой теперь маленькой! Пришли сторожа, свободные от службы. Пришла Надя, снова похудевшая, но уже не так сильно, как зимой. Нос у нее, однако, опять несколько вытянулся… Пришла Агния Семеновна, пожилая медицинская сестра, которая спасла столько жизней в заводском стационаре. А старый доктор, которого приводили к усыпленному Снесареву, не пришел. Покорно, без жалоб окончил он свои дни в этом самом стационаре. За минуту до смерти он отложил в сторону газету и так и не снял с распухшего носа пенсне чеховского образца.
Мало, мало было провожающих, совсем не то, что в недавние годы. Но на дворе стояла весна, и «Первенец», новый корабль, уходящий в недолгое пробное плавание, покачивался на весенней волне у пирса. И люди знали, что самое горькое позади, что они выстояли, и это вливало в них, тяжело утомленных небывалой зимой, новую силу.
Но почему, взглянув друг на друга, так грустно улыбнулись Погосова и Агния Семеновна? Они подумали об одном и том же и, поняв это, обнялись и неудержимо заплакали.
До войны, когда спускали корабли (спускали по-новому — кормой вперед), — два парня, встав на носу, размахивали крепкими, словно сигнальными флажками, руками и кричали так, чтобы перекрыть шум. И до берега долетали отдельные слова: «Привет!», «Слава-а!», «Строителя-ам!»
Митя и Костя… Сыновья Погосовых, удивительно похожие друг на друга погодки. Оба в мать — рослые, ширококостные. «В себя целиком и полностью выпечатала мамаша», — говорили на заводе.
Неразлучны были Митя и Костя. Младший подхватывал то, что начинал старший. Стал Митя лыжником, и Костя с ним. Начал Митя засаживать палисадник во дворе, Костя привел ребят на помощь.
В одной могиле спят далеко от Ленинграда неразлучные Митя и Костя. В восточной Карелии на опушке возле узкого прохода, который по-военному называется межозерным дефиле и памятен тяжелыми потерями, легли братья, храбрые лыжники, воины недолгой и жестокой войны с белофиннами…
И все поняли на пирсе, почему заплакали крепко обнявшись, две женщины. Хмурился кузнец Погосов, незаметно смахивая рукавом неподатливую мужскую слезу. Было слышно, как плещет в воде и тихонько позванивает якорная цепь. Надя подошла к плачущим женщинам, стала гладить Погосову по плечу.
— Ну, хватит! — Погосова отпустила от себя Агнию Семеновну и поцеловала ее и Надю.
В эту минуту подоспели Ганька с Наташей. Ганька и не сомневался в том, что его возьмут в пробное плавание. Ведь есть в этой работе его доля. Кто, учась на ходу, выполнял разные мелкие поделки? Кто прибирал инструменты? Кто лучше всех умел определять, куда летит снаряд?
И Ганька в своем новом пальто, из-под которого виднелся галстук, простился с Наташей за руку и уверенно направился к кораблю. Но Пахомыч, стоявший у широкой доски, заменявшей сходни, встретил племянника преувеличенно сурово:
— Ты куда это собрался?
— С вами… — Ганька опешил. — В пробное плавание.
— То есть как это с нами? — возмутился Пахомыч. — Тебя кто звал? Скажи, пожалуйста, монтажник нашелся. Красив! Ты бы еще шляпу напялил! Топать и топать тебе еще надо, пока человеком станешь. Набрался нахальства, как Петровичем стали звать! Вот Нефедов один весь корпус покрасил. А знаешь, как хорошая покраска ходу прибавляет? Моряки говорят, что целый узел прибавляет. Большую работу Нефедов сделал, а вперед не лезет. Поворачивай!
Все это Пахомыч говорил для того, чтобы оправдать свою излишнюю суровость.
— Дядя! — Ганька взревел. — Ну, дядя!
— Поворачивай! Тебе сказано!
Ганька умоляюще поглядел на Погосову, она покачала головой. Наташа, сжав губы, глядела на Пахомыча. Ей обидно было за Ганьку. Она простила ему в эту минуту даже хвастливость. Что бы раньше там ни было, а несправедливо поступали с Ганькой. Ведь он же помогал строить боевой корабль… Ведь такие царапины у него на лице…
Наташа потянула Ганьку за рукав, чтобы напомнить, что надо мужественно перенести незаслуженную обиду. А он готов был заплакать навзрыд.
И Ганька остался на берегу.
Когда корабль отвалил, Пахомыч сказал Снесареву:
— Ты не удивляйся. Мне сестра его поручила, когда умирала. Мальчишке-то жить и жить… Но нахал! Ну и нахал! Прет — будто первый человек! И барышню привел, чтобы полюбовалась. Разоделся. Мой галстук нацепил ради такого дня.
— А свою бороду вы все же подстригли ради такого дня? — поддразнил старика Снесарев.
— Да, поаккуратнее ее сделал, а то в уши полезла. Это — дело другое… Ну, похожу, посмотрю. Еще не решил, надо ли мне бороду оставить. Может, и вовсе сведу. До войны я без бороды ходил, помнишь?.. Ну что же, одним словом, вышли в пробное.
Жестоко был ограничен район пробного плавания. Каждую минуту корабль могли накрыть невидимые вражеские орудия. С взморья слева по борту открывался Морской канал. К нему нельзя было приближаться — весь он свободно простреливался. Давно уже не было на узкой гряде в конце канала приветливых мачт с разноцветными деревянными шарами — знаков, у которых прибывший издалека пароход вызывал лоцмана. Лоцманы, старые и молодые, надели шинели военных моряков. Они вернутся сюда, когда вновь будет поднят в торговом порту флаг навигации, снова отстроят дома на каменистой гряде и опять обзаведутся крепенькими яликами, в которых по протяжному зову пароходного гудка, покачиваясь на зыби, подгребали к штормтрапу. Все это вернется сюда. А пока что на гряде, отгораживавшей канал от Маркизовой Лужи, на голом месте, где не оставалось ни деревца, ни кустика, ни травинки, жили артиллеристы-наблюдатели. Опасной была их служба. Часто им после обстрелов приходилось чинить, а то и складывать заново свои каменные доты.
Теперь наблюдатели с интересом следили, как вправо от них мористее и мористее заходит в Маркизову Лужу маленький корабль. Мористее?.. Куда там… Условно только можно было вспомнить сейчас о своеобразном словце, которое на суше не очень чувствуют. Новому кораблю идти бы в пробное плавание до Таллина, а тут, как ни направляй его «мористее», из Маркизовой Лужи не выйдешь. Позади остались корабли, прижатые к берегу, — им некуда было уйти. С палубы одного из них матрос напутственно помахал кораблю рукой. Остался позади Васильевский остров. Блеснул на солнце пробитый снарядом золотой купол собора.
На взморье начали попадаться плывущие льдины. На левом берегу чернел голый редкий лес. Над вершинами стлался дым. Должно быть, тянулся поезд по приморской железной дороге. Лес пропал из виду, показались маленькие дома с крышами, покрытыми снегом. Извилистый берег был пуст.
Снесарев оглядел берег в бинокль и вдруг вспомнил, что там, недалеко от деревянных домов, прошлым летом лежал он с Мишей на песке, и они говорили о корабле нового типа — малом, крылатом, маневренном, бронированном, вооруженном реактивными снарядами… Летняя волна смыла набросок — первый эскиз корабля, нанесенный спичечным коробком на песок. Миша посмеялся. А потом он вместе со Снесаревым сидел над проектными чертежами. Он спасал их, вынося из горящего здания. Он поверил в эту работу, он жил ею, как жил Снесарев. И вот корабль-первенец идет вдоль извилистого дачного берега, а Миши нет, и никто, вероятно, не живет в деревянных домах.
Да, этот корабль был далеко не таким, каким видели его в первых своих мечтах Снесарев и Стриж в тот сияющий день… И крыльев подводных не было, и еще многого не было. Ну что ж, «Первенец»… И такой скромный кораблик будет грозной неожиданностью для врага.
Был на исходе первый час испытания. Корабль попеременно то замедлял, то убыстрял ход: совершал простые и сложные повороты. Он был вполне послушен управлению.
Пахомыч появлялся всюду. Он ходил с носа на корму, спускался вниз, пробирался в узких проходах, опять ползал на коленях, на животе, прикладывал ухо к палубе, к стенке машинного отделения. Он выслушивал свой корабль. Он слышал то, что не различит другой человек, — особый звук, который в корпусе рождает биение мотора, сопротивление воды. Ровный ли это звук? Нет ли перебоев? Ничего еще нельзя было понять по лицу Пахомыча. Напряженно ловя особый, почти неуловимый звук, он незаметно для себя высовывал кончик языка.
Снесарев следил за показаниями приборов, записывал. Потом он встал, несколько раз прошелся из конца в конец, побывал в рубке командира. Ходил он медленно, опустив голову, и, казалось, также к чему-то прислушивался.
— Знаю, что нащупываешь! — окликнул его Пахомыч. — Нет его еще.
— Не на нуле же идем.
— Близко к нулю. Потом появится. Думаю, что на корму будет он…
— Думаете?
— Ну, чую.
— Дифферент ловите? — спросил офицер, подошедший на этот разговор, несколько загадочный для непосвященных.
Где определится преобладание осадки — на носу или на корме? Из всех кораблей только у подводной лодки может быть нулевой дифферент, когда она движется под поверхностью. А все другие корабли — от речного катера до океанской громадины — живут с этой разностью в осадке. И самым благоприятным считается дифферент в два градуса на корму. Вот на такой дифферент и надеялся Пахомыч. Однако показания приборов были еще неясны.
— Мина! — раздался тревожный возглас.
Офицер поспешил к баковому орудию, успокоительно бросив на ходу:
— Ничего, мы их тут часто видим. Немцы не жалеют мин для нас.
Двурогая круглая черная мина — большой круглый шар, в котором заключена гибель, — лениво покачивалась на волне. На вид медлительное, апатичное, никому не угрожающее морское животное, всплывшее из глубин. Казалось, мина как всплыла, так и осталась на месте, не двигалась. А прошла она, сорвавшаяся с троса, десятки миль и, не столкнувшись ни с одной льдиной, приближалась, оставив позади Кронштадт, к Ленинграду.
Залив к западу от Кронштадта был перегорожен плотнейшими минными полями. Неодолимым казался барьер, составленный гитлеровцами из десятков тысяч мин.
— Старуха плывет! — Офицер определил на глаз примерный возраст плывущей мины и подал команду.
Раздались два резких выстрела скорострельной пушки. Желтое пламя взметнулось над миной. Эх, если бы на борту был в эту минуту Ганька!
Корабль наращивал скорость. Дул ветер, еще холодный, но холодный по-весеннему, в упругости которого чувствовались теплые струйки. Медленно плыли к западу облака, немного потрепанные по краям. Как мало нужно времени, чтобы они, пройдя над кораблем, пересекли линию блокады! Как близка эта линия отсюда! И кому послужит окно, открывшееся в облаке, — нашему или вражескому истребителю?
— Не взять ли нам круче к берегу? — донесся с мостика голос офицера.
— А что?
— Да что-то неладное начинается…
Метрах в полуторастах от корабля разорвался снаряд, подняв смерч изо льда и воды. Никто не был испуган, но все озадаченно посмотрели друг на друга.
— Неужели нас заметили? Или это случайность?
— Надо идти к берегу. И там переждать. Не думаю, чтобы нас заметили.
Но подойти вплотную к берегу не удалось — туда ветром нанесло льда.
Корабль стал огибать ледяное поле. Теперь берег был отчетливо виден и без бинокля. Эта зона была безопасной. Но, когда поворачивали назад, пришлось пустить в ход багры, которые не забыл взять Пахомыч. Так, отжимая льдины, которые пытались замкнуться в кольцо, они выбрались на чистую воду и пошли к заводу.
Когда высаживались на пирс, офицер козырнул, а затем улыбнулся и развел руками:
— Позвольте вручить вам подарок от флота. Подарок, что и говорить, бедный. Однако думаю, что не лишний. Сейчас ничем больше не можем отблагодарить вас, товарищи.
Он вручил Снесареву пропуск на всех в душевую эсминца, стоявшего недалеко от завода.
— Ну, и чаем напоим, само собой, если пожелаете. Чай у нас настоящий.
— Пожелаем, конечно. А веничком балтийцы обеспечат? — учтиво осведомился Пахомыч.
— Только мочалкой.
Они простились.
— Чую, штучка твоя будет злая для фашистов, — говорил Пахомыч Снесареву. — Неприятная для него штучка! Хоть и совестно хвастать, а чую, но…
— И я думаю об этом самом «но». Одна у нас дума, Сергей Пахомыч!
— Ты о трясучке?
— Да, о вибрации. Видно, с этим родился наш первенец.
— Н-да, должно быть, скажется на нем еще трясучка. Но ведь как строили, как строили-то! Прощенья не просим, а понять нас надо…
И они отправились в душевую на эсминец.
2. После казарменного положения
Душ на эсминце оказался великолепный, сильного напора, горячий. Давно уже не удавалось так хорошо помыться. Пахомыч мылся всласть, очень долго. За перегородкой слышалось его довольное покряхтывание, сопение, мурлыканье. Он мылся и приговаривал:
— Ай, до чего же отлично! Красота, братцы! Первый сорт! Спасибо морячкам!
— Ну, хватит, — посоветовал Снесарев.
— Хватит, говоришь? — Пахомыч вышел, отжимая одной рукой бороду, другой мочалку, озорно поблескивая глазами, поеживаясь, отдуваясь.
Он напоминал Снесареву лешего со старой лубочной картинки к народным сказкам.
— Хватит, говоришь? Да это, брат, такое наслаждение, как… — Пахомыч не подыскал подходящего сравнения и окончил несколько неожиданно: —…как от любимой песни. Десять лет с плеч долой, даже кожа дышать начала.
Великолепными были ржаные сухари, поданные к чаю, сухари довоенной выпечки. Они не окаменели, а раскалывались со звоном от легкого удара ножом.
Сойдя на берег, Снесарев и Пахомыч, по привычке кораблестроителей, обернулись, посмотрели на эсминец, поневоле прозимовавший тут и, казалось, настороженно глядевший вдаль, в сторону Балтики, от которой был отрезан минными барьерами.
На Пахомыча нашел философский стих.
— Что нашему человеку надо? — благодушно рассуждал он. — Любимую работу да толковое душевное руководство. Сердечный элемент требуется от руководителя. При этом у человека нашего всегда забота будет: как бы сделать лучше то, что он делает.
— Действительно, ясней ясного.
Пахомыч остановился, поправил торчавший под мышкой узелок с бельем и любовно посмотрел на инженера:
— Знаешь что? Мысли у нас с тобой в основном сходятся. Если бы не это, то, кто знает, может быть, и не довели бы нашу работу до конца.
По случаю окончания работы бригада была отпущена на отдых. Ожил многоквартирный дом возле завода. До весны, с тех самых дней, как построили кирпичные доты на ближних улицах, все жили на заводе, и это называлось казарменным положением. Теперь его отменили. Осада продолжалась, артиллерийские обстрелы усиливались, доты содержали в порядке, но теперь уже все понимали, хотя и не говорили вслух, что до уличных боев не дойдет, и можно было вернуться домой, в пустую, промороженную и теперь медленно прогревавшуюся квартиру.
Домой…
Это означало тихое-тихое жилье, где не слышны голоса детей, не слышен даже стук капель, падающих из крана в раковину, — вода подается только в подвал. Домой — это забытые игрушки на пыльном диване, фотографии на отсыревших стенах. Это внезапно ожившие жгучие минуты разлуки и мужская растерянность.
После казарменного положения человек как-то неловко бродит по своей комнате. Ему непривычно, потому что рядом нет родных людей, которые вместе с ним налаживали жизнь в комнате, где он теперь один. Домой — это тысячи воспоминаний, которые возникают при взгляде на стул, шкаф, детскую кровать, книжную полку и плотно обступают вернувшегося. От них не уйти…
Домой — это рамы, вывороченные ближним взрывом фугасной бомбы, почерневший сор на промерзшей кухне, и среди этого сора глупая вражеская листовка, сброшенная с самолета и занесенная ветром сюда.
Домой после месяцев казарменного положения — это одинокое мужское жилье.
Снесарев осмотрел две свои комнаты, немного прибрал их, отложив тщательную уборку до другого раза. Он неловко побродил по комнатам, ощущая какую-то скованность в движениях. На кухне он подтянул стеклянную гирю ходиков, и их легкое постукивание стало первым звуком, раздавшимся в квартире. У себя в столе он нашел несколько листков с торопливо нанесенными линиями и цифрами. Листки были довоенные — он только начинал думать о своем корабле. Они уже не нужны. Тома энциклопедии стояли не в прежнем порядке: Ваулин тогда пересмотрел их и извлек все до одной заметки и наброски Снесарева.
Неизвестный… Он стоял вот здесь, Снесарев напряг память и услышал этот бесстрастный голос. Нет, голос только казался бесстрастным. Скрытая злоба в нем. И злобой искажено лицо, наклонившееся над постелью. И сейчас, как тогда, что-то царапает снаружи о стекло. Снесарев поглядел в окно — оборванный провод все еще свисал с крыши.
3. «Первенец» вступает в строй
Еще несколько раз корабль выходил на испытания. И вот наступил день, когда его можно было сдать флоту. На завод пришла флотская команда. Матросы — кто с заплечным мешком, а кто со свернутой шинелью и с: баульчиком — спускались вниз и, оставив вещи там, поднимались на палубу, чтобы внимательнейшим образом осмотреть судно.
Они, конечно, знали, что это был первый боевой корабль, построенный в блокаду. На борту были выведены три большие буквы и номер. Под этим знаком и номером бронированный катер-охотник был занесен в списки действующего флота.
Лицо одного из матросов показалось Снесареву знакомым. Коренастый, крепкий парень с обветренными щеками козырнул ему.
— Кто вы? — спросил Снесарев и сразу же вспомнил. — Товарищ Беляков?
— Он самый.
— Это вы были тогда у меня на квартире? В декабре?
— Прочел ваш сигнал…
Снесарев крепко обнял Белякова. Они расцеловались, испытующе поглядели друг на друга.
— Да ведь вы ловили и ракетчика!
— Пришлось. Наш патруль тогда дежурил на заводе.
— В плавание идете?
— Наконец-то списали с берега. Я ведь старый катерник. Но еще с осени делать на воде стало нечего. Запер он выход. Ну ничего, придет время — откроем. Так вот: проходил я, товарищ Снесарев, всю зиму в пикетах… — Беляков усмехнулся.
— Да, потому мы и познакомились. С вами еще один моряк был…
— Как же! Андросов. Он пока на берегу. Так у нас получилось. До войны ходили вместе на одном охотнике, войну встретили вместе, из Таллина выбирались. А теперь врозь.
— Знаете что, товарищ Беляков. Если уж мы с вами знакомы…
— Да уж после всего того, что было, можно сказать — старые знакомые…
— Вот именно. Так на правах старого знакомого, когда будете в городе, загляните ко мне, расскажите о корабле. Нам, конструкторам, это важно!
— Сделаю! Только вряд ли мы скоро будем в городе. А у меня есть к вам вопрос.
— Пожалуйста.
— На борту справа сверху царапины. Закрашены.
— От вас ничто, видно, не укроется.
— Там даже ямочка чувствуется на ощупь. Откуда это? Ведь корабль-то новый.
— Откуда? Свежая ямочка. Вчера ее катер привез. В последний раз испытывали. Ну, а немецкий истребитель из пулемета прошелся.
— Вот как! А все-таки не прошил борта? Вот это замечательно. А то на деревянных нам было трудно; Прошивал насквозь.
— Как-то кораблик в деле будет? Как в маневре?..
— Доложу, доложу, если увидимся.
Беляков твердым ногтем постучал о борт и одобрительно кивнул головой. Корабль ему, видимо, казался вполне надежным. Совсем не то, что прежний с деревянным корпусом.
Невидимое солнце стояло за горизонтом. Алая полоска указывала то место, куда на короткое время ушло оно, северное весеннее солнце. Воздух был прозрачен, и только человек, который долгие годы прожил здесь, мог назвать такие часы ночными.
Маленький бронированный корабль шел за островом Лавенсаари. Море едва рябило. В такой прозрачной ночи далеко виден пенный бурун за кормой. В стороне Ленинграда видны были крошечные острова маленького архипелага, берега с острыми зубчатыми камнями и песчаными отмелями.
Если от оконечностей архипелага провести прямые линии к берегам залива, то окажется, что он лежит в тылу противника. Еще осенью огни боев прошли по суше на восток, но на острова враг не смог прорваться.
Сейскари… Пенисари… Лавенсаари… На детальной оперативной карте все эти острова закроет спичечный коробок, на обыкновенной они еле видны. Стоит только взглянуть на блокадную карту, и даже бывалому человеку они покажутся беззащитными, эти островки архипелага, оказавшиеся в тылу противника.
Если отрезанный от Ленинграда Ораниенбаум, «малая земля» малой блокадной земли, защищен мощными фортами, то островки защищают сами себя. Укреплений на них нет. И все-таки держат, держат балтийцы в своих руках крошечные островки. Оборона безыменного архипелага устояла. Островки, словно копья, нацелены на Гогланд, захваченный врагом.
Архипелаг — последняя точка наших надводных коммуникаций в блокадное время. Дальше — густые минные поля… И сквозь них с первых дней поздней весны пробираются из Кронштадта на Балтику подводные лодки. И бывало, что подводник слышал царапающий звук, доносившийся снаружи. Это борта лодки касался трос, на котором держится мина. Но лодка словно отталкивалась от троса, и вахтенный, чуть дыша от волнения, работал горизонтальными рулями так, чтобы держать лодку на строжайшем нулевом дифференте. Ни корма, ни нос не должны приподняться ни на малую долю метра. Приподняться — значит приблизиться к мине, которую держит царапающий трос.
Сейскари… Пенисари… Лавенсаари… Километр на километр, километр на два, на три в длину — вот и вся суша, на которой держатся гарнизоны. Зимой вблизи островков по ночам кружили вражеские лыжники с автоматами, с минометами на полозьях. Они затевали перестрелку, но открытого боя не принимали. Утром на снегу замечали кровавый след, который тянулся к вражескому берегу, к шхерам. Часто показывались здесь самолеты-разведчики врага. Они не стреляли, а только описывали круг за кругом. И внизу понимали: очередная съемка. Придет день, и откроется, что съемки с воздуха не были напрасными. Когда наступит такой день? Может быть, и завтра.
Не умолкала в районе архипелага артиллерийская стрельба, то отдаленная и глухая, то ближняя, накрывающая цель. Если в ясную погоду показывалось судно, доставляющее гарнизонам продовольствие и боеприпасы, то два буруна можно было увидеть за кормой — один от винта, другой, прерывистый, — от снарядов, которые посылали вслед смельчакам сторожевые корабли противника. В такую погоду только зигзагами командир вел судно.
Лишь радисты крошечных островов поддерживали постоянную связь с Ленинградом. Но несколько раз все же побывали на архипелаге артисты. С большим для себя риском они перебирались с островка на островок и выступали под открытым небом.
Колоратурное сопрано выводило под аккомпанемент аккордеона нежнейший старинный гавот. «Слышишь, милый? Слышишь, милый? Слышишь, милый?» Перед фразой: «Слышишь, ненаглядный…» полагалось выдержать короткую паузу. Но в паузе послышался дальний разрыв. И матрос, сидевший у самой эстрады, сколоченной из ящиков, явственно ответил колоратуре: «Ох, слышим, милая, день и ночь».
В конце мая маленький бронированный корабль ходил в дозоре в районе архипелага.
Беляков стоял с биноклем на корме. Он видел вражеский берег, пологий и однообразный. Немного дальше к западу громоздились куски гранита, и на них, запустив корни в трещины, держались кривые одинокие сосны.
Беляков хорошо знал эти места. Прошлой осенью он уходил отсюда с боем. Вон там, за камнями, узкие ворота в шхеры. Беляков остановил на этой точке окуляры бинокля и невольно вспомнил прошлогоднее. Катера снимали отсюда отряд морской пехоты. Пехотинцы отбивались, пока можно было, а потом, обрывая кожу на руках, стали спускаться по острым камням к морю. И не все добрались. И, когда они уже были на борту катеров, над камнями поднялся дым. Загорелся лоцманский домик.
Вот и сейчас там поднимается дым, но легкий, едва заметный, быстро тающий. И Беляков различает дальний звук. Он смотрит в сторону шхер. Звук усиливается.
— Правый борт! — закричал Беляков. — Курсовон… двадцать пять.
И вдруг берег стал удаляться, корабль начал разворот.
Впереди показалась десантная баржа, неосмотрительно вышедшая из шхер. Куда она держит курс?
По данным нашей разведки было известно, что в финских шхерах немцы собирали и спускали на воду привезенные издалека десантные стальные баржи. Они были предназначены для боев с крохотными островками-бастионами. Нашим летчикам удалось сфотографировать эти суда. И по этим снимкам можно было установить, что вдоль всего борта идут бойницы. Какой же ливень пулеметного огня может обрушить одна такая баржа на крошечный остров с маленьким гарнизоном!
На море такие суда еще не встречались. До времени их тщательно маскировали в шхерах.
И вот одно из них прошло в шхерные ворота. Как ни был Беляков взволнован, все же он успел заметить, что судно тяжело и неуклюже на развороте. Понял он также, что на десантной барже слишком поздно заметили опасность. Но если она хоть немного выиграет во времени, то сможет вернуться в шхеры под защиту береговой батареи.
«Первенец» вздрогнул всем корпусом — раздался залп. Если бы огонь вел прежний деревянный катер-охотник, на котором Беляков начинал службу, цель осталась бы непораженной — слишком маломощной была его артиллерия.
Но теперь случилось иначе. На десантной барже мгновенно поднялось пламя. Оно скрыло половину палубы. Начали рваться ящики со снарядами. Огонь подбирался к кормовому орудию баржи. Повернутое в сторону маленького бронированного корабля, оно выстрелило уже сквозь пламя. Было видно, как по палубе бегают матросы и солдаты.
Оборвалась пулеметная очередь на тонущей барже. От борта медленно отвалила шлюпка. Она почти не двигалась с места. В бинокль Беляков увидел сцену, поразившую его: кого-то свалили на дно лодки и крепко держат. Он еще раз посмотрел в бинокль. Нет, ему не померещилось. Человек, которого прижали ко дну шлюпки, пытается вырваться и не может.
Командир «Первенца» закричал в мегафон:
— Сюда! Гарантирую жизнь! Опустить весла! Поднять руки! Всем поднять руки!
Он повторил приказание на двух языках, сверившись с листком, который вынул из записной книжки.
Десантной баржи уже не было на поверхности моря, когда шлюпка под направленными на нее пулеметами подошла к борту корабля. Беляков подал конец. Пленные молча поднимались на палубу. Двое зорко следили за тем, кто затеял непонятную борьбу в шлюпке. Трое были сильно обожжены.
— Перевязать раненых! — распорядился командир. — Радиста ко мне!
Пленных увели в кубрик. На мостик поднялся радист. Командир набросал несколько слов на листке бумаги. Потом он открыл журнал боевых действий и внес в него первую запись.
— Ну, с началом… — сам себе сказал командир.
Так корабль конструкции Снесарева вступил в войну. Это было поздней весной в светлую, прозрачную северную ночь, спустя восемь месяцев после того, как началась блокада Ленинграда.