I
Солнце уже закатилось, когда Бурмистрова привезли в Москву. Телега остановилась в Китай-городе близ Посольского двора, у большого дома, окруженного каменным забором. Ворота отворились, и телега через обширный двор подъехала к крыльцу.
– У себя ли боярин? – спросил десятник вышедшего на крыльцо слугу.
– Дома. У него в гостях Иван Михайлович с крестным сыном.
– Скажи князю, что мы поймали зверя. Спроси: куда его посадить велит?
Слуга побежал в комнаты и, вскоре возвратясь, сказал десятнику, что боярин с гостями ужинает и велел тотчас представить ему пойманного. Четыре стрельца с обнаженными саблями и десятник ввели связанного Бурмистрова в столовую и остановились с ним у дверей.
– Добро пожаловать! – сказал сидевший подле Милославского старик в боярском кафтане. Длинная седая борода, черные глаза, блиставшие из-под нахмуренных бровей, и лоб, покрытый морщинами, придавали лицу старика важность и суровость. Это был князь Иван Андреевич Хованский.
– Где ты поймал этого молодца? – спросил князь десятника.
– В селе Погорелове, верст за сорок от Москвы.
– Вот уж он куда успел лыжи направить! Нет, голубчик, хоть бы ты ушел на дно морское, так я бы тебя и там отыскал! Ну что, Иван Михайлович, – продолжал Хованский, обратись к Милославскому, – умею я сдержать слово? Уж коли я обещаю что-нибудь другу, так непременно исполню!
– Спасибо тебе, князь! – сказал Милославский. – Постараюсь отплатить тебе услугу. Царевна Софья Алексеевна будет тебе очень благодарна.
– Что же с этим молодцом делать прикажешь? – спросил Хованский. – Я его отдаю тебе головою. Вчера я подарил тебе затравленного зайца, а сегодня Бурмистрова. Который зверь лучше?
– Оба хороши.
– Нет, батюшка, – возразил Лысков со злобною усмешкою, – последний зверь лучше. Пословица говорит: блудлив, как кошка, а труслив, как заяц. А Бурмистров похож и на зайца, и на кошку; стало быть, он зверь диковинный, какой-нибудь заморский кот.
Милославский и Хованский засмеялись.
– А знаешь ли, Сидор, другую пословицу: не все коту Масленица, бывает и Великий пост, – сказал Милославский. – И заморскому коту пришлось попоститься.
Бурмистров, слушая все эти насмешки, с трудом мог скрывать кипевшее в сердце негодование. Обнаружить свои чувства значило бы увеличить злобную радость торжествующих врагов; поэтому он решился с видом хладнокровия на все колкости не отвечать ни слова. Думая, что насмешки не достигают цели и не язвят Бурмистрова, Милославский, вдруг приняв на себя важный вид, спросил грозным голосом:
– Как смел ты украсть мою холопку? Отвечай, бездельник!
– Я не украл, а освободил несчастную девушку, закабаленную обманом.
Губы Милославского посинели и задрожали. Ударив кулаком по столу, он вскочил, хотел что-то сказать, но не мог ничего выговорить, задыхаясь от ярости. Даже Лысков испугался и облил себе бороду пивом из поднесенной им в то время ко рту серебряной кружки.
– И, полно, Иван Михайлович, гневаться! – сказал Хованский, встав из-за стола, взяв за руку и усаживая Милославского. – Пусть его полается! Собака лает, ветер носит. Дай срок: авось запоет другим голосом!
– Куда ты скрыл мою холопку? – вскричал Милославский. – Сейчас признавайся! Этим одним можешь спастись от ожидающей тебя казни!
– Никакие мучения и казни, – отвечал спокойно Бурмистров, – не испугают меня и не принудят открыть убежища Натальи.
– Отведите его на тюремный двор! – закричал Милославский. – Скажите, что я велел посадить его на цепь, за решетку! Я развяжу тебе язык!
Когда увели Бурмистрова, Милославский, обратясь к Лыскову, сказал:
– Напиши, Сидор, сегодня же доклад. Завтра утром поеду к царевне, буду просить ее, чтобы велела этому злодею и бунтовщику Бурмистрову отрубить голову!
– Не лучше ли, Иван Михайлович, – сказал Хованский, – отправить его в Соловецкий монастырь и велеть, чтобы отвели ему на всю жизнь келейку? Там под стенами, слыхал я, есть такие подвалы, что и поворотиться негде.
– Нет, Иван Андреевич, оттуда можно убежать. Да и на что долго его мучить? Лучше разом дело кончить.
Простясь с Хованским, Милославский и Лысков, сев в карету, отправились домой.
Через день, поздно вечером, Хованский получил следующую записку: «Боярин Иван Михайлович Милославский, по тайному указу, посылает к начальнику Стрелецкого приказа, боярину князю Ивану Андреевичу Хованскому, тюремного сидельца, стрелецкого пятисотенного Ваську Бурмистрова, которого за измену, многие его воровства и похвальбу смертным убийством велено казнить смертию. Так как завтра будет венчание обоих царей, то казнить его в эту же ночь, и не на площади, а где ты сам, князь, придумаешь. Июня 24 дня 7190 года».
В этой записке была вложена другая. В ней было сказано: «Постарайся, любезный друг Иван Андреевич, у Бурмистрова выведать: где скрывается беглая моя холопка? Если он это объявит, то казнить его погоди. Тогда я выпрошу ему помилование от смертной казни, и он будет только выслан из Москвы в какой-нибудь дальний город, на всегдашнее житье. Обе эти записки возврати мне, как в первый раз с тобою увидимся».
– А где тюремный сиделец? – спросил Хованский по прочтении записок, обратясь к присланному с ними гонцу.
– Стоит на дворе, с сторожами.
– Вели его привести сюда да позови ко мне моего дворецкого. Потом поезжай к боярину Ивану Михайловичу и скажи ему от меня, что все будет исполнено по его желанию.
Гонец вышел, и чрез несколько времени ввели скованного Бурмистрова в рабочую горницу князя.
– Идите домой! – сказал Хованский сторожам. – Тюремный сиделец останется здесь.
Оставшись наедине с Бурмистровым, князь спросил его:
– Не был ли родня тебе покойный гость Петр Бурмистров?
– Я сын его, – отвечал Василий.
– Сын? Жаль, что не в батюшку ты пошел! Я был с ним знаком.
Хованский прошел несколько раз взад и вперед по комнате.
– Что приказать изволишь? – спросил вошедший дворецкий, Савельич, который, мимоходом сказать, отличался точностию в исполнении приказаний своего господина, добродушною физиономией, длинным носом и способностию пить запоем две недели сряду, а иногда и более.
– Есть ли у меня в тюрьме порожнее место?
– Есть два, боярин. Одно в чулане, под лестницей, а другое на чердаке, где сидел недавно жилец Елизаров за то, что не снял на улице перед твоей милостью шапки.
– Отведи туда вот этого и ключ принеси ко мне.
– А цепи-то снять прикажешь?
– Нет, не снимай!
Дворецкий повел Бурмистрова к каменному, в два яруса, строению, которое примыкало к забору, окружавшему двор. Проходя по темному чердаку, Василий приметил справа и слева несколько обитых железом дверей, на которых висели большие замки; у одной из них дворецкий остановился, отворил ее и, введя Бурмистрова, запер его. Осмотрев новое свое жилище, Василий при свете месяца, проникавшем сквозь железную решетку узкого окна, увидел у стены деревянную скамью и небольшой стол, на котором стояла глиняная кружка с водою и лежал кусок черствого хлеба. Сквозь покрытое пылью и паутиною стекло окна Василий рассмотрел длинную улицу, которая вела на Красную площадь, а вдали – Кремль и колокольню Ивана Великого. Усталость принудила Бурмистрова лечь на скамью, и он вскоре погрузился в сон. За полчаса до полуночи, когда отдаленный колокол на Фроловской башне пробил третий час ночи, стук замка у дверей разбудил Василья. С фонарем в руке вошел к нему Хованский.
– Прочитай! – сказал князь, подавая ему обе записки Милославского и поставив фонарь на стол.
Бегло прочитав поданные бумаги, Василий возвратил их князю.
– Ну, что ж? – спросил Хованский. – Скажешь ли, где беглая холопка Ивана Михайловича?
– Никогда!
– Подумай хорошенько, – продолжал Хованский, – если ты будешь упорствовать, то прежде, нежели явится утренняя заря, труп твой, с отрубленною головою, будет уже зарыт в лесу, без богослужения, а душа твоя низвергнется в преисподнюю, в огонь вечный, уготованный для грешников.
– За предлагаемую цену не куплю я жизни! – отвечал с твердостью Бурмистров. – Милославский истощил уже надо мною все мучения пытки, но понапрасну. Охотно пожертвую и жизнию для спасения Натальи! Прошу одной только милости: позволить мне по-христиански приготовиться к смерти.
– Сотвори крестное знамение, – сказал Хованский.
Бурмистров, пристально взглянув на князя, перекрестился.
– Ты не можешь умереть по-христиански! – сказал князь, приметив, что Василий крестился тремя, а не двумя сложенными пальцами. – Ты богоотступник! Ты отрекся от древнего благочестия и святой веры отцов. Душа твоя – добыча врага человеков и будет сожжена огнем вечным.
– Я уповаю на милосердие Спасителя! – сказал с жаром Бурмистров. – Вечный огонь любви Его пылал еще до сотворения мира; этот огонь оживотворил вселенную и дал бытие человеку; этот огонь в лучах откровения и благодати блещет с Неба, освещает путь жизни смертного, согревает сердце верующего и надеющегося и в смертный час наполняет дивным спокойствием душу всякого, кто не помрачил ее неверием и преступлениями, кто покаянием очистил ее пред смертию. Это спокойствие должно удостоверять нас, что вечный огонь любви и за могилою не угаснет и наполнит сердце блаженством, которого оно на земле напрасно ищет!
– Я вижу, что ты заблудшая овца, которую еще можно исхитить из стада козлищ. В Писании сказано, что обративший грешника на путь правды спасет душу от смерти и покроет множество грехов. Знай, что я держусь древнего благочестия. Твой покойный отец был ревностный его поборник. Я докажу тебе истину веры моей не словами, а делом. Отлагаю твою казнь. Если успею обратить тебя на путь истинный, то спасу тебя не только от смерти временной, но и от смерти второй и вечной. Милославскому скажу завтра, что ты уже казнен, а тебе принесу драгоценную книгу, которая откроет тебе заблуждение твое и наставит тебя на путь правый. Буду часто с тобой беседовать и вступать в словопрения, чтобы духовные очи твои прозрели истину. Прощай!
Сказав это, Хованский вышел. Чрез несколько времени дворецкий князя принес подушку, толстую книгу в старом переплете, жареную курицу и кружку с смородинным медом. Сняв цепи с Бурмистрова, дворецкий поставил принесенный им ужин на стол, подушку положил на скамью, а книгу подал Бурмистрову.
– Боярин велел сказать, что жалует тебя подушкою для сна, пищею и питьем для подкрепления тела и книгою для исцеления души. Кажись, так! Ведь он у нас мудрен: любит говорить свысока; иной раз и не поймешь его.
– Благодари князя! – сказал Бурмистров дворецкому.
– Ладно, поблагодарю, – отвечал дворецкий, зевая. – Нашему боярину и ночью не спится, и ночью дворецкого туда да сюда помыкает. Куда мудрен он у нас! Затем мое почтение. Пойти уснуть до рассвета.
Дворецкий вышел и запер дверь. Василий принялся прежде всего за ужин; он три дня ничего не ел; потом, разогнув принесенную книгу, на открывшейся странице увидел он написанное красными чернилами и крупными буквами заглавие: «Страдание священнопротопопа Аввакума многотерпеливого»; перевернув несколько страниц, прочитал он другое заглавие: «Страдание за древнее благочестие Василия иже бысть Крестецкаго яму»; потом третье: «Инока Авраамия, выписано о времени сем елико от отец, навыкох, реку тебе, рассуди писания, да познаеши время совершенно». По старинному почерку, которым книга была писана, Бурмистров догадался, что она старообрядческая, хотел взглянуть на общее ее заглавие, но в ней его не было. Не чувствуя охоты читать, он лег на скамью и вскоре заснул глубоким сном.
Проснувшись рано утром, Бурмистров услышал раздававшийся по всей Москве звон колоколов. Он подошел к окну и увидел, что вся улица, которая вела к Кремлю, наполнена была народом. В полдень раздался звук барабанов, и появились в улице, со стороны Кремля, знамена приближавшихся стрельцов. Когда полки их проходили мимо дома Хованского, Василий рассмотрел, что впереди полков шли полковники Циклер, Петров и Одинцов и подполковник Чермной. Первый нес на голове бумажный свиток. Это была похвальная грамота, данная стрельцам царевною Софиею за усердие их к престолу и за истребление изменников. Бурмистров невольно вздохнул и подумал: «Злодеи, вероломно нарушившие присягу и пролившие столько крови невинных, торжествуют, а я в тюрьме ожидаю смерти!» Он отошел от окна, сел на скамью и погрузился в горестные размышления, которые прервал дворецкий, принеся ему обед и ужин.
– Боярин, – сказал он, – не велел мне с тобой говорить ни полслова; если ты меня о чем-нибудь спросишь, я отвечать не стану.
– Мне не о чем с тобой говорить!
– Ну как не о чем! – возразил дворецкий. – Впрочем, если сам разговаривать не хочешь, так мое почтение!
Дворецкий вышел.
На другой день Василий от невыносимой скуки принялся за чтение присланной Хованским книги. Наконец, на третий день, в сумерки, вошел к нему князь и, увидев, что он читает книгу, потрепал его по плечу.
– Читай, читай, духовный сын мой! – сказал он. – Я уверен, что эта книга откроет мысленные очи твои и спасет душу твою от погибели. Третьяго дня, увидясь со мной в Грановитой палате, Милославский спросил о тебе. Я сказал ему, что ты уже казнен. Не объявил ли ты моему дворецкому своего имени?
– Нет, князь.
– Хорошо. Если он вздумает когда-нибудь спросить, как тебя зовут, не отвечай ему ничего или назовись каким-нибудь выдуманным именем. Если ты проговоришься, то принудишь меня в тот же день казнить тебя, не ожидая твоего обращения на путь правды. Будь осторожен. Ты видишь, что я для спасения души твоей подвергаю себя опасности поссориться с Иваном Михайловичем и навлечь на себя гнев царевны Софьи Алексеевны. Впрочем, дело уже сделано! Я ничего не боюсь и очень буду рад, если успею обратить тебя к истинной вере и древнему благочестию. В этом я не сомневаюсь. Тогда я отправлю тебя куда-нибудь подальше от Москвы под чужим именем для обращения других заблудших на путь истинный и для проповедания древнего благочестия. Что ты на это скажешь?
– Во всю жизнь мою старался я следовать совести: что внушит мне она, то я и сделаю.
– Худой тот человек, кто поступает против совести. Я надеюсь, что успею убедить твою совесть и что ты упрямиться не станешь. Впрочем, поговорим об этом в другое время. Будь откровенен со мною, как сын с отцом. Ты зла мне не сделал. Родитель твой был мне приятель; я от искреннего сердца желаю добра тебе.
Василий поблагодарил князя. Сев на скамью и приказав Бурмистрову сесть подле себя, Хованский продолжал ласковым голосом:
– Сегодня за обедом в Грановитой палате Милославский опять заговорил со мною о тебе и спросил: где казнили тебя и где похоронили? Я отвечал ему, что тебе отрубили при мне голову и похоронили в лесу, что подле Немецкой слободы. Стыдно было лгать; но греха нет во лжи, если лжешь для того, чтобы спасти душу ближнего. Что у тебя в кружке?
– Вода, князь.
– Вода? Это бездельник дворецкий умничает! Я велел подавать тебе меду.
– Вчера и во все эти дни он приносил мед; только сегодня подал воды.
– Я его проучу за это! Подай-ка мне кружку-то. Голова что-то кружится. Сегодня за обедом нас славно употчевали! Цари в своем столовом платье сидели за особым столом с патриархом; за другой стол по левую руку сели митрополиты, архиепископы, епископы и все священнослужители, бывшие при венчании царей, а по правую руку за кривым столом посажены были мы, бояре, окольничие и думные дворяне. Царевна Софья Алексеевна велела всем быть без мест, а меня посадили на третье. На первом месте сидел ближний боярин царственной печати и государственных великих посольских дел оберегатель князь Василий Васильевич Голицын; подле него Иван Михайлович, а потом я с сыном. Пред венчанием царей третьяго дня пожаловали сына из стольников прямо в бояре.
– Третьяго дня было венчание?
– Да. Разве ты не слыхал во весь день по всей Москве колокольного звона? Рано утром мы, бояре, собрались у государей в Грановитой палате с окольничими и думными дворянами. В сенях пред Палатою были стольники, стряпчие, дворяне, дьяки и гости, все в золотом платье. Государи велели князю Голицыну принести с казенного двора животворящий крест и святые бармы Мономаха. Для царя Петра Алексеевича сделаны были точно такие же бармы и крест, другой царский венец, другой скипетр и другая держава. Все эти царские утвари бояре отнесли на золотых блюдах под пеленами, унизанными самоцветными каменьями, в Успенский собор и передали патриарху. Там устроено было против алтаря, близ задних столпов, высокое чертожное место, покрытое красным сукном, с двенадцатью ступенями. На этом месте стояли для царей два кресла, обитые бархатом и украшенные драгоценными каменьями, а по левую сторону от них кресла для патриарха. От ступеней до царских врат постлан был желтый бархат для шествия царей, а для патриарха лазоревый. С правой и с левой стороны от чертожного места до царских врат стояли, покрытые золотыми персидскими коврами, две скамьи, на которых сидели митрополиты, архиепископы и епископы. Принесенные утвари патриарх положил на поставленных на амвоне шести налоях, унизанных жемчугом, и после молебна послал князя Голицына с боярами звать царей во храм. Государи с Красного крыльца пошли к собору. Пред ними шли окольничие, думные дьяки, стольники, стряпчие и дворяне. Протопоп, с крестом в руке, кропил пред государями путь святою водою. За ними следовали бояре, думные дворяне, дети боярские и всяких чинов люди, а по сторонам шли поодаль солдатские и стрелецкие полковники. По правую и по левую руку, от Красного крыльца до самого собора, стояли ряды стрельцов. По прибытии во храм царей начали им петь многолетие. Они приложились к иконам, Спасовой ризе и мощам, и патриарх благословил их. Потом государи и патриарх сели на места свои. Глубокая тишина воцарилась в храме. Государи, встав вместе с патриархом, сказали ему, что они желают быть венчаны на царство по примеру предков их и по преданию святой восточной церкви. Патриарх спросил: как веруете и исповедуете Отца и Сына и Святаго Духа? Государи сказали в ответ Символ веры. После того патриарх начал речь. Вся кровь кипела во мне, когда я слушал исполненные лести и коварства слова этого хищного волка!
– Как, князь, ты называешь святейшего патриарха?
– Хищным волком. Когда я обращу тебя на истинный путь, и ты так же станешь называть его.
Глаза Хованского заблистали. Сложив двуперстное знамение, он поднял руку и сказал с жаром:
– Клянусь, что я изгоню этого волка из стада. Благословение его недействительно: цари в другой раз должны будут венчаться и получить истинное благословение от рук чистых и праведных. В соборе я с трудом скрывал мое негодование; я готов был пред алтарем заколоть этого лжеучителя и ученика антихристова!
Хованский начал ходить взад и вперед по комнате большими шагами. Наконец, успокоившись, спросил Бурмистрова, рассказывать ли ему конец венчания, и, по просьбе его о том, продолжал:
– После речи хищного волка царей облекли в царские одежды. С налоев, стоявших на амвоне, принесли два животворящие креста патриарху: он благословил ими государей. Потом подали ему на золотых блюдах бармы и царские венцы: он возложил их на царей, вручил им скипетры и державы и посадил их на царском месте. Запели им многолетие. Патриарх, митрополиты, архиепископы, епископы и весь собор лжеучителей встали с мест своих, поклонились и поздравили государей. Затем бояре и все, бывшие в церкви, их поздравляли, а хищный волк сказал им поучение. С того поучения есть у меня список. Я прочту его тебе; слушай: «Имейте страх Божий в сердцах и сохраните веру нашу истинную чисту, непоколебиму; любите правду и милость и суд правый; будьте ко всем приступны и милостивы и приветны. От Бога дана вам бысть держава и сила от Вышнего, вас бо Господь Бог в себе место избра на земли, и на престол посади; милость и живот положи у нас. Едина добродетель от стяжания бессмертная суть. Языка льстива и слуха суетна не приемлите цари, ниже оболгателя слушайте, ни злым человеком веры емлите, но рассуждайте все по Бозе в правду. Подобает мудрым последовати, на них же воистину, яко на престоле, Бог почивает. Не тако красная мира вся, яко же добродетель красит царей. Шмате и сами Царя, иже есть на небесех. Аще бо Он всеми печется, сице потребно есть и вам, царем, ничто ж презирати, и аще хощете милостива к себе имети Небесного Царя, милостивы будите и вы ко всем, да и зде добре и благо поживете и да наследники будете небесного царствия. И тогда приимите неувядаемые славы венцы, и против своих царских подвигов и трудов приимите от Бога мзду сторицею». Потом началась литургия, в продолжение которой цари стояли на древнем царском месте, находящемся в правой стороне собора. От этого места к царским вратам постлали алый, бархатный ковер, шитый золотом. Цари приблизились к вратам. Наследник антихриста вышел из алтаря. Митрополит принес на золотом блюде, в хрустальном драгом сосуде святое миро. Цари, приложась к Спасову образу, написанному греческим царем Эммануилом, к иконе Владимирской Божией Матери, написанной святым Евангелистом Лукою, и к иконе Успения Богородицы, остановились пред царскими вратами, сняли венцы и отдали их боярам, со скипетрами и державами. Помазав царей миром, патриарх велел двум ризничим и двум диаконам ввести их в алтарь чрез царские врата и подал им с дискоса часть животворящего тела и потир с кровию Христовой: государи, причастившись, вышли из алтаря. Потом патриарх подал им часть антидора; цари надели венцы, взяли скипетры и стали на своем месте. По окончании литургии все поздравляли царей с помазанием миром и с причащением Святых Тайн, а они пригласили на сегодняшний день патриарха и весь собор лжеучителей, также бояр, окольничих и думных дворян, к своему царскому столу. Когда цари в венцах и бармах вышли из собора, сибирские царевичи Григорий и Василий Алексеевичи осыпали их золотыми монетами. Народ, в бесчисленном множестве собравшийся на площади, приветствовал государей продолжительными радостными восклицаниями. Государи по постланному красному сукну пошли к церкви Архангела Михаила, целовали там святые иконы, мощи святого царевича Димитрия, гробницы деда, их государей, родителя и брата, и прочие царские гробницы. Когда они вышли из церкви на паперть, сибирские царевичи снова осыпали их золотом. Потом, приложась к иконам в церкви Благовещения Пречистыя Богородицы, они были еще осыпаны золотом трижды, по выходе из храма теми же царевичами. Оттуда возвратились они чрез Постельное крыльцо в свои царские палаты. Нечего сказать, празднество было славное! Хлопот было много, да жаль, что все понапрасну: царям надобно будет непременно перевенчаться. А это венчанье не в венчанье! Никон был антихрист, а Иоаким его наследник. Я читал тебе поучение этого богоотступника. Слова его исполнены лести и коварства! Так ли говорят и пишут истинные сыны Церкви, которые держатся древнего благочестия? Прочитал ли ты книгу, которую я тебе прислал?
– Еще не всю.
– Дай-ка мне сюда книгу. Разверни любую страницу: сейчас видно, что писали люди не антихристу Никону и не наследнику его, Иоакиму, чета! Прочтем, например, хоть это; слушай: «Священный отец, священнопротопоп Логин Муромский, великий во страдании, во оно же время Никонова новозаконения, такоже исполнися великия ревности по благочестии, учаше убо всюду народы, еже стояти в древнем благочестии твердо и непоколебимо, нового же Никонова нововнесения никакоже приимаше. Сего ради Никон, услышав ревность того, послав воины по блаженного отца, повеле того бесчестно взяти, и тому приведенну во время литургии в соборную церковь, Никону ту сушу, и царю на своем царском месте; тогда священный Логин к вопросам Никоновым с ревностию отвешаваше. Сими изрядными и ревности исполненными глаголы предивного Логина Никон уязвися, обуснев яростию, и весь изменися, ни святого устыдевся, остриже его и не токмо се, но и одежду с него сняти повеле, не токмо едину, но и вторую, и во единой срачице остави его. Благоревностный же Логин начат Никона обличати, порицая того деяния и начинания, ими же смущаше колебая колико российские народы, и распоясався, снем с себе срачицу, верже чрез праг олтарный, Никону глаголя: отъял ecu одежды моя верхния, ругая мя, се и срачицу отдаю ти; не боюся бесчестия, наг изыдох из чрева матере моея, наг и в землю возвращуся. Оттоле наипаче Никон возгоревся гневом, повеле страдальца Логина в железа тяжкая вложити и тако скована ругательно влачити, и метлами бити даже до Богоявленского монастыря; тако того влекоша биюще и ругающеся во ужасный позор всем зрящим, и привлекше священного мужа несвященнии во оной монастырь, еже за торгом, во едину нага затвориша, ни единого человеколюбия показаша, но и воины Никон пристави, еже твердо и неослабно стрещи его, дабы от человек или знаемых никто же посетил его. И понеже страдалец от всех оставлен и презрен бысть, и знаемых страха ради Никона мучителя, и наг в затворении благодарно терпяше; что же творит всесильный и всемогий Бог? Благодатию своею того согревает, во оную нощь невидимо страдальцу посылает одежду теплую и шапку на главу его, да от священного Давида священное исполнится слово: сохранит Господь вся любящия Его. Оно внезапное удивление возвестиша Никону стрегущии. Никон же никако умилися, но разгневася рече: знаю аз оны пустосвяты, и повеле шапку с него сняти, а одежду тому оставити…» Такие ли чудеса найдешь ты в этой драгоценной книге! Священноиерею Лазарю за проповедание древнего благочестия отрезали язык и отрубили руку. У него вырос другой язык, и он начал проповедовать собравшемуся на площади народу древнее благочестие. Ему и этот язык нечестивцы отрубили; но что ж? Лазарь и без языка начал говорить и обличать Никоново новопредание, а отрубленная рука сложила двуперстное знамение, благословила народ и приросла к плечу. Через два года вырос у него и язык, велик и доброглаголив, в котором он, впрочем, не имел большой нужды, потому что и без языка явственно говорил. И это чудо не с одним Лазарем было, а случилось еще с диаконом Федором, со старцем Епифанием, всекрасною розою благодатного сада, да с дьяконом Стефаном, по прозванию Черным. Все они сосланы были в острог Пустоозерский, близ Ледовитого моря-окияна и полуношных стран лежащий, и там скончались. Что ты на это скажешь? Нельзя без сердечного умиления читать этого сокровища!
Хованский с благоговением поцеловал книгу, перевернул несколько листов и сказал:
– Где, ни открой, везде найдешь премудрые и душеспасительные поучения. Послушай вот это, например: «Многострадальный Иоанн от Великих Лук, от чина купеческого, великую ревность о древнем благочестии показа и множество народа научи православной вере и утверди. В Иове же граде научи некоего купца велъми славна и богата. Сего ради пройде слава и к самому епарху в царствующий град и самодержавному монарху. Оклеветан же бысть от некоего болярина ко царю, яко держится древнего благочестия и отвращает народы, еже к церкви Божией не приходити и нового учения не слушати. Посылает царь гонцы по Иоанна и ят бывает и к судии градскому представиша его. Судия же невероваше, зане возрастом бе Иоанн мал и худозрачен, и возопив гласом велиим: о каковая последняя худость, яко же человеком звати недостойна, таковое и толь великое трясение и ужас людям от твари, и толикия народы прельсти. Отвещав же Иоанн к судии, глаголя: высокоблагородный воевода, не дивися моему малому возрасту и худости, но паче прослави всесильного Бога; ибо и в вашем судищном состоянии таковое нечто показуется мало возрастом и худозрачно. Да веси, о воевода! Ты убо аще и главнейший показуешься судия, и всего градского исправления главнейший епарх, но возрастом мал бе, и видением худовиден, еще же единым оком вреден. Удивившеся воевода дивному его ответу, преложися на кротость и повеле убо блаженного вести во узилище, дондеже от царствующего града весть приимет». Однако я устал уже читать, да и спать хочется; дочитай сам это житие многострадального Иоанна. До свидания!
Хованский вышел, а Бурмистров начал размышлять о странном положении, в которое судьба его поставила.
II
Настало третье июля, день, назначенный для свадьбы Василья. В мрачной задумчивости сидел он, облокотясь на стол и устремив взор, выражавший безнадежную горесть, на кольцо, которое Наталья ему подарила. Стук замка у дверей прервал его мучительные размышления. Вошел Хованский.
– Сын мой! – сказал он. – Тебя желает видеть учитель и глава наш, священноиерей Никита. Я говорил ему о тебе, и он, начав пророчествовать, сказал, что ты скоро обратишься от дел тьмы на путь правды и будешь ревностным поборником древнего благочестия. Иди за мною!
Удивленный Бурмистров последовал за Хованским. Они дошли до другого конца чердака и спустились по узкой и крутой лестнице в слабо освещенный одним окном подвал, в котором стояло множество бочек. С трудом пробравшись между бочками, приблизились они к деревянной стене. Хованский три раза топнул ногою, и посередине стены отворилась потаенная дверь. Князь ввел Бурмистрова в довольно обширную комнату. Окон в ней не было. Горевшая в углу перед образами лампада освещала каменный свод, налой, поставленный у восточной стены горницы, и устроенные около прочих стен деревянные скамьи. Человек среднего роста, с бледным лицом и с длинною бородою, благословил вошедших и, обратясь к образам, начал молиться в землю. Бурмистров рассмотрел на нем священническую рясу. Это был Никита. После нескольких земных поклонов он взял за руку Бурмистрова, подвел его к лампаде и, устремив на него быстрый взгляд, спросил:
– Как зовут тебя, заблудшая овца, ищущая спасения?
Бурмистров, не зная, сказал ли Хованский Никите его настоящее имя, посмотрел в недоумении на князя.
– Я говорил уже тебе, отец Никита, – подхватил Хованский, – что его имя должно остаться в тайне до тех пор, пока я не успею обратить его.
– В тайне? У кого отверзты духовные очи, для того не может быть ничего тайного. Его зовут Василий Бурмистров! Не хорошо, чадо Иоанн! Зачем хотел ты передо мною лукавить? Вижу, что ты еще ослеплен земными помыслами! Как мог ты думать, что возможно скрыть что-нибудь пред мысленными очами? Выйди вон и слезами покаяния омой твое прегрешение.
Хованский смутился, хотел что-то сказать в оправдание; но Никита закричал грозным голосом:
– Горе непокоряющемуся грешнику!
Князь, закрыв лицо руками, вышел, и Никита запер за ним дверь.
– Если я не ошибаюсь, – сказал Бурмистров, – я видел тебя однажды в доме покойного сотника Семена Алексеева.
– Я вовсе не знал Алексеева и никогда в его доме не бывал. Но оставим это. Прочитал ли ты книгу, которую тебе князь доставил?
– Прочитал.
– Прояснились ли твои очи, ослепленные силою вражиею; сверг ли ты с себя иго антихристово и обратился ли к свету древнего благочестия?
– Я еще более убедился в истине моего верования и от искреннего сердца пожалел, что между православными христианами вкрались расколы.
– Мы одни можем назваться православными христианами, и не тебе, оскверненному печатию антихриста, судить нас. В нас обитает свет истинной веры, а вы во тьме бродите и служите врагу человеческого рода.
– Истинная вера познается из дел. Исполняете ли вы две главные заповеди: любить Бога и ближнего? Мы ближние ваши, а вы ненавидите нас, как врагов; мы ищем соединения с вами, а вы от нас отдаляетесь и производите там раздор, где должны быть одна любовь и братское согласие.
– Ты говоришь по наущению бесовскому и не можешь говорить иначе, потому что служишь еще князю тьмы. Но я знаю, что ты скоро войдешь в благодатный сад древнего благочестия.
– Почему ты так думаешь?
– Я знаю прошедшее, разумею настоящее и прозираю в будущее. Слушай, сын нечестия: ты стоишь на распутии; две дороги пред тобой: одна ведет в лес, где лежит секира и ползают гробовые черви; другая – в вертоград, где есть работа. Ты пойдешь по последней.
– Из слов твоих я вижу, что князь открыл тебе мое положение. Будь уверен, что я не отделюсь от церкви православной и не изменю данной ей клятве, хотя бы мне стоило это жизни.
Никита, нахмурив брови, подошел к налою, взял с него крест и подошел к Бурмистрову.
– Скоро прейдет тьма и воссияет свет; хищный волк изгонится из стада! Сын нечестия! клянись быть с нами, целуй крест: он спасет тебя от секиры, и ты в вертограде найдешь убежище!
Бурмистров поцеловал крест и сказал:
– Повторяю клятву жить и умереть сыном церкви православной!
– Горе, горе тебе! – закричал ужасным голосом Никита, отскочив от Бурмистрова. – Да воскреснет Бог и расточатся враги Его! Сокройся с глаз моих, беги к секире; черви ожидают тебя!
Положив крест на налой, изувер подошел к двери и, отворив ее, позвал Хованского.
Князь вошел с смиренным видом.
– Нехорошо, чадо Иоанн! – возгласил Никита. – Ты хвалился, что приблизил этого нечестивца к вертограду древнего благочестия, и подал мне надежду, что в нем обретем мы делателя; но он не хочет исторгнуться из сетей диавольских.
– Ты сам пророчествовал, отец Никита, что он будет нашим пособником, исцелит от слепоты весь Сухаревский полк, поможет нам изгнать хищного волка со всем собором лжеучителей и воздвигнуть столп древнего благочестия.
– Да, я пророчествовал, и сказанное мною сбудется.
– Никогда! – возразил Бурмистров.
– Сомкни уста твои, нечестивец! Чадо Иоанн! вели точить секиру: секира обратит грешника.
– Не думаешь ли ты устрашить меня смертью? – сказал Бурмистров. – Князь! вели сегодня же казнить меня; пусть смерть моя обличит этого лжепророка! Поклянись мне пред этим крестом, что ты тогда отвергнешь советы этого возмутителя и врага православной церкви, познаешь свое заблуждение, оставишь свои замыслы и удержишь стрельцов от новых неистовств, поклянись, – и тотчас же веди меня на казнь.
– Умолкни, сын Сатаны! – закричал в бешенстве Никита. – Не совращай с пути спасения избранных! Ты не умрешь, и предреченное мною сбудется.
– Ради бога, князь, не медли, произнеси клятву, и я с радостию умру для защиты православной церкви от врагов ее и для спасения святой родины от новых бедствий.
– Не будет тебе смерти, змей-прельститель! Чадо Иоанн, внимай и разумей: пророчество мое сбудется!.. Я слышу глас с неба!.. Завтра ополчатся все воины и народ за древнее благочестие; завтра Красная площадь подвигнется, яко море! Завтра спадет слепота с очей учеников антихриста и процветет древнее благочестие, аки кедр ливанский, и низвергнется в преисподнюю хищный волк и весь собор лжеучителей. Возрадуйся, чадо Иоанн, яко слава твоего подвига распространится от моря до моря и от рек до конца вселенныя! Завтра на востоке взойдет солнце истины, и ты принесешь чрез три дня кровную жертву благодарения; не тельца упитанного, а коснеющего грешника, противляющегося твоему благому подвигу; и грешник, добыча адова, поможет тако воздвигнуть столп веры старой и истинной, – да сбудется пророчество! И секира не коснется до того дня главы змея-прельстителя! Шествуй, чадо Иоанн, на подвиг! Сгинь, змей-прельститель!
Сказав это с величайшим напряжением, Никита упал и начал валяться по полу с страшными телодвижениями.
Хованский, крестясь, вышел с Бурмистровым и повел его в тюрьму. Взяв от него книгу, которою думал его обратить, князь сказал гневно, запирая дверь:
– Завтра восторжествует древнее благочестие, и ты чрез три дня принесен будешь в благодарственную жертву. Готовься к смерти!
Никита по уходе Хованского встал с пола и пошел на чердак в намерении спуститься оттуда по другой лестнице на двор, потому что выход из подвала заложен был кирпичами. На чердаке встретился с ним Хованский.
– Куда ты, отец Никита?
– Иду на подвиг, за Яузу, в слободу Титова полка. Оттуда пойду к православным воинам во все другие полки и велю, чтобы завтра утром все приходили на Красную площадь… Ты мне давеча говорил, что ты был сегодня у хищного волка в Крестовой палате. Что он сказал тебе?
– Я, по твоему приказу, говорил, что государи велели ему выйти на лобное место или пред Успенским собором на площадь, для словопрения о вере; но он, как видно, по наущению лукавого, уразумел, что мы хотим его камением побить, и отвечал, что без государей на словопрение не пойдет.
– Не пойдет, так вытащим! Князь тьмы не исхитит его из рук наших. Поспешу за Яузу. Прощай!
– Отпусти мне, окаянному, сегодняшние прегрешения мои пред тобою!
С этими словами князь, сложив на грудь крестообразно руки, закрыл глаза и смиренно наклонился пред Никитою.
– Отпускаю и разрешаю! – сказал Никита, благословив князя.
Хованский поцеловал у него руку и, пожелав ему успеха в подвиге, проводил его до ворот.
– А мне приходить завтра на площадь? – спросил Хованский.
– Нет! С солнечного восхода начни молиться, да победим врагов наших, и пребудь в молитве и посте до тех пор, пока я не возвещу тебе победы.
Сказав это, Никита надвинул на лицо шапку и вышел за ворота, а князь возвратился в свои комнаты.
III
На другой день, еще до солнечного восхода, Никита с ревностнейшими сообщниками своими явился на Красной площади. Посредине ее поставили сороковую бочку, покрыли коврами и сбоку приделали небольшую лестницу с перилами. Дневные дела наших предков начинались не так поздно, как в нынешнее время: с восходом солнца народ уже появлялся на улицах. Вскоре около воздвигнутой кафедры собралась толпа любопытных. Отряды стрельцов, шедших без всякого порядка, начали один за другим появляться, и вскоре вся площадь покрылась народом.
Никита взошел на кафедру, поднял руки к небу и долго стоял в этом положении.
Глухой говор народа раздавался, как шум отдаленного моря. Все смотрели с любопытством и страхом на необыкновенное явление.
– Здравствуй, Андрей Петрович! – сказал шепотом Лаптев, увидев брата Натальи, который близ него стоял с своими академическими товарищами.
– А, и ты здесь, Андрей Матвеевич!
– Шел было к заутрене, да остановился. Видишь, какое здесь чудо!
– А меня с товарищами послал из монастыря отец-блюститель: посмотреть, что здесь делается, и ему донести. Сам-то, видишь, страшится сюда идти: ему монастырский служка насказал невесть что. Справедливо сказано, что fama crescit eundo.
– Что, что такое? Фома кряхтит в будни? Ну, что ж, Андрей Петрович! Это еще не беда, иной, горемычный, кряхтит и в праздники. Да что это за Фома?
– Не то, Андрей Матвеевич! Fama crescit eundo значит по-русски: молва растет, шествуя.
– Вот что! разумею!.. Да скажи, пожалуйста, кукла там аль живой человек стоит?
– Какая кукла! Это бывший суздальский поп Никита. Он затеял раскол, потом образумился, а нынче, видно, опять принялся за старое. Его многие называют: Пустосвят. Езоп…
Андрей, забывши басню, которую хотел рассказать, остановился.
– Пустосвят-Езоп? Первое слово я понимаю, – сказал Лаптев, – а второе-то что значит, еретик, что ли?
– Не то, Андрей Матвеевич! Езоп был греческий баснописец.
– Греческий иконописец? Разумею! Смотри-ка, смотри, Андрей Петрович, Никита креститься начал, видно, проповедь сказать хочет. Подойдем поближе, продеремся как-нибудь. Этакая давка, словно за заутреней в Светлое воскресенье!
На площади водворилось глубокое молчание. Никита, поклонясь на все четыре стороны, начал говорить следующее:
– Священнопротопоп Аввакум многотерпеливый, великий учитель наш, ограда древнего благочестия и обличитель Никонова новозаконения, не ял в Великий пост четыредесять дней и видел чудное видение: руки его, ноги, зубы и весь он распространился по всему небеси, и вместил Бог в него небо, и землю, и всю тварь. И, познав тако все сущее, исполнися разум его премудрости. И написа Аввакум дивную книгу и нарече ю Евангелие Вечное; не им, но перстом Божиим писано. Немнозии избрании из сея книжицы познаша истинный путь спасения, его же хощу возвестити вам, народи православнии. Несть ныне истинный церкве на земли, ни в Руси, ни в Треках. Токмо мы еще держим православную христианскую веру и крестимся двема персты, изобразующе в том божество и человечество Сына Божия. А тремя персты кто крестится, той со антихристом в вечной муце будет, то бо есть печать антихристова. Кто же убо и где есть сей антихрист? Мнозии от неведения писания глаголют быти ему во Иерусалиме. Ты же уверися, глаголет пророк, яко от севера лукавство изыдет. Афанасий Великий возвестил Антиоху, еже быти антихристу в Скифополии; Скифополь же северна страна, то наша Русская земля. Святый Иоанн Златоуст сказует в Риме ему быти. И сие согласно еже зде быти ему, зане святый Селиверст папа римский, егда послан бысть от Бога к Филофею, патриарху Царя-града, на нашу Русскую землю благочестия ради, исповедал светлую Россию третиим Римом, а Греческое царство вторый Рим именуется в писаниях. Святый Кирилл глаголет о антихристе, яко ни от царей, ни от рода царска будет; преподобный же Петр Дамаскин сказует о нем же, яко чернец иматъ восстати в северной стране, и всех еретиков ереси подымет. И се согласно зело нынешнему времени. Кирилл святый пишет, яко антихрист церковь древнюю Соломонову с иным богомолием, прелести ради, покусится создати, совершенно же совершити не возможет. И писано о нем, яко льстец во всем хощет быти равен Христу. Кто же построил Иерусалим в северной стране, и реку Истру Иорданом переименовал, и церковь такову, какова во Иерусалиме, построил, и около своего льстивого Иерусалима селам и деревням имена новыя надавал: Назарет, Вифлеем и прочая? У кого есть новая Галилейская пустыня? Кто и горам имена новыя дал, и едину из оных Голгофою наименовал? Кто чернецов молодых, постригая, именовал херувимами и серафимами? Имеяй ум да разумеет прелесть Никона антихриста и сосуда сатанинского. Аще не явственен еще льстец, то скажу свидетельство о нем, да на том поставите ум свой, яко на камени крепком. Число зверино явственно исполнися в тот год, егда пагубник Никон свои еретические служебники выдал, а святые прежние служебники, по которым отцы наши угодили Богу, повелел вон из церкви изнести. Блюдитеся, православнии! посещати конские стоялища, еже церквами называют сыны антихристовы. Блюдитеся слушати те льстивые служебники, да не погубите душ ваших. Грядите в Кремль! Воздвигните брань за веру истинную, за древнее благочестие, да изгоним из стада хищного волка, наследника антихристова, с сонмом лжеучителей, и да восставим церковь Божию!
– Восставим церковь Божию! – закричали тысячи голосов. – Врет Пустосвят Никита, хочет нас морочить! Бес в нем сидит! – кричали другие. Вся площадь взволновалась. Никита сошел с кафедры, вынул из-под рясы крест и, подняв его вверх, пошел к Спасским воротам. Более семи тысяч стрельцов и бесчисленное множество людей разного звания, как поток лавы, устремились за Никитою.
Лаптев, видя опасность, угрожающую церкви православной, заплакал. Множество народа, не увлеченного проповедью изувера, осталось на площади. Иной плакал, подобно Лаптеву, другой проклинал Пустосвята.
– О чем плачешь, Андрей Матвеевич? – спросил Борисов, приблизясь к Лаптеву.
– Как не плакать, Иван Борисович! – отвечал печальным голосом Лаптев, отирая рукавом слезы. – Вот до каких времен мы дожили! Еретик не велит в церкви Божии ходить, грозит святейшего патриарха прогнать и навязывает всем православным свою проклятую ересь. Того и гляди, что Сатана ему поможет! Посмотри-ка, сколько за ним народу пошло; и стрельцы с ним заодно.
– Не все же стрельцы, Андрей Матвеевич; тысяч пять не верят еретику, остались в слободах и не хотят в это дело мешаться. Из нашего полка человек пятьдесят дались в обман. Если б Василий Петрович был здесь, и того бы не было. Вчера, перед полуночью, приходил к нам в полк этот проклятый Никита, наговорил с три короба; думал, что всех наших обратит в свою поганую ересь. Да не тут-то было. В других полках ему более было удачи: Титов на его стороне, более половины Стремянного, Тарбеев также почти весь… да что тут считать! Горе берет! Сам ты знаешь, Андрей Матвеевич, что глупых больше на свете, нежели умных; дураков-то не сеют, а сами родятся; не диво, что его сторона сильнее. Я было подговаривал наших молодцов схватить проклятого Пустосвята, да и стащить на Патриарший двор. Побоялись других полков. Жаль, право, что Василья Петровича здесь нет: он бы, верно, вывел этого еретика на свежую воду.
– Да куда девался Василий Петрович? – спросил Лаптев. – Вы оба словно на дно канули; я уж с вами с месяц не видался. Да вот и Андрей Петрович! Бог ему судья – совсем забыл меня!
– Василий Петрович, – шепнул Борисов Лаптеву на ухо, – приказал тебе сказать, что он получил отставку и тайком уехал в деревню своей тетки. Только, ради бога, не говори об этом Варваре Ивановне: неравно дойдет как-нибудь до Милославского – беда!
– Не бось, никому не скажу! Слава богу, что он успел туда убраться. Я чай, поживает себе припеваючи.
– Да, слава богу! А я с полком нашим через неделю пойду в Воронеж.
– Как так?
– Царевна Софья Алексеевна приказала.
– Жаль, жаль, Иван Борисович! Экое, слышь ты, горе! Этак совсем без приятелей останешься, не с кем будет и слова перемолвить!
– И мне идти в Воронеж-то больно не хочется. По крайней мере, я рад, что мой благодетель, Василий Петрович, поживает в добром месте.
Если бы предоставили нам на выбор какую-нибудь радость или печаль, то всякой, без сомнения, избрал бы первую. Но бывают случаи, в которых лучше избирать последнюю. Что лучше было, например, для двух друзей Бурмистрова: радоваться ли, воображая, что он в безопасности, или печалиться, зная, что жизнь его висит на волоске? Конечно, они согласились бы на последнее, если б от них зависело избрать то или другое; потому что и горькая истина предпочтительнее приятного заблуждения. Итак, почтенные читатели, будем всегда поборниками истины и врагами заблуждения, подобно Андрею, который во время разговора Лаптева с Борисовым протеснился к порожней кафедре и взошел на нее с намерением сказать обличительную речь против Никиты. Его ревность к этому подвигу, без сомнения, удвоилась бы, если б он знал, что, мешая успеху Никиты, он спасает жизнь Бурмистрова.
Увидев на кафедре новое лицо, окружавшая ее толпа замолчала. Ободренный тем, Андрей, избрав за образец речь Цицерона против Каталины, которую знал наизусть, принял величественное положение, приличное оратору. Никита в это время приблизился уже к Спасским воротам и с сообщниками своими стучался в них, требуя с криком, чтобы его впустили в Кремль. Андрей, указывая на него, сказал:
– Доколе будешь, Никита Пустосвят, употреблять во зло терпение наше? (– Пустосвят? Ах ты, собака! – заворчало несколько стрельцов Титова полка, стоявших около кафедры. Дай срок: что он еще скажет? Проучим его!) Долго ли скрывать станешь от нас сие твое бешенство? До чего похваляться будешь необузданною твоею продерзостию? Или не возмущает тебя защищение горы Палатинской… то есть Кремля? (Оратор сбился, забывший, что он говорит собственную речь без приготовления, а не повторяет наизусть Цицеронову.) Или не возмущает тебя ни стража около града, ни страх народный, ни стечение всех добрых людей, ни взоры, ни лица собравшихся здесь сен… православных христиан? (Он чуть было не сказал «сенаторов», но, приметив, что около кафедры стоят большею частию мужики, нашелся и счастливо избежал неуместного выражения.) Или ты не чувствуешь, что твои советы явны? Или ты не видишь, что уже все сии сановитые мужи (описав рукою полукружие, он указал на мужиков) только от одной умеренности удерживают свои совести… яснее сказать, руки, и не налагают их на тебя? Кого ты из нас чаешь, кто бы не знал, что ты нынешнею и прошлою ночью делал, где был, каких людей созвал и какие имел советы? (В этом месте оратор последовал в точности Цицерону, не зная, впрочем, откуда взялся на площади Никита. Стрельцы начали шептаться между собою: – Да видно, этот краснобай – лазутчик! Как узнал он, что отец Никита в слободе у нас по ночам скрывался и с нашими старшими советовался? Убьем его!) Чего ожидаешь ты еще, Никита Пустосвят, когда уже ночь злобных твоих сборов покрыть не может, когда уже все ясно и наружу вышло? Перемени свои мысли, поверь мне! Позабудь… о твоей ереси: со всех сторон ты пойман; все твои предприятия яснее полуденного света. (В это время Никита и несколько стрельцов толстым чурбаном старались вышибить Спасские ворота.) Что ты ни делаешь, что ни предприемлешь, что ни замышляешь, – то все я не токмо слышу, но ясно вижу и почти руками осязаю. Вспомни прошедшую ночь, то уразумеешь, что я тщательнее бодрствую для спасения… церкви православной, нежели ты для погубления оной. Здесь, здесь между нами, господа… православные христиане, в сем преименитом и святейшем всего земного круга совете, есть такие люди, которые думают погубить меня и всех нас и, следовательно, всю вселенную. (– Aгa, догадался! – заворчали стрельцы. – Вот мы тебя!) В таких обстоятельствах, Никита Пустосвят, выйди из города: ворота отворены! (Стрельцы оглянулись на Спасские ворота, но увидели, что их еще не выломили.) Выведи с собою всех своих сообщников; очисти город. От великого меня избавишь страха, коль скоро между мною и тобою стена будет! С нами быть тебе больше невозможно. Не снесу, не стерплю, не попущу!
Лаптев, приметив, что стрельцы поднимают каменья и собираются около кафедры, уговорил Борисова и товарищей Андрея стащить оратора и избавить его от угрожающей опасности.
Кончив введение речи, заимствованное из Цицерона, Андрей продолжал:
– Ты говорил, Никита Пустосвят, что протопоп Аввакум ничего не ел четырнадцать дней, распространился по всему небу и вместил в себя всю вселенную, – о верх нелепости! Не говоря уже о том, что без всякой пищи и четырнадцать часов пробыть довольно трудно, исследуем вкратце: может ли поместиться целая вселенная в утробе человеческой? (Смех и громкое одобрение. Сердце оратора забилось от радости.) Может ли…
В это время Борисов и два товарища Андрея схватили его и потащили долой с кафедры.
– Что это значит? Пусти, пусти меня, ради бога, Иван Борисович, дай кончить речь! – кричал Андрей во все горло. – Послушай, Петрушка, я тебя живого не оставлю! Видно, мало я тебя поколотил вчера перед ужином. Да что вы на меня напали, белены, что ли, объелись? Пустите! Куда вы меня тащите? Сенька, мошенник, совсем воротник оторвал, я с тебя твой новый кафтан сдеру!
Несмотря ни на просьбы, ни на угрозы оратора, его стащили с кафедры. Стрельцы, думая, что Борисов и товарищи Андрея хотят поколотить его, просились к ним на помощь, а стоявшие около кафедры мужики кинулись отнимать его у Борисова, чтобы ввести опять в торжестве на бочку для окончания речи. Неизвестно, чем бы кончилось все это; но, к счастию, растворились Спасские ворота, и стрельцы бросились в Кремль, оставив поле сражения за мужиками, защищавшими оратора.
Таким образом, роковая речь Цицерона, поставившая Андрея в Ласточкином Гнезде в неприятное и смешное положение, на Красной площади чуть не навлекла ему побой. Не понимая, куда и зачем тащили его в одну сторону Борисов с товарищами, в другую мужики, а в третью стрельцы, он дивился действию своего красноречия и думал, что его постигнет участь Орфея, растерзанного вакханками. Надвинув шапку на глаза, в величайшей досаде пошел он скорым шагом в Заиконоспасский монастырь. Между тем Никита, сопровождаемый бесчисленным множеством народа, вошел в Кремль и приблизился к царским палатам. Боярин Милославский вышел на Постельное крыльцо и от имени царевны Софии Алексеевны спросил предводителя толпы, Никиту, чего он требует.
– Народ московский требует, чтобы восставлен был столп древнего благочестия и чтобы на площадь пред конским стоялищем, которое вы именуете Успенским собором, вышел хищный волк и весь сонм лжеучителей для прения с нами о вере.
– Я сейчас донесу о вашем требовании государям, – сказал Милославский, – и объявлю вам волю их.
Боярин вошел во дворец и, опять явясь на Постельном крыльце, сказал:
– Цари повелели прошение ваше рассмотреть патриарху, он, верно, преклонится ко всенародному молению. А для вас, стрельцы, царевна Софья Алексеевна приказала отпереть царские погреба в награду за ваше всегдашнее усердие к ней и за ревность к вере православной. Она просит вас, чтоб вы в это дело не мешались. Положитесь на ее милость и правосудие. Если бы патриарх и решил это дело неправильно, то на нем от Бога взыщется, а не на вас.
Сказав это, Милославский удалился в покои дворца.
– Здравия и многия лета царевне Софье Алексеевне! – закричали стрельцы всех полков, кроме Титова. – К погребам, ребята!
Никита, видя, что воздвигаемый им столп древнего благочестия, подмытый вином, сильно пошатнулся и что ряды его благочестивого воинства приметно редеют, закричал грозным голосом:
– Грядите, грядите, нечестивцы, из светлого вертограда во тьму погребов, на дно адово! Упивайтесь вином нечестия! Мы и без вас низвергнем в преисподнюю хищного волка!
С этими словами пошел он из Кремля, и вся толпа двинулась за ним.
IV
Между тем Хованский, исполняя приказание пребыть в посте и молитве до возвещения победы, с солнечного восхода молился в своей рабочей горнице не столько об успехе древнего благочестия, сколько о скорейшем прибытии Никиты, потому что давно прошел уже полдень, и запах жареных куриц, поданных на стол, проникнув из столовой в рабочую горницу, сильно соблазнял благочестивого князя. Сын его, князь Андрей, сидел в молчании на скамье, у окошка.
– Взгляни, Андрюша, – сказал он наконец сыну, кладя земной поклон, – нейдет ли отец Никита; да вели куриц-то в печь поставить; я думаю, совсем простыли.
– Отца Никиты еще не видно, – отвечал князь Андрей, растворив окно и посмотрев на улицу.
– И подаждь ему на хищного волка победу и одоление! – прошептал старик Хованский с глубоким вздохом, продолжая кланяться в землю. – Да скажи, чтоб Фомка не в самый жар куриц поставил; пожалуй, перегорят!.. Да прейдет царство антихриста, да воссияет истинная церковь, и да посрамятся и низвергнутся в преисподнюю все враги ее!.. Андрюша, эй! Андрюша! скажи дворецкому, чтоб приготовил для отца Никиты кружку настойки, кружку французского вина да кувшин пива.
Молодой князь вышел и, вскоре возвратясь, сказал:
– Пришел отец Никита.
– Пришел! – воскликнул Хованский, вскочив с пола и не кончив земного поклона. – Вели скорее подавать на стол! Где же отец Никита?
– Он здесь, в столовой.
Старик Хованский выбежал из рабочей горницы в столовую и вдруг остановился, увидев мрачное и гневное лицо Никиты.
– Так-то, чадо Иоанн, исполняешь ты веления свыше! Не дождавшись моего возвращения и благовестия, ты уже перестал молиться.
– Что ты, отец Никита! Я с самого рассвета молился и до сих пор пребыл в посте, хотя уже давно пора обедать. Спроси Андрюши, если мне не веришь.
– Ты должен был молиться и ждать, пока я не подойду к тебе и не возвещу победы. Но ты сам поспешил ко мне навстречу и нарушил веление свыше. Ты виноват, что пророчество не исполнилось и древнее благочестие не одержало еще победы; ибо, по маловерию твоему, ослабел в молитве.
Хованский не отвечал ни слова; совесть его сильно смутилась от мысли, что Никита, и за глаза видя глубину его души, узнал, что ею несколько раз овладевали во время молитвы досада, нетерпение и помыслы о земном, то есть о жареных курицах. Никита же, видя смущение князя, тайно радовался, что ему удалось неисполнение своего пророчества приписать вине другого.
Все трое в молчании сели за стол. По мере уменьшения жидкостей в кружках, приготовленных для отца Никиты, лицо его прояснялось и морщины гневного чела разглаживались, а по мере уменьшения морщин слабели в душе Хованского угрызения совести. Таким образом, к концу стола опустевшие кружки совершенно успокоили совесть Хованского, тем более что он и сам, следуя примеру своего учителя, осушил кружки две-три веселящей сердце влаги. После обеда Никита пригласил князей удалиться с ним в рабочую горницу. Старик Хованский приказал всем бывшим у стола холопам идти в их избу, кроме длинноносого дворецкого, которому велел стать у двери пред сенями, не сходить ни на шаг с места и никого в столовую не впускать. Когда князья с Никитою вошли в рабочую горницу и заперли за собою дверь, любопытство побудило Савельича приблизиться к ней на цыпочках и приставить ухо к замочной скважине. Все трое говорили очень тихо, однако ж дворецкий успел кое-что расслушать из тайного их разговора.
– Завтра, – говорил Никита, – надобно выманить хищного волка. Это твое дело, чадо Иоанн; а мы припасем каменья. Скажи, что государи указали ему идти на площадь.
– Убить его должно, спору нет, – отвечал старик Хованский, – только как сладить потом с царевной? Не все стрельцы освободились от сетей диавольских, многие заступятся за волка!
– Нет жертвы, которой нельзя было бы принести для древнего благочестия! Потщись, чадо Иоанн, просветить царевну, а если она будет упорствовать, то…
Тут Никита начал говорить так тихо, что Савельич ничего не мог расслышать.
– Кто ж будет тогда царем? – спросил старик Хованский.
– Ты, чадо Иоанн, а я буду патриархом. Тогда процветет во всем русском царстве вера старая и истинная и посрамятся все враги ее. Сын твой говорил мне, что ты королевского рода?
– Это правда: я происхожу от древнего короля литовского Ягелла.
– Будешь и на московском престоле!
– Но неужели и всех царевен надобно будет принести в жертву? – спросил князь Андрей.
– Тебе жаль их! Вижу твои плотские помыслы, – сказал старик Хованский. – Женись на Катерине-то: не помешаем; а прочих разошлем по дальним монастырям. Так ли, отец Никита?
– Внимай, чадо Иоанн, гласу, в глубине сердца моего вещающему: еретические дети Петр и Иоанн, супостатки истинного учения Наталия и София, хищный волк со всем сонмом лжеучителей, совет нечестивых, нарицаемый Думою, градские воеводы и все мощные противники древнего благочестия обрекаются на гибель, в жертву очищения. Восторжествует истинная церковь, и чрез три дня принесется в жертву благодарения нечестивец, дерзнувший усомниться в глаголах духа пророчества, вещавшего и вещающего моими недостойными устами!
Последовало довольно продолжительное молчание.
– А что будет с прочими царевнами? – спросил наконец старик Хованский.
– Не знаю! – отвечал Никита. – Глас, в сердце моем вещавший, умолкнул. Делай с ними что хочешь, чадо Иоанн! Соблазнительницу сына твоего, Екатерину, отдай ему головою, а всех прочих дочерей богоотступного царя и еретика Алексея, друга антихристова, разошли по монастырям.
– А как, отец Никита, быть со стрельцами, которые пребудут во зле и не обратятся на путь истинный? Конечно, все они меня любят, как отца родного, однако ж половина полков еще в сетях диавольских. Можно…
В это время дворецкий, почувствовав охоту чихнуть, большими шагами на цыпочках удалился от двери. Сгорбясь от страха, схватив левою рукою свой длинный нос и удерживая дыхание, он поспешил встать на свое место пред сенями и перекрестился, вздохнув из глубины своих легких, подобно человеку, которого хотели удушить и вдруг помиловали. Сердце его сильно билось. Гладя нос, который был стиснут в испуге слишком неосторожно, дворецкий шептал про себя: «Чтоб тебя волки съели, проклятого; впору нашло на тебя чиханье!» Поуспокоившись, Савельич опять начал поглядывать на дверь рабочей горницы. Прошло более часа. Впечатление испуга постепенно ослабело, и бесенок любопытства, высунув головку из замочной скважины, начал манить дворецкого к двери. Перекрестясь, он стал тихонько к ней приближаться; но благоразумный нос с истинным самоотвержением снова погрозил хозяину обличить его в преступлении, принудил его поспешно возвратиться на свое место и снова был стиснут. Не он первый, не он последний на свете подвергся притеснению за благонамеренное предостережение своего властелина, увлекаемого страстию. Однако ж Савельич вскоре увидел всю несправедливость свою к носу и почувствовал искреннюю к нему благодарность: едва успел он встать перед сенями, как дверь рабочей горницы отворилась, и князья вышли в столовую с Никитою, который, простясь с ними и благословив их, отправился в слободу Титова полка.
– Позови ко мне десятника! – сказал старик Хованский дворецкому.
– Что прикажешь, отец наш? – спросил вошедший десятник.
– Когда пойдешь после смены в слободу, то объяви по всем полкам мой приказ, чтобы вперед присылали ко мне всякий день в дом для стражи не по десяти человек, а по cтy и с сотником. Слышишь ли?
– Слышу, отец наш.
– Да чтобы все были не с одними саблями, но и с ружьями. Пятьдесят человек пусть надевают кафтаны получше; они станут ходить проводниками за моею каретою, когда мне случится со двора ехать. Слышишь ли?
– Слышу, отец наш.
– Еще пошли теперь же стрельца ко всем полковникам, подполковникам и пятисотенным; вели им сказать, что я требую их к себе сегодня вечером, через три часа после солнечного заката. Ну, ступай!
– Про какого нечестивца, – спросил молодой Хованский, – говорил отец Никита?
– Про многих. Ныне истинно благочестивых людей с фонарем поискать.
– Он говорил, что кто-то усомнился в его даре пророчества. Кого он разумел?
– Пятисотенного Бурмистрова, который у меня в тюрьме сидит. Хорошо, что ты мне об нем напомнил. Эй, дворецкий!
– Что приказать изволишь? – сказал дворецкий, отворив дверь из сеней, у которой подслушивал разговор боярина с сыном.
– Есть ли у нас дома секира?
– Валяется их с полдюжины в чулане, да больно тупы, и полена не расколешь!
– Наточи одну поострее. Дня через три мне понадобится.
– Слушаю!
– Приготовь еще телегу, чурбан, столько веревок, чтоб можно было одному человеку руки и ноги связать, и два заступа. Ступай! Да смотри, делай все тихомолком и никому не болтай об этом; не то самому отрублю голову!
– Слушаю!
– А носишь ты еще мед и кушанье с моего стола тому тюремному сидельцу, к которому я посылал с тобою книгу?
– Ношу всякий день, по твоему приказу.
– Вперед не носи, а подавай ему, как и прочим, хлеб да воду. Ну, ступай! Да смотри, если проболтаешься – голову отрублю!.. Пойдем в рабочую горницу, Андрюша, отдохнем немного, мы после обеда еще не спали сегодня. Да надобно с тобой еще кое о чем посоветоваться. Помоги нам, Господи, в нашем благом подвиге!
Вечером собрались в доме Хованского стрелецкие полковники, подполковники и пятисотенные и пробыли у него до глубокой ночи.
V
[127]
На другой день, пятого июля, патриарх Иоаким со всем высшим духовенством и священниками всех московских церквей молился в Успенском соборе о защите православной церкви против отпадших сынов ее и о прекращении мятежа народного.
Между тем Никита и сообщники его, собравшись за Яузою, в слободе Титова полка, пошли к Кремлю в сопровождении нескольких тысяч стрельцов и бесчисленного множества народа. Пред Никитою двенадцать мужиков несли восковые зажженные свечи; за ним следовали попарно его приближенные сообщники с древними иконами, книгами, тетрадями и налоями. На площади пред церковью Архангела Михаила, близ царских палат, они остановились, поставили высокие скамьи и положили на налои иконы, пред которыми встали мужики, державшие свечи. Взяв свои тетради и книги, Никита, расстриги-чернецы Сергий и два Савватия и мужики Дорофей и Гаврило начали проповедовать древнее благочестие, уча народ не ходить в хлевы и амбары (так называли они церкви). Патриарх послал из собора дворцового протопопа Василия для увещания народа, чтобы он не слушал лживых проповедников; но толпа раскольников напала на протопопа и верно бы убила его, если б он не успел скрыться в Успенский собор. По окончании молебна и обедни патриарх со всем духовенством удалился в свою Крестовую палату. Никита и сообщники его начали с криком требовать, чтобы патриарх вышел на площадь пред собором для состязания с ними. Толпа изуверов беспрестанно умножалась любопытными, которые со всех сторон сбегались на площадь, и вскоре весь Кремль наполнился народом.
Князь Иван Хованский, войдя в Крестовую палату, сказал патриарху, что государи велели ему и всему духовенству немедленно идти во дворец через Красное крыльцо. У этого крыльца собралось множество раскольников с каменьями за пазухою и в карманах. Патриарх, не доверяя Хованскому, медлил. Старый князь, видя, что замысел его не удается, пошел во дворец, в комнаты царевны Софии, и сказал ей с притворным беспокойством:
– Государыня! стрельцы требуют, чтобы святейший патриарх вышел на площадь для прения о вере.
– С кем, князь?
– Не знаю наверное, государыня; изволь сама взглянуть в окно. Господи боже мой! – воскликнул Хованский, отворяя окно. – Какая бездна народу! Кажется, вон эти чернецы, что стоят на скамьях, близ налоев, хотят с патриархом состязаться.
– Для чего же ты не приказал схватить их?
– Это невозможное дело, государыня! Все стрельцы и весь народ на их стороне. Я боюсь, чтобы опять не произошло – от чего сохрани, Господи! – такого же смятения, какое было пятнадцатого мая.
– А я всегда думала, что князь Хованский не допустит стрельцов до таких беспорядков, какие были при изменнике Долгоруком.
– Я готов умереть за тебя, государыня; но что ж мне делать? Я всеми силами старался вразумить стрельцов, – и слушать не хотят! Грозят убить не только всех нас, бояр, но даже… и выговорить страшно!.. даже тебя, государыня, со всем домом царским, если не будет исполнено их требование. Ради самого Господа, прикажи патриарху выйти. Я просил его об этом, но он не соглашается. Чего опасаться такому мудрому и святому мужу каких-нибудь беглых чернецов? Он, верно, посрамит их пред лицом всего народа и успеет прекратить мятеж.
– Хорошо! Я сама к ним выйду с патриархом.
– Сама выйдешь, государыня! – воскликнул Хованский с притворным ужасом, – Избави тебя Господи! Хоть завтра же вели казнить меня, но я тебя не пущу на площадь: я клялся охранять государское твое здравие – и исполню свою клятву.
– Разве мне угрожает какая-нибудь опасность? Ты сам говорил, что и патриарху бояться нечего.
– Будущее закрыто от нас, государыня! Ручаться нельзя за всех тех, которые на площади толпятся. Изволь послушать, какие неистовые крики, словно вой диких зверей! Нет, ни за что на свете не пущу я твое царское величество. Пусть идет один патриарх; я буду охранять его. Если и убьют меня, беда невелика; я готов с радостию умереть за тебя, государыня!
– Благодарю тебя за твое усердие, князь. Я последую твоим советам. Иди к патриарху и скажи ему моим именем, чтобы он немедленно шел во дворец.
– Через Красное крыльцо, государыня?
– Да. А мятежникам объяви, что я потребовала патриарха к себе и прикажу ему тотчас же выйти к ним для состязания.
По уходе Хованского София, кликнув стряпчего, немедленно послала его к патриарху и велела тихонько сказать ему, чтобы он изъявил на приглашение Хованского притворное согласие и вошел во дворец не чрез Красное крыльцо, а по лестнице Ризположенской. Другому стряпчему царевна велела как можно скорее отыскать преданных ей, по ее мнению, полковников Петрова, Одинцова и Циклера и подполковника Чермного и объявить им приказание немедленно к ней явиться.
Всех прежде пришел Циклер.
– Что значит это новое смятение? – спросила гневно София. – Чего хотят изменники-стрельцы? Говори мне всю правду.
– Я только что хотел сам, государыня, просить позволения явиться пред твои светлые очи и донести тебе на князя Хованского. Вчера по его приказанию мы собрались у него в доме. Он совещался с нами о введении старой веры во всем царстве и заставил всех нас целовать крест с клятвою хранить замысел его в тайне. Он всем нам обещал щедрые награды.
– И ты целовал крест?
– Целовал, государыня, для того только, чтобы узнать в подробности все, что замышляет Хованский, и донести тебе.
– Благодарю тебя! Ты не останешься без награды. Кто главный руководитель мятежа?
– Руководитель явный – расстриженный поп Никита, а тайный – князь Хованский.
– Сколько стрелецких полков на их стороне?
– Весь Титов полк и несколько сотен из других полков.
– Хорошо! Поди в Грановитую палату и там ожидай моих приказаний.
Циклер удалился. Войдя в Грановитую палату, он стал у окошка и, сложив на грудь руки, начал придумывать средство, как бы уведомить Хованского, что царевне Софии известен уже его замысел. Не зная, которая из двух сторон восторжествует, он хотел обезопасить себя с той и другой стороны, давно привыкнув руководствоваться в действиях своих одним корыстолюбием и желанием возвышаться какими бы то ни было средствами.
Между тем к царевне Софии пришел Чермной.
– И ты вздумал изменять мне! – сказала София грозным голосом. – Ты забыл, что у тебя не две головы?
Чермной, давший накануне слово Хованскому наедине за боярство и вотчину убить царевну, если бы князь признал это необходимым, – несколько смутился; но, вскоре ободрившись, начал уверять Софию, что он вступил в заговор с тем только намерением, чтобы выведать все замыслы Хованского и ее предостеречь. Подтвердив уверения свои всеми возможными клятвами, он сказал наконец царевне, что готов по ее первому приказанию убить изменника Хованского.
Заметив его смущение, София хотя и не поверила его клятвам, однако ж решила скрыть свои мысли, опасаясь, чтобы Чермной решительно не перешел на сторону Хованского.
– Я всегда была уверена в твоем усердии ко мне, – сказала царевна притворно ласковым голосом. – За верность твою получишь достойную награду. Я поговорю с тобой еще о Хованском; а теперь поди в Грановитую палату и там ожидай меня.
Едва Чермной удалился, вошел Одинцов.
– Готов ли ты, помня все мои прежние милости, защищать меня против мятежников? – спросила София.
– Я готов пролить за твое царское величество последнюю каплю крови.
– Говорят, князь Хованский затеял весь этот мятеж. Правда ли это?
– Клевета, государыня! Не он, а нововведения патриарха Никона, которые давно тревожат совесть всех сынов истинной церкви, произвели нынешний мятеж. Этого надобно было ожидать. Отмени все богопротивные новизны, государыня, восставь церковь в прежней чистоте ее, – и все успокоятся!
– Я знаю, что вчера у князя было в доме совещание.
– Он заметил, что все стрельцы и народ в сильном волнении, и советовался с нами о средствах к отвращению грозящей опасности.
– Не обманывай меня, изменник! Я все знаю! – воскликнула София в сильном гневе.
Одинцов, уверенный в успехе Хованского и преданный всем сердцем древнему благочестию, отвечал:
– Я не боюсь твоего гнева: совесть меня ни в чем не укоряет. Ты обижаешь меня, царевна, называя изменником: я доказал на деле мое усердие к тебе. Видно, старые заслуги скоро забываются! Не ты ли уверяла нас в своей всегдашней милости, когда убеждала заступиться за брата твоего? Мы подвергали жизнь свою опасности, чтобы помочь тебе в твоих намерениях. Без нашей помощи не правила бы ты царством.
Пораженная дерзостию Одинцова, София чувствовала, однако ж, справедливость им сказанного и долго искала слов для ответа; наконец сказала, стараясь скрыть овладевшее ею негодование:
– Я докажу тебе, что я не забываю старых заслуг. Докажи и ты, что усердие твое ко мне не изменилось.
Вместе с этими словами София твердо решилась по укрощении мятежа и по миновании опасности при первом случае казнить Одинцова.
– Что приказать изволишь, государыня? – спросил вошедший в это время Петров.
Царевна, приказав и Одинцову идти в Грановитую палату, спросила Петрова:
– Был ли ты вчера у Хованского на совещании?
– Не был, государыня.
– Не обманывай меня, изменник! Мне уже все известно!
Петров был искренно предан Софии. Слова ее сильно поразили его.
– Клянусь тебе Господом, что я не обманываю тебя, государыня! – сказал он. – Я узнал, что князь Иван Андреевич замышляет ввести во всем царстве Аввакумовскую веру, и потому не пошел к нему на совещание, хотел разведать о всем, что он замышляет, и донести твоему царскому величеству.
– Поздно притворяться! Одно средство осталось тебе избежать заслуженной казни: докажи на деле мне свою преданность. Если стрельцы сегодня не успокоятся, то я и без тебя усмирю их, и тогда тебе первому велю отрубить голову.
– Жизнь моя в твоей воле, государыня! Не знаю, чем заслужил я гнев твой. Я, кажется, на деле доказал уже тебе мою преданность: я первый согласился на предложение боярина Ивана Михайловича, когда он после присяги царю Петру Алексеевичу…
– Скажи еще хоть одно слово, то сегодня же будешь без головы! – воскликнула София, вскочив с кресел. – Поди, изменник, к Хованскому, помогай ему в его замысле! Я не боюсь подобных тебе злодеев! Ты скоро забыл все мои милости. Прочь с глаз моих!
Петров, оскорбленный несправедливыми укоризнами, почти решился исполнить приказание царевны и действовать с Хованским заодно. Подойдя уже к дверям, он остановился и, снова приблизясь к Софии, сказал:
– Государыня! у тебя из стрелецких начальников немного верных, искренно преданных тебе слуг, на которых ты могла бы положиться. Один я не был на совещании у Хованского. Сторона его и без меня сильна. Не отвергай верной службы моей и не заставь меня действовать против тебя!
София, думая, что Петров устрашился угроз ее и оттого притворяется ей преданным, но, считая, впрочем, что в такую опасную для нее минуту может быть не бесполезен и тот, кто из одного страха предлагает ей свои услуги, сказала Петрову:
– Ну хорошо, загладь твою измену; я прощу тебя, если увижу на деле твое усердие ко мне.
– Увидишь, государыня, что ты меня понапрасну считаешь изменником.
По приказанию Софии Петров пошел в Грановитую палату.
– Что ж нам теперь делать, Иван Михайлович? – спросила София.
Боярин Милославский, отдернув штофный занавес, за которым скрывался во время разговора царевны с Хованским и с приходившими стрелецкими начальниками, сказал ей:
– Из всего я вижу, что на стороне Хованского не более половины стрельцов и что бояться нечего. Только не должно допустить, чтобы патриарх вышел на площадь для состязания. Если его убьют, то все потеряно. Во всяком злодействе первый шаг только страшен, а я знаю, что Хованский с сообщниками условился начать дело убийством патриарха.
– Я уже велела ему сказать, чтобы он вошел во дворец по Ризположенской лестнице.
– Для чего, государыня, велела ты Циклеру, Петрову, Одинцову и Чермному идти в Грановитую палату? Мне кажется, что ни на одного из них положиться нельзя.
– А вот увидим.
София, кликнув стряпчего, послала в Грановитую палату посмотреть, кто в ней находится.
Стряпчий, возвратясь, донес, что он нашел в палате Циклера, Петрова и Чермного.
– Вот видишь ли! – сказала София, когда стряпчий вышел. – Я не ошиблась: только Одинцов изменил мне и пошел на площадь.
Однако ж София, несмотря на свою проницательность, очень ошибалась, потому что один Петров, на которого она всего менее надеялась, держался искренно ее стороны. Чермной, расхаживая большими шагами по Грановитой палате и мечтая об обещанном боярстве и вотчине, снова решился еще тверже прежнего действовать с Хованским заодно и по первому его приказанию принести Софию в жертву древнему благочестию. Какая вера ни будь, новая или старая, и кто ни царствуй, София или Иван, для меня все равно, размышлял он, лишь бы добиться боярства да получить вотчину в тысячу дворов; а там по мне хоть трава не расти! Циклер с нетерпением ожидал приказаний Софии, чтобы скорее уйти из Грановитой палаты, предостеречь Хованского и, таким образом обманув и царевну, и князя, ждать спокойно конца дела и награды от того из них, кто восторжествует.
– Не знаете ли, товарищи, – спросил Петров, – для чего царевна сюда нас послала?
– Она велела мне ждать ее приказаний, – отвечал Циклер.
– А мне говорила, – сказал Чермной, – что она сама придет сюда.
– Чем все это кончится? – продолжал Петров. – Признаюсь: мне эти мятежи надоели. Хоть мы и хорошо сделали, что послушались Ивана Михайловича и заступились за царевича Ивана Алексеевича, однако ж надобно и то сказать: если б не было бунта пятнадцатого мая, так не было бы и нынешнего. Я с вами говорю как с товарищами. Вы из избы сору не вынесете?
– Стыдись, Петров! – сказал Циклер. – После всех милостей, которые нам оказала царевна Софья Алексеевна, грешно слабеть в усердии к ней. Этак скоро дойдешь и до измены! Что до меня касается, так я за нее в огонь и в воду готов!
– И я также, – сказал Чермной. – Смотри, Петров! Чуть замечу, что ты пойдешь на попятный двор да задумаешь изменять Софье Алексеевне, так я тебе голову снесу, даром, что ты мне приятель. Я готов за нее отца родного зарезать!
– Что вы, что вы, товарищи! Кто вам сказал, что я хочу изменять царевне? Я только хотел с вами поболтать. Мало ли что иногда взбредет на ум; а у меня что на уме, то и на языке, когда я говорю с приятелями.
– То-то с приятелями! – сказал Чермной. – Говори, да не заговаривайся.
Между тем как они разговаривали, София совещалась с Милославским, а Хованский сообщил ее приказание патриарху: идти во дворец чрез Красное крыльцо. Патриарх, предуведомленный стряпчим, согласился, и Хованский, выйдя из Крестовой палаты на площадь, вмешался в толпу.
Афанасий, архиепископ Холмогорский, с двумя епископами, с несколькими архимандритами, игуменами разных монастырей и священниками всех церквей московских, пошел из Крестовой палаты к Красному крыльцу. Все они несли множество древних греческих и славянских хартий и книг, чтобы показать народу готовность к состязанию с раскольниками.
Вся площадь зашумела, как море. Не видя патриарха, стоявшие у Красного крыльца с каменьями не знали, на что решиться, и шептали друг другу:
– Волка-то нет! Что ж нам делать? Спросить бы князя Ивана Андреевича. Куда он запропастился? А, да вот он!
Хованский, протеснясь сквозь толпу, приблизился к архиепископу Афанасию и спросил:
– А где же святейший патриарх?
– Он уже с митрополитами в царских палатах, – отвечал Афанасий.
– Как! да когда же он туда прошел? Я с Красного крыльца глаз не спускал: все смотрел, чтобы святейшего патриарха не затеснили и дали ему дорогу.
– О святейшем патриархе заботиться нечего, он уж прошел. А вот мы как пройдем сквозь эту толпу? Взгляни, какая теснота у Красного крыльца! Вели, князь, твоим стрельцам очистить нам дорогу.
Вместе с Афанасием и следовавшим за ним духовенством Хованский вошел во дворец.
– Государыня! – сказал он Софии. – Вели святейшему патриарху немедленно идти на площадь: проклятые бунтовщики угрожают ворваться по-прежнему во дворец и убить патриарха со всем духовенством и всех бояр. Я опасаюсь за твое государское здравие и за весь дом царский!
– Я назначила быть состязанию в Грановитой палате, – отвечала София. – Объяви, князь, бунтовщикам мою волю.
Истощив все возможные убеждения и видя непреклонность царевны, Хованский вышел на Красное крыльцо и велел позвать Никиту с сообщниками в Грановитую палату, куда между тем пошли София, сестра ее, царевна Мария, тетка их, царевна Татьяна Михайловна и царица Наталья Кирилловна в сопровождении патриарха, всего духовенства и Государственной Думы, немедленно собравшейся по приказанию царевны. София и царевна Татьяна Михайловна сели на царские престолы, подле них поместились в креслах царица Наталья Кирилловна, царевна Мария и патриарх, потом по порядку восемь митрополитов, пять архиепископов и два епископа. Члены Думы, архимандриты, игумены, священники, несколько стольников, стряпчих, жильцов, дворян и выборных из солдатских и стрелецких полков, в том числе Петров, Циклер и Чермной, стали по обеим сторонам палаты.
Наконец отворилась дверь. Вошел Хованский и занял свое место между членами Думы, за ним вошли двенадцать мужиков с зажженными восковыми свечами и толпа избранных сообщников Никиты с налоями, иконами, книгами и тетрадями; наконец явился сам Никита с крестом в руке. Его вели под руки сопроповедники его, крестьяне Дорофей и Гаврило, за ним следовали чернецы Сергий и два Савватия. На поставленные налои были положены иконы, книги и тетради, и мужики со свечами, как и на площади, стали пред налоями.
Когда шум, произведенный вошедшими, утих, София спросила строгим голосом:
– Чего требуете вы?
– Не мы, – отвечал Никита, – а весь народ московский и все православные христиане требуют, чтобы восстановлена была вера старая и истинная и чтобы новая вера, ведущая к погибели, была отменена.
– Скажи мне: что такое вера и чем различается старая от новой? – спросила София.
– Вера старая ведет ко спасению, а новая к погибели. Первой держимся мы, а второй следуете все вы, обольщенные антихристом Никоном.
– Я не о том спрашиваю. Скажи мне прежде: что такое вера?
– Никто из истинных сынов церкви об этом вопрошать не станет, всякий из них это знает. Я не хочу отвечать на твой вопрос потому, что последователи антихриста не могут понимать слов моих. Не хочу метать напрасно бисера…
– Лучше скажи, что не умеешь отвечать. Как же смел ты явиться пред царское величество, когда сам не знаешь, чего требуешь? Как смел ты надеть одежду священника, когда тебя лишили этого сана за твое второе обращение к ереси, в которой ты прежде раскаялся?
– Хищный волк с сонмом лжеучителей не мог меня лишить моего сана: власть его дарована ему антихристом. Я не признаю этой власти и до конца земного моего странствования не буду ей повиноваться.
– Замолчи, бунтовщик, и встань сюда, к стороне! Что ж, не вздумал ли ты меня ослушаться? Я тотчас же прикажу отрубить тебе голову!
Никита, нахмурив брови, замолчал и отошел к стороне.
– Говорите: зачем пришли вы? – спросила София, обратясь к сообщникам Никиты.
– Подать челобитную твоему царскому величеству! – отвечал чернец Сергий, вынув из-за пазухи бумагу.
По приказанию царевны один из членов Думы, взяв у него челобитную, начал читать ее вслух.
Она состояла из двадцати четырех статей и никем не была подписана. В начале было сказано: «Бьют челом святые Восточные Церкви Христовы, царские богомольцы, священнический и иноческий чин и все православные христиане опрично тех, которые новым Никоновым книгам последуют, а старые хулят».
По прочтении каждой статьи начинался спор и, по опровержении ее, приступаемо было к чтению следующей.
Когда дошла очередь до пятой статьи, в которой было сказано, что в новом Требнике напечатана молитва лукавому духу, то Хованский, расхаживая по палате, будто бы для прекращения шума, подошел к Никите и шепнул ему:
– Не опасайся, отец Никита, угроз царевниных и не слабей в святом усердии к древнему благочестию.
Едва Хованский успел отойти от него, как Никита, не дав патриарху окончить начатого им возражения, закричал:
– Сомкни, хищный волк, уста свои, исполненные лести и коварства! Дела ваши обличают вас! Если б вы были не ученики антихристовы, то не стали бы молиться врагу человеческого рода!
– Ты говоришь это потому, что плохо знаешь грамматику! – сказал спокойно архиепископ холмогорский Афанасий. – Пустясь в море богословия, ты у берега не заметил запятой и, наткнувшись на этот подводный камень, сам тонешь, да и других на дно с собою тащишь. В молитве на крещение сказано прежде: «Ты сам владыко Господи Царю прииди»; далее же следует: «Да не снидет со крещающимся, молимся тебе Господи, дух лукавый» и проч. Итак, все сказанное в этой молитве относится к Богу, равно как и слова «молимся тебе Господи». Если б последние относились к духу лукавому, то они не были бы отделены знаками препинания, да и дух лукавый должно было бы поставить в звательном падеже и сказать: душе лукавый.
– Сатана, которому вы молитесь, говорит твоими нечестивыми устами! – воскликнул Никита. – Я смышлю в твое из грамматического художества и знаю, что оно учит не вере истинной, а знакам препинания; оно помогает полагать препинания православным на пути спасения. Оттого-то и антихрист Никон, учитель ваш, любил грамматическое художество, оттого и вы…
– Замолчи! – воскликнула София и велела продолжать чтение челобитной.
По прочтении осьмой статьи, в которой доказывалось, что должно креститься двумя, а не тремя перстами, Никита, не обращая внимания на слова царевны, приказывавшей ему замолчать, начал с жаром читать из тетради, которую взял с налоя, следующее:
«Великие страдальцы Алексий и Феодор, града Ростова, начата обличати Никоново новопредание. Царь же не восхоте сих озлобити, аще и духовнии наступоваху на кровопролитие, но не послуша царь, во изгнание осуждает их в Поморскую страну, во окиянские пределы, близ Кольского острога в монастырь Кандалажский, иде же всякую скорбь и тесноту и скудость приемлюще яко до сорока лет. Сего ради от всюду народи притекающе слышати от них душеполезные словеса, от всея поморские страны. Тогда на Холмогорех новопоставленному архиепископу Афанасию, лютейшу зело завистию Никоновых новопреданий любителю, возвещено быстъ о сих блаженных, яко всю поморскую страну подтверждают еже о древнем благочестии. Архиерей, яростию распалився, воины взяв от воеводы, в Кандалажский монастырь посылает. Тогда взяша страдальцев, в темницу за крепкую стражу посадиша, по сем представиша архиерею, и прежде увещеваху, еже креститися тремя персты и прияти новопечатыне книги. Они же не приемляху, но и приемлющих поношаста. Тогда архиерей повеле бити их и вопрошаше: покоряетелися? Страдальцы же никакого же хотяху, но терпети обещевающеся за древнее благочестие. Недоумеваяся архиерей коим бы хитротворением привлещи к своей воли, повеле их в темницу посадити и гладом морити, хотя сих некими прелестьми одолети. Брашно начат к тем от себе посылати, но прежде нечто действовав над брашны и рукою пятиперстным благословением оградив, посылает. Спящу вседивному Феодору, Алексий брашно приемлет, и егда гладом преклоняем, восхоте Алексий от принесеннаго прияти брашна, восстав Феодор, удержа его за руку и рече: не прикасайся приносимым, не видиши ли змия черного на брашне лежаша? Прежде помолися со слезами и увидиши прелесть. Тогда Алексий начат молитися и виде на всех брашнех змиево лежание. Тогда взем брашно, верзе за оконце на землю. Стрегущии зряху, возвещают сия архиерею. И начаста страдальцы гладом пребывати, от архиерея не приемлюще брашна. И некогда Алексий, жаждою объят быв, повеле стрегущему сосудец принести воды. Стрегущий шед доложися архиерею. Повеле архиерей принести воды и взем к себе нечто действоваше, и рукою оградив пятиперстным сложением, посылает. Но духопрозрительный Феодор, взем сосуд, рече Алексиеви: видиши ли яко змий в сосуде на воде плавает? Таже дивный Феодор глагола ко стрегущему: был где с водою? Оному же отпирающуся, глаголаше старец: само видение воды являет, яко у архиерея был ecu, сего ради змий черный по воде плавает невидимо. И тако взем воду за окно изливает на землю. Преподобный Феодор гладом преставися; многотерпеливый же Алексий девять седмиц без пищи и пития препроводив, преставися, и тако оба скончастася за древнее благочестие».
– Вот дела твои, душегубец! – воскликнул Никита, обратясь к Афанасию. – Вы повелеваете всем креститься тремя перстами, порицая истинное двуперстное сложение, а сами втайне слагаете пять перстов и призываете диавола на пищу и питие для обольщения православных! Горе тому, кто вас слушается! Ваше троеперстное сложение есть печать антихриста, а пятиперстное – знак союза с врагом человеческого рода!
– Душегубцы! богоотступники! дети антихристовы! – закричали все сообщники Никиты, подняв правые руки вверх с двумя сложенными пальцами. – Так, так должно креститься!
Стрельцы, стоявшие на площади, слыша крик в Грановитой палате, начали громко роптать, вынимая сабли. Народ, ужаснувшись, заволновался на площади.
София с теткою и сестрою и царица Наталья Кирилловна встали с мест своих в намерении удалиться из палаты.
– Если вы попускаете бунтовщиков в нашем присутствии и при святейшем патриархе до таких неистовств, – сказала София Петрову, Циклеру и Чермному, – то ни царям, ни мне, ни всему дому царскому в Москве более оставаться невозможно; мы все удалимся в чужие страны и объявим народу, что вы этому причиною.
– Мы готовы за тебя положить свои головы, государыня! – отвечал Петров и начал умолять Софию переменить ее намерение.
По усильным просьбам его, равно Циклера и Чермного, София опять села на один из престолов, и все заняли прежние места свои.
Когда восстановилось в палате молчание, архиепископ Афанасий сказал Никите:
– Греки, от которых Россия приняла православную христианскую веру при великом князе Владимире, крестятся, слагая три перста. Обычай этот сохраняет греческая церковь по преданию апостольскому. Вы ссылаетесь на Феодорита, епископа кирского, будто бы повелевающего креститься двумя перстами, но вы лжете на Феодорита. Еще в лето миробытия шесть тысяч шестьсот шестьдесят шестое еретик Мартин Армянин учил слагать персты по-вашему и был предан проклятию собором, бывшем двадцатого октября того же года в Киеве. Притом молитва не состоит в одном сложении перстов: должно поклоняться Богу духом и истиною. Если сердце ваше исполнено страсти к раздорам, гордости и ненависти к братиям вашим, если вы не покоряетесь установленным от Бога властям и производите мятеж народный, то, как ни слагайте персты, молитва ваша не будет услышана. Бог внемлет молитвам праведных, которые соблюдают две главные заповеди Его: любить Бога и ближнего, – которые любят даже врагов своих.
– Не тебе учить нас, душегубец! – воскликнул Никита. – Не из любви ли к ближним уморил ты голодом великих страдальцев Феодора и Алексия?
– Ты клевещешь на меня! узнавши, что они учат народ не ходить в церкви, распространяют между ним ересь свою вопреки царскому запрещению, объявленному им при отправлении их еще при патриархе Никоне в Кандалажский монастырь, я потребовал их к себе и старался всеми мерами обратить их к церкви православной. Не моя вина, что на кушанье и питье, которые я им посылал с моего стола, грезились им какие-то черные змеи и что они бросали кушанье и выливали питье за окно. По словам самого Феодора, змей по воде плавал невидимо; как же он видел его? Вольно им было, испугавшись невидимого змея, уморить себя голодом и жаждою. За это нельзя винить меня. Притом нельзя верить твоему повествованию. Кто говорит, что человек пробыл без пищи и пития девять недель, тот явно лжет.
– Ты уморил праведных страдальцев, душегубец! Услышьте моление мое, преподобный Феодор и многотерпеливый Алексий, помогите отомстить смерть вашу. Погибни, сын погибели!..
С этими словами Никита в исступлении бросился на Афанасия и хотел ударить его крестом в висок, но полковник Петров удержал его руку и с величайшим усилием оттащил от архиепископа. Во всей палате произошло смятение.
– Если ты осмелишься еще сойти с твоего места и сказать хоть одно слово, то я, как ослушника царской власти, прикажу казнить тебя! – сказала София Никите.
Когда чтение челобитной кончилось, раздался благовест к вечерне. Начинало уже смеркаться. София встала с престола и сказала раскольникам:
– Теперь уже поздно решить вашу челобитную. Собрание продолжается с десятого часа дня; все устали. Завтра опять будет назначено собрание, и вам явится указ на ваше прошение.
София с теткою и сестрою и царица Наталья Кирилловна удалились в свои покои, и все вышли из Грановитой палаты. Никита и сообщники его посреди бесчисленной толпы народа пошли из Кремля на Красную площадь, подняв правые руки вверх с двумя сложенными пальцами и восклицая:
– Победили! победили! Так слагайте персты! По-нашему веруйте!
Взойдя на лобное место и положив на налои иконы, продолжали они кричать народу:
– По-нашему веруйте! Мы всех архиереев оспорили и посрамили!
После этого сказали они народу поучение, будто бы по царскому повелению, и сошли с лобного места, чтобы удалиться в главное место сборища их, в слободу Титова полка.
Вдруг глаза у Никиты закатились, и он упал на землю в страшных судорогах. Пена била у него изо рта.
Сообщники его остановились в недоумении; толпа стрельцов и народа окружила их.
Наконец Никита пришел в чувство и встал, шатаясь, на ноги.
– Хватайте его! – закричал полковник Петров, бросясь с отрядом стрельцов своего полка к Никите.
– Не тронь! – закричали стрельцы, единомышленники раскольников.
– Хватайте, вяжите его! Крепче, Ванька, затягивай! – продолжал Петров. – Не мешайте нам, дурачье! Что вы за этого еретика заступаетесь, разве не видали вы, как его нечистый дух ударил оземь? От всякого православного дьявол бежит не оглядываясь. Явно, что этот бездельник – колдун и чернокнижник, – и всех вас морочит.
Слова эти произвели на защитников Никиты приметное впечатление. Сообщники его в страхе разбежались, и толпа, шедшая за ним до Тюремного двора, постепенно рассеялась.
На другой день, шестого июля, рано утром вывели Никиту на Красную площадь. Палач с секирой в руке стоял уже на лобном месте. Вскоре вся площадь закипела народом.
Думный дьяк прочитал указ об отсечении головы Никите, если он всенародно не раскается в своих преступлениях и в своей ереси. В последнем случае велено было его сослать в дальний монастырь.
Никита, выслушав указ, твердыми шагами взошел на лобное место.
– Одумайся! – сказал думный дьяк.
– Предаю анафеме антихриста Никона и всех учеников его! Держитесь, православные, веры старой и истинной!
– Итак, ты не хочешь раскаяться? – спросил дьяк.
– Умираю за древнее благочестие!
Перекрестясь двумя перстами, Никита положил голову на плаху. Народ хранил глубокое молчание.
Секира, сверкнув, ударила по плахе. Брызнула кровь, и голова Никиты, отлетев от туловища, покатилась. Все, бывшие на площади, невольно вздрогнули и, вполголоса разговаривая друг с другом, мало-помалу рассеялись.
VI
Смерть Никиты сильно поразила и опечалила Хованского. С Одинцовым и с некоторыми другими, самыми ревностными поборниками старой веры, отслужив ночью панихиду по великом учителе своем и включив его в число мучеников, Хованский поклялся идти по следам его и во что бы то ни стало утвердить во всем Русском царстве древнее благочестие. Он начал еще более прежнего потворствовать стрельцам, исходатайствовал у Софии указ о переименовании их, по обещанию ее, Надворною пехотою, и всеми мерами старался их привязывать к себе, чтобы чрез них достигнуть своей цели. Вскоре все стрельцы без исключения начали называть его отцом своим, и всякий из них готов был пожертвовать жизнию за старого князя. Поступки его не укрылись от Софии. Повторяемые уверения Хованского в неизменной преданности считала она по справедливости притворством и была уверена, что он ждет только удобного случая для исполнения замысла, разрушенного смертию Никиты. Основываясь на доносе Циклера, она думала, что вся цель Хованского состоит во введении старой веры в России и что поэтому он опасен не ей самой, а только патриарху и духовенству. Зная приверженность стрельцов к князю, царевна боялась вооружить его против себя, продолжала оказывать ему прежнее доверие и искала случая удалить его под каким-нибудь благовидным предлогом из столицы. Милославский давно смотрел с завистью на возрастающее могущество Хованского и, наконец, поссорясь с ним явно, из друга превратился в непримиримого врага его. Наблюдая за всеми поступками Хованского, он доносил обо всем Софии. Циклер вкрался в доверенность князя, чтобы обезопасить себя и что-нибудь выиграть при новом мятеже, и в то же время помогал Милославскому в наблюдениях за Хованским. Незадолго до первого сентября, месяца через полтора после смерти Никиты, Циклер рассказал Милославскому, что он из некоторых слов Хованского и сына его заметил, что замыслы их не ограничиваются повсеместным восстановлением в государстве древнего благочестия, а простираются гораздо далее. Уведомленная о том София, опасаясь, чтобы Хованский не произвел опять мятежа во время празднования нового года в наступавшее тогда первое число сентября, решила удалиться из Москвы с обоими царями и со всем домом царским в село Коломенское. Хованский остался в Москве. Еще девятнадцатого августа, в день крестного хода в Донской монастырь, замышлял он произвести мятеж и предать смерти патриарха, Государственную Думу и весь дом царский и, по избранию стрельцов, сделаться царем московским. Но София с обоими царями приехала в монастырь по прибытии уже туда патриарха, а Хованский, подумав, что она с царями вовсе не будет присутствовать при этом торжестве, отложил исполнение своего замысла до другого удобного времени. По отъезде в село Коломенское София велела объявить царское повеление Хованскому, чтобы он присутствовал при молебствии на дворцовой площади, которое должен был совершать патриарх в день нового года. Повеление это имело две цели: во-первых, под видом особой доверенности к Хованскому поручить ему надзор за порядком при назначенном торжестве и таким образом всю ответственность за нарушение порядка возложить на того человека, которого наиболее должно было в этом случае опасаться; во-вторых, этим средством обезопасить патриарха во время молебствия посреди тех самых стрельцов, которые недавно замышляли убить его, вызвав на площадь.
Хованский, обманувшись в надежде совершить первого сентября то, что не удалось ему исполнить девятнадцатого августа, вопреки царскому повелению пробыл весь день нового года дома, не присутствовал при молебствии и послал вместо себя окольничего Хлопова.
Стрельцы, державшиеся древнего благочестия, не смея без приказания их главного начальника покуситься на беспорядки, ограничились оскорбительными для патриарха восклицаниями во время молебствия и разными неопределенными угрозами, которые навели ужас на всех московских жителей.
Поздно вечером пришли к Хованскому сын его, князь Андрей, и полковник Одинцов и долго совещались с ним наедине в рабочей горнице боярина.
Во время ужина вошел в столовую дворецкий Савельич. Румяный, как вечерняя заря, нос его показывал, что он, несмотря на все свои заботы и хлопоты, не упустил в такой торжественный день сходить на Отдаточный двор и с кружкою в руке заочно поздравить своего господина с наступившим новым годом.
Поклонясь низко князю и пошатнувшись немного в сторону, он оперся о стол обеими руками и сказал довольно внятно, несмотря на то что язык плохо ему повиновался:
– На тот случай, если б ты, боярин, неравно подумал, что я сегодня пьян, пришел я доложить твоей милости, что у меня – хоть к присяге веди – во рту капли не бывало.
– Это видно! – сказал князь Андрей, засмеявшись.
– Пошел вон, дуралей! – закричал старик Хованский.
– Пойти-то я пойду, только надобно прежде доложить еще, что у нас приключилась превеликая беда. Не хотелось бы мне тревожить твою милость в этакой день, да делать нечего, дело важное!
– Что такое? – спросил Хованский, несколько испугавшись.
– А вот изволишь видеть, боярин: давеча, в то самое время, как приезжал к тебе от царевны Софьи Алексеевны гонец, стряслась такая беда, что и сказать страшно, язык не ворочается…
– Вижу, что он не ворочается, пьяница! – закричал Хованский. – Говори скорее: что за беда?
– Этого нельзя сказать тебе при других.
– Каково вам это кажется! – сказал Хованский, посмотрев на сына и Одинцова. – Ты, видно, ум пропил, разбойник! Здесь лишнего никого нет: все сейчас говори!
– Коли ты приказываешь, то я, пожалуй, скажу. А то сам же ты велел мне молчать и грозил отрубить голову, если я проболтаюсь.
– Добьюсь ли я от тебя сегодня толку, мошенник! – закричал князь, вскочив со своего места.
– Секира-то пропала!
– Какая секира, пьяница?
– Воля твоя, боярин, виноват не я. Ты сказал мне тогда, что эта секира понадобится тебе через три дня, и велел ее наточить. Я и наточил ее, вытесал и чурбан, и веревки, и два заступа приготовил и убрал все в чулан, знаешь, в тот, где разный хлам валяется. Я несколько раз тебе докладывал, что надобно купить новый замок к чулану и что твой повар Федотка сущий вор. Ан так и вышло! Как он накануне твоего тезоименитства прошлого года бежал и замок тогда же украл, мошенник; сверх того из погреба бутыль любимой твоей настойки, которую ты сам изволил делать, мой вязаный колпак да еще кой-какие мелочи…
– Что ты за вздор мелешь! Ты что-то болтал про давешнего гонца и про какую-то беду, – говори толком, пьяница, и не ври посторонщины.
– Какая тут посторонщина! Изволь только до конца выслушать. Ты мне на прошлой неделе приказывал купить на Отдаточном дворе вина для настойки. Прихожу я сегодня туда не то чтобы выпить, а чтобы вина купить для твоей милости, – глядь, в углу стоит наша секира! Я спрашиваю у продавца: откуда он взял ее? Он сказал мне, что какой-то-де мужик принес секиру и заложил ее в двух алтынах за кружку вина. Я и смекнул: знать, кто-нибудь стянул у нас секиру из чулана. Что тут за диво, коли замка нет! Эй, вели купить замок, боярин; этак и все растащат! Я, однако ж, беду поправил и секиру выкупил на свои деньги. Стало быть, два алтына за твоею милостью. Ну да ничего, сочтемся.
Одинцов и князь Андрей захохотали.
– Пошел вон, дурачина! – закричал Хованский. – Только для нового года прощаю тебя. Напейся ты у меня в другой раз!
Дворецкий низко поклонился и вышел из комнаты не по прямой, однако ж, геометрической линии, а по ломаной.
– Про какую толковал он секиру? – спросил Одинцов старика Хованского.
– Я велел ее приготовить для Бурмистрова.
– Как, разве он еще жив? Я думал, что ему давно уже голову отрубили. По всей Москве говорили об этом.
Хованский объяснил Одинцову причины, по которым, отсрочив казнь Бурмистрова, решился он тайно содержать его в тюрьме своей, и прибавил:
– Великий страдалец Никита повелел принести его в благодарственную жертву чрез три дня по восстановлении древнего благочестия. Не сомневаюсь, что скоро принесем мы эту жертву. Господь явно по нас поборает. Он поможет нам совершить подвиг наш во славу Божию и истребить с лица земли еретиков, которые пролили кровь праведника.
– Я положил секиру в чулан, – сказал Савельич, войдя опять в комнату, – и привесил к двери замок с моего старого сундука.
– Убирайся вон, бездельник! – закричал Хованский.
– Я купил его лет пять тому назад за четыре алтына; а так как ты не господин наш, а настоящий отец, то я уступаю тебе этот замок, хоть он и новехонек, за три алтына. Стало быть, за твоею милостию с давешними всего пять алтын. Еще забыл я спросить тебя: отцу-то Никите отрубили голову, – кто же теперь будет патриархом? Царем будешь ты, боярин, это уж дело решенное, а патриарха-то где бы нам взять?
– Что это значит? – воскликнул Хованский, вскочив со своего места. Схватив со стола нож, подошел он к дворецкому и, взяв его за ворот, приставил нож к сердцу. – Говори, бездельник, где ты весь этот вздор слышал?
Дворецкий, как ни был пьян, догадался однако ж, что он лишнее выпил и оттого выболтал лишнее. Чтобы выпутаться из беды, решился он прибегнуть к выдумке.
– Помилуй, боярин, за что ты на меня взъелся? – сказал он. – Я все это слышал на Отдаточном дворе.
– Что!!! На Отдаточном дворе? – воскликнул Хованский, изменясь в лице.
– Истинно так! Там все как в трубу трубят, что ты будешь царем и выберешь другого патриарха.
Хованский, стараясь скрыть испуг свой и смущение, сел опять к столу и отер рукою холодный пот, выступивший на лице его.
– Там насчитал я человек с тридцать подьячих, чернослободских купцов и мужиков: все пили за твое государское здравие. Грешный человек, не удержался, и я выпил за здравие твоего царского величества!
– Поди выспись! Если ты скажешь кому-нибудь хоть одно слово о всех этих бреднях, то я велю тебе язык отрезать.
Когда дворецкий вышел, старик Хованский, обратясь к Одинцову, сказал:
– Кто-нибудь изменил нам! Нет сомнения, что царский двор все уже знает, если уж на Отдаточном многое известно. Что нам делать?
– Не теряй, князь, бодрости, – отвечал Одинцов. – Бог видит, что мы подвизаемся за доброе дело; Он наставит нас и нам поможет.
– Однако ж не должно терять времени, – сказал молодой Хованский. – Надобно подумать о мерах предосторожности: могут вдруг схватить нас.
– Всего лучше, – сказал Одинцов, – скрыться в какое-нибудь не отдаленное от Москвы место, созвать туда всех наших сподвижников, посоветоваться и, призвав Бога в помощь, идти против еретиков. В Коломенском войска-то немного.
– Я сам то же думал, – сказал старик Хованский. – Но куда мы скроемся? Что обо мне подумают мои дети, моя Надворная пехота?
– Я объявлю им, чтоб они до приказу твоего оставались спокойно в Москве.
– Можно оставить здесь с ними Циклера, – продолжал старик Хованский, – и поручить ему, чтобы он наблюдал за всеми поступками еретиков и нас обо всем извещал.
– Циклера? Давно я хотел сказать тебе, князь, что он человек ненадежный. Хоть он и притворяется тебе преданным, но я бьюсь об заклад моею головою, что он ищет во всем своей только выгоды и при первой твоей неудаче на тебя восстанет.
– Почему ты так об нем думаешь? Он на деле доказывает свое усердие к древнему благочестию.
– Притворяется! Ведь он перекрещен в нашу веру из немцев, а верно, втайне держится своей лютеранской ереси. Того и гляди, что он нам изменит! Я даже думаю, что никто другой, как он, донес о наших намерениях супостатке истинной церкви Софье и что от него разнеслись по Москве все эти слухи, о которых говорил твой дворецкий. Мне сказывал один из стрельцов, что видел недавно, как Циклер поздно вечером пробирался в дом Милославского.
– Милославского? Точно ли это правда?
– Какая надобность стрельцу лгать на Циклера!
– Благодарю тебя, Борис Андреевич, что ты меня предостерег. Однако ж… Мудрено поверить, чтоб Циклер был изменник. Отчего бы ему так действовать решительно? Мне кажется, он готов голову положить за истинную церковь.
– Он всегда решителен, когда видит, что можно чужими руками жар загрести. Покуда есть опасность, он виляет на ту и на другую сторону, а как начнет одна сторона одолевать, так он к ней как раз и пристанет, тогда в огонь и в воду лезть готов; подумаешь, что он-то все и сделал. Знаю я его! До пятнадцатого мая был он тише воды ниже травы, а как счастье повезло Ивану Михайловичу, наш Циклер так вперед и рвется. За то и поместье ему досталось получше, чем нам, грешным. По мне, так изменник Петров лучше этого Иуды!
– А где Петров? – спросил старик Хованский.
– Уехал сегодня утром в Коломенское.
– Туда и дорога! – сказал князь Андрей. – Мы с ним скоро там увидимся.
Во время последовавшего затем молчания старый князь ходил взад и вперед по комнате, на лице его изображалось сильное душевное волнение.
– Андрюша! – сказал он сыну. – Осмотри нашу стражу: все ли сто человек налицо? Вели всем зарядить ружья. На всю ночь поставить у ворот часовых. Да скажи дворецкому, чтобы подал мне ключ от калитки, что на черном дворе, и чтобы велел оседлать наших лошадей и поставить у калитки.
– Куда ты, князь, собираешься? Теперь уже скоро полночь, – сказал Одинцов.
– Я хочу идти спать. Ночуй у меня, Борис Андреевич, а лошадь твою вели с нашими вместе поставить. Хоть опасаться нечего, однако ж все-таки лучше приготовиться на всякий случай; спокойнее спать будем. Да не лучше ли теперь же нам уехать из Москвы, как ты думаешь?
– К чему так торопиться? Ляжем, благословясь, спать. Утро вечера мудренее. Успеем и завтра уехать. Прежде надобно посоветоваться со всеми нашими сподвижниками, да и их всех взять с собой. Пускай и Циклер с нами едет; а в Москве оставим с Надворною пехотою Чермного, он будет один знать, где мы. Когда придет время подвига, пошлем к нему приказ, чтобы поспешил к нам с войском, и пойдем истреблять еретиков.
В это время вошел в комнату Циклер. Приметив беспокойство старика Хованского и перемену в его обращении с ним, он тотчас подумал: не узнал ли что-нибудь старый князь об его сношениях с Милославским.
– Я пришел к вам с важными вестями, – сказал он. – Слышал ли ты, князь, что Милославский вчера вечером, а Петров сегодня утром уехали в Коломенское?
– Все это знаю, – отвечал старик Хованский. – Знаю и то, что ты по вечерам ходишь в гости к Ваньке Подорванному!
– Я только что хотел об этом говорить. По старой дружбе призывал он меня на днях к себе, сулил золотые горы и звал меня с собою в Коломенское. Я и притворился, что держусь стороны еретиков, а он сдуру и выболтал мне все, что на сердце лежало. Уж как тебя трусят еретики! Однако ж ни он, ни супостатка истинной веры Софья ничего не знают о наших намерениях. Не худо бы застать их врасплох! Когда ты, князь, думаешь приступить к делу?
– Мера терпения Божия еще не исполнилась! Господь укажет час, когда должны мы будем извлечь мечи наши на поражение учеников антихриста. Завтра вечером уезжаем мы из Москвы.
– Куда?
– Увидишь куда. Тебе надобно будет ехать с нами. Ночуй у меня. Завтра целый день ты мне будешь нужен, а вечером отправимся вместе в дорогу.
– Очень хорошо! Вели, князь, теперь же послать за моею лошадью. Я пришел сюда пешком, завернувшись в опашень. Милославский велел подглядывать объезжим и решеточным за всеми, кто к тебе приезжает или приходит.
– Так ты его и испугался?
– Есть кого бояться! Я для того только решил приходить к тебе тайком, чтобы этот Подорванный все думал, что я на стороне еретиков. Я хочу на днях побывать в Коломенском. Он мне еще что-нибудь разболтает, а я все тебе перескажу. Я слышал, что он советовал Софье послать в Москву и во все города грамоты с указом, чтобы стольники, стряпчие, дворяне, жильцы, дети боярские, копейщики, рейтары, солдаты, боярские слуги и всяких чинов ратные люди съехались к Коломенскому. Хоть этой сволочи бояться нечего – что она сделает против храброй Надворной пехоты и стройного Бутырского полка – однако ж надобно поразведать: правда ли это? Если в самом деле так, то лучше, не теряя времени, нагрянуть в Коломенское, да и концы в воду. А там изберем царя и нового патриарха; хищного волка низвергнем в преисподнюю и составим новую Думу. Ты наш отец, а мы дети твои. Будешь царем, а мы боярами. Я люблю говорить прямо! Что на сердце, то и на языке!
– Не пленяйся, Иван Данилович, боярством и не прельщай меня царским венцом. Я дожил до седых волос и уверился, что все в мире этом суета сует, кроме веры истинной. Для нее подвизаюсь я, для нее извлекаю меч против обольщенных антихристом еретиков, проливших кровь праведника. Если я и желаю царского венца, то для того только, чтобы ниспровергнуть царство антихриста, восставить древнее благочестие и спасти душу мою. Мне уже недолго осталось жить на свете, пора и о спасении души подумать! Впрочем, да совершается воля Всевышнего со мною; я с верою следую, куда рука Его ведет меня. Если Он судил мне быть на престоле для восстановления в Русском царстве матери нашей истинной церкви, потщусь совершить Его назначение; если же Он повелит мне прославить имя Его моею кровию, секира и плаха не устрашат меня. Великие страдальцы Аввакум сожженный и Никита обезглавленный заслужили уже небесный мученический венец, который славнее всех земных венцов царских. Прославлю Господа, если Он и меня сподобит этого венца!
Сказавши это, Хованский удалился в свою спальню. Одинцов и Циклер в комнате, для них отведенной, легли на ковры и, не сказав друг другу ни слова, заснули, а князь Андрей пошел осматривать стражу и исполнять все другие приказания отца. Когда часовые были поставлены и лошади оседланы, он лег в постель и целую ночь не смыкал глаз, мечтая о браке своем с царевною Екатериною. Будет, думал он, сожалеть, недостойная сестра ее, надменная Софья, что отвергла предложение отца моего. Родственный союз с князьями Хованскими, происходящими от короля Ягеллы, показался ей унизительным! Пусть же погибает она, пусть погибают все ее родственники, кроме моей невесты! По смерти отца я взойду с нею на престол московский. Я докажу свету, что Хованские рождены царствовать: завоюю Литву, отниму у турок Грецию и заставлю трепетать русского оружия всех государей земли; подданные будут обожать меня; я восстановлю правосудие, прекращу все церковные расколы. Не буду слушаться, подобно отцу моему, какого-нибудь расстриженного попа, воля моя для всех будет законом.
Утренняя заря появилась уже на востоке, когда заснул преступный мечтатель.
VII
Второго сентября на рассвете преданный Софии стрелецкий полковник Акинфий Данилов пробрался окольною дорогою к селу Коломенскому. Он выехал из Москвы ночью для донесения царевны о всем, что произошло в столице в день нового года. Окна коломенского дворца, отражавшие лучи восходящего солнца, казались издали рядом горящих свеч. Данилов приметил, что вдруг блеск среднего окна исчез, и заключил, что его кто-нибудь отворил. «Неужели царевна уже встала?» – подумал он. Подъехав на близкое расстояние к дворцу, он увидел у окна Софию.
Привязав лошадь к дереву, которое росло неподалеку от дворца, Данилов подошел к воротам. Прибитая к ним какая-то бумага бросилась ему в глаза. Он снял ее с гвоздя и увидел, что это было письмо с надписью: «Вручить государыне царевне Софии Алексеевне». Немедленно был он впущен в комнату царевны. Она стояла у окна. Милославский сидел у стола и писал.
– Что скажешь, Данилов? Что наделалось в Москве? – спросила царевна, стараясь казаться равнодушною.
– Вчерашний день прошел благополучно, государыня. Только во время молебствия раскольники из стрельцов говорили непригожие слова.
– Был Хованский на молебствии?
– Он послал вместо себя окольничего Хлопова, а сам пробыл весь день дома.
– Слышишь, Иван Михайлович? Он явно ослушается моих повелений. Теперь я согласна поступить, как ты сегодня мне советовал… Что это за письмо? От кого?
– Не знаю, государыня, – отвечал Данилов. – Оно было прибито к воротам здешнего дворца.
София, распечатав письмо, прочитала с приметным волнением:
«Царем Государем и Великим Князем Иоанну Алексеевичу, Петру Алексеевичу всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержцем извещают московский стрелец, да два человека посадских на воров, на изменников, на боярина князь! Ивана Хованского да на сына его князь Андрея. На нынешних неделях призывали они нас к себе в дом девяти человек пехотного чина да пяти человек посадских и говорили, чтобы помогали им доступити царства Московского и чтобы мы научали свою братью Ваш царский корень известь и чтоб придти большим собранием изневесть в город и называть Вас Государей еретическими детьми и убить Вас Государей обоих и Царицу Наталью Кирилловну, и Царевну Софию Алексеевну, и Патриарха, и властей; а на одной бы Царевне князь Андрею жениться, а достальных бы Царевен постричь и разослать в дальние монастыри; да бояр побить Одоевских троих, Черкасских двоих, Голициных троих, Ивана Михайловича Милославского, Шереметьевых двоих и иных многих людей из бояр, которые старой веры не любят, а новую заводят; а как то злое дело учинят, послать смущать во все Московское государство по городам и по деревням, чтоб в городех посадские люди побили воевод и приказных людей, а крестьян поучать, чтоб побили бояр своих и людей боярских; а как государство замутится, и на Московское б царство выбрали царем его, князь Ивана, а Патриарха и властей поставить кого изберут народом, которые бы старые книги любили; и целовали нам на том Хованские крест, и мы им в том во всем, что то злое дело делать нам вообще, крест целовали ж; а дали они нам всем по двести рублев человеку и обещалися пред образом, что если они того доступят, пожаловать нас в ближние люди, а стрельцам велел наговаривать: которые будут побиты, и тех животы и вотчины продавать, а деньги отдавать им стрельцам на все приказы. И мы, три человека, убояся Бога, не хотя на такое дело дерзнуть, извещаем Вам Государем, чтобы Вы Государи Свое здоровье оберегли. А мы, холопы Ваши, ныне живем в похоронках; а как Ваше Государское здравие сохранится, и все Бог утишит, тогда мы Вам Государем объявимся; а имен нам своих написать невозможно, а примет у нас: у одного на правом плече бородавка черная, у другого на правой ноге поперек берца рубец, посечено, а третьего объявим мы, потому что у него примет никаких нет».
В тот же день весь царский дом поспешно удалился из села Коломенского в Савин монастырь, и тайно посланы были оттуда по приказанию Софии в разные города царские грамоты, в которых предписывалось стольникам, стряпчим, дворянам, жильцам, детям боярским, копейщикам, рейтарам, солдатам, всяких чинов ратным людям и боярским слугам спешить днем и ночью к государям для защиты их против Хованских, для очищения царствующего града Москвы от воров и изменников и для отмщения невинной крови, стрельцами во время бунта пятнадцатого мая пролитой.
Вскоре после этого царский дом из Савина монастыря переехал в село Воздвиженское. Получаемые из Москвы от Циклера известия то тревожили, то успокаивали Софию. Хованский в течение двух недель оставался в Москве в совершенном бездействии. София приписывала это его нерешительности и придумывала средство силою или хитростию избавиться от человека, столько для нее опасного. Приверженность стрельцов к старому князю всего более препятствовала в этом царевне и устрашала ее.
Между тем Хованский начал тем более чувствовать угрызения совести, чем менее представлялось препятствий к исполнению его замысла. С одной стороны, ложно направленное и слепое усердие к вере, увлекавшее его к восстановлению древнего благочестия и к отмщению за смерть Никиты, с другой стороны, ужас, возбуждаемый в нем мыслию о цареубийстве, которое казалось ему необходимым для достижения цели, указанной, по ложному его убеждению, Небом, производили в душе Хованского мучительную борьбу. Нередко со слезами молил он Бога наставить его на путь правый и ниспослать какое-нибудь знамение для показания воли Его, которой он должен был бы следовать. Однажды на рассвете после продолжительной молитвы старый князь взял Евангелие. На раскрывшейся странице первые слова, попавшиеся ему на глаза, были следующие: «Воздадите кесарева кесареви, и Божия Богови».
Эти слова Спасителя произвели непостижимое действие на князя. Он вдруг увидел бездну, на краю которой стоял до сих пор с закрытыми глазами. Грех цареубийства представился ему во всем своем ужасе. Совесть, этот голос Неба, этот нелицемерный судья дел и помыслов наших, иногда заглушаемый на время неистовым криком страстей, совесть громко заговорила в душе Хованского. Слезы раскаяния оросили его бледные щеки. Он упал пред образом своего ангела и долго молился, не смея поднять на него глаз. Ему казалось, что ангел его смотрит на него с небесным участием, сожалением и укоризною во взорах. В тот же день вечером Хованский с сыном, Циклером и Одинцовым тихонько уехал в село Пушкино, принадлежавшее патриарху. Он твердо решился оставить все свои преступные замыслы, служить царям до могилы с непоколебимою верностию и усердием нелицемерным и просьбами своими со временем склонить царей к восстановлению церкви, которую считал истинною.
Узнавши, что сын малороссийского гетмана едет к Москве, Хованский через Чермного, оставшегося в столице, послал донесение к государям и в выражениях, которые показывали искреннюю его преданность им, испрашивал наставления: как принять гетманского сына? Шестнадцатого сентября Чермной, знавший один место убежища князя, привез к нему присланную в Москву царскую грамоту, в которой содержались похвала его верной и усердной службе и приглашение приехать в Воздвиженское для словесного объяснения по его донесению.
Одинцов и молодой Хованский, зная, что в Воздвиженском все делается не иначе, как по советам Милославского, предостерегали старого князя от сетей этого личного врага его и не советовали ему ехать в Воздвиженское. Оба они тайно осуждали его за нерешительность и трусость, считая их причиною неисполнения его прежних намерений. Как удивились они, когда услышали от старика Хованского, что он оставил все свои замыслы и решился до гроба служить царям как верный подданный.
Молодой Хованский, глубоко огорченный разрушением всех своих мечтаний властолюбия и потерею надежды вступить в брак с царевною Екатериною, немедленно уехал из села Пушкино в принадлежавшую ему подмосковную вотчину на реке Клязьме.
Циклер проводил его туда, дал ему совет не предаваться отчаянию и поскакал прямо в село Воздвиженское.
В селе Пушкине остался со стариком Хованским Одинцов. Он истщил все свое красноречие, чтобы возбудить в князе охладевшую, как говорил он, ревность к древнему благочестию, представлял ему невозможность примириться с Софиею и с любимцем ее Милославским и угрожал ему неизбежною гибелью. Хованский показал ему царскую грамоту, в которой с лаской звали его в Воздвиженское, и сказал:
– Завтра день ангела царевны Софьи Алексеевны. Завтра поеду я в Воздвиженское и раскаюсь пред нею в моих преступных, вероятно ей уже известных, замыслах. Она, верно, меня простит, и я до конца жизни моей буду служить ей верой и правдой. Это не помешает мне подвизаться за церковь истинную. По словам Спасителя, буду я воздавать кесарева кесареви и Божия Богови. Сердце царево в руке Божией! Может быть, я доживу еще до того радостного дня, когда юный царь Петр Алексеевич по достижении совершеннолетия убедится просьбами верного слуги своего и восстановит в русском царстве святую церковь в прежней чистоте ее и благолепии.
Одинцов, слушая внимательно князя, закрыл лицо руками и заплакал.
– Губишь ты себя, Иван Андреевич, и всех нас вместе с собою! Охладело в тебе усердие к вере старой и истинной! Смотри, чтобы Бог не наказал тебя и не потребовал на Страшном Суде ответа, что ты не исполнил воли Его и не довершил твоего подвига! Я своей головы не жалел и не жалею и с радостию умру, если Всевышний так судил мне, за древнее благочестие!
Рано утром семнадцатого сентября боярин, князь Иван Михайлович Лыков с несколькими стольниками и стряпчими и с толпою вооруженных служителей их выехал по приказанию Софии из Воздвиженского. Циклер открыл ей, где скрываются Хованские, и получил за это в подарок богатое поместье.
Приблизясь к селу Пушкину, вся толпа остановилась в густой роще. Лыков послал в село одного из служителей разведать, там ли старый князь.
Сняв с себя саблю, посланный при входе в село встретил крестьянина и спросил его:
– Не знаешь ли, дядя, где тут остановился князь Хованский?
– Где остановился князь Хованский? А господь его знает!
– Нельзя ли как-нибудь поразведать?
– Поразведать… а на что тебе?
– Я к нему прислан из Москвы с посылкой.
– Из Москвы с посылкой… Нешто. Экое горе! – продолжал крестьянин, почесывая затылок. – Сказал бы тебе, где остановился князь Хованский, да не знаю, дядя. Поспрошай у бабы, вон что корову-то гонит, авось она тебе скажет.
Служитель, приблизясь к указанной крестьянке, повторил свой вопрос.
– Почем нам знать, где Хованский! – отвечала крестьянка. – Ну, ну, пошла, окаянная! – закричала она, ударив свою корову хлыстом. – Что рыло-то приворотила к репейнику! экую нашла невидаль!
– У кого бы мне спросить, тетка?
– А у кого хошь!.. Куды тебя черт понес! – закричала крестьянка, пустясь вдогонку за побежавшей коровой. – Экое зелье какое! словно бешеная кляча скачет!
– Эй, дедушка! – сказал служитель, увидевши старика, который вышел из ворот ближней избы. – Где бы мне найти здесь князя Ивана Андреевича?
– Князя Ивана Андреича?
– Да.
– А что это за князь Иван Андреич?
– Хованский, начальник Надворной пехоты.
– А что это за Надворна пихота?
– Ну, стрельцы. Слыхал, я чай, что-нибудь про стрельцов?
– Как не слыхать, вестимо, что слыхал!
– Где же Хованский-то?
– А разве ты не знашь?
– Как бы знал, так и не спрашивал бы.
– Вестимо, что не спрашивал бы! Экое, парень, горе, ведь и я не знаю. Да постой! Спросить было у дочки: она больно охоча калякать со всеми молодыми мужиками и парнями. Пытал я ее журить за то. Я чай, она все знает. Эй, Малашка! – закричал старик, постучав кулаком в окно.
– Что, батюшка? – отвечала дочь крестьянина, высунув заспанное лицо в окно.
– А вот дядя спрашивает: где князь Хованский?
– Хованский?.. Бог его знает. Он с саблей, что ль, ходит?
– С саблей, – отвечал служитель.
– Видела я ономнясь, как по грибы в лес ходила, немолодого уж парня с саблей, знаешь, там, под горой, где крестьянские гумна. Никак и шатер там в лесу стоит.
– Где же это? – спросил служитель.
– А вот ступай прямо-то, большой троицкой дорогой, да и поверни в сторону, как дойдешь вон до той избушки, что на сторону-то пошатнулась, а как повернешь, то и увидишь пригорок, а как пригорок-то увидишь, так и обойди его, да смотри не забреди в болото: и не великонько оно, а по уши увязнешь; а как обойдешь пригорок, так и увидишь гумна, а за гумнами лес. Тут-то шатер и есть.
Обрадованный этим сведением, служитель поспешил сообщить свое открытие князю Лыкову. Немедленно со всею толпою князь выехал из рощи и вскоре, миновав указанный пригорок, увидел в лесу шатер, который белелся между деревьями.
В шатре сидел старик Хованский с Одинцовым. Оба вздрогнули, услышав конский топот. Одинцов, вынув саблю, вышел из шатра.
– Ловите! хватайте изменников! – закричал Лыков.
Толпа служителей бросилась на Одинцова и, несмотря на отчаянное его сопротивление, скоро его обезоружила.
Хованский сам отдался им в руки. Его и Одинцова связали и, посадив во взятую из села крестьянскую телегу, повезли.
Когда они доехали до подмосковной вотчины, которая принадлежала молодому Хованскому, то Лыков повелел немедленно окружить дом владельца.
Вдруг из одного окна раздался ружейный выстрел, и один из служителей, смертельно раненный, упал с лошади. В то же время в других окнах появились вооруженные ружьями холопы князя.
– Ломай дверь! в дом! – закричал Лыков.
Раздалось еще несколько выстрелов, но пули ранили только двух лошадей.
Дверь выломили. Сначала служители, а за ними Лыков с стольниками и стряпчими вбежали в дом. Князь Андрей встретил их с саблею в руке.
– Не отдамся живой! Стреляйте! – кричал он своим холопам. Те, видя невозможность защитить своего господина, бросили ружья, побежали и начали прыгать один за другим в окна. Молодого князя обезоружили, связали и, посадив на одну телегу с отцом его и Одинцовым, привезли всех трех в Воздвиженское.
По приказанию Софии все бывшие в этом селе бояре немедленно собрались во дворец. Когда все сели по местам, Милославский вышел из спальни царевны и объявил ее повеление: судить привезенных преступников.
Хованских ввели в залу. Думный дьяк Федор Шакловитый прочитал сначала письмо, которое снял второго сентября с ворот дворца полковник Данилов, а потом приготовленный уже приговор. В этом приговоре Хованские были обвиняемы: в самоуправстве в раздаче государственных денег без царских указов, в самовольном содержании разных лиц под стражею, в потворстве Надворной пехоте с отягощением других подданных и монастырей, в ложном объявлении царских указов, в неуважении к дому царскому и презрении ко всем другим боярам, в покровительстве раскольникам и Никите-пустосвяту, в замысле ниспровергнуть православную церковь, в неисполнении царских повелений об отправлении полков в Киев, в село Коломенское и против калмыков и башкирцев, в неповиновении царскому указу присутствовать при торжестве в день нового года, в ложных докладах царевне Софии и, наконец, в умысле истребить царский дом и овладеть Московским государством. В конце приговора было сказано: «И Великие Государи указали вас, князь Ивана и князь Андрея Хованских, за такие ваши великие вины и за многие воровства и за измену казнить смертию».
Когда думный дьяк прочитал громким голосом эти последние ужасные слова, то старик Хованский, сплеснув руками и взглянув на небо, глубоко вздохнул, а князь Андрей, содрогнувшись, побледнел как полотно.
– Нас без допроса осуждаете вы на смерть! – сказал старый князь. – Пусть явятся наши тайные обвинители! Последний из подданных вправе этого требовать. Допросите нас в их присутствии, выслушайте наши оправдания – и тогда нас судите!
– Твои обвинители – дела твои! – отвечал Милославский.
– Дела мои? Иван Михайлович! не для меня одного будет Страшный Суд!.. Я не пролил столько невинной крови, сколько пролили другие!.. Одной милости прошу у вас, бояре: позвольте мне упасть к ногам милосердой государыни царевны Софьи Алексеевны и оправдаться пред нею. Успеете еще казнить меня!
– Что ж? Почему не согласиться на его просьбу? – начали говорить вполголоса некоторые из бояр.
– Хорошо, – сказал Милославский, – и я согласен. Я спрошу государыню царевну, велит ли она предстать изменникам пред ее светлые очи?
Милославский встал и пошел в спальню Софии. Выйдя из залы в другую комнату, он несколько минут постоял за дверью, опять вошел в залу и объявил, что царевна не хочет слушать никаких оправданий и повелевает немедленно исполнить боярский приговор.
Хованских и Одинцова, который стоял на дворе, окруженный стражею, вывели за дворцовые ворота. Все бояре вышли вслед за ними на площадь.
– Где палач? – спросил Милославский полковника Петрова.
– По твоему приказу искал я во всех окольных местах палача, но нигде не нашел, – отвечал Петров в смущении.
– Сыщи, где хочешь! – закричал гневно Милославский.
Петров удалился и чрез несколько минут привел Стремянного полка стрельца, приехавшего вместе с ним из Москвы. Последний нес секиру.
Два крестьянина по приказанию Петрова принесли толстый отрубок бревна и положили на землю вместо плахи.
– К делу! – сказал стрельцу Милославский.
Служители подвели связанного старика Хованского к стрельцу и поставили его подле бревна на колени.
– Клади же, князь, голову! – сказал стрелец.
Читая вполголоса молитву, Хованский начал тихо склонять голову под секиру. Несколько раз судорожный трепет пробегал по всем его членам, и он, вдруг приподнимаясь, устремлял взоры на небо.
– Делай свое дело! – закричал Милославский стрельцу.
Стрелец, взяв князя за плеча, положил голову его на плаху.
Раздался удар секиры, кровь хлынула, и голова, в которой недавно кипело столько замыслов, обрызганная кровью, упала на землю.
Князь Андрей, ломая руки, подошел к обезглавленному трупу отца, поцеловал его и лег на плаху.
Раздался второй удар секиры, и голова юноши, мечтавшего некогда носить венец царский, упала подле головы отца.
– Теперь твоя очередь, – сказал Милославский Одинцову, который стоял, связанный и окруженный служителями, близ боярина.
Одинцов содрогнулся; кровь оледенела в его жилах и прилилась к сердцу.
– Как? – сказал он дрожащим голосом. – Меня еще не допрашивали и не судили.
– Не твое дело рассуждать! – закричал Милославский. – Исполняй, что приказывают! Эй вы! положите его на плаху.
Служители, схватив Одинцова, потащили его к плахе.
– Бог тебе судья, Софья Алексеевна! – кричал Одинцов. – Так это мне награда за то, что я помог тебе отнять власть у царицы Натальи Кирилловны! Бог тебе судья! Не ты ли обещалась всегда нас жаловать и миловать! Бог тебе судья, Иван Михайлович! Сжальтесь надо мной, бояре: дайте хоть время покаяться и приготовиться по-христиански к смерти; здесь недалеко живет наш священник.
– Руби! – закричал Милославский, и не стало Одинцова.
Тела Хованских положили в один приготовленный гроб и отвезли в находившееся неподалеку от Воздвиженского Троицкое село, Недельное, а труп Одинцова зарыли в ближнем лесу.
На другой день, осьмнадцатого сентября, был отправлен в Москву к патриарху стольник Петр Зиновьев с объявительною грамотою об измене и казни Хованских. Милославский, между прочим, поручил ему по приказанию царевны Софии освободить всех тех, которые содержались в тюрьме старого князя; но Зиновьева предупредил комнатный стольник царя Петра Алексеевича князь Иван Хованский, другой сын казненного. Выехав в ночь на осьмнадцатое сентября из Воздвиженского, прискакал он в Москву и объявил стрельцам, что его отец, брат и Одинцов казнены смертию без царского указа и что бояре, находившиеся в Воздвиженском, набрав войско, хотят всех стрельцов, ясен и детей их изрубить, а дома их сжечь. Ярость стрельцов достигла высочайшей степени. В полночь раздался звук набата и барабанов. Вся Москва ужаснулась. Стрельцы немедленно бросились к Пушечному двору и его разграбили. Несколько пушек развезли по своим полкам, другие поставили в Кремле; ружья, карабины, копья, сабли, порох и пули раздали народу; поставили сильные отряды для стражи в Кремле, на Красной площади, в Китай-городе, у всех ворот Белого города и во многих местах Земляного, в котором устроили несколько укреплений, загородили улицы насыпями и палисадами. Жен и детей своих со всем имением перевезли они из стрелецких слобод в Белый город. На всех площадях и улицах Москвы во всю ночь раздавались неистовые крики мятежников, ружейные выстрелы, звук барабанов и стук колес от провозимых телег, пушек и пороховых ящиков. Посреди этого смятения Зиновьев успел въехать в Москву. Приблизясь к Кремлю, увидел он, что ему невозможно туда пробраться для вручения грамоты патриарху, потому что у всех ворот кремлевских стояли на страже толпы мятежников. Он принужден был остаться в Китай-городе в ожидании удобного случая проехать в Кремль и решился покуда исполнить другое поручение Милославского, которое состояло в том, чтобы освободить всех содержавшихся в тюрьме Хованского.
Зиновьев с помощью встреченного им во дворе холопа отыскал дворецкого Савельича, который, испугавшись бунта, скрылся в конюшню, лег в порожнее стойло и велел завалить себя сеном.
– Эй, дворецкий! где ты тут запрятался?
– А вот он здесь! – сказал холоп, разгребая сено. – Иван Савельич! вот к тебе прислан его милость с приказом от царевны Софьи Алексеевны. Ведь ты у нас набольший в доме-то.
Дворецкий высунул из сена голову, напудренную сенною трухою, и, отирая пот с лица, катившийся градом от страха и удушливой теплоты под сеном, уставил глаза на Зиновьева.
– У тебя ключи от тюрьмы князя Ивана Андреевича? – спросил Зиновьев.
– Ключи?.. Кажись, у меня. Батюшки-светы, стреляют! – закричал он, услышавши несколько выстрелов, которые раздались в это время на улице, и снова зарылся в сено.
– Вытащи его оттуда, – сказал Зиновьев холопу.
Тот с немалым трудом исполнил приказанное и поставил на ноги Савельича, у которого нижние зубы стучались о верхние, как в самой сильной лихорадке.
– Давай скорее ключи от тюрьмы! – продолжал Зиновьев. – Царевна Софья Алексеевна приказала выпустить всех тюремных сидельцев.
– Не спросясь князя Ивана Андреича, я не смею дать ключей твоей милости, – отвечал Савельич дрожащим голосом.
– Ну так сходи на тот свет да спросись. Князю отрубили вчера голову за измену и сыну его также.
– Как! – воскликнул дворецкий, сплеснув руками. Он был самый старинный слуга Хованского и искренно был к нему привязан. Сильная горесть вмиг прогнала его трусость. – Ах мои батюшки! – завопил Савельич, обливаясь слезами. – Отец ты мой родной, князь Иван Андреич! Уж не увижу я на сем свете твоих очей ясных! Некому будет меня уму-разуму поучить. Батюшка ты наш! Отрубили тебе твою головушку! Пропали мы, бедные, осиротели без тебя!
Холоп, глядя на дворецкого, также заплакал.
– Ну полно выть! Давай ключи! – закричал Зиновьев.
– Возьми, пожалуй, – сказал дворецкий, продолжая плакать и отвязывая ключи от кушака. – Я уж не дворецкий теперь. Ох, горе, горе! Не найти уж нам, Антипка, такого доброго господина! – продолжал он, оборотясь к холопу. – Сгибли мы, окаянные! Из дворецких попадусь я в дворники, а тебя, Антипка, заставят каменья ворочать! Натерпимся горя! Не нажить уж нам такого господина! Пропали наши головушки!
Зиновьев, приказав дворецкому выпустить всех содержавшихся в тюрьме князя, велел им всем встать в ряд на дворе. В числе их находился и Бурмистров. С начала июля всякий день ждал он казни, обещанной Хованским, и давно уже потерял надежду на избавление.
Можно легко вообразить, как удивился он, когда было ему объявлено, что смертельный враг его, Милославский, по приказанию царевны Софии прислал нарочного для его освобождения. Он заключил из этого, что после смерти Никиты и Хованских ни одному человеку в мире не известно, что старый князь, нарушив повеление Софии, сохранил ему жизнь и втайне берег ее, чтобы лишить его жизни тогда, когда восторжествует древнее благочестие. Бурмистров не знал, что еще Одинцову известна была тайна его сохранения, равно не знал и того, что Одинцов унес с собою эту тайну в могилу, потому что Зиновьев объявил только о казни одних Хованских.
В искренней жаркой молитве вознеся благодарность Богу за свое неожиданное освобождение, Бурмистров поспешил прямо в дом к приятелю своему, купцу Лаптеву.
VIII
– Молись, Варвара Ивановна, молись, не отставай, – говорил Лаптев жене своей, которая при своей дородности давно уже устала вместе с ним класть перед иконами земные поклоны. – Писание велит непрестанно молиться!
– Я чаю, скоро светать начнет, Андрей Матвеич! Не время ли уж и обед готовить!
– До обеда ли теперь! По всему видно, что настали последние времена. Что это? Ну, пропали мы! Кажется, кто-то стучит в калитку. Да, чу! где-то из пушек палят! А колокола-то, колокола-то как воют!
– Господи боже мой! помилуй нас, грешных! – прошептала с глубоким вздохом Лаптева.
Муж и жена начали еще усерднее кланяться в землю.
Вдруг отворилась дверь, и вошел Бурмистров. От долгого пребывания в тюрьме, худой пищи и продолжительных душевных страданий он так похудел и сделался бледен, что не только ночью в горнице, освещенной одной лампадою, но и днем можно было его счесть за мертвеца.
– С нами крестная сила! – воскликнул Лаптев, повалясь на пол и закрыв лицо руками. – Ну, прощай, Варвара Ивановна! Преставление света! Мертвые встают из гробов!
Лаптева, оглянувшись на вошедшего в горницу и рассмотрев лицо его, закричала что было силы и полезла под кровать.
– Что вы, что вы так перепугались! – сказал Василий. – Я такой же живой человек, как и вы. Встань-ка, Андрей Матвеевич, да поздоровайся со мною, мы уж с тобой давно не видались.
С этими словами поднял он своего приятеля с пола.
Лаптев, несколько времени посмотрев пристально в лицо Бурмистрову и уверясь, что перед ним стоит не мертвец, а старинный друг его, заплакал от радости и бросился его обнимать.
– Жена! – кричал он. – Вылезай скорее!.. Господи боже мой! не ждал я такой радости!.. Варвара Ивановна! вылезай!.. Да как это Бог тебя сохранил, Василий Петрович? Я уж давно по тебе панихиду отслужил… Варвара Ивановна! Да что ж ты не вылезаешь!
Лаптева, лежа под кроватью, от сильного испуга расслышала только то, что муж ее кличет.
– Прощай, Андрей Матвеич, прощай, голубчик мой! Пусть уж он тебя одного тащит, а я не вылезу! Приведи меня Господь на том свете с тобой увидеться!
– Авось и на этом еще увидимся! – сказал Лаптев, подходя к кровати. – Помоги мне, Василий Петрович, ее вытащить. Она так тебя перепугалась, что ее теперь оттуда калачом не выманишь. Да помоги, Василий Петрович! Видишь, как упирается! Мне одному с нею не сладить!
Бурмистров, едва удерживаясь от смеха, подошел к Лаптеву, который с величайшим усилием успел уже вытащить сожительницу свою из-под кровати. Василий начал помогать ему, чтобы поднять ее с пола.
Варвара Ивановна в ужасе зажмурила глаза, махала руками и в полной уверенности, что ее тащит мертвец в преисподнюю, кричала жалобным голосом:
– Охти, мои батюшки! помилуй меня, отец родной! отпусти душу на покаяние! Отслужу по тебе сорок панихид; колокол велю вылить, чтобы тебя из аду выблаговестил! Уф! какие холодные руки!
Между тем вошел в горницу Андрей, брат Натальи, и в изумлении остановился у двери. Лаптев и Бурмистров, хлопотавшие около Варвары Ивановны, вовсе его не заметили.
«Что бы это значило? – подумал он. – Каким образом очутился здесь Василий Петрович, которому давно голову отрубили и которого я давно оплакал? Если он не мертвец, то отчего Варвара Ивановна в таком ужасе и для чего и куда он ее ночью тащит? Если же он мертвец, то почему Андрей Матвеевич так равнодушен в его присутствии и почему он с таким усердием помогает ему тащить жену свою?» Вспомнив, что Плиний повествует о явлении мертвеца в одном римском доме, он разрешил свое недоумение тем, что Бурмистров после казни был брошен где-нибудь в лесу и что он явился Лаптеву как Патрокл другу своему, Ахиллесу, требуя погребения. При этой мысли Андрей почувствовал пробежавший от ужаса по всему телу озноб, перекрестился и хотел бежать вон из горницы. На беду его, он при входе в светлицу Варвары Ивановны плотно затворил за собою дверь, не зная, что замок этой двери испорчен и что ее нельзя отворить, если она захлопнется. Схватясь за ручку замка, начал он ее проворно вертеть то в ту, то в другую сторону; с каждым безуспешным поворотом ручки ужас его возрастал и достиг высшей степени, когда Бурмистров и Лаптев положили на кровать обеспамятевшую от страха Варвару Ивановну и когда Василий, увидев Андрея, пошел к нему с распростертыми объятиями.
– Чур меня! чур меня! – закричал Андрей во все горло, бросясь опрометью от двери. В испуге перескочил он через Варвару Ивановну, лежавшую на краю постели, приподнял другой край перины, касавшийся стены, и под нее спрятался.
Бурмистров не мог удержаться от смеха; Лаптев также захохотал, схватясь обеими руками за бока.
– Ах ты господи! и смех и горе! – проговорил он прерывающимся от хохота голосом. – Добро моя жена, а то и Андрей Петрович подумал, что ты мертвец. Этак он от тебя бросился, словно мышь от кошки! Ох, батюшки мои! бока ломит от смеху!
– Неужто ты думаешь, Андрей Матвеевич, что я в самом деле испугался? Хе! хе! хе! Я не так суеверен, как ты думаешь, – сказал Андрей, приподняв перину и высунув улыбающееся лицо, на котором не изгладились еще признаки недавнего ужаса. – Мне вздумалось пошутить и насмешить вас. Не правда ли, что я очень удачно притворился и весьма естественно представил испуг и ужас?
– Кто это тут говорит? – спросила слабым голосом Лаптева, которая пришла между тем в память и ободрилась, видя, что и муж и Бурмистров хохочут.
– Это я, Варвара Ивановна! – отвечал Андрей, вылезая из-под перины.
– Господи, Твоя воля! да откуда ты это взялся, Андрей Петрович, вместе со мной на постели? – сказала удивленная Лаптева, оглянувшись на Андрея.
– В самом деле это забавно! Хе, хе, хе! Я пошутил, Варвара Ивановна! – отвечал последний, перешагнув через нее и спрыгнув на пол.
– Осрамил ты мою головушку! – сказала Лаптева, слезая с постели.
По просьбе Андрея, Лаптева и жены его Бурмистров объяснил, отчего прошел по Москве общий слух об его казни и каким образом избежал oн смерти.
Несколько отдаленных пушечных и ружейных выстрелов обратили разговор к ужасному мятежу, который в Москве так неожиданно вспыхнул.
– Что-то будет с нами? – сказал со вздохом Лаптев.
– Признаться, – сказал Андрей, – эта ночь долго не выйдет у меня из памяти. Вчера, утомясь дневными трудами, лег я спокойно в постель. В самую полночь слышу набат, стрельбу на улице из ружей, крик, стукотню и бог знает что!.. Я вскочил с постели и оделся; все мои товарищи также. Мы все словно обезумели. Бегаем из комнаты в комнату и спрашиваем друг у друга: что такое наделалось? Вдруг вбегает к нам подполковник Чермной с саблею в руке, а за ним толпа стрельцов. Выгнали всех нас на улицу и начали раздавать нам оружие: кому саблю, кому пику, кому секиру. Сев на лошадь, Чермной закричал: «Ступайте все за мной на Красную площадь». Пришли мы туда: господи боже мой! Площадь зачерпнулась народом. Шум, крик, беготня, сумятица! У меня голова закружилась. Тут мужик с ружьем, здесь посадский с пикой, там купец с саблей. Чермной подвел меня к толпе мужиков и сказал им: «Вот ваш пятисотенный! Он человек грамотный, даром что молод; слушайтесь его как самого меня; а не то всех велю перестрелять как галок!» Сказавши это, он ускакал. «Что вы за люди?» – спросил я у мужика, стоявшего близ меня с рогатиной. «Мы ямщики, – отвечал он. – Не знает ли твоя милость, зачем нас сюда пригнали?» Я ему ничего не ответил, потому что сам его хотел о том же спросить. Я постоял, постоял, смотрю: в руке у меня сабля. Народ со всех сторон теснит меня как при выходе из церкви. «Что за ахисея! – подумал я. – Не во сне ли я все это вижу? Какими судьбами из учеников академии попал я в пятисотенные!» Вспомнив совет Горация: Nil admirari… et cetera, который переведу вам в другое время, я по кратком размышлении бросил саблю и побежал, Андрей Матвеевич, к тебе, чтобы посоветоваться и узнать, что за чудеса у нас в Москве совершаются? У меня и теперь голова не на месте. Мудрено ли, что после такого переполоха я испугался… то есть чрезвычайно обрадовался, когда неожиданно увидел здесь воскресшего из мертвых Василия Петровича, и с радости вздумал пошутить. Недавно я с товарищами, в воскресенье под вечер, ходил в лес, что подле Немецкой слободы, и отыскивал твою, Василий Петрович, могилу. Не помню, кто говорил мне, что тебя там будто бы при его глазах похоронили.
– Что ж мы станем делать? – сказал Лаптев. – Не убраться ли нам поскорее из Москвы подобру-поздорову, например, хоть в поместье к твоей тетушке, Василий Петрович?
– Это невозможно, – отвечал Бурмистров, – на всех заставах стоят отряды мятежников. Они никого не выпускают за город и не пропускают в Москву.
– Экое горе какое!
– Позавидуешь, право, матушке и сестре! – сказал Андрей. – Они, я думаю, ничего не знают, что здесь делается.
– Здоровы ли они? – спросил Бурмистров.
– Я уж месяца три не получал от них никакого известия, – отвечал Андрей, – с тех самых пор, как в конце июня приезжал сюда из Ласточкина Гнезда твой слуга Гришка. Он расспрашивал меня, что с тобой сделалось после того, как схватили тебя в селе Погорелове. Я сказал ему, что о тебе нет ни слуху ни духу. Он заплакал, да с тем и поехал назад.
В это время вбежал в комнату приказчик Лаптева, Иван Кубышкин, и бросился ему в ноги.
– Взгляни-ка, хозяин, как меня нарядили! – воскликнул он сквозь слезы. – Научи меня, глупого, что мне делать! Бунтовщики всучили мне в руки вот это ружьецо, напялили на меня кожаный кушак с этими окаянными пистолетами, да прицепили эту саблю, и велели, чтобы я с ними заодно бунтовал. Не то, де, голову снесем! Я с самой Красной площади бежал сюда без оглядки.
– Господи боже мой! Что ж, гонятся, что ли, они за тобой?
– А мне невдомек, хозяин. Кажись, что погони нет.
– Слава богу! – сказал Лаптев. – Сними-ка скорей саблю и кушак-то, да засунь куда-нибудь и с ружьецом вместе; вот хоть сюда, под кровать, да подальше; или нет, постой! брось лучше всю эту дрянь в помойную яму.
– Для чего бросать? – сказал Бурмистров. – Может быть, эта дрянь пригодится. Подай все сюда. Какой славный карабин! Сними-ка саблю. Это кто тебе надел ее на правый бок?
– Дали-то мне ее бунтовщики, а нацепил-то я сам, – отвечал приказчик, подавая Василью саблю вместе с пистолетами.
– Ого! какая острая! И пистолеты не худы. Жаль, что полк мой далеко от Москвы; с ним бы я что-нибудь да сделал.
Вынув из кожаного пояса две пули и две жестяные трубочки с порохом, заткнутые пыжами, Бурмистров начал заряжать пистолеты. Приказчик, сдав оружие, перекрестился и вышел из комнаты.
Безоблачный восток зарумянился зарею, и вскоре лучи утреннего солнца осыпали золотом струи смиренной Яузы.
Вдруг под окнами дома Лаптева послышался шум. Бурмистров, взглянув в окно, увидел, что несколько солдат тащат мимо дома связанного офицера. Схватив саблю и пистолеты и надев на себя кожаный пояс с зарядами, Василий выбежал из комнаты.
Нагнав солдат, закричал он им:
– Стой! Куда вы его тащите, бездельники?
– А тебе что за дело? – отвечал один из солдат.
– Сейчас развяжите офицера!
Солдаты остановились.
– Да что ты нам за указчик? Знать мы тебя не хотим! – бормотали некоторые из них.
– Что? Вы смеете ослушаться! Вас всех расстреляют!
– Не расстреляют! – сказал один из солдат. – Что вы рты-то разинули, да слушаете этого выскочки! Потащим нашего-то гуся, куда надобно!
– Так умри же, бездельник! – воскликнул Бурмистров и выстрелил в бунтовщика из пистолета. Солдат, раненный в плечо навылет, упал. – Хватайте, вяжите его! – закричал он толпе мужиков, собравшейся около солдат из любопытства.
Охота с кем бы то ни было подраться за правое дело, презрение к опасностям и желание блеснуть удальством составляли и составляют отличительные, врожденные черты русского характера. Мужики по первому слову Бурмистрова, вооружась одними кулаками, бросились на бунтовщиков, вмиг их обезоружили и перевязали.
Офицера, отнятого у солдат, Бурмистров пригласил войти в дом Лаптева, а связанных солдат велел ввести к нему на двор и запереть в сарай.
– Кому обязан я моим избавлением? – спросил офицер, войдя за Васильем в светлицу Лаптевой и поклонясь хозяину, хозяйке и Андрею. – Кого должен благодарить я за спасение моей жизни?
– Без помощи этих добрых посадских я бы ничего не успел сделать, – отвечал Бурмистров. – Меня благодарить не за что.
– Как не за что? Как бы не ты, так капитана Лыкова поминай как звали! Бездельники тащили меня на Красную площадь и хотели там расстрелять.
– Капитан Лыков?.. Боже мой! Да мы, кажется, с тобой знакомы. Помнишь, в доме полковника Кравгофа…
– То-то я смотрю: лицо твое с первого взгляда показалось мне знакомо. Да отчего ты так похудел и побледнел? Как бишь зовут тебя? Ты ведь пятисотенный?
– Был пятисотенным. После бунта пятнадцатого мая вышел я в отставку. Ну, что поделывает Кравгоф? Где он теперь?
– Он через неделю после бунта уехал со стыда в свою Данию. Полуполковник наш, Биельке, умер – вечная ему память! – и майор Рейт начал править полком. Недели на две уехал он в отпуск и сдал мне свою должность, а без него, как нарочно, и стряслась беда. Сегодня в полночь услышал я, что в Москве бунт. «Ах ты, дьявол! – подумал я. – Да будет ли конец этим проклятым бунтам!» Как раз собрал я весь наш полк и хотел из нашей слободы нагрянуть на бунтовщиков, этих окаянных стрельцов… виноват! Из ума вон, что ты сам служил в стрелецких полках.
– Да не угодно ли сесть, господин капитан? Я чаю, твоя милость устала! – сказал Лаптев, поклонясь Лыкову и придвигая для него к столу скамейку.
– Как не устать! Я-таки поработал сегодня: пятерых бездельников своими руками заколол за упрямство. Не пойдем! – кричат – да и только. Меня горе взяло. Ах вы, мошенники! Я вам дам знать не пойдем! Весь наш полк довел уж я из Бутырской слободы до Земляного города. «Ребята! – закричал я. – От меня не отставай! Катай бунтовщиков, чтобы небу было жарко!» Первая рота, нечего сказать, отличилась, молодцы! настоящие русские солдаты: так на вал за мной и лезут. Стрельцы начали было отстреливаться. «Погодите, дружки! Дуй их прикладами!» – закричал я. Струсила хваленая Надворная пехота. Бунтовать – ее дело, а драться – так нет! Побежали, мошенники, врассыпную. Я с вала кричу прочим ротам: «За мной!» А они, подлецы, ни с места! «Провалитесь же вы сквозь землю, поганые трусы! – крикнул я. – Я и с одной храброй ротой раскатаю бунтовщиков. Вперед, ребята! Дадим себя знать этой Надворной пехоте». Спустились мы с валу да стали подчивать приятелей в затылок свинцовым горохом. Бегут себе, не оглядываясь, ну так, что смотреть жалко! «Вперед!» – кричу я своим молодцам, да грехом и насунулся на пушки. Тьфу ты, пропасть! Черт же знал, что у вас, мошенников, и эти чугунные дуры есть. Вижу я, что дело неладно, да уж коли на то пошло: «Бери пушки! – закричал я солдатам. – За мной!» Бросились мы вперед, а нас вдруг как вспрыснут картечью! Нечего сказать: умеючи выстрелили – легло и наших довольно! Вижу я, что делать нечего и что у нас храбрости много, да людей мало, и велел я своим отступать, а чугунные дуры, разозлясь, так на нас и лают да ухают одна за другой! Вышли мы из Земляного города. Я прямо к прочим ротам и начал их ругать на чем свет стоит; а меня, подлецы, схватили, руки назад, затянули веревкой, да и потащили к этому сатане, Чермному, на Красную площадь. Они хотели, спросясь его, меня расстрелять. Тьфу, какая досада! Я бы согласился лучше удавиться! Ведь полк-то наш, кроме первой роты, опять себя опозорил и пристал к этим окаянным бунтовщикам. Срам, да и только! Право, пришлось удавиться с досады!
Лыков от сильного негодования вскочил со скамьи, начал ходить большими шагами взад и вперед по комнате, и слезы навернулись у него на глазах.
– А знаешь ли, что поганые бунтовщики было затеяли? – продолжал он, обратясь к Бурмистрову. – Поймали они стольника Зиновьева, который прислан был из Воздвиженского с царскою грамотой к патриарху, привели его к святейшему отцу и велели грамоту читать вслух. Как услышали они, что Хованские казнены за измену, – батюшки-светы! – взбеленились и заорали в один голос: «Пойдем в Воздвиженское и перережем там всех!» И патриарха-то убить грозились. А как услышали, что царский дом со всеми боярами едет в Троицкий монастырь, что там есть войско, крепкие стены, а на стенах-то чугунные дуры, так и храбрость прошла. Как раз хвосты поджали, бездельники, и объявили, что если из монастыря придет войско к Москве, то они поставят посадских с женами и детьми перед собой и из-за них станут драться. Я думаю как-нибудь из Москвы дать тягу в монастырь. Не поедешь ли и ты вместе со мною?
– Душой был бы рад, – отвечал Бурмистров, – да нет возможности отсюда вырваться. Станем здесь что-нибудь делать.
– А что, в самом деле! Двое-то что-нибудь да свахляем.
– Можно подговорить поболее посадских и других честных граждан. Бунтовщики всем жителям раздали оружие. Нацадем на них врасплох, ночью. Жалеть их нечего!
– Ай да пятисотенный! – воскликнул Лыков, вскочив со своего места и бросясь обнимать Бурмистрова. – Одолжил, знатно выдумал! Поцелуй! поцелуй еще раз!
Лаптев, тихонько дернув Бурмистрова за рукав, повел его из светлицы в нижнюю комнату, затворил дверь и сказал ему шепотом:
– Не во гнев тебе будет сказано, Василий Петрович, мне кажется, что тебе лучше всего спрятаться на несколько дней у меня в доме, а потом при помощи Божьей тихомолком выбраться из Москвы. Если дойдет до царевны Софьи Алексеевны и Милославского, что ты жив, того и смотри, что тебя схватят, отрубят голову али пошлют туда, куда ворон костей не заносит. Милославский, сам ты знаешь, на тебя пуще Сатаны зол и по-своему всеми делами ворочает. Уж он тебя, слышь ты, не помилует да выпытает еще, где Наталья Петровна? Ты и себя и ее погубишь. Милославский ведь не посмотрит на то, что ты бунтовщиков уймешь. Их – Бог милостлив – и без тебя уймут, а Софье-то Алексеевне вперед наука – прости, Господи, мое согрешение! Ее, видимо, Бог наказывает за то, что она обидела царицу Наталью Кирилловну. Как бы не взбунтовала она против нее, нашей матушки, стрельцов, так они и теперь бы против нее самой не бунтовали. Пусть капитан один усмиряет разбойников, а тебе, Василий Петрович, лучше из Москвы подальше убраться. Поезжай с Богом в Ласточкино Гнездо и обрадуй твою невесту. Я чаю, бедненькая, по тебе с утра до вечера плачет. Женился бы и зажил как в раю! Капитану-то можно поусердствовать для Софьи Алексеевны: она, верно, его наградит; а тебе чего ждать от нее?
– Неужели ты думаешь, – отвечал Бурмистров, – что тогда только должно действовать, когда можно ожидать награды? Нет, Андрей Матвеевич, ты любишь читать Священное Писание, вспомни-ка, что там сказано. Велено делать добро, не думая о награде; велено полагать душу свою за ближнего. Если мы делаем добро для того только, чтобы заслужить похвалу, награду или славу, то поступаем нечисто. Тогда только исполняем мы обязанности наши, когда руководствуемся в действиях одною бескорыстною любовию к Богу и ближним. Вот, Андрей Матвеевич, долг всякого христианина. Я прожил уже тридцать лет на свете. Жизнь коротка: не должно терять время на дела нечистые или бесплодные! Кто может назвать будущий день, будущий час – своим? Кто может быть уверен, что он долго еще не предстанет пред Нелицемерным Судией для отчета в делах своих?
– Так, Василий Петрович, истинно так! – сказал со вздохом Лаптев. – Однако ж мне, право, жаль тебя! Ты уймешь бунтовщиков, а тебя положат на плаху или пошлют в ссылку, ты знаешь Милославского-то.
– Знаю, что он злой человек, но уверен в том, что власть, какая бы ни была, лучше безначалия. Например, теперь всякий презренный бездельник, всякий кровожадный злодей может безнаказанно ворваться в дом твой, лишить тебя жизни, разграбить твое имение, может оскорбить каждого мирного и честного гражданина, обесчестить его жену и дочерей, зарезать невинного младенца на груди матери. Милославский как ни зол, но этого не сделает. Если не любовь к добру, то, по крайней мере, собственная польза и безопасность всегда будут побуждать его к охранению общего спокойствия и порядка, которых ничем нельзя прочнее охранить, как исполнением законов и строгим соблюдением правосудия. Может быть, по страсти или злобе окажет он несправедливость нескольким гражданам, но зато целые тысячи найдут в нем защитника и покровителя. Итак, скажи: не лучше ли безначалия власть, даже несправедливыми путями приобретенная? Справедливо, что Бог не оставляет ее долго в руках недостойных. Годунов, при всем своем уме, Лжедмитрий, при всей своей хитрости, вместе с жизнию лишились царских венцов, святотатственно ими похищенных. Прочная, истинная власть даруется Богом помазанникам Его. Не должны ли мы охранять этот священный дар Всевышнего, не жалея последней капли крови? Не должны ли мы считать противниками самого Бога восстающих против власти царской? Какое преступление может быть ужаснее поднятия святотатственной руки на пролитие крови помазанника Божия?
– Так, Василий Петрович, истинно так, и в Писании сказано: «Несть бо власть, аще не от Бога». Она страшна одним злодеям и мошенникам. Писание говорит: «Хощеши же ли не боятися власти, благое твори», и еще сказано: «Противляйся власти, Божию повелению противляется». Святой апостол Петр поучает: «Братство возлюбите, Бога бойтеся, царя чтите». И в другом месте…
– Итак, я надеюсь, что ты не станешь мне советовать, чтобы я оставил свое намерение. Если б даже стрельцы бунтовали против одной Софьи Алексеевны, и тогда бы я стал против них действовать. Но вспомни, что злодеи хотят погубить весь дом царский и царя Петра Алексеевича – надежду отечества. Не клялся ли я защищать его до последней капли крови?
– Эх, Василий Петрович, да мне тебя-то жаль! Подумай о своей головушке; вспомни о своей невесте: ведь злой Милославский, пожалуй, запытает тебя до смерти, чтобы узнать, куда ты скрыл ее?
– Ну что ж? Я умру, но Милославский не узнает ее убежища.
Лаптев хотел что-то еще сказать, но не мог ни слова более выговорить, заплакал и крепко обнял Бурмистрова.
– Да благословит тебя Господь! – сказал он наконец, всхлипывая. – Делай, что Бог тебе на сердце положил, а я буду за тебя молиться. Он посильнее и царевны Софьи Алексеевны, и Милославского. Он защитит тебя за твое доброе дело.
После этого оба пошли в светлицу.
– Ну что, пятисотенный, когда же приступим к делу? У нас есть еще помощник!
– Кто? – спросил Бурмистров.
– А вот этот молодец! – отвечал Лыков, взяв за руку Андрея. – У него так руки и зудят на драку с бунтовщиками! Ей-богу, молодец! Я бы его сегодня же принял в наш полк прапорщиком! Брось-ка, Андрей Петрович, свою академию, возьми вместо пера шпагу да начни писать вместо черных чернил красными.
– Можно владеть и мечом и пером вместе! – отвечал Андрей. – Юлий Цезарь, по другому же произношению Кесарь, был и отличный полководец и отличный писатель.
– Чудная охота марать бумагу! Ну да уж пусть так! Оставайся в академии; только теперь помогай нам.
– Пойдем, капитан, и ты, Андрей Петрович, в нижнюю горницу, – сказал Бурмистров, – надобно нам посоветоваться. Не пойдешь ли и ты с нами, Андрей Матвеевич? Я думаю, мы наскучили Варваре Ивановне, верно, ей уж давно пора заняться хозяйством.
– Посоветоваться? Ой уж мне эти советы! – воскликнул Лыков. – Кравгоф был смертельный до них охотник и до того досоветовался, что нас чуть было всех не перестреляли, как тетеревей!
– А нам надобно, – сказал Василий, – посоветоваться для того, чтобы перестрелять бунтовщиков, как тетеревей.
– Право? Вот для этого так и я от советов не прочь!
Лыков пошел с Бурмистровым и Лаптевым в нижнюю горницу. Андрей, восхищаясь, что его пригласили для военного совета, последовал за ними, перебирая в памяти латинских и греческих писателей, которые рассуждали о военном искусстве.
– Да не лучше ли вам здесь посоветоваться? – сказала Варвара Ивановна. – Ведь я никому ничего лишнего не выболтай.
– Нет, жена! Не мешай дело делать, а лучше приготовь-ка обед. Помнишь сеновал-то?
– Да, я чаю, и ты его не забыл! – отвечала Лаптева.
– Ну, ну, полно! Кто старое помянет, тому глаз вон!
IX
Через несколько дней после описанного в предыдущей главе совещания капитан Лыков пришел утром к Лаптеву.
– Не здесь ли Василий Петрович? – спросил он хозяина, который вышел в сени ему навстречу.
– Здесь, господин капитан, в верхней светлице.
– Ну, пятисотенный, – воскликнул Лыков, войдя в светлицу, – все труды наши пропали, все пропало!
– Как! Что это значит? – спросил Бурмистров с беспокойством.
– Да что, братец, досадно! Ведь не удастся нам с тобою потешиться над проклятыми бунтовщиками! Дошел до них слух, что около Троицкого монастыря собралось сто тысяч войска. Я слышал от верного человека, что сто хоть не сто, а тысяч с тридцать. Что же? Ведь собачьи-то дети не знают, куда деваться со страха. Бросились к боярину Михаилу Петровичу Головину, который на днях от государей в Москву приехал, и нутка в ноги ему кланяться. «Нас-де смутил молодой князь Иван Иванович Хованский!» – ревут, как бабы, и помилования просят. Уф, как бы я был на месте боярина, помиловал бы я вас, мошенников! С первого до последнего велел бы вздернуть на виселицу!
– Слава Тебе, Господи! – воскликнул Лаптев, перекрестясь. – Стало быть, бунтовщики унимаются?
– Унялись, разбойники! А, право, жаль: смерть хотелось мне с ними подраться! Вот, потом они бросились от боярина Головина к святейшему патриарху, и тому бух в ноги. Патриарх отправил в Троицкий монастырь архимандрита Чудова монастыря Адриана, а после того еще Илариона, митрополита суздальского и юрьевского, с грамотами к царям, что бунтовщики-де просят их помиловать и обещаются впредь служить верой и правдой. Софья Алексеевна прислала в ответ на эти грамоты приказ, чтобы до двадцати человек выборных из каждого полка Надворной пехоты пришли в Троицкий монастырь с повинною головою. Собрались все, мошенники, на Красной площади и начали советоваться, идти ли выборным в монастырь? Ни на одном лица нет. Ходят повеся голову, как шальные. Я хотел было еще постоять да посмотреть, а как услышал, что затевается у мошенников совет, я и пошел оттуда без оглядки. Терпеть не могу советов!
– Какие чудеса происходят на Красной площади! – сказал Андрей, войдя в светлицу. – Такие чудеса, что и поверить трудно.
– Что, что такое? – спросили все в один голос.
– Сотни две главных бунтовщиков надели на шеи петли и вытянулись в ряд гусем. Перед каждым из них встали два стрельца с плахой, а сбоку еще стрелец с секирой. И Чермной надел на себя петлю. Тут подошли к бунтовщикам жены и ребятишки их, чтобы проститься с ними. Какой начался вой да плач! Оглушили, просто оглушили! Ребятишки-то схватились ручонками за ноги отцов, кричат и не пускают их идти. Хоть они и злодеи, но мне, признаюсь, их жалко стало. Все побледнели как полотно; целуют своих ребятишек, а слезы у самих так градом и катятся. А жены-то, жены-то их! Я не мог смотреть более на эту раздирающую сердце картину. Прощание Гектора с Андромахой, если б я был свидетелем этой трогательной сцены, едва ли бы произвело на меня такое впечатление. Я сам заплакал, как дурак, и ушел с площади.
– Есть о чем плакать! Хорошо они сделали, что петли сами на себя надели. Тут же я велел бы всем им шеи-то покрепче перетянуть, разбойникам. Ах да! Хорошо, что вспомнил. Вели-ка, Андрей Матвеевич, моих солдат, что у тебя в сарае сидят, вывести на двор. Я сейчас приду.
– Обедали ль они, Варвара Ивановна? – спросил Лаптев, обратясь к жене.
– Нет еще!
– Как, Андрей Матвеевич! Да неужто ты кормишь этих злодеев?
– Не с голоду же их уморить, господин капитан. И Писание велит накормить алчущего.
– Не стоят они этого. Охота же была тебе кормить десятерых мошенников! Ну да уж пусть так. Что съедено, того не воротишь. Вели же, пожалуйста, их вывести. Я тотчас возвращусь.
Лыков поспешно вышел. Через полчаса привел он на двор Лаптева около тридцати солдат первой роты и поставил их в ряд. Один из них держал пук веревок. Бурмистров, Лаптев и Андрей вышли на крыльцо, а Варвара Ивановна, отворив из сеней окно, с любопытством смотрела на происходившее.
– Ребята! – закричал Лыков солдатам первой роты. – Вы дрались с бунтовщиками по-молодецки! Я уж благодарил вас и теперь еще скажу спасибо и, пока у меня язык не отсохнет, все буду говорить спасибо!
– Рады стараться, господин капитан! – гаркнули в один голос солдаты.
– За Богом молитва, а за царем служба не пропадают. Будь я подлец, если вам чрез три дня не выпрошу царской милости. Всех до одного в капралы, да еще и деньжонок вам выпрошу, чтобы было чем на радости пирушку задать.
– Много благодарствуем твоей милости, господин капитан!
– А покуда сослужите мне еще службу! Всем этим подлецам, трусам, бунтовщикам и мошенникам наденьте петли на шеи. Я научу вас не слушаться капитана и таскать его по улицам, словно какую-нибудь куклу! Отведите их всех на Красную площадь. Оттуда идут стрельцы в Троицкий монастырь просить помилования; там с ними разделаются: пойдут с головами, а воротятся без голов! Проводите и этих всех бездельников в монастырь. Надевайте же петли-то!
– Взмилуйся, господин капитан! – заговорили выведенные из сарая солдаты.
– Молчать! – закричал Лыков, взошел на крыльцо и, вместе с Бурмистровым, Лаптевым и Андреем войдя в нижнюю горницу, сел спокойно за стол, на котором стояли уже пирог и миса со щами.
Прошло несколько дней. Наконец возвратились в Москву все мятежники, которые пошли в Троицкий монастырь с повинною головою. София объявила им, чтобы они немедленно прислали в монастырь князя Ивана Хованского, возвратили на Пушечный двор взятые оттуда пушки и оружие, покорились безусловно ее воле и ждали царского указа. Патриарх Иоаким послал между тем к царям сочиненный им Увет Духовный, содержавший в себе опровержение челобитной, которую подал Никита с сообщниками, и увещание всем раскольникам, чтобы они обратились к церкви православной. Он получил в ответ царскую грамоту о принятии царями приношения его с благодарностию и о прощении мятежников, если они все то исполнят, что объявлено было тем из них, которые приходили в Троицкий монастырь. Осьмого октября собрались стрельцы и солдаты Бутырского полка на площади пред Успенским собором. По окончании обедни патриарх прочел Увет Духовный и объявил указ, что цари, по ходатайству его, приемля раскаяние бунтовщиков, их прощают. Все, бывшие в церкви, после того целовали положенные на налоях Евангелие и руку святого апостола Андрея Первозванного, изображавшую тремя сложенными перстами крестное знамение. Один Титов полк остался непреклонным, не захотел отречься от древнего благочестия и с площади возвратился в слободу.
На другой день, девятого октября, пришли в Крестовую палату выборные из покорившихся стрельцов, со слезами благодарили патриарха за его ходатайство и просили его донести царям, что они вполне чувствуют их милосердие и клянутся служить им верой и правдой. Патриарх немедленно пошел в Успенский собор. На площади пред церковью стояли ряды стрельцов и Бутырский полк. Раздался звон колоколов, и бесчисленное множество народа собралось во храм.
Отслужив благодарственный молебен, патриарх сказал раскаявшимся мятежникам:
– Людие Божии! Видите сами явленное вам милосердие Творца, иже в руце Своей царские сердца имеет. Творец неба и земли, вложи в сердца благочестивых наших царей помиловати вас и прощение вам даровати. Аз им, государем, о вас во Христе чадех велия прошения сотворих, да оставят вам долги ваши, и оставиша. Сего ради помните сие и мене, суща яко в поручении по вас, не предадите; оставите всякое зломысльство сердец ваших и поживете благо лета многа. И не возмогите навести на мене и на себе злобного и клятвенного порока.
– Да не будет на нас, – воскликнули тронутые стрельцы, – милость Божия и Пречистыя Богородицы, если мы крестное целование и обещание наше нарушим! Да будет на изменниках проклятие Божие!
Патриарх, благословив крестом всех, бывших в соборе, пошел в сопровождении многочислейного духовенства в Крестовую палату. Народ и стрельцы вышли из церкви на площадь. Радость сияла на всех лицах; все славили милосердие государей, обнимались и поздравляли друг друга.
По просьбе стрельцов название Надворная пехота было отнято, столб, в честь них поставленный на Красной площади, был сломан, и находившиеся на них жестяные доски с похвальною грамотою и с именами убитых ими пятнадцатого мая мнимых изменников брошены были в огонь.
После того дом царский вознамерился возвратиться в Москву. Прежде въезда в столицу цари остановились в селе Алексеевском. Патриарх с выборными из стрельцов прибыл в село, и последние со слезами просили государей отпустить им вины их и возвратиться в престольный город. Им подтверждено было прощение, и весь дом царский поехал в Москву. От самого села до столицы стрельцы без оружия стали по обеим сторонам дороги и, при проезде царей падая на землю, громко благодарили их за оказанное им милосердие. Царь Иоанн Алексеевич, бледный и задумчивый, ехал, потупив глаза в землю, и, по-видимому, обращал мало внимания на происходившее. Огненные взоры юного царя Петра, обращаемые на мятежников, выражали попеременно то гнев, то милость. У городских ворот стрельцы поднесли государям хлеб и соль и похвальную грамоту, данную им после бунта пятнадцатого мая, за истребление мнимых изменников, которая по приказанию царей в то же время была уничтожена.
Ивана Хованского сослали в Сибирь. Чермной по ходатайству Милославского получил прощение. Циклеру пожалована была вотчина в триста дворов, а Петрову в пятьдесят, и все многочисленное войско, собравшееся к Троицкому монастырю для защиты царей против мятежников, было щедро награждено и распущено. София, повелев разослать всех непокорившихся стрельцов Титова полка по дальным городам, назначила начальником Стрелецкого приказа думного дьяка Федора Шакловитого и пожаловала его в окольничие.
X
По восстановлении в Москве спокойствия Бурмистров тайно выехал ночью из города. Лаптев, Андрей и капитан Лыков проводили его до заставы. Первый при прощании обещал неусыпно наблюдать за Варварой Ивановной, чтобы она кому-нибудь не проговорилась о том, что Василий жив.
Начинало светать, когда Бурмистров въехал в село Погорелово. Расплатясь с своим извозчиком, он купил в селе лошадь, надел на нее седло и сбрую, взятые им из Москвы, и немедленно поскакал далее. Вскоре увидел он проселочную дорогу, которая вела в Ласточкино Гнездо. Сердце его забилось сильнее. Нетерпение обрадовать свою невесту заставило его погонять лошадь, которая и без того неслась во весь опор. Но так как во всей вселенной нет ничего быстрее мысли человеческой, которая в один миг может перескочить в Камчатку, из Камчатки на Луну, а с Луны спрыгнуть в комнату, где читается эта книга, то почтенные читатели на крылатой мысли без труда обгонят нетерпеливого жениха, прежде него прибудут в Ласточкино Гнездо, и узнают, что там еще за несколько дней до выезда его из Москвы случилось следующее необыкновенное происшествие.
Крестьянин Мавры Савишны Брусницыной, Иван Сидоров, под вечер пошел по ее поручению в Чертово Раздолье, чтобы настрелять дичи. He смея зайти далеко в бор, бродил он между деревьями шагах в двадцати от озера, на берегу которого стояло Ласточкино Гнездо. На беду его, не попалось ему на глаза ни одной птицы до позднего вечера. Заря угасла уже на западе. Бедный охотник того и смотрел, что попадется ему навстречу леший, ростом с сосну, или пустится за ним в погоню Баба-яга в ступе с пестом в одной руке и с помелом в другой. Наконец, с величайшею радостию заметил Сидоров на березе тетерева. «Слава Тебе, Господи! – прошептал он. – Застрелю этого глухого черта, да и домой вернусь! Нет, Мавра Савишна, вперед изволь сама ходить сюда за дичью по вечерам, а уж я не ходильщик – воля твоя!»
Второпях прицелившись в тетерева, Сидоров только что хотел выстрелить, как вдруг услышал позади себя чей-то голос. Руки опустились у него от страха, ноги подкосились, и он, упав на землю, пополз, как лягавая собака, и скрылся под ветвями густого кустарника. Вскоре услышал он, что сухие листья и ветви, покрывавшие землю, хрустят под чьими-то ногами. Шум приближается к нему, и голос, его испугавший, становится явственнее и громче. Прижавшись к земле от страха и творя молитву, Сидоров слышит следующие слова:
– Сядем здесь, на эту кочку. Не знаю, как ты, а я очень устал.
– И я чуть ноги волочу! – говорит другой голос. – Ведь мы целый день бродили. Ну уж лесок! Нечего сказать! Как бы не солнышко, так мы, верно бы, заблудились. Думали ль мы, когда жили в Москве, что нас Господь приведет скитаться в этаком омуте. Злодей этот Милославский! Не дрогнула бы у меня рука воткнуть ему эту саблю в горло по самую рукоять: он погубил нас!
Сидоров, ездивший часто по поручениям своей помещицы в село Погорелово за разными покупками, узнавал от тамошних поселян, а иногда от проезжих обо всем, что происходило важного и примечательного в столице. В последнюю поездку свою услышал он там от одного из знакомцев, что князья Хованские по наговорам Милославского были преданы патриархом анафеме и потом повешены где-то в захолустье на осине. Наслышавшись прежде от достоверных старых людей, что в Чертовом Раздолье кроме нечистых духов, ведьм и леших водятся и мертвецы, Сидоров смекнул, что бесы сняли проклятых патриархом Хованских с осины и перенесли в свое гнездо, в Чертово Раздолье. Жалоба на Милославского, произнесенная голосом неизвестного, навела Сидорова на эту мысль. Он оледенел от страха и начал прощаться с белым светом. Долго лежал он ничком на земле, удерживая дыхание и не смея сквозь ветви кустарника взглянуть на мертвецов, которые, сидя на кочке, неподалеку от него, продолжали разговаривать. Наконец они встали. Сидоров слышит, что они подходят к нему. В ужасе запустил он обе руки в рыхлую и мшистую землю и уцепился за корни кустарника. Если б в это время вздумал кто-нибудь тащить Сидорова, хоть не в преисподнюю, а в его собственную избу, то пришлось бы ему прежде вырвать из земли кустарник – так крепко неустрашимый охотник ухватился за корни. Мертвецы прошли мимо него, приблизились к берегу озера и остановились шагах в пятнадцати от Сидорова, обернувшись к нему спиною.
«Знать, они меня не видали! – подумал он. – Кажись, они ушли. Зевать-то нечего! Встать было, да и бежать отсюда без оглядки домой, покамест они не воротились». Он вытащил тихонько руки из земли, взял лежавшее подле него ружье и, стиснув зубы, которые били тревогу не хуже самого искусного барабанщика, решился взглянуть сквозь ветви кустарника в ту сторону, куда мертвецы удалились.
«Ах вы, дьяволы! – прошептал Сидоров. – Да это, кажись, не мертвецы, на них и саванов нет! Чтоб волк вас съел, окаянные побродяги! Натко! шатаются вечером в лесу, калякают, да добрых людей пугают! Я вам за это всажу по пригоршне дроби в затылки, да еще и пулю в придачу!» Вынув из висевшей у него сбоку сумки пулю, опустил он ее в дуло ружья. «Леший вас знал, что вы живые люди! Кажись, что живые!.. Так и есть! На обоих сабли, шапки да кафтаны стрелецкие. Никак это стрельцы беглые. Погодите, дружки! Видно, вы сюда в лес промышлять пришли. Живых-то я и десятерых не испугаюсь!»
Сидоров, все еще лежа под кустарником, прицеливался в одного из стрельцов, размышляя: «Одного-то я застрелю, а другого пришибу прикладом». Уж он готов был выстрелить, но вдруг опустил ружье: «Да за что ж я ухожу их? – подумал он. – Ведь они не хотели меня настращать, а я сам, по своей охоте, их испугался. Может быть, они и добрые люди. Дай-ка послушаю, о чем они толкуют».
Положив ружье на землю, Сидоров решился подслушать разговор стрельцов. Приблизясь к берегу озера, они долго смотрели на Ласточкино Гнездо, и один из них, продолжая говорить, несколько раз указал на дом Мавры Савишны. Потом оба возвратились к той самой кочке, на которой прежде отдыхали, и сели боком к Сидорову в таком от него расстоянии, что он мог рассмотреть их лица и явственно слышать все слова их.
– Нет, Иван Борисович, не ропщи на Милославского! – сказал один из стрельцов. – Я больше потерял, нежели ты. Я был сотником, а ты пятидесятником. У меня был дом в Москве, а ты, ты жил у приятеля. Конечно, мы всего лишились; однако ж я за все благодарю Господа! Во всем этом я вижу перст Его, указующий мне путь спасения. Девять лет хранил я тайну, которую тебе теперь открою. Теперь могу я возвестить тебе все, что у меня таилось так долго на сердце. Срок, назначенный преподобным Аввакумом многотерпеливым, настал, и я должен исполнить его повеление. В изгнании нашем из Москвы, в лишении нашем всех суетных благ земных, в найденном нами во глубине этого леса убежище, в усердии твоем ко мне, в покорности всех бывших в моей сотне стрельцов – во всем я вижу знамение, что наступило время к совершению дела, возложенного на меня свыше. Я не только не ропщу на Милославского, но считаю его моим благодетелем, желаю ему всякого добра и рад все для него сделать. Теперь все готово для моего подвига. Священнослужителя только недостает нам, но сегодня в полночь пошлет его нам Господь; в этом я не сомневаюсь.
– В последний раз, – сказал другой стрелец, – как ходил я, переодетый крестьянином, в деревню за съестными припасами, расспрашивал я об ней мальчика и узнал, что ее зовут Наталья. Нам легко будет ее похитить. В доме помещицы теперь нет ни одного мужчины. Она была помолвлена. Жених ее жил несколько времени в этой деревне, но с тех пор, как схватили его в селе Погорелове, ни один мужчина к помещице не приезжал. Крестьян у нее также немного, всего человек семь или восемь; что они сделают против десятерых? Я велел всем взять ружья и дожидаться нас у холма, вон там, на берегу этого озера.
Из этого видно, сколь несправедливо мнение, что стремление к просвещению в России началось со времен Петра Великого и что до сего государя русские не радели об оном. Первый государь из дома Романовых покровительствовал уже просвещению.
– Пойдем в деревню ровно в полночь, а покуда отдохнем здесь. В ожидании ночи открою тебе тайну, о которой говорить начал. Ты знаешь, что я учился четыре года в Андреевском монастыре. Прилежанием и добрым поведением заслужил я любовь всех учителей и был одним из лучших учеников, но на двадцатом году случилась со мною странная перемена: я пристрастился к пьянству и был исключен из училища. Все родственники, товарищи и знакомые винили меня; но я вовсе был не виноват. Враг человеческого рода, ходящий по земле и рыкающий, как лев, который ищет добычи, погубил меня. О святках случайно познакомился я с каким-то неизвестным мне человеком. Он выдал себя за новогородского дворянина. Однажды зазвал он меня на Кружечный двор и, несмотря на все мои отговорки, принудил выпить с ним ковш вина. Я приметил, что, принявшись за ковш, он не перекрестился, и, не знаю сам каким образом, принудил и меня выпить оставшееся вино, не дав мне времени сотворить крестное знамение. После этого я с ним никогда не видался, и во мне явилась страсть к вину, которой я не в силах был преодолеть. Иногда предавался я ей в течение целого месяца и более. Я чувствовал, что гублю себя. Все говорили, что я пью запоем, но все очень ошибались. Меня беспрестанно, днем и ночью, смущал и тянул к вину этот новогородский дворянин. Ковш, выпитый мною с ним вместе, не выходил у меня из головы. Я старался думать о чем-нибудь другом, но чем более употреблял усилий, тем сильнее мучила меня неутолимая жажда. Самая молитва мне не помогала. Иногда удавалось мне, однако ж, с неописанными мучениями превозмогать обольщения лукавого, и я вдруг переставал пить. Тогда совесть моя успокаивалась, на сердце делалось легко и весело, и я возносился духом туда, куда обыкновенные люди, преданные суете мира и работающие греху, не имеют доступа. Сколько видений, самых восхитительных и самых ужасных, являлось тогда предо мной! Сколько открывалось пред глазами моими таинств, ни одному смертному не известных. Когда я приходил в это необыкновенное состояние духа, все говорили про меня, что я мешаюсь в рассудке. Я не оскорблялся этим; я чувствовал превосходство свое над обыкновенными людьми, глядел на них с состраданием и из любви к ним желал, чтоб и они могли видеть и постигать то же, что я видел и постигал. Однажды, после победы, одержанной мною над искусителем, вознесся я духом так высоко, как никогда еще не возносился, и шел чрез одно подмосковное село. Вдруг яркое пламя и густой, клубящийся дым поразили глаза мои. Я пошел вперед и увидел, что горит сельская церковь. Поселяне старались гасить пожар, но напрасно: огонь обхватил все здание, крыша и колокольня с треском рухнули. Когда ветер разнес густой дым, столбом поднявшийся над горящими развалинами церкви, один пылающий иконостас с затворенными царскими вратами представился моим глазам. Наконец загорелись царские врата и начали медленно отворяться. Из алтаря блеснуло яркое сияние и осветило дальнюю окрестность. Вдруг приметил я, что за алтарем стоит в белой одежде Аввакум многотерпеливый с пальмовою ветвию и крестом в руке. Выйдя из алтаря, начал он восходить по дыму, который несся к небу с развалин церкви. С дыма святой мученик перешел на белое облако, которое стояло на востоке, и, взглянув на меня, указал в небесной вышине золотую дверь. Я упал на землю и начал молиться. После молитвы увидел я еще три тысячи мучеников, пострадавших за древнее благочестие. Все они, один за другим, вышли также из пылающего алтаря и по черному дыму перешли на белое облако вслед за Аввакумом, и начали все они подниматься к золотой двери, которая сияла ярче звезды. Вскоре потерял я их из виду. Тогда оглянулся я на церковь и что же увидел? Иконостас с царскими вратами и алтарь превратились уже в груду горящих углей, с которых несся синеватый мрачный дым. Вдруг из этого дыма поднимается… кто бы ты подумал?.. новогородский дворянин! Я задрожал. Он указал мне глубокую бездну, на краю которой стоял я, сам того не примечая. На самом дне этой бездны увидел я раскаленную железную дверь. Зеленый пламень, как расплавленная медь, прорывался сквозь щели и замочную скважину двери. Она медленно отворилась, я взглянул в нее – и обмер от ужаса. Я дал обет Аввакуму многотерпеливому никогда и никому не говорить, что я за дверью увидел. Если б я и не дал этого обета, то все бы не нашел слов для описания видения, которое мне представилось. Новогородский дворянин захлопал в ладоши, начал прыгать и запел песню, от которой у меня волосы на голове поднялись дыбом. Преподобный Аввакум сказал мне, что всякий, кого он особенно не охраняет, погибнет навеки, если хоть одно слово услышит из этой песни. Я решился никогда не повторять ее, чтобы не погубить кого-нибудь из ближних. Почему могу я знать, кого многотерпеливый праведник охраняет и кого нет? И начал новогородский дворянин спускаться в бездну к железной двери, а за ним пошли вслед, появляясь один за другим, из синеватого дыма, антихрист Никон и еще три тысячи единомышленников его, которые вместе с ним гнали древнее благочестие. Все они были в черных саванах. Никон, заменивший жезл учителя Петра чудотворца иудейским жезлом со змеями, с головы до ног был обвит черным змеем. Я отворотился от ужасного зрелища. В это самое время кто-то взял меня за руку. Я оглянулся, и невольно благоговейный трепет пробежал по всем моим членам: подле меня стоял Аввакум. «Иди за мною!» – сказал он мне и повел меня из села на какую-то высокую гору, с которой спустились мы в густой лес. «Видел ли ты видение у горящей церкви?» – спросил он меня. «Видел», – отвечал я. «Девять годов храни в сердце твоем все, что ты видел, – продолжал он, – и все, что я еще покажу тебе. В нынешнее антихристово время мир утопает в нечестии; нигде нет истинной церкви; все на земле осквернено и нечисто. Удались в глубину леса, сокройся навеки от мира и восставь истинную церковь, которую покажу тебе. Для этого подвига должен ты приять крещение водою небесною; ибо на земле нет воды неоскверненной. Все моря, озера, реки и источники заражены прикосновением слуг антихристовых». Сказав это, повел он меня далее, в самую середину леса, и, показав истинную церковь, исчез. Меня нашли в лесу дровосеки чуть живого, принесли домой, и я долго был болен горячкою. По выздоровлении страсть к пьянству во мне совершенно исчезла. Девять лет хранил я молчание о моем видении, терпел часто голод и холод и, наконец, по убеждению дяди вступил в стрельцы. В конце прошедшего августа минуло девять лет с тех пор, как я сподобился беседовать с преподобным Аввакумом. Памятуя слово его, удалился я однажды в лес, наломал ветвей, скрепил их тонкими прутьями, древесного смолою и глиною, и устроил купель. В то время шел дождь несколько дней сряду. Когда купель наполнилась до половины небесною водою, я погрузился в нее и принял крещение, мне заповеданное. Возвратясь в Москву, начал я помышлять о воздвижении истинной церкви. Ты знаешь, что потом случилось с нашим полком. Я с радостию услышал весть о нашем изгнании из Москвы, с радостию вышел из этого Содома. Здесь, в этом лесу, скроемся навсегда от служителей антихриста и от всего нечестивого мира, воздвигнем в тайне истинную церковь и достигнем золотой небесной двери.
Вечерняя заря угасла. Стрельцы встали и пошли по берегу озера к холму, у которого их ожидали десятеро сообщников. Сидоров, выслушав весь разговор, вылез из-под куста и побежал без оглядки в дом своей помещицы.
– Ну что, принес ли дичи? – спросила его Мавра Савишна, которую он вызвал в сени.
– Какая дичь, матушка! Я насилу ноги уплел, чуть не умер со страху.
– Ах ты, мошенник! Дуру, что ли, ты нашел; не обманешь меня, плут! Видно, ты и в лес-то не ходил, а весь вечер пролежал на полатях.
– Нет, Мавра Савишна, не греши! Я пролежал не на полатях, а под кустом.
– Что? под кустом? Да ты никак потешаешься надо мной, или с ума спятил! Завтра нечего будет на обед подать! Я тебя научу надо мной потешаться! Видно, борода-то у тебя густа! Смотри, разбойник, вцеплюсь!
– Воля твоя, Мавра Савишна! Изволь над моей бородой тешиться сколько душе угодно, а только уж я в другой раз за дичью под вечер не пойду. Уж лучше утопиться!
– Не белены ли ты объелся? Что на тебя за дурь нашла, мошенник!
– Поневоле найдет дурь, коли душа со страху в пятки ушла! Изволь-ка, Мавра Савишна, выслушать меня, так и гневаться перестанешь.
– Ну что, что такое? говори, плут, скорее.
– А вот изволишь видеть. Бродил я долго по лесу, нет ни одной птицы, хоть ты плачь! Напоследки вижу я: сидит на дереве глухой тетерев. Я как раз прицелился да и услышал голос. Я и смекнул, что дело неладно, и нырнул под куст; и увидел я двух человек. Хованские ль они, стрельцы ли, али лешие какие – лукавый их знает! Сели они неподалеку от меня и понесли такую околесную, что я ни словечка не понял. Болтали они что-то про пожар, про золотую дверь, да еще про железную, про антихриста, про какого-то дворянина, про Милославского, и про всякую всячину! Один, который постарше и с бородавкой-то на щеке, указывал, кажись, на твой дом и болтал, что он прежде пил запоем и что надо сегодня ночью, никак, утащить Наталью Петровну.
– Утащить Наталью Петровну! Да что ты, мошенник, в самом деле меня пугаешь! Ведь как начну со щеки на щеку, так дурь-то и выбью.
– Бей, матушка, Мавра Савишна! Дело наше крестьянское; за всяким тычком не угоняешься; только уж будут к тебе сегодня ночью гости.
Испуганная Семирамида, приказав Сидорову собрать к ней на двор всех крестьян ее с их семействами, побежала в верхнюю светлицу, чтобы сообщить ужасную весть старухе Смирновой и Наталье. Работница Акулина, мимоходом услышав кое-что из разговора Мавры Савишны с Сидоровым, выбежала за ворота и, остановив проходившую мимо дома куму свою, сказала ей несколько слов на ухо. Кума пошла далее и поговорила что-то с другою крестьянкой. Вмиг по всему Ласточкину Гнезду распространилась молва, что Сидоров в Чертовом раздолье встретил лешего и прибежал оттуда без памяти. Другие же, менее суеверные, говорили, что он вовсе лешего не видал, и утверждали, напротив, что из леса выехала в ступе Баба-яга, пустила в Сидорова пестом, чуть-чуть не попала ему в затылок и до самой деревни гналась за ним, без отдыха колотя его в спину помелом.
Вскоре все жители Ласточкина Гнезда собрались на дворе помещицы. Мавра Савишна, посоветовавшись со старухою Смирновою и Натальею, осталась при том мнении, что какая-нибудь шайка воров собирается ограбить ее дом, который стоил ей столько трудов и издержек. Она решилась защищаться до последней крайности, приказала Сидорову зарядить ружье целою пригоршнею дроби, всем же другим крестьянам, женам их, сыновьям и дочерям велела вооружиться топорами, косами, вилами и граблями. Давно известно, что отчаяние может придать и трусливому человеку необыкновенную храбрость. Это случилось и с Маврой Савишной. Принудив старуху Смирнову и Наталью из верхней светлицы переместиться на ночь в баню и уверив их, что опасаться нечего, Семирамида с косою в руке и в мужском тулупе, надетом сверх сарафана, вышла к своему войску.
– Смотрите вы, олухи! – закричала она, – не зевать! Только лишь воры нос высунут, колоти их, окаянных, чем попало!
– Слушаем, матушка, Мавра Савишна! – закричало войско на разные голоса, в числе которых были женские и детские.
Прошел целый час. Войско Семирамиды все еще стояло в боевом порядке. Предводительница для возбуждения своей храбрости удалилась на минуту в чулан и подкрепила себя стаканом настойки; потом, явясь опять перед войском, подняла она косу на плечо, подбоченилась и начала бодро расхаживать взад и вперед по двору. Наконец настала полночь. Большая часть войска, к несчастью, убеждена была, что должно отразить нападение не воров, а Бабы-яги, и совершенно потеряла уверенность в победе, а без этой уверенности в войске ничего бы не успел сделать и сам Наполеон, если б судьба поставила его в трудное положение Мавры Савишны.
Вскоре после полуночи вдруг раздался у ворот стук. Войско Семирамиды вмиг рассыпалось в разные стороны, как груда сухих листьев от набежавшего вихря. Сама предводительница, кинув оружие на землю, опрометью бросилась в курятник, захлопнула за собою дверь и всполошила спавших его обитателей. Петухи и курицы подняли страшный крик и начали бегать и летать из угла в угол как угорелые. Один Сидоров доказал свою неустрашимость. Он подошел к самым воротам, прицелился, выстрелил, влепил всю дробь в ворота и последний убежал с поля сражения. Семирамида, услышав выстрел, упала навзничь и простилась со светом, почувствовав, что ее колют пикою в горло. И никто бы на ее месте не мог в темноте рассмотреть, что уколол ее когтями петух, соскакнувший с насеста к ней на шею. До сих пор историки не разрешили, кто кого более тогда перепугал: петух ли Семирамиду или Семирамида петуха?
История также не объясняет, долго ли пробыла владетельница Ласточкина Гнезда в курятнике. Известно только то, что она, на рассвете войдя в баню, нашла там одну старуху Смирнову, которая горько плакала. От нее узнала она, что два человека, вооруженные саблями, вырвали из рук ее Наталью и, несмотря на крик и сопротивление бедной девушки, унесли ее за ворота.
Нужно ли говорить, что почувствовал Бурмистров, когда приехал в Ласточкино Гнездо и узнал о похищении Натальи? Напрасно расспрашивал он бестолкового Сидорова о разговоре, им подслушанном, и о приметах похитителей его невесты, напрасно искал он ее по всем окрестным местам. Услышав от Сидорова, что похитители упоминали в разговоре не один раз имя Милославского, Василий уверился, что его Наталья попала в руки сладострастного злодея и что он разлучен с нею навсегда. В состоянии близком к отчаянию, простясь с ее матерью и с своею теткою, сел он на коня и поскакал по первой попавшейся ему на глаза дороге. Мавра Савишна стояла на берегу озера и, обливаясь слезами, смотрела ему вслед. Долго еще в отдалении топот копыт раздавался. Наконец все утихло, и Мавра Савишна тихонько побрела к своему дому, чтобы утешать вдову Смирнову, которую Бурмистров поручил ее попечению.