Стрельцы

Масальский Константин Петрович

Часть вторая

 

 

I

Вместе с восходом солнца Матвеев, Нарышкин и Долгорукий явились во дворец. Вслед за ними, по приглашению царицы, приехали родитель царицы Кирилл Полиевктович Нарышкин, князья Григорий Григорьевич Ромодановский, Михаил Алегукович Черкасский и другие преданные ей бояре. Большая часть из них, ожидая с часу на час, что пламя бунта вспыхнет, надели под кафтаны латы. Патриарх уведомил царицу, что он занемог и не в силах не только заниматься какими-либо государственными делами, но и встать с постели. Совещание продолжалось несколько часов, и после жарких споров и рассуждений все согласились с мнением князя Михаила Юрьевича Долгорукого. Царица поручила Матвееву съездить немедленно к патриарху, спросить об его здоровье, уведомить о мерах, какие принять было положено, и испросить его благословение.

Едва Матвеев вышел из комнаты, раздался отдаленный громовой удар.

– Что это значит? – сказала царица. – Утро такое ясное, на небе ни одного облачка, неужели это гром?

Князь Черкасский подошел к окну, посмотрел во все стороны и приметил на юге густую тучу, которая быстро поднималась из-за горизонта.

– Сбирается гроза, государыня! – сказал он.

– Верно, убьет меня молния! – шепнул князь Долгорукий сидевшему подле него Ивану Кирилловичу Нарышкину. – Мне снилось сегодня ночью, что пророк Илия на огненной колеснице взял меня с собою на небо. После этого сна я до сих пор не могу прийти в себя и чувствую какую-то непонятную тоску. Это даром не пройдет: уж что-нибудь да будет со мною!

– И, полно, Михаил Юрьевич! – возразил вполголоса Нарышкин. – Куда ночь, туда и сон! Неужто ты снам веришь?

Между тем царица отошла к окну и о чем-то тихо разговаривала с своим престарелым родителем. Все бывшие в зале бояре также встали с мест своих и в почтительном молчании смотрели на царицу.

Вдруг отворилась дверь. Матвеев вошел поспешно в залу. На лице его заметно было беспокойство, которое он напрасно скрывать старался. Взоры всех обратились на него, и царица спросила:

– Что ты, Артемон Сергеевич?

– Боярин князь Федор Семенович Урусов с подполковниками Стремянного полка Горюшкиным и Дохтуровым попался мне на лестнице. Они говорят, что стрельцы из слобод своих рано утром вступили в Земляной город, оттуда двинулись в Белый; в Китай-городе остановились у Знаменского монастыря и скоро подойдут к Кремлю. Я приказал как можно скорее запереть все кремлевские ворота.

– Хорошо, если успеют! – сказал Долгорукий. – А на всякий случай я прикажу около дворца построиться Сухаревскому полку в боевой порядок.

Долгорукий сошел в нижние покои дворца, велел бывшему там пятидесятнику Борисову, с своею полсотнею стрельцов, выйти на площадь и ударить сбор; а Бурмистрова, который там же ожидал приказаний князя, отправил верхом к полковнику Кравгофу с повелением, чтобы он поспешил с своим Бутырским полком к Красному крыльцу. Отряд Борисова вышел на площадь. В это самое время поднялся сильный вихрь, и вой его соединился с ударами грома, которые почти ни на миг не умолкали.

– Бей сбор! – закричал Борисов барабанщику.

Сокрытые около дворца в разных местах стрельцы Сухаревского полка не могли расслышать звуков барабана при шуме жестокой бури, столь неожиданно поднявшейся.

Долгорукий, войдя опять в залу, начал говорить царице о сделанных им распоряжениях. В это самое время растворилась дверь, ведущая в комнаты царя Петра и царевича Иоанна, и вошел вместе с ними в залу Кирилл Полиевктович. Царица поспешно приблизилась к своему сыну, крепко обняла его и залилась слезами.

Вдруг на Ивановской колокольне раздался звук колокола.

– Что это значит? – сказал князь Черкасский, подходя к окну. Сильный удар грома заглушил унылый звон колокола. Гром стихнул, но звон продолжался, мешаясь с невнятными криками, раздававшимися на площади, и с барабанным боем. – Они уже у Красного крыльца! – воскликнул Черкасский.

– Кто? бунтовщики? – спросил Долгорукий, вынимая саблю. – Не ошибаешься ли ты, князь? Может быть, это Сухаревский полк?

– Посмотри сам. Вон как машут они секирами! Чу, как кричат! Слышишь ли?

– Я уйму их! – сказал Долгорукий и подошел к двери; но царица остановила его, ужасаясь мысли, что с появлением князя начнется на площади кровопролитие.

– Позволь, Михаил Юрьевич, – сказала она, – чтобы Артемон Сергеевич вышел первый на крыльцо и постарался уговорить мятежников. Надобно узнать, чего они требуют. Может быть, не нужно будет проливать крови… Боже мой!.. крови русских!

Долгорукий отошел от двери, приблизился к князю Черкасскому, смотревшему в окно, и крепко стиснул в руке рукоять своей сабли от негодования, увидев мятежников, окруживших со всех сторон Красное крыльцо густыми толпами.

– Смотри, смотри, Михаил Юрьевич! – закричал Черкасский. – Они ломают на крыльце решетки и перила!

– Государыня! – сказал вошедший в залу подполковник Дохтуров, – меня послал к тебе Артемон Сергеевич. Мятежники думают, что царевич Иван Алексеевич убит, и требуют выдачи его убийц.

– Покажи им царя и царевича. Может быть, они успокоятся, – сказал Наталье Кирилловне отец ее.

Царица взяла за руку Петра и Иоанна и вывела на Красное крыльцо. Толпа стрельцов, взбежав на ступени, окружила царицу.

– Ты ли царевич Иван? – спрашивали они.

– Я! – отвечал царевич трепещущим голосом. – Успокойтесь, меня никто не обижал и обижать не думал.

– Ой ли? – сказал один из стоявших подле него стрельцов гигантского роста. – Слышите ли, ребята? – закричал он. – Царевич сам говорит, что ему никто никакого дурна не делал! Не идти ли нам по домам?

В ответ на эти слова раздался на площади громкий крик. Бывшие на крыльце стрельцы сошли на площадь. Все кричали, но нельзя было расслышать ни одного слова. Царица с сыном своим и царевичем Иоанном возвратилась во дворец, а Матвеев сошел с крыльца и, воспользовавшись минутою, когда шум утих несколько, начал говорить:

– Я не узнаю в вас, братцы, прежних стрельцов. Вы были всегда храбрыми воинами и верными слугами царскими. Я сам в старину был вашим головою и всегда любил вас, как родных детей. Послушайтесь моего совета. Я не верю, чтобы вы сами захотели покрыть себя вечным позором и восстать против вашего законного царя: верно, подучили вас злые и коварные люди. Не слушайте их: они вас обманывают. Они сказывали вам, что царевич Иван Алексеевич убит, а вы видели сами, что он жив и здрав. Неужели кто-нибудь из вас захочет погубить навеки душу свою? Нет, братцы! Вспомните Бога, вспомните час смертный! Дадите ли вы добрый ответ на Страшном Суде Христовом, когда наругаетесь над крестом Спасителя, который вы целовали с клятвою служить верой и правдой царю Петру Алексеевичу? Успокойтесь, возвратитесь в ваши слободы и докажите, что вы все те же храбрые и верные царю стрельцы.

– Кажись, боярин-то дело говорит! – шептали многие из стрельцов друг другу.

– По домам, ребята! – закричало несколько голосов.

Матвеев, обрадованный действием своего увещания, вошел во дворец и сказал царице, что стрельцы, по-видимому, успокаиваются. Но едва успел он удалиться, раздался в толпе чей-то голос:

– Нарышкины убьют не сегодня, так завтра царевича Ивана! Тогда где мы возьмем другого царя? Поневоле останемся при младшем брате! А тогда Нарышкины пуще возьмут волю и всех стрельцов перевешают! Иван Нарышкин вчера надевал на себя царскую порфиру и похвалялся своими руками удушить царевича!

– Смерть Нарышкиным! – воскликнули тысячи голосов. – Во дворец! Режь изменников!

Стрельцы бросились толпами к Красному крыльцу, но вдруг остановились, увидев на нем князя Михаила Юрьевича Долгорукого с поднятою саблею.

Все притихли. Долгорукий сошел с лестницы.

– Бунтовщики! изменники! – закричал он. – Голова слетит с плеч у первого, кто осмелится хоть одною ногою ступить на это крыльцо! Слушайте меня! Молчать, говорю я вам!.. Что? Меня не слушаться?.. Вели стрелять! – продолжал он, обратясь к Борисову, стоявшему с своею полсотнею по левую сторону Красного крыльца.

– Подыми мушкет ко рту! – закричал Борисов. – Содми с полки! Возьми пороховой зарядец! Опусти мушкет книзу! Посыпь порох на полку! Поколоти немного о мушкет! Закрой полку! Стряхни! Содми! Положи пульку в мушкет! Положи пыж на пульку! Вынь забойник! Добей пульку и пыж до пороху!

Оставалось только закричать: «Приложися! Стреляй!» Но стрельцы, воспользовавшись продолжительною командою того времени, успели предупредить Борисова. Оглушенный ударом ружейного приклада по голове, он упал без чувств на землю, а стрельцы его, видя невозможность защищаться против превосходной силы, разбежались.

Мятежники после этого бросились на Долгорукого. Сабля его сверкнула, и голова стрельца, который первый подбежал к нему и замахнулся на него секирою, полетела на землю.

– Силен, собака! – закричал, остановясь шагах в двадцати от князя, один из бунтовщиков, бежавших вслед за первым стрельцом. Товарищи его также остановились, издали грозя Долгорукому секирами.

– Ну, что стали, лешие! – крикнул десятник. – Одного струсили!.. Вперед!

– Погоди, я его разом свалю! – сказал стрелец, целясь в князя из ружья.

Раздался выстрел, пуля свистнула, но, попав вскользь по латам князя, которые были на нем надеты под кафтаном, отскочила в сторону и ранила одного из бунтовщиков.

– Что за дьявольщина! – воскликнул десятник. – И пуля его неймет, а бьет наших же!

– За мной, ребята! – закричал пятисотенный Чермной, бросясь на Долгорукого с толпою мятежников.

– Тьфу ты, черт! Еще срубил одному голову! – воскликнул один из стрельцов, бежавших за Чермным, остановясь и удерживая своего племянника. – Погоди, Сенька, не суйся прежде дяди в петлю. Авось и без нас сладят с этим лешим!

– Посмотри-ка, дядя, посмотри! как он саблей-то помахивает. Вон, еще кого-то хватил, ажно секира из рук полетела!

– Нечего сказать, славно отгрызается! Да погоди ужо, не отбоярится! Что это? он сам бросил саблю!

Долгорукий, видя, что ничто не может удержать мятежников, кинул саблю и закричал окружавшим его со всех сторон стрельцам:

– Не хочу долее защищаться и проливать кровь напрасно. Во всю жизнь мою я старался делать вам добро и любил вас, как отец. Не хочу пережить позора, которым вы себя покрываете. Вы хотите изменить вашему законному государю, забываете, что целовали крест Спасителя с клятвою служить царю верой и правдой. Делайте что хотите: за все дадите ответ Богу. Предаю вас праведному суду Его. Я вас любил, как детей, – убейте вашего отца!

– Дядя! на что Чермной кафтан-то с князя снимает? – спросил Сенька своего дядю, который все стоял на прежнем месте, держа за руку племянника.

– Ба, ба, ба! под кафтаном у него латы! Ах он еретик проклятый! Вот так, долой латы, без них легче!

– Взглянь-ка, дядя, он стал теперь ни дать ни взять Рында: весь бел как снег; никак, на нем атласное полукафтанье. Ну, потащили голубчика! Куда это?

– Вишь ты, на Красное крыльцо. Ай да молодцы, наша братья стрельцы!

Втащив Долгорукого на крыльцо, изверги сбросили его на копья. Кровь несчастного князя потекла ручьями по длинным древкам копий и обагрила руки злодеев. Сбросив его на землю, они принялись за секиры и вскоре с зверским хохотом разбросали разрубленные его члены в разные стороны.

Между тем отряд мятежников ворвался во дворец чрез сени Грановитой палаты. Вбежав в комнаты царицы и, наконец, в ее спальню, злодеи увидели Матвеева.

– Хватайте этого изменника! Тащите, ребята! – закричал сотник.

– Не троньте моего второго отца! – воскликнула царица, схватив Матвеева за руку.

– Ну, что вы стали, олухи! – крикнул сотник. – Что вы на нее смотрите? Тащите, да и только!

– Просите какой хотите награды, только не убивайте его. Что он вам сделал, безжалостные! Лучше меня убейте!

– Ну, ну, ребята, проворнее! Хватайте и тащите изменника. Делайте, что велено. Не робейте.

– Прочь, изверги! – закричал князь Черкасский, бросясь с саблей к мятежникам, и вырвал из рук их Матвеева, которого они вытащили уже из спальни царицы в другую комнату.

– Не раздражай их, князь Михаил Алегукович, и не подвергай самого себя опасности. Пускай они убьют меня одного, я не боюсь смерти. Во всю жизнь я помнил о часе смертном, я готов умереть.

– Нет, Артемон Сергеевич, жизнь твоя еще нужна для царя и для счастия отечества. Прочь, изменники! Не выдам его! Разрублю голову первому, кто подойдет к нам.

– Ребята! приткните его пикой к стене! – закричал сотник. – Не в плечо, не в плечо, Федька! пониже-то, в левый бок норови! Вот так!

Черкасский, раненный в бок подле самого сердца, упал. Злодеи, схватив Матвеева, вытащили его на Красное крыльцо. Приподняв и показывая боярина толпящимся внизу сообщникам своим, закричали они: «Любо ли вам?»

В ответ раздался крик: «Любо, любо!» – и боярин, столько любимый некогда стрельцами и народом, друг покойного царя Алексея Михайловича и воспитатель матери царя Петра, полетел на острые копья.

– Во дворец! – закричали злодеи. – Ловите прочих изменников!

С этими словами толпа стрельцов, опустив копья, взбежала на Красное крыльцо и рассеялась по всему дворцу. Трепещущая царица, проливая слезы, удалилась с сыном своим и царевичем Иоанном в Грановитую палату. Бояре, князь Григорий Григорьевич, сын его Андрей Ромодановские, подполковники Горюшкин и Дохтуров, пали под ударами секир. В одной из комнат дворца скрывался стольник Федор Петрович Салтыков. Мятежники схватили его.

– Кто ты? – закричал один из стрельцов, приставя острие копья к его сердцу. – Молчишь? Отвечай же! Афанасий Нарышкин, что ли, ты? А! видно, язык не ворочается, – так вот тебе, собака!

Обливаясь кровью, Салтыков упал на пол.

– Боже милосердый! Сын мой! – воскликнул боярин Петр Михайлович Салтыков, войдя в комнату и бросясь на окровавленный труп своего сына.

– Сын твой? – сказал заколовший его стрелец. – А я думал, что он Афанасий Нарышкин.

– Дал ты маху, Фомка! – сказал десятник. – Кажись, в списке нет Салтыковых. Дай-ка справлюсь.

С этими словами вытащил он из-за кушака список и начал читать по складам.

– Так и есть. Сына-то нет, а батюшка тут. Приколи его! Вишь, больно вопит по сыне: жаль бедного!

Рыдающий старец, обнимая убитого сына, ничего не слыхал из разговора стрельцов. Удар секиры, разрубивший ему голову, прекратил его страдания.

– Нам еще есть над кем поработать! – сказал десятник, заткнув за кушак список. – Осталось еще довольно изменников. Пойдем ошарим все другие комнаты: не попадутся ли нам Иван да Афанасий Нарышкины. За их головы цена-то подороже, чем за все прочие положена.

Переходя из комнаты в комнату и встречаясь почти в каждой с другими стрельцами, искавшими своих жертв, десятник увидел наконец спрятавшегося под столом придворного карлика, который, скорчась от страха, прижался к самой стене.

– Эй, ты, кукла! не знаешь ли, где Иван и Афанасий Нарышкины?

– А что дашь, если скажу? – сказал карлик, с притворною смелостию выступя из-под стола.

– Да вот дам тебе раза секирой по макушке.

– Ну-тка дай! Меня-то ничем не убьешь и не заколешь, а тебя самого скорчит в три дуги. Разве ты не знаешь, что все карлики – колдуны?

– Ах ты, чучело! похож ли ты на колдуна? Вот я тебя угомоню!

– Ну, попробуй! Ударь меня не только секирой, хоть щелчком; тебя разом скорчит.

Стрелец хотел ударить карлика кулаком по голове, но вдруг кулак его разогнулся, и он потрепал колдуна-самозванца по плечу.

– Ты, как я вижу, мал, да удал! Ну, что ссориться с тобою!

– Aгa, струсил! Вот так-то лучше!

– И вестимо лучше! Если ты в самом деле колдун, так знаешь всю подноготную и, верно, укажешь нам, куда запрятались эти изменники? А не укажешь, так я не побоюсь твоего колдовства: велю пришибить, похороним, да кол осиновый вколотим в спину. Не бойсь, будешь лежать смирнехонько! Говори же, где Нарышкины?

– Иван близко от вас; чуть ли не в этой комнате. Только вам не найти его. Найдут его другие. А Афанасий спрятался в дворцовой церкви Воскресенья на Сенях.

– Пойдем туда! Если ты нас обманул, так осинового кола тебе не миновать! А откуда ты родом, как твое прозвание и давно ли попал в придворные? – спросил десятник карлика.

– Родился я неподалеку от Москвы, зовут меня Фомою Хомяком, а в придворные карлики при царице определил меня брат ее, Афанасий Кириллович.

– Тот самый, который теперь спрятался в церкви?

– Да.

– Не жил ли ты прежде в здешней богадельне? – спросил один из стрельцов. – Я тебя, кажись, там видал.

– Жил, – отвечал карлик.

– Где ж ты колдовству-то обучился, – продолжал стрелец, – неужто в богадельне?

– Колдовству меня обучил покойный дед мой, а в богадельню я вступил только для того, чтобы позабавиться. В две недели я пораспугал там всех: и хромые, и безрукие, и слепые – все разбежались. То-то уж мне сделалось просторно. Хожу, бывало, из горницы в горницу один-одинехонек да посвистываю. Раз царица с Афанасьем Кирилловичем приехала осмотреть богадельню. Он увидел меня и смекнул: на что-де такому малому человеку одному этакой большой дом? «Хочешь ли ты в придворные?» – спросил он меня. «Хочу», – отвечал я. На другой день он приехал за мною, увел во дворец, – и с тех пор служу я при комнатах царицы.

– Не ложь, так правда! – сказал стрелец. – Моя тетка живет лет с тридцать в богадельне, а ни один колдун оттуда ее еще не выживал. Она мне рассказывала, что царица взяла тебя к себе по просьбе Афанасья Нарышкина, сжалясь над твоим убожеством.

– А вот увидим! – подхватил десятник. – Покажет ли нам этот колдунишка кого нам надобно? Вот, кажется, дверь в церковь. Коли ты нас обманул, так я тебя за ноги, да и об угол!

Один из стрельцов отыскал пономаря и велел ему отпереть церковь. Пономарь хотел сказать что-то в возражение, но поднятая над головою секира заставила его замолчать и исполнить приказанное.

Афанасий Нарышкин, брат царицы, был комнатным стольником. Он отказался от боярства; слишком скромно думая о себе и не доверяя своим мнениям, он не хотел мешаться в дела Государственной Думы. Благотворительность была первая потребность души его, цель его жизни. Услышав, что стрельцы везде его ищут, чтобы предать мучительной смерти, он поспешил к священнику церкви Воскресения на Сенях, некогда им облагодетельствованному, и просил таинствами исповеди и причастия приготовить его к вечности. Священник убедил его, почти принудил скрыться, не теряя ни минуты, в церкви, под престолом. Придворный карлик, проходя мимо церкви и увидев входивших в нее Нарышкина и священника, подсмотрел, что только один из них вышел оттуда и запер церковные двери.

Вдруг среди тишины, царствовавшей в храме, Нарышкин слышит у дверей шум. Ключ два раза щелкнул – и тяжелая дверь заскрипела, медленно поворачиваясь на железных петлях. Кто-то вошел в церковь. Он слышит голос: «Показывай же нам его! Где он спрятался?» Другой голос отвечает: «Уж я тебе говорю, что он здесь. Вели-ка поставить у окон и дверей часовых».

По шуму шагов Нарышкин мог заключить, что целая толпа ищет его по церкви.

– Смотри ты, колдунишка, если мы его не сыщем – беда тебе! – сказал один голос. – Осталось только один алтарь обыскать.

Нарышкин слышит, что северные двери отворяются и несколько человек входят в алтарь.

– И здесь его нет! – говорит голос. – Что, колдунишка, струсил? Вот мы тебя, обманщика! Нет ли разве под престолом изменника? Сунь-ка туда пику, Фомка! Авось голос подаст!

Нарышкин, удерживая дыхание, слышит, что пика проткнула парчевой покров престола. Слегка шаркнув по кафтану Нарышкина, она вонзилась в пол.

– Кажись, никого нет! – сказал голос. – Не приподнять ли покров пикой да не взглянуть ли под престол-то?

– Загляни! – закричал другой голос. – Ба, ба, ба! вот он где, изменник! Тащите его оттуда!

Беззащитного Нарышкина схватили. Он не сказал ни слова своим убийцам, не произнес ни одного жалобного стона. Когда его выносили из алтаря, он взглянул на образ Воскресения Христа, стоявший за престолом, вздохнул, закрыл глаза – и душа его погрузилась в жаркую, предсмертную молитву. Преддверие храма Божиего обращено было в плаху. Секиры злодеев пролили кровь невинного. Разрубленное на части тело Нарышкина изверги сбросили на площадь пред церковью.

– Пойдем теперь отыскивать Ивана Нарышкина! – сказал десятник, подняв на плечо секиру, с которой капала еще кровь. – Скажи-ка нам, колдун, где он?

– Я знаю, где он, но если и скажу, то все вам не найти его! – отвечал карлик.

– А почему так?

– Да так; не найти, и только!

– Заладил одно: не найти! Скажи нам только, где он. Поищем, не сыщем – беда не твоя. Без того я тебя не отпускаю! Гришка! Возьми его за ворот!

– Смотри, Фома – не знаю, как по батюшке, – не скорчи меня, пожалуйста! – сказал Гришка. – Мне приказано взять тебя за ворот, а сам бы я тебя волоском не тронул.

– Не ты велел, так и беда не твоя.

– Ну, ну, отпусти уж его, пострела! – сказал десятник, когда он со стрельцами и карликом вышел из дворца. – Ступай на все четыре стороны, да не поминай нас лихом!

– Счастлив ты, что меня отпустил. Задержи ты меня еще хоть немножко, я бы тебя так испортил, что никакая ворожея не помогла бы тебе!

– Ну, полно гневаться! Да не испортил ли уж ты меня, сказки по правде. Не сгуби понапрасну!

– То-то, не сгуби! Ты уж вполовину испорчен. В дугу тебя не сведет, а только через два дня ты кликать начнешь: залаешь по-собачьему, захрюкаешь по-свиному и заквакаешь по-утиному. Недели две или три без умолку пролаешь, прохрюкаешь да проквакаешь, а после ничего: тем все и кончится.

– Неужто? – воскликнул с ужасом десятник. – Фомушка, батюшка, отец родной, помилуй! Нельзя ли порчу как-нибудь исправить? Легкое ли дело три недели лаять, да к тому еще хрюкать и квакать! Взмилуйся! А не взмилуешься, так, право, секирой хвачу. Пусть же не даром промучусь. Ну что ж такое! Хрюкать так хрюкать, коли на то пойдет! Ведь не умру же от этого, а ты-то, чертов сын, уж не воскреснешь. А все-таки лучше, Фомушка, если б ты со мной помирился и порчу из меня выгнал. Разошлись бы мы с тобой приятелями, подобру-поздорову.

– Ну, ну, хорошо! Полно кланяться-то. Становись на колена.

Десятник с подобострастием исполнил приказание. Прочие стрельцы, окружив карлика и десятника, смотрели на первого с любопытством и страхом.

– Приложи правую ладонь к земле, – закричал колдун, – и зажмурь правый глаз! Правый, говорят тебе, а не левый! Зажмурь крепче, а не то окривеешь.

Десятник, опершись правою рукой о землю, смотрел одним глазом на карла с умоляющим видом.

– Теперь надобно выдернуть у тебя десять седых волосов из бороды. Да смотри, не морщиться, а не то беда!

– Выдерни хоть две дюжины, отец родной, сколько угодно, только избавь от порчи!

– Больше десяти не нужно! Раз, два, три, ну, вот и четыре, пять, вот и шесть, семь, вот восемь… Ну, не хорошо, очень худо: больше нет седых-то, все черные!

– Ахти, мой батюшка, неужто нет? Поищи, кормилец! Не сгуби меня, окаянного!

– Постой, постой! Вот, кажется, еще седой волос – девять! Ну а десятого, воля твоя, нет!

– Как не быть, батюшка! Сыщется. Поищи, родимый!

– Говорят тебе, нет! Что ж мне делать! Вина не моя! Вот есть, и не один, с седым кончиком, да черт ли в них. Надобно, чтоб весь был седой.

– В усах-то погляди, отец родной, в усах-то нет ли?

– В усах! Что мне усы! Надобно из бороды.

– Этакая напасть какая! Поищи, почтенный, пожалуйста, постарайся.

– Правда, можно вместо одного седого выдернуть десять черных, если хочешь.

– Дергай, кормилец мой, дергай скорее: только порчу-то выгони!

Выдернув еще десять черных волосов, карлик с важным видом свернул их в комок, поднес ко рту, пошептал что-то и зарыл волосы в землю.

– Ну, ступай теперь. Да вперед не ссорься с нашим братом.

Десятник в восторге вскочил, поклонился карлику в пояс и поспешно пошел от него с своим отрядом, ворча про себя:

– Проклятый! Не будь он такой сильный колдун, так я изрубил бы его в мелкие кусочки! Пострел этакой! Бесенок! Сам бы ты у меня заквакал, сам бы завизжал поросенком под секирой! Я бы тебя!

Обыскав дворец, мятежники рассеялись по всей Москве, грабили домы убитых ими бояр и искали везде Ивана Нарышкина и всех тех, которые успели из дворца скрыться. Родственник царицы, комнатный стольник Иван Фомич Нарышкин, живший за Москвою-рекою, думный дворянин Илларион Иванов и многие другие были отысканы и преданы мучительной смерти.

Солнце явилось из-за туч на прояснившемся западе и осветило бродящих по Москве стрельцов и брошенные ими на площадях жертвы их ярости. Оставив в Кремле многолюдную стражу, мятежники возвратились в свои слободы.

 

II

Бурмистров, отправленный Долгоруким к Кравгофу, выехал из Кремля на Красную площадь и во весь опор проскакал длинную, прямую улицу, которая шла с этой площади к Покровским воротам. Проехав чрез них, он вскоре достиг Яузы и въехал в Немецкую слободу. По числу улиц и по виду деревянных домов она походила на нынешнее богатое село. В слободе были три церкви, одна кальвинская и две лютеранские. Остановясь у дома Кравгофа и привязав у ворот к кольцу измученную свою лошадь, Бурмистров вошел прямо в спальню полковника, который, затворив дверь и не велев слуге никого впускать к себе, курил тайком трубку. Кравгоф был родом датчанин, но слыл в народе немцем, потому что в старину это название присваивали русские всем западным иностранцам. По его представлению Бутырскому полку дано было красное знамя с вышитою посредине крупными буквами надписью: «Берегись!» Он три недели выдумывал эту надпись и остановился на том, что нельзя лучше выразить храбрости полка и того страха, который он наносит неприятелю; но насмешники перетолковали выдумку его по-своему. Кравгоф-то, говорили они, велит своим поберегаться и не так чтобы очень храбриться.

– Князь Михаил Юрьевич Долгорукий прислал меня к тебе, господин полковник, с приказанием, чтобы ты шел как можно скорее с полком ко дворцу.

– К творес? – воскликнул Кравгоф, вскочив со стула и проворно опустив трубку в карман длиннополого своего мундира.

– Да, ко дворцу. Восемь стрелецких полков взбунтовались.

– Мой не понимай, што твой каварит.

– Восемь полков взбунтовались, хотят окружить дворец, убить всех бояр, приверженных к царице, провозгласить царем Иоанна Алексеевича. Ради бога, поскорее, господин полковник!

– Ай, ай, ай! какой кудой штук! А хто скасал марширофать с мой польк?

– Меня послал к тебе князь Долгорукий.

– Толгирукий? Гм! Он не есть мой нашальник. Еслип велел сарис, то…

– Помилуй, Матвей Иванович, ты еще рассуждаешь, когда каждый миг дорог.

– Мой сосывать тольшен военний совет, а патом марш.

– Побойся Бога, Матвей Иванович, это уж ни на что не похоже. Есть ли теперь время думать о советах?

– Стрелиц не снает слюшпа, и патому так утивлялся! Гей! Сеньке!

Вошел Сенька, слуга полковника.

– Побеши х геспетин польпольковник, х майор, х каптень, х порушик, потпорушик, прапоршик, скаши, штоп все припешал ко мне. Ешо вели свать отин ротна писарь.

Бурмистров, видя, что нет возможности принудить упрямого Кравгофа к перемене своего намерения, в величайшей досаде отошел к окну и, скрестив на груди руки, начал смотреть на улицу. Чрез несколько времени стали собираться приглашенные для военного совета офицеры Бутырского полка.

Сначала вошел майор Рейт, англичанин, потом подполковник Биельке, швед, с капитаном Лыковым. Когда и все прочие офицеры собрались, Кравгоф приказал ротному писарю Фомину принести бумаги и чернилицу, пригласил всех сесть и сказал:

– Князь Толгирукий прислал вот этот косподин стрелица скасать, што восемь польк вспунтирофались и штоп наша польк марш ко творса. Сарись не скасаль нишего. Натопна ли марш?

– Господи, твоя воля! – воскликнул капитан Лыков. – Восемь полков взбунтовались! Да что же тут толковать? Пойдем, побежим драться, да и только!

– Косподин каптень! твой не тольшна каварить преште млатший официр! – воскликнул Кравгоф. – Косподин млатший прапоршик, што твой тумает?

– Тотчас же идти ко дворцу и драться!

– Траться? Гм! Косподины все прошие прапоршик, што ви тумает?

– Драться! – отвечали в один голос прапорщики.

– А косподины потпорушики и порушики?

– Драться!

– А где ешо три каптень? Зашем вишу отин?

– Двое захворали, а один, как известно, в отпуске, – отвечал Лыков.

– А зашем нет рапорт о их полеснь?

– Есть, господин полковник! Я вчера подал, – сказал ротный писарь.

– Карашо!.. Ну а косподин Ликов, што твой тумает?

– Я думаю, что надобно дать время бунтовщикам войти в Кремль, окружить дворец и сделать, что им заблагорассудится, а потом идти не торопясь ко дворцу, взглянуть, что они сделали, и разойтись по домам.

– Твой смеет шутить, косподин каптень! Твой смеет смеялься! – закричал Кравгоф, вскочив со своего места. – Я твой велю сатить на арест.

– За что, господин полковник? Меня спрашивают: что я думаю? я должен отвечать.

– Твой кавариль сперва траться!

– Я и теперь скажу, что без драки дело не обойдется и что надобно бежать ко дворцу, не теряя ни минуты.

– Мальши, каптень! Мой снает не хуше твой поряток. Косподин майор, што твой тумает?

– Я думаю, что тут нечего долго думать, а должно действовать! – отвечал сквозь зубы Рейт, довольно чисто говоривший по-русски; он давно уже жил в России.

– А твой што скашет, косподин польпольковник?

– Мой скашет, што в такой вашний дело нушно сперва тумать, карашенька тумать. Сперва план, диспосиция, а патом марш!

– Карашо, весьма карашо! Мой сокласна. Фомкин! Тай пумага с перо; я сделай тотшас план и диспосиция.

Выведенный из терпения медленностию Кравгофа, Бурмистров вскочил со своего места и хотел что-то сказать; но вдруг отворилась дверь, и вбежал прапорщик Сидоров, посланный еще накануне полковником в Москву с каким-то поручением.

– Бунт! – закричал он. – Стрельцы убили князя Долгорукого и ворвались во дворец! Я сам видел, как несчастного князя сбросили с Красного крыльца на копья и разрубили секирами!

– Боже милостивый! – воскликнул Бурмистров, сплеснув руками. – Господин полковник, господа офицеры! Вспомните Бога, вспомните присягу! Пойдем против мятежников, защитим царя или умрем за него!

– Умрем за царя! – закричали все, выхватив шпаги. Кравгоф и Биельке также вытащили из ножен свои мечи. Первый при этом воскликнул: «Да, да! Пудем все умереть!» Биельке прибавил: «Да, да! И мой пудет умереть!»

– Zounds! – заревел басом англичанин Рейт, бросясь к дверям с обнаженною шпагой. В дверях столкнулся он с капралом Григорьевым.

– Где господин полковник? – спросил капрал.

– Што твой натопна? – сказал Кравгоф.

Капрал, вытянувшись перед ним, начал говорить:

– Все солдаты нашего полка и с капралами разбежались. Теперь, я чаю, одни домовые остались в избах. Я хотел своих солдат остановить, спрашиваю: куда? – ничего не говорят, хватают ружья да бегут. Что прикажете делать, господин полковник?

– Какой кудой штук, какой кудой штук! – повторял Кравгоф, ходя в беспокойстве взад и вперед по комнате.

Бурмистров, поклонясь полковнику и прочим офицерам, вышел, сел на лошадь и поскакал в Кремль.

– Вон бежит по улице солдат с ружьем! – сказал Лыков. – Так бы и приколол бездельника!

– Где пешит? – сказал Кравгоф, приблизясь к растворенному окну. – Гей! сольдат! сольдат! Кута твой пешит?

Солдат взглянул на окно и побежал далее, не останавливаясь.

– Косподины официр! – воскликнул Кравгоф. – Сольдаты вспунтирофались! Што стелать с пестельники? Сольдат не хошет каварить с комантир! О, я его наушаю каварить! Косподины официр! што ваш тумает стелать?

– А вот я его заставлю говорить! – проворчал Лыков, выбегая из комнаты. Нагнав солдата, он остановил его, отнял ружье и привел, держа за ворот, к полковнику. Приставив к груди его шпагу, капитан закричал:

– Сейчас говори, бездельник, куда ты бежал и зачем? Если солжешь, так я тебя разом приткну к стене.

– Виноват, батюшка! Помилуй! Скажу всю правду-истину! Вчера ходил у нас по избам какой-то дворянин, роздал много денег и обещал еще два эстолька, если мы заступимся за царевича Ивана Алексеича. Он сказал, что все стрельцы на стороне царевича и что когда они войдут в Кремль, то он пришлет гонца за нами. Гонец приехал, мы и бросились в Кремль. Помилуйте, государи-батюшки! наше дело солдатское; солдат глуп: всему верит!

– Всему верит! – воскликнул Лыков. – Ах ты, злодей-мошенник! Видишь, каким простаком прикидывается. Разве ты забыл присягу? Целовал ли ты крест, чтобы служить царю Петру Алексеевичу верой и правдой?

– Целовал, батюшка, целовал!

– А что же ты теперь делаешь? Дали алтына четыре, так душу и продал Сатане! Беги, куда бежал, мы тебя не держим. Стрельцы взбунтовались против царя, и ты бунтуй с ними вместе; стрельцы забыли Бога, и ты забудь. Беги, любезный, беги к ним, прямо к Сатане в когти. Что ж ты стоишь? я тебя не держу.

– Да, да, пестельник! Твой путут садить на ад и шарить на горяч, красна калена сковорот! – сказал Кравгоф, думая, что он удачно подделался к простым понятиям солдата о вечных мучениях и сильно на него подействовал.

Солдат, пораженный словами капитана, почувствовал всю меру своего преступления, заплакал и упал к ногам его.

– Приколи меня, батюшка! – говорил он, всхлипывая. – Погубил я свою душу! Приколи меня, окаянного! Отрекся я от Бога. Отцы мои родные, казните, расстреляйте меня!

– Нет; тебя расстрелять еще не за что. Конечно, грех твой велик, но если раскаешься и загладишь вину свою добрым делом, то Бог простит тебя! Чем бежать прямо в когти Сатане, пустись-ка лучше вдогонку за своими товарищами и уговаривай всех, чтоб они не позорили имени русского изменой и не губили душ своих!

Солдат, обняв ноги капитана, вскочил. Лицо его сверкнуло радостью и мужеством.

– Побегу! – воскликнул он. – Стану уговаривать, чтобы образумились и стали грудью за царя. Не послушают, так штыком начну бунтовщиков усовещивать.

– Вот это дело, брат! – сказал Лыков. – И капитан твой побежит вместе с тобою на доброе дело.

– И мы все! – закричали офицеры.

– И ми! Да! И ми! – прибавили Кравгоф и Биельке.

– Идем! марш! – воскликнул громовым голосом Рейт, махая шпагою. – Смерть всем бунтовщикам и изменникам!.. Это что за дьявольщина! – крикнул он, отворив дверь и увидев несколько солдат, стоявших в сенях.

– Стой! – закричали солдаты, прицелясь из ружей в Рейта. – Не велено никого пускать отсюда. Вокруг дома целая рота!

– Я уж как-нибудь пролезу! – закричал Лыков и бросился в двери. Рейт хотел удержать его за руку, но не успел. Усовещенный Лыковым солдат, бывший с офицерами в комнате, схватил ружье свое и побежал за капитаном.

Несколько ружей прицелились в них, когда они из сеней вышли на улицу.

– Что вы, мошенники! – крикнул Лыков таким ужасным голосом, что вся окружавшая его толпа солдат вздрогнула. – Да как у вас рука-то поднялась прицелиться в меня, вашего капитана! Испугать меня вздумали? Не испугаете! Плюю я на смерть и на вас всех, бездельников. Видите ли, я вот стою, не бегу, не хочу даже и защищаться. Разбойники, что ли, вы или православные солдаты? Ну, ну, кто из вас отдал душу черту, тот прикладывайся и пали в Лыкова. Бровь не поморщу, упаду с радостью на сырую землю за царя и правое дело. Что ж вы ружья-то опустили?.. Видно, совесть заговорила?.. Слушайте, ребята! Кто меня любит, тот сейчас поднимай на штык подлеца, который осмелится в капитана выстрелить. Спровадьте его подлую душонку прямо в ад, к Сатане в гости. Ну, ну, что ж в меня никто не стреляет? Что?.. Головы повесили, беспутые! Стыдно в глаза посмотреть мне, вашему капитану. Ах вы, бараны безмозглые, вороны пустоголовые! Да что это вы затеяли? Какой злодей, какой дьявол вас натолкнул на такое богопротивное дело? Если б вы видели, как мое сердце болит за вас! Жаль, куда мне жаль вас: вы до сих пор были бравые солдаты, христиане православные. Эх! как жаль мне вас, солдатушки!.. – Лыков прослезился.

– Виноваты! – заговорили некоторые. – Виноваты, отец наш, капитан! – подхватили многие голоса. – Виноваты! – крикнули наконец все солдаты в один голос. – Согрешили Богу и государю!

Лыков вмиг утер слезы, бодро и весело поднял голову и окинул глазами всех солдат, поправляя усы.

– То-то, виноваты! Велик ваш грех, но можно в нем покаяться – и все дело поправить. Выкиньте дурь из головы да меня послушайтесь. Пойдемте-ка унимать бунтовщиков. Коли согласны, так и я командовать начну. Смирно! Стройся!

Солдаты поспешно построились в ряды.

– На караул! Раз! Два! Гаркнем ура! да и марш!

– Ура! – крикнули единодушно солдаты.

– Спасибо, ребята! Теперь скорым шагом марш!

Вся рота двинулась за капитаном. Прочие офицеры, бывшие в доме, последовали за нею. Но они пришли уже поздно в Кремль: на площади лежали одни жертвы; палачей уже там не было.

 

III

На другой день, шестнадцатого мая, рано утром, шел отряд стрельцов по одной из главных улиц Белого города. Поравнявшись с домом князя Юрия Алексеевича Долгорукого, отца начальника стрельцов, убитого ими накануне, они остановились и начали стучаться в ворота.

Малорослый слуга отворил калитку и едва устоял на ногах от ужаса, увидев пришедших гостей.

– Дома ли боярин? – спросил один из них.

– Как не быть дома! Дома, отец мой! – отвечал слуга, заикаясь.

– Скажи боярину, чтоб он вышел на крыльцо: нам до него есть нужда.

– Слушаю! – сказал слуга и побежал на лестницу.

Чрез несколько времени явился на крыльце восьмидесятилетний князь. Он был без шапки, и ветер развевал его седые волосы. Лицо старца выражало глубокую скорбь.

– Мы пришли к тебе, боярин, просить прощения, – сказал стрелец, стоявший впереди своих товарищей, – погорячились мы вчера и убили твоего сына!

– Бог вас простит! Я не стану укорять вас. Мне не воскресить уже сына!

– Спасибо тебе, боярин, что зла не помнишь! – сказал стрелец.

– Спасибо! – закричала вся толпа.

– Если же дать нам выпить за твое здоровье и за упокой души твоего сына! – продолжал стоявший впереди стрелец. – У тебя, я чаю, погреб-то, как полная чаша!

Князь, не ответив ни слова, вошел в свою спальню, сел у окна и приказал слуге отпереть для стрельцов свой погреб. Выкатив оттуда бочку, незваные гости расположились на дворе, потребовали несколько кружек и начали пить. Малорослый слуга, отворивший им калитку, потчевал их и низко кланялся.

– Скажи-ка ты, холоп, старик-то вопил вчера по сыне? – спросил один из стрельцов.

– Как же; отец мой. Он лежал хворый в постели; а как услышал про свое горе, то стал на колена перед святыми иконами да так и облился слезами. – Приметив неудовольствие на лице стрельца, слуга примолвил: – Не то чтобы с горя заплакал, а с радости. «Много ты мне стоил забот и кручины! – сказал он. – Спасибо добрым людям, что тебя уходили!»

– Врешь ты, холоп! Скажи всю правду-истину: что говорил боярин? Не то хвачу по виску кружкой, так и ноги протянешь!

– Виноват, отец мой, не гневайся, скажу всю правду-истину! – сказал дрожащим голосом слуга.

– Грозился ли на нас боярин?

– Грозился, отец мой.

– Aгa, видно, щука умерла, а зубы целы остались! Что же говорил старый хрен?

– Говорил, отец мой, говорил!

– Тьфу ты, дубина! Я спрашиваю: что говорил?

– Щука умерла, а зубы целы остались.

– Вот что! Ах он злое зелье! Чай, рад бы всех нас перевешать! Что он еще говорил? – закричал стрелец, схватив слугу за шею.

– Взмилуйся, отец мой, ведь не я говорил, чтоб вашу милость перевешать.

– Как, разве он и это сказал?

– Не помню, отец мой! Ахти, мои батюшки, совсем задавил! Отпусти душу на покаяние! Тошнехонько!

– Задавлю, коли не скажешь всей правды!

– Скажу, кормилец мой, скажу! Боярин говорил, что сколько на кремлевских стенах зубцов, столько вас повесят стрельцов!

– Слышите ли, братцы, что старый хрен-то лаял? Постой ты, собака!

С этими словами опьяневший уже стрелец вскочил и бросился на крыльцо. За ним побежало несколько его товарищей. Схватив старца за седые волосы и вытащив за ворота, злодеи изрубили его и, остановив крестьянина, который вез белугу на рынок, закололи его лошадь, отняли у него рыбу и бросили ее на труп князя.

– Вот тебе и обед! – закричали они с хохотом и побежали в Кремль.

В находившейся близ спальни царицы Натальи Кирилловны небольшой комнате, в которую вела потаенная дверь, родитель царицы Кирилл Полиевктович и брат ее Иван Кириллович, скрывшиеся туда накануне, придумывали средство выйти из дворца и тайно выехать из города; убежище свое, указанное им царицею, но многим из придворных известное, они не считали верным. Вскоре после рассвета пошли они в спальню Натальи Кирилловны, которая всю ночь провела в молитве. Иногда, переставая молиться, подходила она к стоявшей у стены скамье, обитой бархатом, и, проливая слезы, благословляла сына своего. Одетый в парчовое полукафтанье, он спал, покоясь на изголовье, руками матери для него приготовленном. Трепеща за жизнь сына, она решилась уложить его в своей спальне и всю ночь охранять его. Вошедши тихонько к царице, родитель ее и брат сообщили ей свое намерение. Видя ее беспокойство, они остались в ее спальне почти до полудня, стараясь успокоить ее советами и утешениями. Между тем проснулся Петр Алексеевич, встал, помолился и начал также утешать свою родительницу.

– Стрелецкий пятисотенный Бурмистров просит дозволения предстать пред твои светлые очи, государыня! – сказала постельница царицы, вошедши в спальню.

– Бурмистров? Я сейчас выйду к нему, – сказала царица. – А вы, батюшка и братец, удалитесь в вашу комнату! Бурмистров до сих пор был предан моему сыну; но в нынешнее время на кого можно положиться?

Когда отец и брат царицы удалились, она вышла к Бурмистрову. Он низко ей поклонился и сказал:

– Государыня! я собрал почти всех стрельцов нашего полка и скрыл в разных местах около Кремля. Мятежники и сегодня войдут опять в Кремль. Позволь, государыня, сразиться с ними! К нам пристанут все честные граждане. Я многим уже раздал оружие. Московские жители всем сердцем любят твоего венценосного сына и с радостию прольют за него кровь свою.

– Благодарю тебя за твое усердие и верность! Дай Бог, чтобы я могла наградить тебя достойно! Не хочу, однако ж, кровопролития. Я узнала, что Софья Алексеевна не хочет отнять царского венца у моего сына, а желает только, чтобы Иван Алексеевич вместе с ним царствовал.

– Как, государыня, у нас будут два царя?

– Софья Алексеевна желает именем их сама править царством и отнять у меня власть, которую мне Бог даровал. Спаситель не велел противиться обидящему. Я уступаю ей власть мою. Дай Бог, чтобы она употребляла ее лучше, нежели я, для счастия России. Не хочу, чтобы за меня пролилась хоть одна капля крови. Благодари от моего имени всех верных стрельцов и распусти их по домам. Поди и будь уверен, что я никогда не забуду твоей верности и усердия.

– Сердце твое в руке Божией, государыня! Я исполню волю твою!

Едва Бурмистров удалился, раздался звон на Ивановской колокольне, барабанный бой и шумные восклицания перед дворцом на площади. Царевна Марфа Алексеевна, старшая сестра царевны Софии, поспешно вошла в спальню царицы. Бледное ее лицо выражало страх и смущение.

– Стрельцы требуют выдачи дядюшки Ивана Кирилловича! – сказала она. – Кравчий князь Борис Алексеевич Голицын пошел на Красное крыльцо объявить им, что Иван Кириллович из Москвы уехал. Злодеи, вероятно, станут опять обыскивать дворец: не лучше ли ему скрыться в моих деревянных комнатах, что подле Патриаршего двора? Туда мудрено добраться, не зная всех сеней, лестниц и переходов дворца. Постельница моя Клушина, на которую я совершенно полагаюсь, проводит туда дядюшку.

Наталья Кирилловна хотела благодарить царевну, хотела что-то сказать ей, но ничего не могла выговорить. Она крепко обняла ее, и обе зарыдали.

Марфа Алексеевна кликнула свою постельницу, бывшую в другой комнате, и пошла с нею к родителю и брату царицы.

Чрез несколько минут толпа стрельцов вбежала в спальню Натальи Кирилловны.

– Где брат твой? – закричал один из сотников. – Выдай сейчас брата, или худо будет.

– Ты забыл, злодей, что говоришь с царицей! – воскликнул Петр Алексеевич, устремив сверкающий от негодования взор на сотника.

– Брата нет здесь, – сказала Наталья Кирилловна.

– А вот увидим! – продолжал сотник. – Ребята! пойдем и ошарим все углы.

Стрельцы вышли из спальни и рассеялись по дворцу. После напрасных поисков они вышли на площадь и вызвали на Красное крыльцо нескольких бояр.

– Скажите царице, – закричал пятисотенный Чермной, – чтобы завтра непременно был нам выдан изменник Иван Нарышкин, а не то мы всех изрубим и зажжем дворец!

После этого мятежники из Кремля удалились. На другой день опять раздался в Кремле набат и звук барабанов. Вся площадь пред дворцом наполнилась стрельцами. С ужасными угрозами стали они требовать выдачи брата царицы.

Устрашенные бояре собрались в ее комнатах. На всех лицах изображались ужас и недоумение.

– Матушка! – сказала царевна София, войдя в комнату. – Все мы в крайней опасности! Мятежники требуют выдачи Ивана Кирилловича. В случае медленности грозят нас всех изрубить и зажечь дворец!

– Брата нет во дворце, – отвечала царица. – Пусть рубят нас мятежники, если забыли Бога и перестали уважать дом царский.

– Где же Иван Кириллович? Если б он знал про нашу опасность, то, верно бы, сам решился пожертвовать собою для общего спасения.

– Он и пожертвует, – сказал Нарышкин, неожиданно войдя в комнату.

– Братец! что ты делаешь! – воскликнула, побледнев, царица. Упав в кресла и закрыв лицо руками, она зарыдала.

Все присутствовавшие молчали. Удивленная София долго не могла ни слова выговорить. Великодушие Нарышкина победило на минуту ненависть, которую она давно к нему в глубине сердца таила. Наконец царевна сказала:

– Не печалься, любезный дядюшка! Все рано или поздно должны умереть. Счастлив тот, кто, подобно тебе, может пожертвовать жизнию для спасения других. Я бы охотно умерла за тебя; но смерть твоя, к несчастию, неизбежна. Покорись судьбе своей!

– Я не боюсь смерти. Желаю, чтоб и другие могли ее встретить так же спокойно, как я встречаю. Дай Бог, чтобы кровь моя успокоила мятежников и спасла отечество от бедствий.

В дворцовой церкви Спаса Нерукотворенного собралось множество стрельцов, согласившихся, по просьбе Нарышкина, чтобы он пред смертию исповедался и приобщился Святых Тайн. Нарышкин, царица Наталья Кирилловна и царевна София, в сопровождении всех бывших во дворце бояр, вошли в церковь. После исповеди началась обедня. Каждая оканчивавшаяся молитва напоминала царице, что час смерти любимого ее брата приближается.

Хор запел «Отче наш». «Уже в последний раз на земле, – думал Нарышкин, – слышу я эту молитву, которую нам Спаситель заповедал». Он стал на колена. «Да будет воля Твоя!» – повторил он вполголоса. Когда раздались слова «И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим!», Нарышкин от искреннего сердца простил Софию и начал за нее молиться.

Наконец отворились царские врата. Раздался голос священнослужителя: «Со страхом Божиим и верою приступите!» – и Нарышкин, забыв все земное, подошел к чаше спасения.

– Теперь уж недолго осталось жить изменнику! – шепнул один из бывших в церкви стрельцов своему товарищу.

– Певчие, кажется, нарочно пели протяжно, чтобы обедня не так скоро кончилась, – сказал другой стрелец. – Ну, вот уж он приобщился. Опять запели! Будет ли конец этой обедне?

Служба кончилась. Боярин князь Яков Никитич Одоевский вошел торопливо в церковь.

– Государыня! – сказал он, подойдя к царице. – Стрельцы, стоящие на площади, сердятся, что заставляют их ждать так долго, и грозят всех изрубить. Нельзя ли, Иван Кириллович, выйти к ним скорее? – продолжал он, обратясь к Нарышкину.

Царица, терзаемая неизобразимою горестию, вовсе не слыхала слов Одоевского. Проливая слезы, она смотрела на брата. Он подошел к ней.

– Прости! – сказал он прерывающимся голосом. – Не терзайся! Забудь мою погибель и помни мою невинность!

Почти без чувств упала царица в объятия брата. Бояре плакали. Стрельцы изъявляли нетерпение.

София, смущенная раздирающим сердце зрелищем, отворотилась, подошла к иконостасу и, взяв с налоя образ Богоматери, подала царице.

– Вручи эту икону несчастному страдальцу: при виде ее, может быть, сердца стрельцов смягчатся, и они простят осужденного ими на смерть. – Царевна произнесла эти слова громко, чтобы стрельцы, бывшие в церкви, могли их расслышать.

Царица подала икону брату. Он с благоговением взял ее и спокойно пошел к дверям золотой решетки, сопровождаемый с одной стороны рыдающею сестрою, а с другой – царевною Софиею.

Едва отворились двери решетки, раздался неистовый крик:

– Хватай, тащи его!

Окружавшие дворец стрельцы, увидев Нарышкина, влекомого толпою товарищей их на площадь, наполнили воздух радостными восклицаниями. Теснясь вокруг своей жертвы и осыпая страдальца ругательствами, злодеи провели его чрез весь Кремль к Константиновскому застенку. Там, за деревянным, запачканным столом, на котором лежало несколько бумажных свитков и стояла деревянная кружка с чернилами, сидел под открытым небом крестный сын боярина Милославского, площадной подьячий Лысков.

– Добро пожаловать! – воскликнул он, увидев Нарышкина. – Так-то все на свете превратно! Сестрица твоя хотела было меня согнать со света; а теперь я буду допрашивать ее брата. Эй! десятник! Подведи-ка боярина поближе к столу. Тише, тише, господа честные! Вы этак стол уроните. Что Нарышкин-то за невидальщина!

– Начинай же допрос! – сказал стоявший подле Лыскова сотник.

– Не в свое дело не суйся, господин сотник! Ты приказного порядка не смыслишь. Лучше поди-ка посмотри: готово ли все для пытки?

– Все готово! Уж не заботься!

– Ну, Иван Кириллович, примемся за дело! – продолжал Лысков, развертывая один из лежавших на столе свитков.

– К чему меня допрашивать? – сказал Нарышкин. – Я не сделал никакого преступления! Не теряйте времени и скорее убейте меня. За кровь мою дадите ответ Богу. Молю Его, чтобы Он простил всех врагов моих, которые довели меня до погибели!

– Все это хорошо! А допрос-то надобно кончить своим чередом. Тебя никто убивать не хочет. Оправдаешься – ступай на все четыре стороны; не оправдаешься – по закону казнят тебя. Плакаться не на кого. Закон для всех писан.

– Для всех! Вишь что выдумал! – шепнул один из стоявших за стулом Лыскова своему соседу. – По Уложению, надо было бы у самого нос отрезать; а нос-то у него целехонек. Ой, эти приказные твари! Как бы умел кто-нибудь из нашей братьи допрос и приговор написать, так я бы этому еретику теперь же обрубил нос-то, да и голову кстати. Вот-те и закон!

– Замышлял ли ты извести царевича Ивана Алексеевича? – спросил Лысков. – Говори же, Иван Кириллович!.. Эй, вы! в пытку его!

Видя, что жестокие мучения довели Нарышкина почти до бесчувственности, но не принудили его признаться в преступлении, выдуманном его врагами, Лысков велел снова подвести страдальца к столу.

– Упрям же ты, Иван Кириллович! Однако ж я не хочу тебя напрасно мучить; запишу, что ты признался. Можно ведь и молча признаться. Согласен ли ты на это?

Нарышкин не отвечал ни слова.

– Молчишь – и, стало быть, соглашаешься. Дело доброе. Запишем!.. Надевал ли ты на себя царскую порфиру?.. Также молчишь? И это запишем.

Предложив еще около десяти вопросов и не получив ни на один ответа, Лысков записал, что Нарышкин во всем признался. Развернув потом другой свиток, Сидор Терентьевич громко прочитал следующее:

– Уложения главы второй, в статье второй сказано, что буде кто захочет Московским Государством завладетъ и Государем быть и про тое его измену сыщется до пряма, и такова изменника потому же казнити смертию. И так, по силе оной статьи, – сказал Лысков с расстановкой, записывая произносимые им слова, – боярина Ивана Нарышкина, признавшегося в измене, казнити смертию. Ну, господа честные, подписывайте приговор – и дело в шляпе. Господин сотник, не угодно ли руку приложить? Вот перо. Еще кому угодно?

– Подпишись за всех разом! – сказал десятник.

– Пожалуй! Надобно будет написать: за неумением грамоте.

– Пиши, как знаешь; это твое дело! – закричало несколько голосов.

Положив перо на стол и свернув свиток, Лысков подал его валено сотнику.

– Вот и приговор! Теперь можно его исполнить!

– Ладно! это уж наше дело! – сказал сотник, разорвав на клочки поданную ему бумагу.

– Что ты, что ты, отец мой! В уме ли ты? Да знаешь ли, что велено делать с тем, кто изорвет приговор?

– Не знаю, да и знать не хочу! Эй, ребята! ведите-ка боярина на Красную площадь. Ба, ба, ба! это еще кого сюда тащат? Что за нищий?

– Не нищий, – сказал пришедший с отрядом десятник, – а еретик и чернокнижник Гадин. Вишь, какое лохмотье на себя надел. Мы насилу его узнали!

– А! милости просим! – воскликнул сотник. – Не принес ли он такого же яблочка, каким уморил царя Федора Алексеевича?

– Надобно его допросить, – сказал Лысков.

– Вот еще! С этим молодцом мы и без допроса управимся! – сказал приведший фон Гадена десятник. – Проходил я мимо Поганого пруда и спросил прохожего: не знаешь ли, где живет лекарь? Он указал мне дом. Я на крыльцо. Попался навстречу какой-то парень на лестнице: сын, что ли, лекаря, аль слуга – лукавый его знает! Кто живет здесь? – спросил я. Он было не хотел отвечать и задрожал, как осиновый лист. Я его припугнул. Батюшки дома нет, молвил он. – А куда ушел? – Не знаю! – Не знаешь! Ах ты, мошенник! Хватай его, ребята! – Он начал кричать; так горло и дерет! Мы и прикололи его. Выбежал на лестницу мужик с метлой. Эй ты, метла! Кто живет здесь? – закричал я. Лекарь Гудменшев, батюшка! Я вынул из-за кушака список изменникам. Смотрю: написано лекарь Степан Гаден. Глаголь есть и добро есть: я и смекнул, что Гуд или Гад все едино и что в доме живет нехристь. Врешь ты, дубина! – крикнул я на мужика. Не Гудменшев, а Гадин. Своего господина назвать не умеет! Как угодно твоей милости, молвил он. Вбежали мы в горницы. Вместо образа висит на стене смерть. Признаться, мороз меня подрал по коже. Верно, смекнул я, чернокнижник извел какого-нибудь православного, содрал кожу и кости его на стену повесил. Так сердце у меня и закипело! Начали шарить, обыскивать. Глядь: под кроватью спрятался чернокнижник. Как раз схватили его, на Красную площадь, да и на пики! Потом пошли мы в Немецкую слободу и там поймали этого зверя. Мы было и его на площадь! Так нет: взвыл голосом, да суда просит. Мы и привели его сюда.

– Нечего тут судить да рядить. Чернокнижников, что собак, без суда бей! – закричал сотник. – Тащите его на Красную площадь.

Приведя Нарышкина и Гадена на место казни, изверги подняли их на копья и, сбросив на землю, изрубили.

В это самое время прибежал престарелый родитель Нарышкина, Кирилл Полиевктович, оставленный тихонько сыном в покоях царевны Марфы Алексеевны во время сна, в который старец невольно погрузился после двух суток, проведенных в беспрерывной тревоге. Увидев голову сына, поднятую на пике, он поднял руки к небу и в изнеможении упал на землю.

– А! и этот старый медведь вылез из берлоги! – сказал Лысков, бывший в числе зрителей казни. – Поднимите его! – закричал он стрельцам.

– Не хватить ли его лучше по затылку вот этим? – спросил стрелец, поднимая секиру. – Что старика долго мучить!

– Нет, нет, не велено! – сказал Лысков. – Отнесите его ко мне на двор: там готова для него телега. Приказано отправить его в Кириллов монастырь и постричь в чернецы. Пусть там спасается!

 

IV

В три дня пало шестьдесят семь жертв властолюбия Софии. По истреблении всех преданных царю Петру бояр ослепленные царевною и ее сообщниками стрельцы, в уверенности, что они защитили правое дело, выступили спокойно из Кремля в свои слободы. По тайному приказу Софии, 23 мая они опять пришли с Бутырским полком к Красному крыльцу и послали любимого своего боярина князя Ивана Андреевича Хованского, единомышленника и друга Милославского, объявить во дворце следующее: «Все стрельцы и многие другие московские граждане хотят, чтобы в Московском государстве были два царя, яко братия единокровные; царевич Иоанн Алексеевич, яко брат больший, и царь да будет первый; царь же Петр Алексеевич, брат меньший, да будет царь второй. А когда будут из иных государств послы, и к тем послам выходити Великому Государю Царю Петру Алексеевичу, и противу неприятелей войною идти ему ж Великому Государю, а в Московском государстве правити Государю Иоанну Алексеевичу». Патриарх Иоаким немедленно созвал Государственную Думу. Голос немногих бояр, бесстрашных друзей правды, утверждавших, что опасно быть двум главам в одном государстве, заглушен был криком многочисленных приверженцев Софии. По большинству голосов Дума решила: исполнить требование стрельцов. Патриарх в сопровождении митрополитов, архиепископов, бояр, окольничих и думных дворян пошел в залу, где были царица Наталья Кирилловна, царь Петр Алексеевич, царевич Иоанн, царевна София и все прочие члены семейства царского. Выслушав решение Думы, юный государь сказал: «Я не желаю быть первым царем, и в том буди воля Божия. Что Бог восхощет, то и сотворит!»

Раздался звук большого колокола на Ивановской колокольне. Патриарх вышел на Красное крыльцо и объявил решение Думы и волю царя собравшемуся на площади народу, стрельцам и солдатам Бутырского полка. Восклицая: «Многие лета царям Ивану Алексеевичу и Петру Алексеевичу! Многие лета царевне Софье Алексеевне!» – стрельцы возвратились в свои слободы.

Двадцать шестого мая, утром, в столовой боярина Милославского, сидел Сидор Терентьич Лысков за небольшим столиком и завтракал. Дворецкий Мироныч, с обвязанною ногою, ходил на костылях взад и вперед по комнате.

– Не знаешь ли, Сидор Терентьич, – спросил дворецкий, – зачем боярин сегодня так рано в Думу уехал?

– Сегодня напишут указ о вступлении на престол Ивана Алексеевича.

– Вот что! А царя Петра Алексеевича в ссылку, что ли, пошлют? Ты мне, помнится, тайком сказывал, что царевна Софья думала прежде его уходить; знать, передумала?

– Да. Можно было обойтись и без этого.

– Стало быть, Петр Алексеевич останется царем. Да как же это будет, Сидор Терентьич: кто же из двух будет царством править? Ведь надо бы об этом подумать.

– Не беспокойся! Уж об этом думали головы поумнее нас с тобой.

– Все так. Однако ж вот что, Сидор Терентьич: если Петр Алексеевич останется царем, то царица Наталья Кирилловна, пожалуй, захочет по-прежнему править царством, пока сын ее будет малолетен. А тогда худо дело! Как тут быть?

– А вот увидим: сегодня в Думе все это решат.

– Нечего сказать, боярин Иван Михайлович сыграл знатную шутку. Чаю, помощники-то его все награждены?

– Разумеется. Они получили все, что царевною было обещано. Ее постельница Федора Семеновна вышла замуж за Озерова и получила такое приданое, что теперь у нее денег куры не клюют. Один Сунбулов недоволен: он ждал, что его пожалуют боярином, ан его произвели в думные дворяне. Взбесился наш молодец и ушел в Чудов монастырь; хочет с горя постричься в монахи.

– Знать, его за живое задело.

– Теперь нам знатное будет житье. Крестный батюшка будет всеми делами ворочать по-своему.

– Ну а стрельцам-то, чаю, будет награда?

– Как же. Их угостят на площади царским столом. После венчания на царство Ивана и Петра Алексеевичей стрельцов назовут Надворною пехотою. В монастыри на Двине отправляется стольник князь Львов за монастырскою казною и для высылки таможенных и кабацких голов с деньгами в Москву. Все эти денежки раздадут стрельцам. Они изберут выборных, которые всегда будут прямо входить к царевне Софье и к государям и бить челом об их нуждах. Любимый их боярин князь Иван Андреевич Хованский назначается их главным начальником. На Красной площади поставят каменный столп с жестяными по сторонам досками: на них напишут имена убитых изменников. Да выдадут еще стрельцам похвальные грамоты с государственною печатью за их верность и усердие к дому царскому и за истребление изменников.

– Видишь ты что! Подлинно: за Богом молитва, а за царем служба не пропадают. Ну а тебе какая награда, Сидор Терентьич?

– Меня крестный батюшка обещал посадить дьяком в Судный приказ. Уж то-то мне будет раздолье. Бояр, окольничих и всех, кто не под силу, трогать не стану, а примусь за гостей, за купцов гостиной, суконной и черных сотен и за всякого, у кого мошна толста; я из них сок-то повыжму, да и с тобой поделюсь. Только всегда держи мою сторону и нахваливай меня крестному батюшке.

– Уж не бойсь, за этим дело не станет; только не скупись да барышами делись. Ой, ой, ой! ноженьку разбередил!

– Сядь скорее. Охота же тебе ходить; на костылях что за ходьба! Ну что, подживает ли твоя нога?

– Подживает помаленьку. Уф! как бы поймать разбойника, который меня ранил: я бы его своими руками разорвал!

– А знаешь ли, кто тебя ранил? Стрелецкий пятисотенный Бурмистров. Крестный батюшка мне сказывал.

– Чтоб ему издохнуть, анафеме! Чтоб ему в аду места не было! Чай, тягу дал, разбойник?

– Крестный батюшка приказал боярину князю Хованскому везде искать его.

– Рублевую свечу бы поставил, кабы поймали мошенника! Ах да, совсем было забыл: не напомнишь ли ты боярину, как он из Думы приедет, о старухе, что у нас в подвале сидит: что с ней делать прикажет?

– Что за старуха?

– Попадья Смирнова. По приказанию боярина вчера привели ее к нам из Земского приказа. Ее подняли на улице решеточные в тот самый день, как мне ногу подрубили. И с тех пор все содержали на тюремном дворе по приказу же Ивана Михайловича.

– А! вот что! Дело доброе. Чай, уж от нее выпытал крестный батюшка, где ее дочка?

– Спрашивал ее, грозился в пытку отдать. Одно говорит: хоть зарежь, не знаю.

В это время на дворе раздался стук кареты.

– Боярин приехал! – воскликнул Мироныч, поднявшись со скамейки. – Уйти скорее в свою избу.

Дворецкий ушел, а Лысков выбежал на крыльцо встречать Милославского. Он ввел его на лестницу и вошел вслед за ним в рабочую горницу боярина.

– Ну, Сидор, дело кончено! – сказал Милославский, сняв шапку и садясь к столу. – Вот указ, который сегодня послали из разряда во все приказы и ко всем иногородним воеводам.

– Нельзя ли прочитать, батюшка?

– Пора обедать, уж полдень прошел. После обеда прочитаешь. Однако ж постой, покуда на стол не подали, я расскажу тебе содержание указа и прочту места, которые тебя всего более порадуют. Нечего сказать, указ славно написан; немало ломали мы над ним голову. Ни слова не сказано о прежнем решении Думы, чтобы быть избранию на царство общим согласием людей всех чинов Московского государства; не упомянуто ничего об избрании; сказано только, что Иоанн Алексеевич уступил престол брату и что Петр Алексеевич по челобитью патриарха с собором, Думы и народа принял царский венец. О присяге стрельцов умолчано. Сказано, что целовали ему крест бояре, окольничие и думные и всяких чинов служилые и жилецкие люди. Далее написано, что сегодня, то есть двадцать шестого мая, патриарх с духовенством, Дума и народ били челом царю Петру, что «царевич Иоанн Алексеевич ему большой брат, а царем быти не изволил, и в том чинится Российского царства в народе ныне распря, и у них, царя и царевича, просят милости, чтоб они изволили для всенароднаго умирения на прародительском престоле учиниться царями, и скиптр и державу восприять и самодержавствовать обще». Далее сказано, что они восприняли скипетр и державу, и что все целовали им крест, и что, «посоветовав с матерью своею, царицею Натальею Кирилловною, с своими государскими тетками и сестрами, благородными царевнами, с патриархом, coбором и Думою, и по челобитью их и всего Московского государства всяких чинов изволили государственных дел правление вручить сестре своей, царевне Софии Алексеевне, со многим прошением, для того, что они, великие государи, в юных летах, а в великом их государстве долженствует ко всякому устроению многое правление».

Потом сказано, что «при изволении и прошении их государей, патриарх со всем собором подал ей, царевне, на то богоугодное дело свое архипастырское благословение». Слушай теперь окончание: «И великая государыня, благоверная царевна и великая княжна София Алексеевна, по многом отрицании, к прошению братии своей великих государей и благословению о Святем Дусе отца своего и богомольца, великого господина, святейшего Иоакима, патриарха Московского и всея Руссии, и всего освященного собора, склоняяся, и на челобитье бояр, и окольничих, и думных, и всего Московского государства всяких чинов всенародного множества людей милостивно призирая, и желая Российское царствие в державе братии своей великих государей соблюдаемо быти во всяком богоугодном устроении, правление восприяти изволила. И, по своей государской богоподражательной ревности и милосердому нраву, изволила всякие государственные дела управляти своим государским, Богом дарованным, высоким рассуждением, и для того указала она, великая государыня, благородная царевна, боярам и окольничим и думным людям видать всегда свои государские пресветлые очи, и о всяких государственных делах докладывать себе государыне». В конце прибавлено, чтобы в указах с именами царей писать имя и царевны.

– Пирог и щи давно уже поданы, – сказал вошедший слуга.

– Пойдем, Сидор, обедать. Ты, я думаю, не меньше моего есть хочешь. Не в пору я с тобой разговорился и совеем забыл пословицу: соловья баснями не кормят.

На столе, не покрытом скатертью, стоял пирог на оловянном блюде и щи в медной вылуженной мисе. Для боярина подали серебряную ложку, а для Лыскова деревянную, также ножи; вилок же подано не было, потому что предки наши заменяли их руками. Разрезав пирог, Милославский взял в руки кусок и, пригласив Лыскова последовать его примеру, начал есть с большим аппетитом. Когда порядочная доля пирога поубавилась, слуги, стоявшие у конца стола, сняли блюдо и опорожнили его. Потом подан был из пшеничной муки каравай. Взяв по куску каравая, Милославский и Лысков придвинули к себе мису и начали хлебать щи прямо из мисы. После того подали вареную в уксусе баранью голову, кожа которой, для прикрасы, вырезана была в виде бахромы и обложена кругом. За нею последовали жареная курица, приправленная луком, чесноком и перцем, и наконец каравай с медом. В больших кружках подаваемы были во время обеда пиво, крепкий мед и французское вино. Наливая из кружек эти напитки, попеременно, в серебряные чарки с ручкой, широкие и плоские, обедавшие запивали каждое кушанье. Встав из-за стола, боярин и крестный сын его, обратясь к висевшим в углу образам, так же, как и перед обедом, помолились, обтерли рукою усы и бороду и поцеловались. Потом вышли они в сад и легли под тенью огромной липы, на приготовленном для них сене, покрытом простынею, положив под головы по мягкой подушке, набитой лебяжьим пухом.

– Ты не узнал еще, батюшка, где дочь старухи Смирновой, твоя беглая холопка? – спросил, лежа, Лысков.

– Не узнал еще. Я велел Хованскому поймать Бурмистрова: от него выпытаем. Сегодня вечером придут ко мне десятка два стрельцов. Походи ты с ними, Сидор, по Москве да поищи беглянки. Авось попадется.

– Конечно, попадется. Прикажи только действовать твоим именем. Я подниму на ноги объезжих и всех решеточных: как раз сыщем голубушку!

– Объяви, что тому, кто ее найдет, дам я… Уф, зевается!.. дам я два десятка рублевиков, да и впредь не оставлю своими милостями. Ну, теперь полно разговаривать: смерть спать хочется. Давно уж не спал я спокойно; много было забот и хлопот! Не вели меня будить никому, Сидор. Ты, я чаю, прежде меня проснешься?

– Сосну часок, другой, третий, как обыкновенно. Только вот что, батюшка, стрельцы, как узнал я, изорвали дела во многих приказах. В Холопьем не оставили почти ни одного клочка бумаги. Можно написать новую кабалу на дочку Смирновой и сказать, что она принадлежит тебе по старинному и полному холопству. Справиться будет не с чем. Тогда ты можешь все с нею делать, что душе угодно. Как состареется и не понадобится для тебя более или же надоест тебе, продай ее, променяй или подари.

– Это дело ты выдумал! – отвечал Милославский впросонках и захрапел. И Лысков вскоре последовал его примеру.

 

V

Купец Лаптев с женою своею, Варварою Ивановною, возвращался от обедни домой. Оба были одеты, как следовало в день воскресный. Он был в светло-синем суконном кафтане, с застежками на груди из широких шелковых тесемок, и в низкой меховой шапке. Полы кафтана закрывали до половины его сафьянные зеленые сапоги. Длинные рукава были засучены; в одной руке держал он шелковый платок, в другой толстую палку с большим костяным набалдашником. Наряд супруги его состоял из малинового штофного сарафана с парчевыми зарукавьями, из алого суконного опашня с достававшими до земли рукавами и из шелковой фаты, надетой сверх меховой шапочки. Полы опашня сверху донизу застегнуты были серебряными пуговицами, такими крупными, что можно было бы ими в случае нужды зарядить пушку вместо картечи. Золотые серьги, жемчужное ожерелье и разные перстни и кольца довершали великолепие ее наряда.

– Что это за указ сегодня в церкви читали? – спросила Варвара Ивановна.

– Неужто ты не поняла? Царевич Иван Алексеевич вступил на престол вместе с братцем, а Софья Алексеевна будет делами править.

– Как? А царица Наталья-то Кирилловна?

– Ее от дел прочь.

– Да за что так?

– Так! Ни за что ни про что! Софье Алексеевне давно хотелось править царством, для того и стрельцы бунтовали.

– Не поминай об этом, Андрей Матвеич, у меня до сих пор сердце замирает. Как Бог нас помиловал! Три дня и три ночи сидели мы дома безвыходно, как в клетке. Сердечушко все изныло! Постучат, бывало, в ворота – ноги вот так и подкосятся и в холодный пот бросит. Горемычного соседа нашего ограбили, злодеи!

– Бог тому судья, кто стрельцов взбунтовал. Дай Господи, чтобы впредь все было тихо и смирно.

– Дай Господи!

– Здравствуй, Андрей Матвеевич! – сказал Бурмистров, идя к нему навстречу.

– А! Василий Петрович! Господь Бог и тебя помиловал!

Со слезами на глазах от радости Лаптев бросился обнимать Бурмистрова.

– Милости просим ко мне, хлеба-соли откушать, – сказал Лаптев. – Время уж и за стол: обедни везде отошли.

– Я нарочно пришел к тебе. Есть до тебя дело, Андрей Матвеевич. Где Наталья Петровна?

– Ушла с братцем своим к Николе в Драчах. Жаль ее, мою голубушку; как свечка тает с тоски по своей родительнице. До сих пор о ней ни слуху ни духу.

– Успокой Наталью Петровну: скажи ей, что она скоро с нею увидится.

– Как, Василий Петрович? Да где же она?

– Теперь еще сказать нельзя.

– Это дело другое.

– Она в руках боярина Милославского, – шепнул на ухо Бурмистров Лаптеву. – Не говори Варваре Ивановне. Я боюсь, чтоб она не сказала об этом Наталье Петровне.

– Господи боже мой! – сказал шепотом Лаптев.

Варвара Ивановна хотя и шла впереди своего мужа и Бурмистрова, однако ж заметила, что они шепчутся, и решилась во что бы то ни стало выпытать тайну, сообщенную ее сожителю.

– По приказу Милославского, – шепнул Бурмистров, – объезжие с решеточными и бездельник Лысков со стрельцами третьего дня и вчера искали по всему городу Наталью Петровну. Верно, и сегодня искать будут.

– Ахти, мои батюшки! Как же тут быть?

– Надобно Наталью Петровну уговорить, чтобы она решилась ехать сегодня же к моей тетке, в Ласточкино Гнездо. Это небольшая деревня в стороне от Троицкой дороги. Я уже ее уведомил об этом. Там всего семь дворов. Крестьяне никуда не ездят, да и в поместье никто не приезжает, кроме моего слуги Гришки, и то раза два в год. Кому придет в голову отыскивать там Наталью Петровну? А ей можно сказать, что она непременно увидится там с своей матушкою, и скоро. Борисов взялся бедную старушку выручить из рук Милославского. Мы с ним, кажется, хорошо придумали, как это сделать.

– Ладно, ладно, Василий Петрович. Ты человек разумный. Ты все устроишь, да и меня из беды выпутаешь.

– А тебе, Андрей Матвеевич, надобно будет сегодня подать челобитную в Земский приказ, что приехавшая к тебе из Ярославля крестница… как бишь ты назвал Наталью Петровну?

– Ольга Васильевна Иванова.

– Да, Ольга Васильевна Иванова, двадцать третьего мая, когда стрельцы в последний раз приходили в Кремль, сидела на скамье за воротами и пропала без вести.

– Ладно, Василий Петрович, ладно! Пусть Земский приказ ее ищет. А чтоб усерднее искали, моей челобитной не опорочили и меня как-нибудь не потревожили, поклонюсь я дьяку приказа дюжиною мешков муки да бочонком вишневки. Ведь нельзя без этого.

– И! полно, Андрей Матвеевич! к чему тебе добро свое терять понапрасну.

– Нельзя, отец мой, я знаю приказных. Подай челобитную хоть о том, чтоб тебя кнутом высекли, да не подари: не высекут!

Бурмистров улыбнулся.

– Ну, прощай, Андрей Матвеевич! – сказал он.

– Да куда же ты? Неужто не отобедаешь с нами? Вон уж дом наш близехонько!

– Нельзя, Андрей Матвеевич! Борисов меня дожидается. Как дело есть, так и еда на ум нейдет. Вечером, я думаю, забегу к тебе на минуту.

Поклонясь Лаптеву и жене его, Бурмистров ушел.

– О чем это вы шептались? – спросила Варвара Ивановна.

– Не твое, жена, дело! – отвечал Лаптев.

– Что за дело такое? Уж и жене сказать нельзя! Господи боже мой! Двадцать три года прожили вместе; всегда был у нас совет да любовь, а теперь, на старости лет, вздумал от меня таиться. Уж не шашни ли какие затеял?

– Полно вздор-то молоть! Шашни! С ума, что ли, я сойду!

– Почему знать. Бес и горами качает!

– Ах ты, дура, дура! Да что с тобой толковать! Не скажу, да и только!

– Не скажешь? Да я тебе покою не дам! Коли ты стал от меня таиться, так ты мне не муж, я тебе не жена. Сегодня же со двора съеду!

– Не бойсь, не съедешь!

В молчании подошли они к дому. Надобно заметить, что Лаптев, будучи от природы робкого характера, не умел поддержать той неограниченной власти, какою в старину пользовались наши предки над своими женами. Это могло произойти частию от неприятного впечатления, которое произведено было на Лаптева чрез неделю после свадьбы, когда он в первый раз захотел воспользоваться правами мужа и поколотить жену свою. Впоследствии, при каждой начинавшейся ссоре, он невольно вспоминал, как за первый толчок, данный им своей супруге, получил он, сверх всякого чаяния, две пощечины, как схватила она его за бороду, как он, вырвавшись, убежал от преследовавшей его по пятам сожительницы на сеновал и как он терзался, воображая, что она исполнит свою угрозу и одна съест испеченный ею, а им несправедливо осмеянный пирог, за который они поссорились.

На столе стояли уже миса со щами и блюдо с пирогом, когда Лаптев и жена его вошли в комнату.

– Куда это запропастился Андрей Петрович с сестрицей? Как их долго нет! Неужто обедня у Николы в Драчах еще не отошла? Ах да! я и забыл, что он хотел с нею погулять в Царевом саду и просил, чтобы их не дожидаться к обеду. Боюсь я, чтоб Наталья Петровна не попалась там на глаза мошеннику Лыскову! Конечно, после обеда все в городе спят; однако ж все бы я не пустил ее в сад, коли бы знал, что ее ищут. Ну, делать нечего! Авось Бог ее помилует. Дай-ка, жена, вишневки, да сядем за стол.

Варвара Ивановна не отвечала ни слова и, сидя на скамье у окна, смотрела на проходящих по улице.

– Аль ты оглохла? Давай, говорят тебе, вишневки!

Варвара Ивановна встала, обратясь к образам, помолилась и, сев в молчании за стол, разрезала пирог. Муж также, помолясь, сел к столу. Взяв ложку и кусок хлеба, Варвара Ивановна начала хлебать щи, не обращая никакого внимания на мужа.

– Что же, вишневка будет ли сегодня аль нет? – спросил гневно Лаптев. – Давай ключ от погреба. Если тебе лень, так я сам схожу за фляжкой.

– Нет у меня ключа! Ты не сказываешь мне, про что вы шептались, а я не скажу, где ключ.

– Как, да разве я не хозяин в доме? Разве жена смеет ослушаться мужа? В Писании сказано, что муж есть глава жены. Вот еще что выдумала! Сейчас принеси фляжку!

– Не принесу!

– Принеси, говорят! Худо будет! – закричал Лаптев, вскочив со скамьи.

Варвара Ивановна, не теряя духа, спокойно подвинула к себе блюдо с пирогом и, выбрав большой кусок, принялась есть. Не столько нахмуренное лицо жены, сколько вид пирога, напоминавший Лаптеву сеновал, принудил его удержать порыв досады. Он прошел несколько раз по горнице и опять сел к столу.

– Варвара Ивановна! да принеси вишневки! За что ты меня мучишь? Ты ведь знаешь, что я, не выпив чарки, обедать не могу.

– А мне что за дело? Не обедай!

– Не обедай! Да разве ты хочешь уморить меня с голоду?

– Вот пирог! – сказала Варвара Ивановна, подвинув к нему не совсем вежливо блюдо.

– Видим, что пирог! Да без вишневки не пойдет кусок в горло.

– Хлебни щей!

– Ахти, господи! Какая упрямая!

Лаптев схватил в досаде кусок пирога и начал его убирать за обе щеки. Можно было, глядя на него, подумать, что он каждым куском давится или принимает отвратительное лекарство.

– Ну что тебе, жена, за охота знать, про что мы шептались? Плевое дело, да и до тебя совсем не касается.

– Коли плевое дело, так скажи какое.

– Я боюсь: ты проболтаешься да все расскажешь Наталье Петровне. Сохрани Господи!

– Никому не скажу; побожусь, если хочешь.

– Нет, не божись! Писание не велит божиться. Ну, уж так и быть. Давай вишневки! Перескажу тебе; только смотри: не проговорись.

– Прежде скажи, а там и вишневки дам.

– Тьфу ты пропасть – скажи! Ну, все дело в том, что матушка Натальи Петровны попалась в лапы боярину Милославскому.

– Милославскому! Ахти, мои батюшки!

– Василий Петрович хочет ее выручить!

– Помоги ему Господи! Ну а еще что?

– Больше ничего!

– Да о чем же вы так долго шептались?

– Экая безотвязная!

Лаптев рассказал жене все подробности разговора его с Бурмистровым и заключил подтверждением, чтобы она не говорила ни полслова Наталье. Варвара Ивановна обещала крепко хранить тайну и пошла за вишневкой. Чтобы наградить мужа за его откровенность, принесла она полную кружку вместо половины.

Лаптев, которому забота не дала уснуть после обеда, немедленно пошел к дьяку Земского приказа и сказал еще раз, прощаясь с женою:

– Смотри же, не говори!

Вскоре после его ухода возвратилась домой Наталья с братом.

– Ну вот, братец-то дело вздумал, моя ягодка! Что сидеть дома да плакать. Вот сегодня, как погуляла, так и щечки сделались порумянее. Садитесь-ка обедать, мои голубчики. Чай, проголодались?

Брат Натальи тотчас после обеда ушел. Он каждое воскресенье бродил по Москве вдоль и поперек в надежде случайно узнать что-нибудь о судьбе своей матери. Варвара Ивановна и Наталья сели у окна.

– Э-э-эх, мое наливное яблочко! Все-то ты плачешь! Господь Бог милостив: авось скоро увидишься с родительницей.

– Как, разве ты что-нибудь про нее слышала, Варвара Ивановна?

– Нет, я ничего не слыхала! Да полно плакать, мое солнышко! Глядя на тебя, сердце разрывается!

Во время последовавшего за тем молчания Варвара Ивановна придумывала: чем бы ей утешить Наталью. Не сказать ли ей, полно, думала она, что матушка ее жива и здорова. Что, кажется, за беда? Хоть муж и запретил говорить, да мало ли что он без толку приказывает. Я ведь и сама не глупее его! Лишнего-то не выболтаем. Дело другое сказать, что матушка ее у Милославского. Об этом можно и смолчать.

Эти размышления мучили ее до самого вечера. Она не могла даже уснуть после обеда, по обыкновению, и все сидела у окна с Натальей, которая принялась вышивать в пяльцах.

– Не введешь ли ты меня, Наталья Петровна, в брань, если тебе скажу добрую весточку? – сказала наконец Лаптева. – Я давно бы тебя порадовала, да муж не велел.

– Что такое, Варвара Ивановна? Уж не узнали ль что-нибудь о матушке? Если тебе угодно, я даже не скажу и братцу, что от тебя услышу.

– Точно ли не скажешь?

– Я тебе даю слово.

– Матушка твоя жива и здорова.

– Боже мой! Не обманываешь ли ты меня, Варвара Ивановна? Где же она? Скажи, ради бога!

Наталья, вскочив со своего места, со слезами на глазах от радости бросилась целовать руки Лаптевой.

– Где она, – вот этого-то нельзя еще тебе сказать, моя ласточка. Потерпи маленько. Ты скоро, очень скоро увидишься с родительницей. Не сегодня, так завтра.

– Для чего же ты не хочешь сказать, где она? – сказала печальным голосом Наталья. – Может быть, она в руках недобрых людей. Скажи, ради бога!

– Нет, нет! Что ты это, моя малиновка! Она в руках у доброго человека.

– Для чего же ты не хочешь назвать его? Ах, нет! Я знаю: верно, она в руках Милославского!

– Милославского? Что ты это! Да кто это тебе сказал?

– Знаю, знаю! Она у него! Верно, он ее до тех пор держать будет, пока меня не сыщут. Братец узнал от своего товарища, которого встретил в саду, что меня вчера и третьего дня, по приказанию Милославского, искали по всему городу. Прощай, Варвара Ивановна!

– Куда, куда ты это? Господь с тобой! – закричала испуганная Лаптева, пустясь за Натальей в погоню. Дородность помешала ей сойти скоро с лестницы. Выбежав за ворота, Варвара Ивановна посмотрела во все стороны и, не видя Натальи, пустилась бегом к ближнему переулку, думая, что увидит там Наталью.

Во всю длину переулка ни одного человека! Только у ворот низенького дома стояла корова и щипала траву на улице. Лаптева побежала к другому переулку. И там никого нет! «Уж не бросилась ли она в реку?» – подумала Варвара Ивановна. От этой мысли кинуло ее в холодный пот. Не имея сил бежать далее, она, едва переводя дух, в совершенном изнеможении побрела к дому. Недоумение, раскаяние, сожаление, страх сильно волновали ее. «Что я скажу, – думала она, – мужу, когда он возвратится домой и спросит: где Наталья? Дернул же лукавый меня за язык! Что, если бедняжка с моих слов да бросилась в реку! Господи боже мой! что мне делать? Да я весь век стану мучиться, что погубила душу христианскую. Не думала, не гадала я впасть в такое тяжкое согрешение! Помилуй, Господи, меня, грешную!» В этих мыслях Лаптева начала горько плакать и усердно молиться, стоя на коленах перед образом Николая Чудотворца, которым ее благословил в день свадьбы покойный отец ее. После молитвы села она к окошку. «Да с чего, – начала она размышлять, – пришло мне в голову, что Наталья Петровна утопилась? Может быть, она побежала искать своего братца, чтобы с ним посоветоваться. Однако ж, зачем ей было бежать так скоро? Зачем она простилась со мною?»

Во время этих размышлений ее раздался стук у калитки. «Муж! – подумала Варвара Ивановна, вскочив со скамьи в испуге. – Худо, как совесть нечиста! Бывало, прежде постучит он, и горя мало! Его же сбираешься побранить: зачем поздно пришел, а теперь…»

Дверь чрез несколько времени отворилась, и вошел Бурмистров.

– Дома Андрей Матвеевич? – спросил он.

– Нет еще, отец мой!

– Что с тобой сделалось, Варвара Ивановна? Ты побледнела и вся дрожишь!

– Ничего, Василий Петрович. Так, что-то зябнется!

– А в горнице у вас очень тепло. Не сделалось ли чего-нибудь худого?

– Нет, отец мой, все благополучно!

– А где Наталья Петровна?

– Она все еще гуляет с братцем.

– До сих пор гуляет! Да как же это, Варвара Ивановна? Я братца ее встретил одного на улице, вскоре после обеда. Он сказал мне, что Наталья Петровна осталась с тобою.

– Ох, Василий Петрович! Как бы ты знал, как мне тяжко и горько! Ума не приложу, что мне делать, окаянной. Лукавый меня попутал!

– Как, что это значит?

– Покаюсь тебе во всем, как отцу духовному. Только не брани меня, кормилец мой!

– Ради бога, скажи скорее, Варвара Ивановна, что сделалось?

– А вот видишь, батюшка. Ты сегодня с мужем шептался, как мы шли от обедни. Я и пристала к нему: скажи, о чем вы шептались? Он долго не говорил. Однако ж я на своем поставила. Он, вишь ты, без вишневки обедать не может. Мне в голову и приди: не дам ему вишневки, пока всего не перескажет. Он крепился, крепился, да наконец мне все и рассказал; не велел только говорить Наталье Петровне.

– А ты, верно, не утерпела, Варвара Ивановна? Так ли?

– Согрешила, грешная! Хотела было ее утешить и сказала только, что матушка ее жива и здорова; а она и привязалась ко мне. Я ей больше ничего не открыла. Пусть провалюсь сквозь землю, если я лгу! Она сама догадалась. Побледнела, задрожала да и кинулась вон из горницы. Я за ней. Куда тебе! И след простыл! Выручи меня из беды, Василий Петрович, помоги как-нибудь, отец родной!

– Встань, Варвара Ивановна, встань! Как тебе не стыдно в ноги кланяться!

– Батюшка ты мой! Не встану! Мне совестно даже глядеть на тебя.

– Не заметила ли ты, по какой улице и в которую сторону ушла Наталья Петровна?

– Невдомек, отец мой.

– Она, верно, пошла к Милославскому! Дай Бог, чтоб я успел остановить ее.

Бурмистров сбежал с лестницы и, вскочив на свою лошадь, пустился во весь опор по берегу Яузы к мосту. Он вскоре скрылся из глаз Варвары Ивановны, смотревшей из окна ему вслед.

Опять раздался стук у калитки. Вошел в горницу брат Натальи. Бедная Лаптева принуждена была и ему покаяться в своем согрешении. И тот бросился опрометью в погоню за сестрою.

Наконец еще стучат в ворота. «Ну, это муж, сердце чувствует!» – шепнула Варвара Ивановна, вскочив со скамьи и отирая платком пот с лица.

– Куда ушел хозяин? – спросил решеточный приказчик, войдя в горницу. – У ворот сказали мне, что его дома нет.

– Не приходил еще домой! – отвечала Варвара Ивановна.

– Да где ж это он до сих пор шатается? Уж солнышко давно закатилось, пора бы, кажется, и домой прийти. А ты хозяйка, что ли?

– Хозяйка, батюшка.

– Кто еще у вас в доме живет?

– Приказчик Ванька Кубышкин да работница, Лукерья.

– А еще кто? Чай, дети есть?

– Были – мальчик и девушка, да от родимца еще маленькие скончались.

– А нет ли еще кого в доме?

– Жила у нас крестница моего сожителя, Ольга Васильевна Иванова.

– Где ж она?

– Пропала, батюшка.

– Пропала? Как так? Давно ли?

– В стрелецкие бунты, отец мой.

– В бунты? Да кто тебе сказал, что были бунты?

– Слухом земля полнится! Да вот и соседа нашего стрельцы ограбили.

– Врешь ты! Не смей этого болтать. Бунта никакого не было. Не только говорить, и думать об этом не велено, а не то в Тайном приказе язык отрежут.

– Виновата, батюшка! Мне и невдомек, что бунтов не было. Мое дело женское.

– То-то женское. У бабы волос длинен, да ум короток, а язык и волосов длиннее!

– Длиннее, батюшка, длиннее! Как твоей милости угодно.

– А подана ли челобитная о пропаже?

– Не знаю, отец мой. Об этом у мужа спроси.

– Чего ты указываешь! Без тебя знаем, у кого спросить! А какова приметами крестница?

– Невдомек, батюшка. Волосы, кажись, рыжеватые, глаза иссера карие, рот как быть водится и нос как быть водится.

– Ну, ну, хорошо! Засвети-ка фонарь да ступай за мной.

– Куда? Зачем, отец мой!

– А тебе что за дело? Скорей поворачивайся!

Варвара Ивановна, дрожа, как в лихорадке, пошла в находившуюся на конце двора, подле огорода, поварню, достала огня и засветила фонарь. Лукерья, спавшая на полу, приподняла голову, поправила впросонках лежавшее у нее в головах толстое полено и снова заснула.

– Где лестница на чердак? – спросил приказчик. – Что глаза-то на меня уставила? Показывай лестницу!

Лаптева, едва передвигая ноги от ужаса, вошла с двора в сени и отперла дверь на чердак. Подходя по двору, приказчик закричал:

– Эй, вы! Не зевать! Двое встаньте у ворот. Никого не выпускайте и не впускайте! Ты, Сенька, встань у погреба, ты, Федька, у конюшни, а ты, Антипка, гляди, чтоб кто с двора через забор не перелез.

Войдя в сени вслед за Лаптевой и приблизясь к двери на чердак, приказчик продолжал:

– Ну, что ж стала? Ступай вперед да свети.

Лаптева, ни жива ни мертва, взошла на чердак. Приказчик, осмотрев все углы, сказал:

– Веди теперь на сеновал. Да нет ли еще у тебя горницы какой или чулана? Во всех ли я был?

– Во всех, батюшка!

Осмотрев сеновал, конюшню, сарай, погреб и кладовую, приказчик возвратился с Варварой Ивановной в ее светлицу. В погребе взял он мимоходом фляжку.

– Ну, прощай, хозяйка! За твое здоровье мы выпьем. Что в этой фляжке?

– Вишневка, отец мой!

– Ладно! Не поминай нас лихом! Да смотри, вперед не болтай пустого про бунты. Бунтов не было!

– Знаю теперь, батюшка, знаю! Какие бунты! Правда, не одна я про них болтаю, да все пустое, кормилец! Знать, кому-нибудь во сне нагрезилось.

– А зачем печь у вас сегодня топлена? – спросил приказчик, приложив руку к печи.

– Сегодня не топили, отец мой, а в воскресенье, по приказу его милости, объезжего. Погода была больно холодна.

– Знать, хорошо натопили. Тепла в избе на месяц будет. И теперь дотронуться нельзя до печки: словно накаленный утюг! В другой раз топи меньше. Прощай!

Приказчик ушел. Варвара Ивановна, проводив его, перекрестилась. Не успела она сесть на скамью и поставить фонарь на стол, как шум шагов послышался на лестнице и заставил ее опять вскочить. Вошел Лаптев.

– Что ты, жена? – воскликнул он, взглянув на Варвару Ивановну, – здорова ли? А фонарь на столе зачем? Разве нет свеч? Да уж пора и огонь гасить, а то, пожалуй, нагрянет решеточный, как снег на голову!

– Сейчас ушел отсюда решеточный. Напугал меня до смерти! Весь дом обыскивал.

– Как так?

Выслушав подробное донесение, Лаптев похвалил жену за ее благоразумие. Она, между прочим, сказала ему, что скрыла Наталью на сеновале от поисков.

– Что ж ты за ней не сходишь? Я думаю, бедняжка перепугалась? Сходи за ней скорее!

Поправив тускло горевшую лампаду и взяв фонарь, Варвара Ивановна отправилась на сеновал. Возвратясь оттуда через несколько времени, она сказала:

– Наталья Петровна на сене уснула. Таково-то спит сладко, что мне ее разбудить было жалко!

– Вот вздор какой! Неужто ее на всю ночь оставить на сеновале?

– А что ж, Андрей Матвеич, погода теплая. Пусть ее поспит еще хоть немножко. Как сами станем ложиться, так можно будет ее тогда разбудить; а теперь, право, ее жалко тревожить!

– Ну хорошо, пусть будет по-твоему. Только диво: как могла она заснуть при таком страхе. Решеточный-то недавно ушел?

– Только что пред тобой вышел.

– Диво, да и только! Вот, подумаешь, спокойная-то совесть. Беда над головой у бедняжки, а она спит себе, словно младенец!

При словах «спокойная совесть» Лаптева тяжело вздохнула.

– Знаешь ли что, жена? – продолжал Лаптев. – Ведь матушку-то Натальи Петровны выручили!

– Как! Кто выручил?

– Наш кум, Иван Борисыч, по наставлению Василья Петровича. Вот видишь, как было дело. Василий Петрович узнал, что сегодня Милославский, отобедав и отдохнув, поехал на весь вечер в гости к приятелю своему, князю Хованскому, а Лысков с дюжиною стрельцов пошел, слышь ты, по Москве отыскивать Наталью Петровну. Вот Василий Петрович призвал к себе Борисова да человек десять стрельцов Сухаревского полка и послал их в дом Милославского. Набольшим в доме остался дворецкий боярина, Мироныч. Когда уж смерклось, Борисов стук в ворота. «Кто там?» – закричал холоп. – «Стрельцы Титова полка, от князя Хованского». Это, слышь ты, любимый полк боярина, потому что в нем многое множество раскольников, а он сам такой старовер, что и сохрани Господи! Ворота отворили, и Борисов со стрельцами вошел на двор, вызвал дворецкого и сказал ему, что его-де прислал боярин Милославский с приказом: тотчас привести старуху Смирнову в дом князя. «Да как же это? – молвил дворецкий. – Боярин накрепко наказывал без него старуху не выпускать ни на пядь из дому». – «Я уж этого ничего не знаю, – сказал Борисов. – Что нам приказано, то мы и делаем. Пожалуй, мы воротимся и скажем боярину, что ты боишься отпустить без него старуху». Дворецкий призадумался. «Постой, постой! – молвил он. – Я сам приведу ее к боярину». – «Как хочешь!» – отвечал Борисов и пошел со двора. Перейдя мост, через который лежала дорога дворецкому, Борисов спрятался со стрельцами на дровяном дворе и сквозь щелку в заборе смотрит на мост. Глядь: дворецкий идет на костылях впереди со старухой, а за ними четыре боярских холопа с дубинами. Лишь только поравнялись они с забором, Борисов, видя, что на улице никого, кроме них, нет, вдруг кинулся на них со стрельцами. Как раз всех втащили на дровяной двор, перевязали и приставили ружья ко лбу. «Если не уйметесь кричать, тут вам и смерть!» Делать было нечего, замолчали. На крик их прибежал мужик, который сторожил двор. И мужика пугнули да велели молчать. Борисов приказал стрельцам продержать дворецкого с холопами и мужика на дворе до ночи, а сам и увел матушку Натальи Петровны на постоялый двор. Там уж готова была повозка. Пришел Василий Петрович и растолковал все дело старухе. Она и поехала с Борисовым в Ласточкино Гнездо. Василий Петрович сам ее проводил до заставы и сказал на прощание, что через день и Наталья Петровна к ней приедет.

– Слава богу! Спасибо Василью Петровичу!

– Уж подлинно что спасибо! Прежде дочь спас, а теперь и мать выручил, да и меня из беды выпутал. Я уж подал челобитную в Земский приказ. Пусть себе ищут мою крестницу! Только вот что: завтра, чуть свет, придет за Натальей Петровной ее братец. Он отпросился на неделю в отпуск из окодемьи, для свидания с родительницею, которая будто бы умирает. Наталье-то Петровне надобно бы было сегодня из Москвы уехать, да не успели всего приготовить. Сходи-ка за ней теперь да разбуди. Пусть она скорее путем спать уляжется, а потом ты, пока мы сами не легли, сбери и уклади все ее пожитки.

Варвара Ивановна, вздохнув, взяла фонарь и вышла из комнаты. В ожидании ее возвращения Лаптев начал ходить взад и вперед по комнате.

– Тьфу ты, пропасть! – сказал он наконец про себя. – Да что она там так долго делает?

– Все пропало! Она уж в руках злодея Милославского! – воскликнул брат Натальи, войдя в комнату и бросив на пол свою суконную шапку.

– Что с тобой сделалось, Андрей Петрович?

– Я бежал за нею, что было силы, как Гиппомен или Меланий за Аталантой, но не мог уже догнать ее вовремя.

– Господи помилуй! Да про кого ты говоришь? Что за Маланья с талантом?

Объяснив Лаптеву сравнение свое, взятое из греческой мифологии, Андрей прибавил:

– Перебежав мост, увидел я вдали, что сестра подходит к дому Милославского. Сердце у меня замерло! Я не мог бежать далее. Она остановилась у ворот. Каково мне было смотреть на нее, Андрей Матвеевич, каково мне было видеть ее у пещеры тигра, куда она войти хочет для того, чтобы собственною гибелью спасти мать свою, уже спасенную! Перекрестясь, она постучалась и вошла в ворота. Бедная сестра! Бедная матушка!

Андрей не мог говорить более и заплакал.

Во время рассказа его сострадание и гнев попеременно наполняли душу Лаптева. Наконец он вскочил и, ударив по столу рукою, воскликнул:

– Ах она окаянная! Наделала дела, да еще и обманывать меня вздумала! Погоди ужо! Видно, не смеет сюда идти-то. Пускай же сидит всю ночь на сеновале! Пускай ее терзается; поделом ей!

Андрей, преданный своей горести, ничего не расслушал из сказанного Лаптевым. Он сидел у окна и смотрел на улицу. Густые облака, покрывавшие все небо, превратили майский вечер в осеннюю ночь. В душе Андрея было еще темнее, нежели на улице. Лаптев в сильном волнении ходил из угла в угол, садился, опять вставал. Наступила ночь, и крупные капли дождя застучали по стеклам окон. «Не сходить ли мне за женой? – подумал Лаптев. – Или нет, пусть ее еще посидит! Не умрет от этого! Я и сам в старину на этом сеновале сиживал!»

Что побудило его переменить намерение? Желание ли наказать жену за проступок и ее исправить или же чувство мщения, возродившееся при воспоминании о неприятном положении своем на сеновале за двадцать три года пред тем? Пусть решат этот вопрос психологи. А пока они занимаются решением этой важной задачи, взглянем: что делает Бурмистров.

В глубокие сумерки поскакав во весь опор вслед за Натальею от дома Лаптева, он вскоре въехал в многолюдные улицы и должен был пустить лошадь рысью, чтобы не обратить на себя внимание какого-нибудь объезжего и не заставить себя преследовать. В одном переулке встретился он с Борисовым, который шел с матерью Натальи к постоялому двору. Узнав от него, что он выманил дворецкого из дома Милославского и велел его продержать до ночи на дровяном дворе, Василий поехал к дому боярина. Привязав у вереи свою лошадь и постучась в ворота, сказал он, что прислан от князя Хованского. Во всем доме Милославского один Лысков знал Бурмистрова в лицо; но Василью было известно, что он ушел со стрельцами отыскивать Наталью.

– Пришла сюда молодая девушка? – спросил он холопа, отворившего ему калитку.

– Беглая-то? Пришла недавно.

– Где же она?

– Спроси об этом у других холопов. Мое дело стоять у ворот.

Василий вошел в дом. В сенях остановил его слуга вопросом:

– Кого твоей милости надобно?

– Я прислан боярином Иваном Михайловичем. Он из дома князя Хованского велел сюда прийти какой-то девушке. Где она?

– Ни боярина, ни дворецкого нет дома; так мы, общим советом, отвели ее в горницу Сидора Терентьича, крестного сына боярина, там ее заперли и послали Федьку-садовника сказать об этом Ивану Михайлычу.

– Хорошо! Отведи меня к ней.

– А зачем? Я ведь твоей милости не знаю.

– Ты вздумал еще умничать. Делай, что велят! – закричал Бурмистров грозным голосом.

Слуга, оробев, повел Василья вверх по крутой лестнице к светлице, где жил Лысков. Сняв со стены висевший на гвозде ключ, он отпер дверь и вошел за Бурмистровым в горницу. Наталья сидела у окна. Бледное лицо ее выражало безнадежность и отчаяние. Увидев Василья, она вскочила и закричала:

– Ради бога, скажи: где моя бедная матушка? Злодеи заперли меня и не дают мне с нею увидеться.

– Успеешь еще с нею увидеться! – отвечал Бурмистров сурово. – А теперь ступай за мной: боярин Иван Михайлович велел теперь же привести тебя к нему.

– Я не выйду из этого дома, пока не увижусь с нею!

– Так не будет же по-твоему! В этом доме ты никогда с нею не увидишься. Мы упрятали ее в доброе место. Сейчас иди за мной! Мне дожидаться некогда.

Удивленная Наталья посмотрела пристально на Бурмистрова. Поняв двусмысленность слов его, она встала и хотела идти за ним.

– Постой, постой, голубушка! – сказал слуга. – Мы тебя посадили сюда общим советом, так один я отпустить тебя не могу. Надобно прежде собрать всю дворню да потолковать.

– Разве ты не слыхал, дурачина, что боярин приказал привести ее сейчас же к нему?

– Воля твоя, господин честной, а один я отпустить ее не могу. Да чу! Кто-то идет по лестнице! – сказал слуга, подойдя к двери. – Никак, Сидор Терентьич! Он и есть. Изволь его спросить, а теперь наше дело сторона.

Слуга, пропустив Лыскова в его горницу, пошел вниз в сени, где он был дневальным.

Сидор Терентьевич остолбенел от удивления. Услышав от слуг, что Наталья заперта у него в комнате и что за нею прислал отец его какого-то стрелецкого пятисотенного, он вовсе не ожидал увидеть Бурмистрова в своей комнате.

– Послушай, бездельник! – сказал ему Василий. – Если ты пикнешь и помешаешь мне делать, что надобно, так я тебе снесу голову с плеч. Знаю, что я этим погублю себя, но тебе от этого легче не будет.

– Что это значит?.. Открытый разбой, что ли?

– Молчать, говорю я тебе! – сказал Василий, вынув саблю.

Лысков замолчал, дрожа от страха и злости, и внутренно жалел, что всех стрельцов, с которыми он ходил отыскивать Наталью, разослал в разные стороны для поисков. На храбрость холопов Милославского не мог он надеяться, зная притом, что Бурмистров всегда верно исполнял свои обещания.

– Проводи нас с Натальей Петровной за ворота. Только повторяю тебе: если ты не только словом, хоть знаком, изменишь нам и вздумаешь нас как-нибудь останавливать, я уж не пожалею ни себя, ни твоей головы. Даю в том честное слово, клянусь всеми святыми!

Вложив в ножны саблю и взяв Лыскова под руку, он пригласил Наталью идти перед ними и, увидев толпу слуг, которые собрались на дворе из любопытства, начал дружески с Лысковым разговаривать.

– Приходи же завтра ко мне обедать! Грешно забывать старых приятелей! – сказал он громко. – Не забудь, что жизнь твоя на волоске и что я никогда не изменял своему слову! – прибавил он шепотом.

Они вышли за ворота. Лысков, по приказанию Бурмистрова, отвязал от вереи лошадь Василья, и последний повел ее одною рукою за повода, держа другою Лыскова. Окруженные густою темнотою вечера, приблизились они к мосту. Тогда Бурмистров, опустив руку Лыскова, вскочил на лошадь, посадил Наталью вместе с собою и полетел как стрела.

– Держи! Грабеж! Разбой! – закричал во все горло Лысков.

В несколько минут Бурмистров был уже у своего дома и приказал Гришке, переодевшись ямщиком, заложить повозку. Взяв с собою все свои деньги и небольшой чемодан с лучшими вещами, Василий поехал с Натальей к Лаптеву.

Андрей все еще сидел у окна, а Лаптев расхаживал большими шагами по горнице. Вдруг услышали они шум на лестнице, дверь отворилась, и вошла Наталья с Бурмистровым. Она бросилась на шею брату. Долго не могли они оба ни слова выговорить. Бурмистров смотрел на них с умилением. Лаптев плакал, как ребенок, от радости.

– Ну, Василий Петрович! – сказал он наконец, отирая рукавом слезы. – Ты настоящий ангел-хранитель Натальи Петровны! Как это ты ее выручил?

– Я расскажу тебе об этом после, Андрей Матвеевич; а теперь надобно подумать о том, как бы скорее отправить Наталью Петровну с братцем в дорогу.

– Как, неужто теперь, ночью? Да и лошадей нигде не достанешь!

– Повозка уж у ворот! Не должно терять ни минуты.

– Коли так, то все мигом будет готово.

– А где Варвара Ивановна?

– На сеновале. Ушла туда, да и не возвращалась. Глаза показать стыдно!

– Пойдем к ней скорее. Как же ты так, Андрей Матвеевич, ее там оставил?

– Надо же было ее проучить.

– Вот какой строгий! Я этого за тобой и не знал.

Все сошли вниз. Лаптев засветил свечу и повел всех к сеновалу. Дождь уж перестал, облака редели, и месяц с усеянного звездами небосклона светил гораздо яснее, нежели свеча Лаптева.

– Жена! – закричал он.

– Виновата, Андрей Матвеич, виновата! – раздался голос на сеновале. – Попутал меня лукавый!

– То-то лукавый! Вперед слушайся мужа, да не говори всего, что знаешь. Сойди скорее! Наталья Петровна уж здесь!

– Здесь! Ах ты, моя жемчужина! Уф! гора с плеч свалилась! Где она, мое ненаглядное солнышко?

Варвара Ивановна слезла по крутой лестнице с сеновала и бросилась обнимать Наталью. Через полчаса все ее вещи были уложены. Лаптев тихонько положил в чемодан кожаный кошелек с рублевиками. Потом все вошли в светлицу Варвары Ивановны и сели. Помолчав немного, все вдруг поднялись с мест, помолились и начали прощаться с отъезжавшими. Бурмистров помог Наталье сесть в повозку. Брат сел подле нее.

– Дай Бог вам счастия и всякого благополучия! – говорил Лаптев.

– Дай тебе Господи жениха по сердцу! – повторяла, со слезами на глазах, Варвара Ивановна. – Не забудь нас, моя ласточка! Мы тебя никогда не забудем!

Гришка, взмахнув рукою, пустил лошадей вскачь.

Бурмистров ехал верхом подле повозки. Вскоре приблизились они к заставе. За двадцать серебряных копеек стоявший на часах сторож пропустил их за город без дальних расспросов. До солнечного восхода ехали они без отдыха. Тогда, остановясь в каком-то селе, оглянулись они на Москву; но она уже исчезла в отдалении.

 

VI

Узнав на опыте, как опасно поверять тайну не только женщине, но даже и женатому мужчине, Бурмистров не сказал при прощанье Лаптеву, что он решился тихонько уехать из Москвы, чтобы скрыться от преследований Милославского.

Путешественники наши, отдохнув в селе (которое, как узнали они, называлось Погорелово), пустились далее и вскоре с большой Троицкой дороги своротили на проселочную, пролегавшую сквозь густой лес. Гришка принужден был ехать шагом. Брат Натальи вылез из повозки, пошел подле ехавшего верхом Василья и начал с ним разговаривать о происшествиях в Москве и о случившемся перевороте.

– Я удивляюсь, – сказал Андрей, – как царевна Софья Алексеевна до сих пор ничем не наказала Сухаревский полк за его приверженность к царю Петру Алексеевичу. Впрочем, быть может, она читала превосходное творение Платона о праведном. Она, как я слышал, большая охотница до чтения и даже сочиняет стихи.

– Она хочет уверить народ, что не ею произведен бунт и что она приняла правление по усильной просьбе патриарха и Думы для того только, чтобы положить конец смятениям. И за что бы можно было наказать явно Сухаревский полк? Неужели за то, что он, помня присягу, хотел противиться мятежникам и защищать своего законного государя? Я узнал, однако ж, что Милославский предложил ей послать весь полк в какой-нибудь дальний город и что она на это согласилась.

– Стало быть, она не читала Платона… И тебе, Василий Петрович, надобно будет идти с полком?

– Нет. В первый день после бунта я подал челобитную об отставке. Вчера узнал я, что меня уже уволили и что дано тайное приказание Милославскому при первом удобном случае схватить меня ночью и отправить на всю жизнь в Соловецкий монастырь.

– Слава богу, что ты успел из Москвы уехать; а не то мог бы невинно пострадать, подобно Сократу.

– Мне давно бы надобно было бежать из Москвы… Милославский как-то узнал, что я подрубил ногу его дворецкому. Удивительно, как я до сих пор уцелел! Видно, было слишком много у него хлопот и без меня. Однако ж верно бы он наконец меня вспомнил, особенно после вчерашнего случая. Я думаю, Лысков уж ему рассказал, что я гулял с ним по-приятельски под руку и звал его к себе обедать.

– Да, да! – сказал Андрей, засмеявшись. – Сестра мне сказывала. Это мне напомнило поступок Диогена, если не ошибаюсь, или другого какого-то циника, правильнее же сказать, киника, ибо название это происходит от греческого слова «кион», которое значит пес, собака. Однажды какой-то богач пригласил этого киника к себе обедать и после обеда начал показывать ему свои разукрашенные палаты. Захотелось кинику плюнуть. Видя везде разостланные по полу дорогие ковры, киник и плюнь в бороду хозяину. Я не нашел-де хуже места в твоих палатах. И тебе бы, Василий Петрович, догадаться да плюнуть в бороду Лыскову!

Рассказав этот анекдот из древней истории, Андрей и сам заметил, что он привел его вовсе некстати; но делать было нечего: сказанного не воротишь. Притом Андрей знал правило всех ученых, что раз сказанное, кстати или некстати, основательно или неосновательно, умно или глупо, – должно поддерживать всеми силами, всем возможным красноречием. Впрочем, Бурмистров не сделал Андрею ни возражения, ни замечания, ни вопроса. Вероятно, он, занятый другими мыслями, вовсе не расслушал рассказа о кинике, и этот рассказ сошел с рук благополучно.

Ехавшая впереди повозка, миновав лес, остановилась.

– Андрей Петрович! – закричал Гришка, приподнявшись и оборотясь к брату Натальи. – Сестрица просит тебя, чтобы ты сел в повозку. Дорога стала получше, все идет полем, да и Ласточкино Гнездо уж видно.

Андрей сел подле сестры. Гришка свистнул и пустил вскачь лошадей. Переехав вброд небольшую речку, путешественники встретили на берегу другую повозку. Она остановилась.

– Василий Петрович! – закричал голос, и выскочил из повозки Борисов. Василий остановил свою лошадь, и Гришка с большим трудом удержал разбежавшуюся тройку.

– Матушка Натальи Петровны благополучно доехала в Ласточкино Гнездо! – сказал Борисов. – А ты как сюда попал, Василий Петрович?

Василий рассказал ему причину своего поспешного выезда из Москвы и поручил ему продать все оставшиеся в доме его вещи и деньги взять себе.

– Нет, Василий Петрович, я все деньги, какие выручу, к тебе перешлю или привезу сам.

– Разве ты не хочешь принять от меня последнего, может быть, в жизни подарка? Мы бог знает когда еще с тобою увидимся!

– Что ты это говоришь, Василий Петрович!

Бурмистров соскочил с лошади, подошел к Борисову и сказал ему вполголоса:

– Меня из полка уволили, и царевна Софья Алексеевна тайно велела Милославскому схватить меня и отвезти в Соловецкий монастырь. А по твоей челобитной, которую ты вместе со мною подал об отставке, приказано тебе отказать. Сухаревский полк скоро пошлют в какой-нибудь дальний город. Чаще уведомляй меня о себе. Старайся при первом случае выйти в отставку и прямо приезжай ко мне. Теперь все в руках царевны Софьи Алексеевны; но авось придет время – и все переменится. Тогда опять начнем служить вместе, по-прежнему. Ну, прощай, Борисов! Не забывай меня.

– Прощай, Василий Петрович, прощай! Забудь меня Бог, если я тебя забуду. В малолетстве еще лишился я отца и матери; жил бедняком бесприютным, без роду и племени; ты призрел меня, ты…

Борисов не мог говорить более: слезы градом покатились по лицу его.

– Матушка моя, умирая на дальной стороне, – продолжал Борисов прерывающимся от сильного душевного волнения голосом, – через чужих людей прислала мне этот образ. Ей не удалось благословить своего сына!.. Ты заменил мне отца и мать, Василий Петрович! Может быть, мы в этой жизни уж не увидимся: благослови меня вместо отца и матери!..

Борисов, сняв с шеи висевший на черном снурке небольшой серебряный образ Богоматери, подал Бурмистрову и стал перед ним на колена.

Тронутый до слез Василий, подняв благоговейный взор к небу, троекратно над головою Борисова сделал образом знамение креста. Борисов, поклонясь три раза в землю, приложился к иконе и, приняв ее из рук Василья, опять надел на себя.

– Прощай, Василий Петрович, второй отец мой! – воскликнул Борисов. – Приведи меня Господь еще когда-нибудь с тобою увидеться!

Они бросились друг другу в объятия и долго не могли расстаться. Наконец Борисов вскочил в повозку, взял вожжи и, переехав речку, поскакал по дороге к лесу. Въезжая в лес, он оглянулся и, увидев на берегу речки Василья, который все еще стоял и смотрел ему вслед, закричал издали: «Прощай, второй отец мой!» – и повозка скрылась в чаще леса.

Через полчаса путешественники въехали в Ласточкино Гнездо. На холмистом берегу небольшого озера, в которое впадала речка, стояли восемь крестьянских хижин. Одна из них, находившаяся на краю, отличалась от прочих величиною, надстроенною над нею светлицею, размалеванными ставнями и вычурною резьбою около окошек. Это был дом помещицы. Гришка остановил у ворот тяжело дышавших от усталости лошадей. На скамье перед домом сидела в задумчивости старуха в черном сарафане.

Наталья и Андрей выпрыгнули из повозки. Раздались восклицания: «Матушка!» – «Дети!» – и в немом восторге старушка прижала дочь, а потом сына к своему сердцу. Когда услышала она, что освобождением своим и спасением дочери обязана Бурмистрову, то, бросясь к нему, начала обнимать его ноги. Василий поднял ее и повел под руку в дом своей тетки.

На дворе встретила их пожилая женщина в сарафане из голубой китайки, обшитом мишурным позументом, и в шапочке из заячьего меха, белизна которой делала еще заметнее смуглый цвет ее лица, загоревшего от солнца. Это была Мавра Савишна Брусницына, владетельница Ласточкина Гнезда.

– Добро пожаловать, дорогие гости! – сказала она. – Здравствуй, любезный племянничек! Мы уже с тобой, кажись, лет пять али побольше не видались!

– Да, тетушка! – отвечал, здороваясь с нею, Бурмистров.

– Милости просим в горницу! Я ждала еще сегодня утром дорогих гостей. Что так замешкались? Скоро уж солнышко закатится.

– Нельзя было ранее приехать, тетушка.

– А уж у меня ужин готов и баня топится с раннего утра.

Угостив приезжих ужином, который состоял из нескольких ломтей ржаного хлеба, из щей, поданных в большой деревянной чашке, и из гречневой каши, помещица принудила сначала Наталью, а потом племянника и Андрея отправиться в баню.

– Помилуйте! – говорила она. – У меня дрова-то не купленные! Да как же это можно после дороги не сходить в баню?

– Велика ли дорога, тетушка! Всего-то проехали не более пятидесяти верст.

– Да уж воля твоя, много ли, мало ли проехали, а все-таки вы дорожные, и в бане вам надо попариться. Ведь с утра топится! Я чай, в ней теперь такой пар, что на корточки присядешь!

Воспользовавшись против воли банею, в которой в самом деле легко было задохнуться от жара, все собрались в верхнюю светлицу.

– Что это, племянник, у вас в Москве понаделалось? – спросила помещица. – Вчера посылала я в село Погорелово моего крестьянина Ваньку Сидорова за харчами. Ему порассказали там такие диковинки, что волосы у меня на голове стали дыбом.

– А что он слышал, тетушка?

– Сказывали ему, что злодеи стрельцы проломали кремлевскую стену, царский дворец и Грановитую палату по камешку разнесли, патриарху бороду опалили, боярина Матвеева втащили на маковку Ивана Великого и оттуда сверзили на пику, всех Нарышкиных живьем изжарили на вениках да на хворосте, подкопались под Ивана Великого, опутали его, батюшку, веревками, свалили наземь, и во всей Москве-матушке не оставили ни кола ни двора, хоть шаром покати!

– Ну нет, тетушка! – отвечал, улыбнувшись, Бурмистров. – Были, правда, в Москве смятения, однако ж тебе уж слишком много насказали. Слухи и толки похожи на снеговой ком: чем далее катится, тем больше становится.

Василий рассказал тетке о бывших в Москве происшествиях.

– Впрочем, – сказал Андрей, – дивиться нечему! И в древние времена бывали мятежи, которые ничем не уступят бунту стрельцов. Например: Катилина составил заговор, и если б не Цицерон, которого многие называют (и, кажется, справедливо) Кикерон, то в Риме произошло бы еще более неистовств, нежели в Москве.

– Так, батюшка! – сказала Мавра Савишна, ничего не понявши из сказанного Андреем. – Экая эта проклятая Катерина! Видно, она была колдунья, коли сказать заговор смыслила. В селе Погорелове живет старый старичишка, Антип Ильин. Змея ли кого ужалит, ногу ли кто топором разрубит, – как раз заговорит, так что и кровь не пойдет.

Андрей, с усмешкой, выразившей сожаление и самодовольство, начал подробно объяснять, кто был Катилина и какой заговор он составил. Мавра Савишна слушала его, по-видимому, с величайшим вниманием. Когда он довел рассказ свой до самого занимательного места, а именно до известной речи Цицерона, то остановился для краткого размышления: перевести ли речь эту целиком, или объяснить вкратце ее содержание. Хозяйка в это время вдруг встала, отворила дверь в сени и закричала работнице:

– Акулька! Приготовь поскорее в верхней светлице из соломы две постели, для Натальи Петровны и ее матушки, а для Василья Петровича и Андрея Петровича вели постлать сена в чулане. Дорогим гостям, я чай, уже спать хочется.

– Пора, пора, Мавра Савишна! – сказала старушка Смирнова и перекрестила рот, по обычаю, и доныне наблюдаемому при зевоте всеми благочестивыми людьми.

Андрей нахмурился, а Василий и Наталья не могли удержаться от улыбки. По приглашению хозяйки женщины пошли в верхнюю светлицу, а мужчины в чулан, устроенный подле ее нижней горницы. Последняя совмещала в себе и столовую, и гостиную, и залу, и все прочие нынешнего времени комнаты, кроме передней, которую заменяли стекольчатые сени. Кухня устроена была на дворе, под одною кровлею с сараем, конюшнею, погребом, курятником и банею. При всем том обладательница Ласточкина Гнезда гордилась своим домом, устроенным по ее плану, гораздо более, нежели в древности Семирамида своим дворцом с висячими садами.

Андрей, по миновании срока своему отпуску, возвратился в Москву. Бурмистров заменил его при прогулках, которыми Наталья, страстная любительница сельской природы, не упускала каждый день наслаждаться. Василий не помнил времени счастливее из всей своей жизни. Чем короче узнавал он Наталью, тем более усиливались в нем любовь к ней и уважение. И в невинном сердце девушки давно таившаяся искра любви, зароненная сначала благодарностию к своему защитнику и избавителю, постепенно зажгла огонь такой чистый, такой священный, что Зороастр верно бы предписал в Зендавесте поклоняться этому огню, если б он мог гореть на жертвеннике.

Однажды, в прекрасный день июня, под вечер, Василий и Наталья, прогуливаясь по обыкновению, дошли по тропинке, извивавшейся по берегу озера, до покрытой кустарником, довольно высокой горы. С немалым трудом взобравшись на вершину, сели они отдохнуть на траву, под тень молодого клена, и начали любоваться прелестными окрестностями. Перед ними синелось озеро; на противоположном берегу видно было Ласточкино Гнездо, окруженные плетнями огороды, нивы и покрытые стадами луга. Слева, по обширному полю, которое примыкало к густому лесу, извивалась речка и впадала в озеро; по берегам ее желтели вдали соломенные кровли нескольких деревушек. Справа мрачный бор, начинаясь от самого берега озера, простирался вдаль, постепенно расширялся, занимал почти весь южный горизонт и, как море, синелся в отдалении. Жители Ласточкина Гнезда и окрестных деревень наследовали от предков своих поверье, что в этом бору водятся нечистые духи, ведьмы и лешие. Несмотря на это, поселяне, занимавшиеся охотою, ходили в Чертово Раздолье (так называли они бор) для стреляния дичи и рассказывали иногда, возвратясь домой, такие чудеса, что волосы на голове поднимались от ужаса у слушателей.

Солнце скрылось в густых облаках, покрывавших запад. На юго-восточном, синем небосклоне засиял месяц и, отразясь в озере, рассыпался серебряным дождем на водной поверхности, струимой легким ветром; из-за мрачного, необозримого бора, черневшего на юге, медленно поднималась туча; изредка сверкала молния и раздавались протяжные удары отдаленного грома.

– Посмотри, Василий Петрович, – сказала Наталья, – как бледнеет месяц, когда блещет молния!

– Кто? Я бледнею? Неужели ты думаешь, что я боюсь грозы? – отвечал с улыбкой Бурмистров, выведенный словами Натальи из глубокой задумчивости.

– Не ты, а месяц. Я знаю, что стрелецкий пятисотенный не такой трус, как он.

– Виноват! Я так задумался, что вовсе не расслышал тебя, милая Наталья.

Яркий румянец покрыл щеки девушки. Она потупила глаза и начала дышать так прерывисто, как будто бы чего-нибудь сильно испугалась. Это удивило Бурмистрова; он не заметил, что в рассеянности назвал Наталью милою.

– Что с тобой сделалось, Наталья Петровна?

– Ничего… мне показалось, что за этим деревом… Какая сильная молния!.. Я испугалась молнии.

– Как! Ты мне говорила, что вовсе не боишься грозы.

– Это правда! Я не знаю, отчего я в этот раз так испугалась. Скоро пойдет дождь: не пора ли нам домой, Василий Петрович?

– Мы в полчаса успеем дойти до дому. Туча тянется к западу и, вероятно, пойдет стороной.

– Солнце уж закатилось.

– О! нет еще; его заслонило густое облако.

– Нам надобно будет идти по берегу, мимо этого бора. Хоть я и не верю тому, что рассказывала твоя тетушка, однако ж… я боюсь, чтобы матушка не стала об нас беспокоиться.

– Мы еще так мало гуляли. Отчего сегодня ты так домой торопишься? Матушка знает, что мы всегда долго гуляем и что тебе опасаться нечего, когда брат тебя провожает. Ты помнишь, что она, отпуская тебя в первый раз гулять со мною, назвала меня в шутку своим сыном и сказала: смотри же, береги сестрицу! Скажи, Наталья Петровна, как думает обо мне твоя матушка?

– К чему об этом спрашивать? Ты сам знаешь, что ты для нее сделал.

– И всякий сделал бы то же на моем месте. А ты, Наталья Петровна, как обо мне думаешь?

– Ах, какая молния!.. Право, нам пора домой… мы и не приметим, как набежит туча.

Наталья хотела встать, но Василий взял ее за руку. Сердце бедной девушки забилось, как птичка, попавшая в силок; едва дыша, она не смела поднять глаз, потупленных в землю. Бурмистров чувствовал, как дрожала рука ее. На длинных ресницах блеснула слеза, покатилась по разгоревшейся щеке и упала на пучок васильков, который украшал грудь девушки. Василий, устремив на нее взор, выражавший чувства, на языке человеческом невыразимые, сказал ей:

– Матушка твоя, шутя, назвала меня своим сыном. Но если б она сказала это не в шутку, то я был бы счастливейшим человеком в мире. От тебя зависит, милая Наталья, мое счастие. Скажи: любишь ли ты меня столько же, сколько я тебя люблю? Согласишься ли идти к венцу со мною?.. Реши судьбу мою. Скажи: да или нет?

Наталья молчала. Прерывистое дыхание и прелестные, полуоткрытые уста показывали всю силу ее душевного волнения.

– Не стыдись меня, милая! Скажи мне то словами, что давно уже говорили мне твои прекрасные глаза. Неужели я обманывался?

– Я должна во всем повиноваться матушке, – сказала Наталья трепещущим голосом. – Если она велит мне…

– Нет, милая Наталья, я не сомневаюсь, что матушка твоя согласится на брак наш; но я тогда только вполне буду счастлив, когда уверюсь, что ты волею идешь за меня, что ты меня любишь. Скажи: любишь или нет?.. Но ты молчишь! Итак… нет!.. Прости меня, Наталья Петровна, что я тебя встревожил, – продолжал Василий, опустив ее руку. – Забудем разговор наш. Вижу, что я обманулся в надежде. Завтра же на коня: поеду куда глаза глядят! Без тебя нигде не найти мне счастия. Ты скоро забудешь меня, но я, где бы ни был, буду тебя помнить, буду любить тебя, любить до гробовой доски!

Крупные слезы покатились по пылающим щекам девушки. Закрыв глаза одною рукою, тихонько подала она другую Василью и произнесла едва слышным голосом:

– Люби меня!

В это время яркая молния осветила приближавшуюся грозную тучу, и грянул сильный гром; поднявшийся ветер закачал вершины дерев, в густоте бора раздался ружейный выстрел, но счастливцы ничего не видали и не слыхали: они как будто улетели на небо.

Возвращаясь домой, они старались передать друг другу все надежды и опасения, все радости и печали, которые попеременно наполняли сердца их со времени первого свидания. Казалось, они боялись упустить случай высказать все, что таили так долго в глубине сердца. С некоторым удивлением и с неизъяснимо-сладостным чувством предаваясь взаимной откровенности, которая казалась им за полчаса невозможною, они и не приметили, как дошли до Ласточкина Гнезда. Несмотря на их усталость, оба досадовали, что дорога не продлилась еще на несколько верст для того, чтобы они успели все мысли, все чувства, наполнявшие сердца их блаженством, сообщить друг другу. Им представлялось, что вся природа разделяет их счастие. Шум ветра, потрясавшего ветви дерев, плескание волн, рассыпавшихся седою пеною на берегу озера, и удары грома казались им выражением радости, голосом любви, одушевляющей и неодушевленную даже природу.

В тот же вечер вдова Смирнова благословила образом Спасителя дочь свою и Василья и, обнимая их, со слезами радости назвала двух счастливцев милыми детьми.

С указательного, неясного пальчика Натальи переместилось золотое кольцо на мизинец Василья, а он за этот подарок поблагодарил невесту жемчужным ожерельем, которое досталось ему в наследство от матери. Всякий, кто женится или женился по любви, знает, каким необыкновенно сладостным чувством это небольшое слово «невеста», произносимое в первый раз, наполняет сердце.

Хозяйка, узнав о помолвке своего племянника, показала необыкновенный свой дар красноречия, прочитав без отдыха и скороговоркою длинное поздравление, со всеми употребительными и до сих пор между простым народом в подобных случаях прибаутками и присловицами; потом побежала она в чулан, принесла оттуда фляжку с настойкой и глиняный стакан, принудила старуху Смирнову поздравить жениха и невесту и налила стакан снова.

– Дай вам Господи, – сказала она, – совет да любовь, прожить сто лет да двадцать и завестись таким же домком, какой я себе построила! – Потом, выпив стакан и поставя его на столе, Семирамида затянула веселую свадебную песню; подперла одну руку в бок, а в другую взяв платок, начала им размахивать, притопывая ногами, приподнимая то одно, то другое плечо и кружась на одном месте.

На другой день, когда Василий ушел гулять с невестою, тетка его, призвав всех своих крестьян, приказала перегородить досками нижнюю свою горницу и прорубить посредине дверь, которую она завесила простынею. Из полотна, данного помещицею, жены и дочери крестьян сшили перину и подушки и набили их сеном. К стене велела она прикрепить тонкими дощечками половину разбитого своего зеркала, в которое не без труда можно было узнать себя без привычки, потому что поверхность стекла была не очень гладка. При всем том она имела полное право гордиться и этим зеркалом: в то время не только в избе небогатой помещицы, но и в домах знатных людей зеркала почитались за большую редкость.

– Ну! – сказала она, отпустив крестьян и крестьянок и осматривая приготовленную ею горницу. – Вот и спальня готова! Все мигом скипело! То-то племянник подивуется!

Бурмистров, возвратясь с гулянья, в самом деле удивился неожиданной перестройке дома и от искреннего сердца благодарил тетку за ее усердие. Наталья, услышав, что Мавра Савишна называет новую комнату спальнею Василья, покраснела и убежала в сад Семирамиды, несмотря на убедительные приглашения осмотреть архитектурное ее произведение.

– Взглянь-ка, племянник, – говорила Мавра Савишна, – здесь и зеркало есть!

Бурмистров, взглянув в зеркало, чуть-чуть не захохотал: хотя он был редкой красоты мужчина, но в зеркале увидел какого-то калмыка, очень неблагообразного; неровное зеркало переделало все лицо Василья по-своему.

День, назначенный для свадьбы, по окончании Петрова поста, в начале июля, приближался. Василий, оседлав свою лошадь, поехал в село Погорелово, где, по словам тетки, мог купить все, что только было нужно для его свадьбы. Приехав в село, он прежде всего отыскал священника. Не объявив ему своего имени и сказав, что он желает по некоторым причинам приехать из Москвы в село венчаться с своею невестою, Бурмистров спросил: можно ли будет обвенчать его без лишних свидетелей?

– Да почему твоя милость так таиться хочет? Согласны ли родители на ваш брак?

– У меня родители давно скончались, а у невесты жива одна мать; она приедет вместе с нами. Нельзя ли, батюшка, сделать так, чтоб, кроме нас, никого не было в церкви? Я бы за это тебе очень был благодарен.

– Чтоб никого не было в церкви? Гм! Это сделать будет трудненько. Надобно, по крайней мере, чтоб приехало с вами несколько свидетелей; а то этак, пожалуй, и на родной обвенчаешь. Нарушить мою обязанность я не соглашусь ни за что в свете. Старинный знакомец мой, покойный отец Петр, по прозванию Смирнов, попал было раз в большие хлопоты.

– А! так ты был знаком с ним, батюшка?

– Как же! Я и до сих пор, как случится быть в Москве, навещаю старушку, вдову его. Жива ли она? Уж я ее года с два не видал.

– Жива и здорова. Пожалуй, я ее попрошу приехать со мною. И она тебе скажет, что никакого препятствия к моему браку нет.

– Хорошо, хорошо! Мне очень приятно будет с нею повидаться.

– Нельзя ли будет обвенчать меня попозже вечером или даже ночью?

– Ночью? Гм! А вдова-то Смирнова будет с вами?

– Будет.

– Пожалуй, если уж тебе так хочется. Да что это тебе так вздумалось? Кто венчается ночью? Воля твоя, а уж верно тут что-нибудь да есть.

– После венца я тебе все объясню, батюшка. Ты сам увидишь, что причины моего желания основательны и никак не могут ввести тебя в какие-нибудь хлопоты.

– Ладно! Хорошо! А это что? – продолжал священник, увидев, что Бурмистров положил ему на стол кожаный кошелек. – Нет, нет, воля твоя, я не возьму! После свадьбы, если ты захочешь чем-нибудь поблагодарить меня, я не откажусь: у меня большое семейство. А теперь я не приму ничего!

– Мне бы хотелось, батюшка, чтоб разговор наш остался между нами и…

– Обещаю тебе, что все останется в тайне. Я не сделаю вреда ближнему нескромностию, хотя и не знаю, в чем состоит этот вред. Возьми же, сделай милость, назад свой подарок.

Бурмистров принужден был взять назад кошелек и простился с священником. Выйдя на крыльцо, он чрезвычайно удивился: лошадь его, которая была привязана к перилам, исчезла. Думая, что она сорвалась и убежала, он вышел за ворота.

– Держи! хватай его! – раздался крик. Толпа крестьян окружила Бурмистрова.

Вовсе не ожидав такого внезапного нападения, он не успел обнажить своей сабли; его обезоружили и связали. В одном крестьянине узнал он переодетого десятника стрелецкого Титова полка. Десятник сел с ним вместе в телегу, стоявшую у ворот. Несколько конных стрельцов, переодетых в крестьянское платье, окружили их.

– Вези! – закричал ямщику десятник, и вскоре телега, сопровождаемая стрельцами, выехала из села на большую дорогу. Толпа любопытных поселянок и мальчишек смотрела вслед за ними.

– Куда это, кумушка, его повезли? – спросила одна поселянка у другой.

– Знать, в Москву.

– Да зачем это? Как его веревками-то, бедного, скрутили!

– Видно, он из Нарышкиных али изменник какой. Взглянь, как скачут: пыль столбом!

– Жаль его, горемычного!

– И! что его жалеть, кумушка, поделом вору и мука!