1

Первые же недели пребывания в столице принесли Гоголю горечь разочарования. Его юношеские мечты сразу пришли в столкновение с суровой прозой жизни. «Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал», – сообщает он родным в Васильевку (X, 136–137).

Через полгода после приезда в Петербург Гоголь сообщает матери: «…я стою в раздумьи на жизненном пути, ожидая решений еще некоторым моим ожиданиям» (X, 143).

Эти «некоторые ожидания» были связаны с новой, только недавно возникшей мечтой, которую Гоголь глубоко затаил в своем сердце, – мечтой о литературной деятельности. Первые неудачные творческие опыты в Нежинской гимназии не погасили в нем интереса к литературе. Робко и неуверенно он пытается снова испробовать свои силы на писательском поприще.

К этому времени у Гоголя была закончена поэма, которую он решил опубликовать. Она вышла в свет в июне 1829 года под названием «Ганц Кюхельгартен». Опасаясь резких отзывов критики, Гоголь скрыл свое имя под псевдонимом В. Алова.

П. В. Анненков, познакомившись с Гоголем вскоре после его приезда в Петербург, обратил внимание на одну характерную особенность его духовного облика: «Он был весь обращен лицом к будущему». Эта черта, замеченная наблюдательным современником, проявилась в Гоголе давно, еще в последние годы его пребывания в Нежине. Перечитывая гоголевские письма той поры, мы отчетливо ощущаем кипение пытливой юношеской мысли, страстное стремление подняться над пошлым миром нежинских «существователей». Он – весь во власти высоких романтических порывов и надежд. Размышления о своем месте в жизни, желание посвятить себя служению благу людей – вот лейтмотив юношеских писем Гоголя. В мае 1826 года, в связи с предстоящим окончанием В. И. Любич-Романовичем Нежинской гимназии, Гоголь занес в альбом своего школьного товарища примечательную запись: «Свет скоро хладеет в глазах мечтателя. Он видит надежды, его подстрекавшие, несбыточными, ожидания неисполненными – и жар наслаждения отлетает от сердца… Он находится в каком-то состоянии безжизненности. Но счастлив, когда найдет цену воспоминанию о днях минувших, о днях счастливого детства, где он покинул рождавшиеся мечты будущности, где он покинул друзей, преданных ему сердцем» (IX, 25).

Рано пробудившееся в Гоголе общественное самосознание естественно обращало его мысль к будущему. Этой же мыслью о будущем – своем собственном и своей страны – была оплодотворена и его юношеская романтическая поэма «Ганц Кюхельгартен».

Гоголь датировал поэму 1827 годом. Впоследствии эта датировка оспаривалась некоторыми историками литературы.

Большинство исследователей ныне справедливо склоняется к мысли, что это произведение «восемнадцатилетней юности», как сам Гоголь назвал его в своем анонимном предисловии, было если не целиком, то, по крайней мере, в значительной своей части написано еще до приезда в Петербург. Соображение Н. Я. Прокоповича и А. С. Данилевского о том, что если бы поэма была написана Гоголем еще в гимназии, то она хотя бы в отрывках стала бы известна кому-нибудь из его друзей, – это соображение, исходящее от двух самых близких и осведомленных школьных товарищей Гоголя, не может иметь решающего значения. Вполне допустимо, что Гоголь, отразив в этой поэме самые заветные и сокровенные свои стремления, решил скрыть ее от всех друзей. Ведь речь шла не об обычном произведении, вроде тех, которые он читал своим однокашникам, и затем, после их резких критических замечаний, равнодушно бросал в печь. Не доверяя своим силам и опасаясь насмешливой критики, Гоголь, вероятно, решил не подвергать испытанию произведение, которое было ему слишком дорого.

Человеком скрытным, никому не доверяющим, никогда сполна не распахивающим своей души для посторонних, – таким знаем мы Гоголя в зрелые годы его жизни. С. Т. Аксаков, рассказывая в своих известных воспоминаниях о «странностях» и «капризах» «скрытной» гоголевской натуры, постоянно сокрушался по поводу того, что его любимый писатель никогда не имел «безграничной, безусловной доверенности в свою искренность».

Внутренний, душевный мир Гоголя был очень сложен и противоречив. Он никогда никому не открывался в своих стремлениях, планах – житейских и тем более творческих. Ему нравилось мистифицировать друзей и вводить их в заблуждение относительно своих, даже самых невинных намерений. Любая удачная мистификация доставляла ему величайшую радость. Тот же Аксаков вспоминает одну шалость Гоголя, в которой очень наглядно проявляется эта удивительная черта его характера. Гоголь как-то отправлялся из Москвы в Петербург. В почтовой карете, в одном купе с ним ехал один из знакомцев Аксакова, некий чиновник П. И. Пейкер. Обрадовавшись соседству со знаменитым писателем, сей чиновник поспешил завязать разговор с Гоголем. Последний немедленно заверил своего спутника, «что он не Гоголь, а Гогель, прикинулся смиренным простачком, круглым сиротой и рассказал о себе преплачевную историю». Когда же в Петербурге этот самый Пейкер был представлен Гоголю, он понял, что его мистифицировали, и осердился. И мемуарист добавляет от себя: «Он был прав: за что Гоголь дурачил его трое суток?.. Мы успокоили Пейкера, объяснив ему, что подобные мистификации Гоголь делал со всеми».

Эти склонности Гоголя вполне определились уже в Нежине. «Таинственный Карла» – так называли его сверстники. Никого из них он не подпускал к себе слишком близко.

В последние свои нежинские годы Гоголь под влиянием разыгравшихся в гимназии драматических событий еще глубже ушел в себя, стал еще более скрытным и недоверчивым. За несколько месяцев до окончания гимназии он писал матери: «Правда, я почитаюсь загадкою для всех, никто не разгадал меня совершенно» (X, 123). Наконец, вспомним еще раз уже цитированное письмо Гоголя к Петру Петровичу Косяровскому, написанное за десять месяцев до окончания гимназии:

«Исполнятся ли высокие мои начертания? или Неизвестность зароет их в мрачной туче своей? – В эти годы, эти долговременные думы свои я затаил в себе. Недоверчивый ни к кому, скрытный, я никому не поверял своих тайных помышлений, не делал ничего, что бы могло выявить глубь души моей. – Да и кому бы я поверил и для чего бы высказал себя, не для того ли, чтобы смеялись над моим сумасбродством, чтобы считали пылким мечтателем, пустым человеком? – Никому, и даже из своих товарищей, я не открывался, хотя между ними было много истинно достойных». Гоголь говорит далее, что около трех лет назад наметил себе цель в жизни и неуклонно будет держаться своих «упрямых предначертаний», о которых не имеют понятия даже самые ему близкие люди, даже родная мать (X, 112).

Эти строки Гоголя, по существу, снимают сомнения, высказанные Прокоповичем и Данилевским. Гоголь не пожелал открываться в авторстве «Ганца Кюхельгартена» не только в Нежине, но и позднее, в Петербурге, поставив на титуле первой своей книги вымышленное имя.

Содержание и смысл «Ганца Кюхельгартена» могут быть поняты лишь в соотнесении с той атмосферой умственной жизни, которая окружала Гоголя в последние годы его пребывания в Нежине. В этой поэме нетрудно увидеть отражение раздумий молодого Гоголя о жизни, о назначении человека.

Мечтательным юношей Ганцем, влюбленным в прелестную Луизу, овладевает «тайная печаль» при мысли, что ему суждено жить в «незнаемой глуши» и что он обречен «бесславию в жертву». Ганц чувствует в себе способность к подвигу, проникается решимостью оставить родные края и отправиться в дальние странствия, на поиски «блага и добра».

…Взор туманен, И часто смотрит он на даль, И беспокоен весь и странен. Чего-то смело ищет ум, Чего-то тайно негодует; Душа, в волненьи темных дум, О чем-то, скорбная, тоскует…

Но жизнь приносит Ганцу горестное разочарование. Не свершив подвига, не обретя славы, он с «полупотухшим взором» возвращается домой. Ему ничего другого не остается, как распроститься со своими «коварными мечтами» и жениться на любимой Луизе. Так рушатся прекраснодушные иллюзии нашего героя.

«Ганц Кюхельгартен», над которым Гоголь работал, видимо, в самый разгар «дела о вольнодумстве», отразил его собственные романтические мечтания, его критические размышления о жизни, отразил ощущаемый молодым писателем конфликт между возвышенными идеалами и «существенностью жалкой» – т. е. скучной прозой мелочного существования.

В. И. Шенрок первый обратил внимание на то, что некоторые строки поэмы «Ганц Кюхельгартен» почти текстуально перекликаются с соответствующими местами из нежинских писем Гоголя. И это обстоятельство, кстати, также подтверждает достоверность авторской датировки «Ганца Кюхельгартена».

Вся поэма несет на себе отпечаток различных фактов нежинской биографии Гоголя и отзвуков современных ему политических событий.

Важное место занимает в поэме греческая тема. В 20-е годы внимание Европы было приковано к политическим событиям в Греции. Национально-освободительное движение греков против турецкого владычества вызвало горячие симпатии и сочувствие в прогрессивных слоях общества России. Во многих европейских городах создавались комитеты для сбора пожертвований и вербовки волонтеров в защиту «греческого дела». Пушкин, декабристы – вся передовая Россия с восхищением следила за героической борьбой греков, вызывавшей у современников восторженные ассоциации с эпосом античной Эллады.

Подобные ассоциации мы встречаем и в «Ганце Кюхельгартене». Греция для Гоголя – очаг великой культуры, «земля классических прекрасных созиданий» и вместе с тем олицетворение бессмертного подвига, «и славных дел, и вольности земля». Таков лейтмотив лирического раздумья, являющегося содержанием третьей картины.

В тринадцатой картине описывается один из эпизодов скитаний Ганца. И снова перед нами Греция! Но не античная – современная, в трауре и печали:

Везде читает смутный взор И разрушенье и позор. Промеж колон чалма мелькает, И мусульманин по стенам, По сим обломкам, камням, рвам, Коня свирепо напирает, Останки с воплем разоряет.

Гоголь, вероятно, отразил здесь события лета 1827 года, когда под натиском превосходящих сил турок пали Афины и Греция снова, хотя теперь уже и ненадолго, оказалась под игом янычар.

Вообще многие детали поэмы носят характер непосредственного отклика на современные Гоголю политические новости. Вот, например, старый пастор спорит с Вильгельмом:

Разговорясь про новости газет, Про злой неурожай, про греков и про турок, Про Миссолунги, про дела войны, Про славного вождя Колокотрони, Про Каннинга, про парламент, Про бедствия и мятежи в Мадрите.

Здесь каждая строка дышит свежей газетой. Полистаем, например, «Северную пчелу» за 1826–1827 год – и мы найдем здесь почти в каждом номере сообщение о действиях «мятежников в Испании», о героической обороне защитников Миссолунги, о доблестном вожде греческих повстанцев Колокотрони, об интригах английского министра иностранных дел Джорджа Каннинга. Цитированные строки из «Ганца Кюхельгартена», несомненно, писались по горячим следам событий.

Надо сказать, что сильный резонанс, вызванный греческими событиями в далеком, провинциальном Нежине, имел еще некоторые дополнительные причины, связанные со специфически местными условиями.

Дело в том, что некогда значительную часть населения Нежина составляли греки. После того как в XV веке Балканский полуостров был захвачен турками, многие греки, выходцы из низших сословий, спасаясь от жестоких преследований завоевателей, бежали в Россию и охотно поселялись на Украине. Историческая хроника свидетельствует, что уже в XVII веке в Нежине образовалась обширная греческая колония со своим бытовым и независимым административным укладом. Имея свой магистрат, суд, училище, греки вначале жили очень обособленно от остальной части населения; но с течением времени эта изоляция ослабевала, и постепенно расширялись контакты между различными слоями общества – греческого и русско-украинского.

Впрочем, различные неурядицы в отношениях между органами общегородского управления и греческим магистратом, в котором царил национально-корпоративный дух, продолжались и позднее.

А в некоторых случаях они даже подогревались обстоятельствами, связанными с деятельностью Нежинской «гимназии высших наук».

Раздоры вспыхивали по самым неожиданным поводам: из-за драки между воспитанниками гимназии и греческого училища или, например, в связи с приглашением в гимназию преподавателя училища обучать гимназистов греческому языку и т. д.

Распри, то и дело возникавшие в греческой колонии Нежина, нередко привлекали к себе внимание гимназистов. В марте 1827 года Гоголь, например, сообщал своему другу Г. И. Высоцкому: «В Нежине, теперь беспрепятственные движения между греками; шумят, спорят в магистрате, хотят нового образа правления, и прошедшую субботу мятежные сенаторы самовольно свергнули архонта Бафу, а на его место и в сенаторское достоинство возвели до того неизвестного Афендулю» (X, 86–87). Интерес к греческим делам постоянно подогревался в гимназистах их однокашниками-греками.

Еще в 1822 году почетный попечитель Нежинской «гимназии высших наук» А. Г. Кушелев-Безбородко добился от царя разрешения принять в гимназию в качестве пансионеров шесть воспитанников-греков, детей беженцев, вырвавшихся из рук турок и нашедших приют в России. Среди принятых был Константин Михайлович Базили, впоследствии известный дипломат и историк.

Базили был ровесником Гоголя, подружился с ним и много рассказывал ему о зверствах турок, о страданиях, которые терпели его соотечественники. Базили пробыл в Нежинской гимназии пять лет и летом 1827 года переехал к родным в Одессу, где продолжал свое образование в Ришельевском лицее.

Тем же 1827 годом, как уже отмечалось, Гоголь датировал своего «Ганца Кюхельгартена». Дружба с Базили помогла ее автору глубже осмыслить греческую тему, а также придать ей столь существенное значение в сюжетной канве и в общем идейном замысле произведения.

При всем том, что в поэме явно отражены некоторые автопсихологические мотивы, было бы, однако, грубой ошибкой настаивать, как это делали в свое время некоторые историки литературы, на предположении об автобиографическом характере образа Ганца. Подобному соблазну поддались и некоторые новейшие исследователи Гоголя, например Д. Иофанов, заявивший, что Ганц Кюхельгартен – «это человек высоких дум, высоких и страстных исканий. Это сам молодой Гоголь, говорящий языком пушкинских романтических героев».

Внимательно читая текст поэмы, нетрудно убедиться в двойственности отношения Гоголя к своему герою. С одной стороны, автор симпатизирует ему, делает его как бы выразителем своих собственных духовных исканий, но с другой – относится к нему иронически, подчеркивает его слабость и ограниченность.

Пережив крушение своих «коварных мечтаний», Ганц Кюхельгартен без особых нравственных терзаний становится одним из тех «сынов существенности жалкой», к которым он сам еще совсем недавно относился с величайшим презрением. Единственное, о чем он мечтает теперь, после пережитых душевных невзгод, – тишина и покой:

Он в думы крепкие погружен, Ему покой теперь бы нужен.

Какие же думы одолевают ныне Ганца? Возвращаясь домой разочарованным и примирившимся, он размышляет о суете жизни и тщете своих прежних надежд. Герой наш оказался дряблым и пустым мечтателем. Его вольнолюбие обернулось честолюбием.

Гоголь показал незрелость своего героя и зыбкость его верований, кроме того – его душевную слабость и неспособность к каким бы то ни было серьезным свершениям. Важно отметить, что Гоголь отнюдь не подвергает переоценке самое существо гражданских идеалов Ганца. Через всю поэму проходит мысль о великом предназначении человеческой личности, призванной воплотить «цель высшую существованья». Эта мысль программно подчеркнута в «Думе», включенной в семнадцатую картину:

Благословен тот дивный миг, Когда в поре самопознанья, В поре могучих сил своих Тот, небом избранный, постиг Цель высшую существованья, Когда не грез пустая тень, Когда не славы блеск мишурный Его тревожит ночь и день, Его влекут в мир шумный, бурный, Но мысль и крепка, и бодра, Его одна объемлет, мучит, Желаньем блага и добра; Его трудам великим учит. Для них он жизни не щадит. Вотще безумно чернь кричит: Он тверд средь сих живых обломков. И только слышит, как шумит Благословение потомков.

В «Думе» содержится идейное зерно всего произведения. Она построена в форме страстного монолога, который произносит не лирический герой, но сам автор. Здесь поставлен вопрос о двух путях служения обществу – истинном и мнимом. Первый из них доступен человеку, не только проникнутому «желаньем блага и добра», но обладающему железной волей и способностью стойко бороться за свои идеалы. Другой путь – мнимый, характерный для людей малодушных и дряблых. Высокие идеалы могут их зажечь лишь на мгновение, но не в состоянии вдохновить их на упорную борьбу. И поэт делает суровый вывод:

Когда ж коварные мечты Взволнуют жаждой яркой доли, А нет в душе железной воли, Нет сил стоять средь суеты, – Не лучше ль в тишине укромной По полю жизни протекать, Семьей довольствоваться скромной И шуму света не внимать?

Здесь выражен приговор Ганцу и полностью развенчана его жизненная философия. Таким образом, Ганц Кюхельгартен вовсе не был автобиографическим героем. Слишком очевидна полемика писателя с персонажем. Распростившись с романтическими мечтаниями, Ганц стал «земным поклонником красоты», т. е. одним из тех пошлых «существователей», которых Гоголь впервые увидел и возненавидел в Нежине и которых не уставал казнить впоследствии во всех своих произведениях. В этой далеко еще не совершенной поэме, написанной во многих отношениях несамостоятельно, робким и неуверенным пером, можно увидеть первый опыт художественного освоения действительности и тех идей, которые заронил в душу Гоголя профессор Белоусов и которые позднее, обогащенные жизненным опытом писателя, на новой, реалистической основе получат свое глубочайшее развитие в его гениальных творениях.

Юношеская поэма Гоголя вызвала несколько критических откликов в печати. Они носили по преимуществу резко отрицательный характер. Одна из рецензий принадлежала Булгарину. Отметив присущие молодому автору «воображение» и «способность писать (со временем) хорошие стихи», он тут же решительно признал, что «свет ничего бы не потерял, когда бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом». В таком же ироническом тоне написал отзыв и Николай Полевой. Был, впрочем, и один положительный отклик, принадлежавший Оресту Сомову. Критик проницательно увидел в авторе «Ганца Кюхельгартена» «талант, обещающий в нем будущего поэта». «Если он станет прилежнее обдумывать свои произведения, – продолжал О. Сомов, – и не станет спешить изданием их в свет тогда, когда они еще должны покоиться и укрепляться в силах под младенческою пеленою, то, конечно, надежды доброжелательной критики не будут обмануты».

Почти три десятилетия спустя о «Ганце Кюхельгартене» вспомнил Чернышевский. В статье «Сочинения Н. В. Гоголя» он отметил, что в этой поэме, «очень слабой даже и для тогдашнего времени», есть тем не менее «некоторые проблески чего-то похожего на сочувствие к действительной жизни…».

Гоголь очень болезненно воспринял постигшую его неудачу с «Ганцем Кюхельгартеном». Вместе со своим слугой Якимом он бросился по книжным лавкам, чтобы собрать нераспроданные экземпляры книги. Почти весь ее тираж был автором уничтожен.

Постепенно, однако, горечь неудачи с «Ганцем Кюхельгартеном» забывалась, и Гоголь снова начал писать, посвящая этой работе весь свой досуг.

В течение 1830–1831 годов в журналах и газетах появились новые произведения Гоголя. В февральской и мартовской книжках «Отечественных записок» за 1830 год была напечатана его повесть «Басаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала». Гоголь задумал большой исторический роман «Гетьман» о прошлом Украины, повесть «Страшный кабан». Несколько отрывков из этих произведений были вскоре опубликованы в альманахе «Северные цветы» и в «Литературной газете». Кроме того, появляется в печати ряд статей Гоголя.

В упомянутых изданиях сотрудничали самые выдающиеся русские писатели, в том числе Пушкин и Жуковский. В феврале 1831 года Плетнев обратил внимание Пушкина на появление в литературе нового писателя: «Надобно познакомить тебя с молодым писателем, который обещает что-то очень хорошее. Ты, может быть, заметил в «Северных цветах» отрывок из исторического романа, с подписью 0000, также в «Литературной газете» – «Мысли о преподавании географии», статью «Женщина» и главу из малороссийской повести «Учитель». Их писал Гоголь-Яновский. Он воспитывался в Нежинском лицее Безбородки. Сперва он пошел было по гражданской службе, но страсть к педагогике привела его под мои знамена: он перешел также в учители. Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение».

Через три месяца, 20 мая 1831 года, на вечере у Плетнева состоялось давно желанное для Гоголя знакомство с Пушкиным. Осуществилась, наконец, заветная мечта молодого писателя, в литературной судьбе которого Пушкину довелось сыграть огромную роль.

Лето 1831 года Гоголь провел в Павловске и Царском Селе, в тесном общении с Пушкиным и Жуковским. Сообщая Александру Данилевскому о том, «сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей», Гоголь упоминает о только что созданных Пушкиным и Жуковским сказках и октавами написанной Пушкиным повести «Кухарка», «в которой вся Коломна и петербургская природа живая» (X, 214). В обращении обоих писателей к традициям народной поэзии Гоголь увидел нечто близкое своим собственным поискам. Да и оценка «Домика в Коломне» весьма характерна.

Перед нами замечательный, еще по достоинству не оцененный исследователями пример эстетической зоркости молодого Гоголя.

Написанный в 1830 году «Домик в Коломне» явился преддверием поворота русской литературы к изображению «маленького человека» и повседневной прозы его материального существования. Эта небольшая стихотворная повесть была сродни «Повестям Белкина» и вместе с ними стоит у истоков того явления в русской литературе, которое позднее получит название «натуральной школы».

«Домик в Коломне», как и «Повести Белкина», не получил в современной Пушкину критике признания. Вообще большая часть его произведений тех лет была воспринята как печальное свидетельство «конечного падения» великого таланта.

Гоголь, разумеется, не мог не знать о том остракизме, которому подвергался Пушкин. И он смело пошел против течения. За два месяца до цитированного выше письма к Данилевскому Гоголь написал Жуковскому в связи с последними его и Пушкина произведениями удивительные строки: «Мне кажется, что теперь воздвигается огромное здание чисто русской поэзии, страшные граниты положены в фундамент…» (XI, 207).

«Страшные граниты» закладывались в фундамент русской литературы не только сказками. В разгар работы над «Вечерами на хуторе близ Диканьки», задолго до «Миргорода» и петербургских повестей, Гоголь проницательно сумел оценить значение тех произведений Пушкина, которые дали изначальный импульс развитию гоголевской школы.

Между тем Гоголь продолжал свое учительство. Оно хотя и потеряло вскоре для него прежнее обаяние, однако было привлекательнее «мучительного сидения» в министерских департаментах. Гоголь был не только материально лучше обеспечен, но – что еще существеннее – имел больше свободного времени для литературных занятий.

В письмах к матери Гоголь часто намекает на «обширный труд», над которым он много и упорно работает и который должен принести ему широкую известность. Этот труд был, по-видимому, задуман Гоголем давно. Уже вскоре после приезда в Петербург он начинает донимать своих родных просьбами регулярно присылать ему сведения и материалы об обычаях и нравах «малороссиян наших», образцы украинского народного творчества – песни, сказки, а также всякого рода старинные вещи – шапки, платья, костюмы. «Еще несколько слов, – пишет он матери, – о колядках, о Иване Купале, о русалках. Если есть, кроме того, какие-либо духи или домовые, то о них подробнее с их названиями и делами; множество носится между простым народом поверий, страшных сказаний, преданий, разных анекдотов, и проч., и проч., и проч. Все это будет для меня чрезвычайно занимательно» (X, 141). Гоголь советовал матери даже обзавестись корреспондентами «в разных местах нашего повета».

Эти материалы в дополнение к собственным жизненным впечатлениям были использованы Гоголем в большом цикле повестей, вышедших под общим названием «Вечера на хуторе близ Диканьки». По совету Плетнева Гоголь издал обе части этого сборника под интригующим псевдонимом наивного и лукавого рассказчика пасичника Рудого Панька.

2

Первая часть «Вечеров» вышла в свет в сентябре 1831 года. В нее были включены четыре повести: «Сорочинская ярмарка», «Вечер накануне Ивана Купала», «Майская ночь» и «Пропавшая грамота». Через шесть месяцев, в начале марта 1832 года, появилась в печати и вторая часть («Ночь перед рождеством», «Страшная месть», «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», «Заколдованное место»).

Обращение Гоголя к украинской теме было закономерно. Его детство и юность прошли на Украине. Отсюда он вынес свои первые впечатления о жизни, здесь впервые зародилась в нем любовь к украинскому фольклору, театру. Приехав в Петербург, Гоголь неожиданно для себя почувствовал здесь атмосферу глубокого интереса к украинской культуре.

То были годы широкого увлечения идеей народности. Передовая часть русского общества резко выступила против раболепия господствующих классов перед всем иноземным, отстаивала необходимость вдумчивого изучения богатой национальной культуры России. Писатели все чаще обращались к изображению жизни простого народа, использовали в своих произведениях образы фольклора, богатства народного языка. Эти факты отражали общий процесс демократизации русской литературы.

В той же связи следует рассматривать пробудившийся в русском обществе интерес к Украине, к ее самобытной культуре, героической истории, ее быту, ее поэтическим народным преданиям и легендам.

Этот процесс начался на самой заре XIX века. Можно вспомнить, например, что еще в 1803 году П. И. Шаликов издал «Путешествие в Малороссию», а год спустя – «Другое путешествие в Малороссию». Это было одно из первых для русского читателя открытий нового для него мира природы, людей. В 1816 году в Харькове вышли на русском языке и мгновенно распространились в обеих столицах «Письма из Малороссии, писанные Алексеем Левшиным», в 1818 году появились «Отрывки из путевых записок» Н. Левицкого. Конечно, в этих и многих других подобных сочинениях трудно было найти реальную картину жизни народной Украины. В них преобладал внешний и довольно поверхностный интерес к экзотике – бытовой и исторической. Сентиментально-восторженное описание природы, каких-то внешних примет национального колорита, этнографические зарисовки – вот как был представлен здесь образ «Малороссии».

Интерес к украинской теме становится более серьезным в 20-е годы, особенно в прогрессивной части общества, с энтузиазмом встретившей думы Рылеева, ряд произведений Федора Глинки. Успехом пользуются повести и рассказы В. Нарежного, О. Сомова, А. Погорельского. Столичные журналы в это время часто печатают украинских писателей, причем не только в переводах, но и на родном их языке. В 30-х годах Евгений Гребенка пытался даже организовать нечто вроде украинского приложения к «Отечественным запискам». К тому же времени относится выступление И. И. Срезневского в защиту украинского языка как языка, а «не наречия – русского или польского».

В период пробуждения всеобщего интереса к народности и народной поэзии украинская культура, будучи менее подверженной западным влияниям, весьма импонировала духу времени. Критик Н. И. Надеждин в связи с выходом «Вечеров на хуторе близ Диканьки» писал в журнале «Телескоп»: «Кто не знает, по крайней мере понаслышке, что наша Украйна имеет в своей физиономии много любопытного, интересного, поэтического… Наши поэты улетают в нее мечтать и чувствовать, наши рассказчики питаются крохами ее преданий и вымыслов». Широкое распространение среди русских читателей получают в ту пору публикации памятников, летописей, различных документов по истории Украины, сборники украинского фольклора. В 1829 году, сразу же после выхода в свет «Полтавы», Пушкин задумал написать обширное научное исследование – «История Украины». «Здесь так занимает всех все малороссийское…» – с радостным изумлением сообщает матери Гоголь через несколько месяцев после своего приезда в Петербург (X, 142).

Вся эта атмосфера несомненно обострила интерес Гоголя к украинской теме и укрепила в нем решимость как можно скорее довести до конца задуманный им цикл повестей. Работа над «Вечерами» шла очень быстро. Все восемь повестей были написаны в течение двух с половиной лет: с весны 1829 до конца 1831 года.

Уже первая часть «Вечеров» поразила читателей романтической яркостью и свежестью поэтических красок, превосходными картинами украинской природы, удивительным знанием быта и нравов простых людей, наконец, замечательно тонким юмором.

Первая книга и, стало быть, весь цикл «Вечеров» открывается повестью «Сорочинская ярмарка». Она в известной мере определяла тон всего цикла и имела несомненно программное значение.

В этой повести сильно и ярко выражена поэтическая душа народа: его извечное стремление творить добро и непримиримое отношение ко всяческой фальши, кривде, его наивная доверчивость, незлобивость, его жизнерадостный юмор. Вот та нравственная атмосфера, которая царит на страницах гоголевской повести. И еще: любовь, чистое, целомудренное отношение к любви. Все красивое, молодое возвышает душу человека. И оно становится источником радости, счастья.

Вот Солопий Черевик озабоченно прислушивается к беседе двух «негоциантов», встревоженных появлением на ярмарке «красной свитки». Чертовщина угрожает парализовать всю коммерцию. Было от чего старому Черевику переполошиться: «Тут у нашего внимательного слушателя волосы поднялись дыбом; со страхом оборотился он назад и увидел, что дочка его и парубок спокойно стояли, обнявшись и напевая друг другу какие-то любовные сказки, позабыв про все находящиеся на свете свитки. Это разогнало его страх и заставило обратиться к прежней беспечности» (I, 117). Старику достаточно было только взглянуть на воркующих, счастливых молодых людей, и это зрелище торжествующей любви мигом отвлекло его от всех страхов и тревог.

Главное в «Вечерах» – это вдохновенное и поэтическое изображение простого человека. Героями повестей являются морально здоровые люди, честные, благородные, любящие жизнь в ее возвышенных, нравственно-целомудренных устоях. Они ненавидят сословное и имущественное неравенство, борются с суевериями, косностью «отцов». Они молоды, сильны, красивы, они без особых усилий одолевают любые препятствия – легко подчиняют себе даже «нечистую силу». Эти произведения воспринимались как поэтическая легенда. Духом народного творчества проникнута вся философия повестей. Влияние народнопоэтической традиции сказывается здесь в художественно-изобразительных средствах – в характере метафор, сравнений, эпитетов, даже в эмоционально-приподнятой тональности повествования, в лирически ярком языке. Как вдохновенно, например, объясняются друг другу в любви герои «Майской ночи», как ослепительны в своей многокрасочности гоголевские пейзажи! А еще одна особенность всего цикла – юмор, ставший существеннейшей приметой гоголевского стиля. Комизм, по верному наблюдению Белинского, составляет основной элемент «Вечеров на хуторе». «Это комизм веселый, улыбка юноши, приветствующего прекрасный божий мир, – писал критик в статье «Русская литература в 1841 году». – Тут все светло, все блестит радостию и счастием; мрачные духи жизни не смущают тяжелыми предчувствиями юного сердца, трепещущего полнотою жизни».

Преобладающая атмосфера «Вечеров» светлая и мажорная. Главные герои повестей – люди, ощущающие поэзию и красоту жизни, связанные с народом общностью интересов и помыслов.

Мир, открывавшийся в «Вечерах на хуторе близ Диканьки», мало имел общего с той реальной действительностью, в условиях которой жил Гоголь. Это был веселый, радостный, счастливый мир сказки, в котором преобладает светлое мажорное начало. И оно выступало резким контрастом тому чиновно-угрюмому, свинцово-серому Петербургу, в атмосфере которого с таким трудом приживался молодой писатель. Это ощущение контраста непроизвольно выражено уже в эпиграфе к первой же повести:

Мини нудно в хати жить. Ой, вези ж мене из дому, Де багацько грому, грому, Де гопцюють все дивки, Де гуляють парубки!

«Мини нудно в хати жить» – и вслед за тем: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!» Внутренняя экспрессия этих контрастных красок отражала определенную эстетическую позицию Гоголя.

Вспомним строки из его статьи «Об архитектуре нынешнего времени»: «Истинный эффект заключен в резкой противоположности: красота никогда не бывает так ярка и видна, как в контрасте. Контраст тогда только бывает дурен, когда располагается грубым вкусом или, лучше сказать, совершенным отсутствием вкуса, но, находясь во власти тонкого, высокого вкуса, он первое условие всего и действует ровно на всех» (VIII, 64). Эта статья была впервые опубликована в «Арабесках» (1835), но датирована автором тем же 1831 годом, когда вышла в свет первая книга «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Независимо от степени достоверности авторской датировки статьи (исследователи высказывают на этот счет обоснованные сомнения), выписанные нами строки дают возможность судить о том, сколь эстетически осознанным было стремление Гоголя к резкой контрастности письма. Повесть «Сорочинская ярмарка», да, впрочем, и не только она, характерна интенсивным переключением художественных красок: высокой риторики и прозаически сниженной разговорной лексики, лирической патетики и бытовых картин, нарядной, богатой яркими метафорами и сравнениями стилистики и фрагментов, написанных в манере строго деловой, без каких бы то ни было тропов и фигур. Все это радужное многоцветье придавало «Вечерам на хуторе» очарование и то ощущение полноты жизни, о котором позднее писал Белинский в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя».

Любящие друг друга Параска и Грицько решили соединить свои судьбы. Их женитьбе пытается помешать злая и завистливая Хивря. Но любовь торжествует победу. Свадебное пиршество, буйное веселье, захмелевшие головы. Вдруг светлая, лирическая атмосфера «Сорочинской ярмарки» обрывается, и повесть заканчивается грустным раздумьем о быстротечности человеческой радости – этой «прекрасной и непостоянной гостьи»: «Не так ли резвые други бурной и вольной юности по одиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют наконец одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему» (I, 136). Неожиданный эмоциональный и психологический контраст, который создают в повести эти строки, как бы раздвигает ее границы и наполняет ее новым смыслом. Жизнь оказывается отнюдь не такой уж безоблачно прекрасной, она полна драматизма, в ней действуют страшные, жестокие силы. Но до поры до времени эта тема еще не звучит у Гоголя открыто, она выражена намеком, в подтексте. Пока еще в его повестях преобладает атмосфера веселья и радости.

Поэзия народной жизни овеяна у Гоголя порывом высокой романтики. Это поэзия народной сказки, легенды, в которых преобладает атмосфера чистых, идеальных человеческих отношений. Свет легко одолевает тьму, добро оказывается всегда сильнее зла, любовь торжествует над ненавистью. Белинский писал: «Это была поэзия юная, свежая, благоуханная, роскошная, упоительная, как поцелуй любви…» (I, 301). Жизнь, воссозданная в гоголевских повестях, весьма далека была от реальных противоречий современной писателю действительности. В свое время некоторые исследователи даже корили его за это, обвиняя автора «Вечеров» чуть ли не в идеализации крепостнического строя. Но корили, разумеется, зря. Менее всего предполагал сам Гоголь, что по его романтическим повестям будут судить об истинных условиях жизни крепостного крестьянина. Нет, другой мир открывался его романтическому воображению, он был сродни миру народной поэзии – светлому и чистому, свободному от какой бы то ни было скверны. Правильно замечание исследователя: «Основной признак того розового, золотого, яркого и удивительно красивого мира, в который вводит автор «Вечеров» своего читателя, – это его противостояние действительному миру, где человек «в оковах везде», где «он – раб».

Напоминанием об этом «действительном мире» и является финал «Сорочинской ярмарки». Неожиданно рушится иллюзия сочиненной Гоголем сказки. Он как бы хочет внушить читателю, что это только прелестная сказка, созданная воображением писателя. А за ее границами – реальная, трудная жизнь – источник печали. Вот куда клонят раздумья писателя о радости как о «прекрасной и непостоянной гостье» и венчающие повесть фразы: «Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему».

Может быть, уже именно здесь – истоки той характернейшей особенности мировосприятия и поэтики Гоголя, которая воплощена в его «смехе сквозь слезы».

«Сорочинской ярмарке» созвучна по своей лирической тональности повесть «Майская ночь».

«Звонкая песня лилась рекою по улицам села***». И эта первая же фраза определяет всю эмоциональную атмосферу гоголевской повести-песни. Характерными приметами лексики, ритмическим строением фразы, музыкально-лирическим ладом письма – всеми элементами своего стиля «Майская ночь» очень близка украинской народно-песенной традиции.

«Нет, видно, крепко заснула моя ясноокая красавица!» – сказал козак, окончивши песню и приближаясь к окну: «Галю! Галю! ты спишь или не хочешь ко мне выйти?» Эти строки лирической прозы Гоголя давно вошли в хрестоматию. Взволнованная повесть о любви Левко и Гали раскрывается в гармонии с патетическими описаниями прекрасной украинской природы. «Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи!..» – этот вдохновенный, патетический монолог автора по стилистическому рисунку ничем не отличается от обращения Левко к своей возлюбленной. Речь автора и речь персонажа сливаются в едином эмоциональном порыве.

Следует, однако, отметить, что образы Левко и Гали, хотя и напоминают какими-то гранями своего душевного облика Грицько и Параску из «Сорочинской ярмарки», тем не менее уже и существенно отличаются от них. Отличаются прежде всего гораздо большей степенью индивидуализации. Герои «Майской ночи» в бытовом и социальном отношении обрисованы более конкретно.

Важную композиционную роль играет в повести пан голова – угрюмый, злобный, да еще и кривой. Образ этот нарисован Гоголем со всем пылом его уже пробуждавшегося сатирического темперамента. Писатель берет лишь один штрих из биографии головы. Некогда тот был удостоен чести сидеть рядом на козлах с царицыным кучером. «И с той самой поры еще голова выучился раздумно и важно потуплять голову, гладить длинные, закрутившиеся вниз усы и кидать соколиный взгляд исподлобья». Портрет выполнен в характерной для Гоголя лаконичной, насмешливо-иронической манере. Затем прибавляется еще один штрих: «И с той поры голова, об чем бы ни заговорили с ним, всегда умеет поворотить речь на то, как он вез царицу и сидел на козлах царской кареты» (I, 161). Итак, «соколиный взгляд исподлобья» и умение любой разговор переключить на горделивое воспоминание о сидении на козлах царской кареты – эти два иронических штриха почти исчерпывающе рисуют образ головы, выступающего здесь как воплощение антинародной власти – наглой, тупой, ограниченной. Она еще и жестока, эта власть. Вспомним, как разъяренный пан голова орет: «Заковать в кандалы и наказать примерно! Пусть знают, что значит власть!»

Выведенные из терпения самоуправством головы хлопцы взбунтовались: «Он управляется у нас, как будто гетьман какой. Мало того, что помыкает, как своими холопьями, еще и подъезжает к девчатам нашим»; «Это так, это так!» – закричали в один голос все хлопцы»; «Что ж мы, ребята, за холопья? Разве мы не такого роду, как и он? Мы, слава богу, вольные козаки! Покажем ему, хлопцы, что мы вольные козаки!»; «Покажем! – закричали парубки. – Да если голову, то и писаря не минуть!» И Левко, выступающий в повести как ее лирический герой, неожиданно раскрывается в этих сценах новыми гранями своего характера – сильного и волевого.

Вся повесть пропитана вольнолюбием. Озорная удаль хлопцев, потешающихся над головою, решимость, с какой Левко освобождает панночку-утопленницу от пагубной власти ее мачехи, – все дышит в этой повести ненавистью к насилию и гнету. Все доброе, человеческое одухотворено стремлением к свободе.

Но не следует забывать, что перед нами почти волшебная сказка. Идеал свободы выражен здесь в легкой и непринужденной, порой шутливой форме, свойственной именно сказке.

В той же, присущей народному сознанию, шутливой, иронической форме унижается власть. Она осмеяна и унижена уже тем самым, что от ее лица выступает глупый и никчемный старик – пан голова. Нет в нем никакого ореола власти. Он хочет, чтобы его боялись, он обзывает озорничающих парубков бунтовщиками и угрожает, что донесет на них комиссару. А этих угроз никто и не боится. Веселые парубки чувствуют себя «вольными козаками», и им наплевать на этого жалкого старика. Так вот, между прочим, иронически усмехаясь, Гоголь выражает народную точку зрения на власть. Она одурачена, над ней издеваются, она не вызывает к себе ни малейшего уважения. Вот где начинается дорога, которая впоследствии приведет Гоголя к «Ревизору» и «Повести о капитане Копейкине» в «Мертвых душах».

В «Вечера на хуторе близ Диканьки» обильно введены элементы украинской народной фантастики, легенды. Рядом с людьми действуют ведьмы, русалки, колдуньи, черти. И нет ничего в них таинственного, мистического, потустороннего. В этом отношении Гоголь коренным образом отличается от Жуковского или немецких романтиков, например Тика или Гофмана. Автор «Вечеров» придает своей «демонологии» реально-бытовые черты. Она у Гоголя нисколько не страшна, она смешна и искрится великолепным народным юмором. Черти и ведьмы пытаются навредить человеку, причинить ему ущерб. Но, в конце концов, их старания оказываются тщетными. И недаром каждое появление этой чертовщины сопровождено лукавой гоголевской усмешкой. Человек сильнее всякой чертовщины. Старый козак из «Пропавшей грамоты», у которого черти похитили шапку с зашитой в ней грамотой, остервенело кричит на них: «Что вы, Иродово племя, задумали смеяться, что ли, надо мной? Если не отдадите сей же час моей козацкой шапки, то будь я католик, когда не переворочу свиных рыл ваших на затылок!» (I, 188). Таким языком может говорить лишь человек, осознавший свое превосходство над всей этой «нечистой силой». Вся жизненная философия писателя одухотворена верой в человека, в народ и его силы, в конечную победу добра над злом.

Фантастическое и реальное смешано у Гоголя в каком-то причудливом гротеске. Фантастическим перипетиям удивляются не только читатель, но и сами персонажи – как в «Ночи перед Рождеством» Вакула недоуменно глядит на искусство Пацюка, глотающего вареники, предварительно окунающиеся в сметану, как дед из «Пропавшей грамоты» изумляется странному поведению своего коня, и т. д. Гоголь как бы перенимает у народной сказки присущие ей простодушность, доверчивость, наивную непосредственность, всегда оказывающиеся источником истинной поэзии.

Человек не только не боится «нечистой силы», он заставляет ее служить себе. Так кузнец Вакула заставляет черта выполнять всевозможные свои требования. Однако в иных случаях Гоголь отступает от народнопоэтической традиции, основательно трансформируя тот или иной мотив, сознательно идя на его усложнение.

Мотив использования черта человеком иногда обретает в народной сказке трагедийную окраску. Можно вспомнить, например, сказки «Горшечник» или «Беглый солдат и черт». Человек оказывается здесь жертвой своей беспечности, наивной веры в благость существа, которому он доверяется. И чем больше его беспечность, тем трагичнее за нее расплата.

У Гоголя этот «фаустианский» мотив (продажа души человека черту) значительно трансформируется. Его Петро («Вечер накануне Ивана Купала») оказывается жертвой черта менее всего вследствие наивной веры в его благость. Басаврюк, встретив в шинке Петра, обещает ему деньги в обмен на одну услугу; но тот, завидев червонцы, нетерпеливо перебивает его: «На все готов». А в первой редакции повести, напечатанной в «Отечественных записках», – еще более выразительно: «Хоть десять дел давай, только скорее деньги». Так начинается грехопадение Петра, завершающееся катастрофой. И она – результат не наивной беспечности героя, а его порочной жажды денег. Совершенно очевидно, что сатирическая интерпретация этого мотива у Гоголя иная, чем в названных выше народных сказках.

Страшна власть денег и губительна зависимость от нее человека. Эта тема пройдет через ряд произведений зрелого Гоголя – «Портрет», «Мертвые души». И замечательно, что она уже занимает писателя в самой ранней его повести – в «Вечере накануне Ивана Купалы», а затем и в «Пропавшей грамоте». В обеих повестях острая социальная тема предстает в характерной для «Вечеров на хуторе близ Диканьки» атмосфере народнопоэтической легенды, сказки. Мотивы реальной народной жизни переплетены с мотивами ирреальными. И это не мешает писателю ясно и достаточно определенно выразить свою мысль. Человек стремится к деньгам, ибо видит в них орудие власти над другими людьми и источник собственного благополучия. Но все это – обман. Не приносят они благополучия, тем более когда они добыты в результате преступления; сила их иллюзорна, как иллюзорен клад, в поисках которого напрасно трудился дед из «Пропавшей грамоты». Фантастическая оболочка сюжета нисколько не ослабляет его реального смысла.

Они разные, эти повести. В одной из них преобладает реально-бытовой элемент, в другой – фантастический, одна написана на историческую тему, в другой время действия определенно не выражено, по-разному перемежается в повестях высокая патетика с комедийно-обыденным стилем письма. Тем не менее «Вечера на хуторе близ Диканьки» отличаются тем внутренним художественным единством, которое превращало оба сборника в целостную книгу, скрепленную общностью замысла и сквозным композиционным стержнем. Все повести расположены в известной последовательности и отнюдь не произвольно разделены по частям. Это единство усилено образом рассказчика – пасичника Рудого Панька, хотя, кроме него, есть и другие рассказчики.

В повестях Гоголя своеобразно и ярко проявились демократические настроения писателя, отстаивающего свои эстетические позиции, свой взгляд на жизнь. Эта авторская позиция отчетливо выражена уже в предисловии к первой части «Вечеров». Иронически отзываясь о некоем паниче из Полтавы, рассказывающем «вычурно да хитро, как в печатных книжках», которого, «хоть убей, не понимаешь», пасичник Рудый Панько защищает право «нашему брату, хуторянину, высунуть нос из своего захолустья в большой свет». Хотя он и предвидит, что «начнут со всех сторон притопывать ногами», обзовут «мужиком» и прогонят вон. В рассказчике Рудом Паньке мы ощущаем определенный социально-психологический характер. Он прост и непосредствен, этот простодушный старичок-хуторянин, он смел и горд, его никогда не покидает ироническая усмешка, он знает цену острому слову и не прочь потешиться над знатью, которой «хуже нет ничего на свете».

«За что меня миряне прозвали Рудым Паньком – ей богу, не умею сказать. И волосы, кажется, у меня теперь более седые, чем рыжие. Но у нас, не извольте гневаться, такой обычай: как дадут кому люди какое прозвище, так и во веки веков останется оно» (I, 104). Затейливо, с шутками-прибаутками, с постоянными обращениями к читателю ведет свой рассказ пасичник Панько. В такой манере написаны оба предисловия к двум частям «Вечеров». И обратите внимание: никакие это и не предисловия. Они, казалось бы, мало что дают для понимания самих повестей, ничего в них не разъясняют, ничто не предваряют. Это вроде бы самостоятельные две новеллы, в которых дед-балагур Панько потешает читателя различными своими байками, имеющими свое собственное художественное значение.

Но так только кажется. Игру ведет чрезвычайно проницательный и мудрый человек. И в этой игре ничего нет зряшного, все имеет свой смысл. На самом деле оба предисловия имеют самое непосредственное отношение ко всему тому, что за ними последует в обеих частях «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Предисловия определяют идейную и художественную тональность всех восьми повестей, их бытовую и языковую достоверность. Отличный знаток украинского быта, П. Кулиш – первый биограф Гоголя, – говоря о «несравненных предисловиях Рудого Панька», убежденно подчеркивал их жизненную правдивость: «Надо быть жителем Малороссии, или, лучше сказать, малороссийских захолустий, лет тридцать назад, чтобы постигнуть, до какой степени общий тон этих картин верен действительности. Читая эти предисловия, не только чуешь знакомый склад речей, слышишь родную интонацию разговоров, но видишь лица собеседников и обоняешь напитанную запахом пирогов со сметаною или благоуханием сотов атмосферу, в которой жили эти прототипы гоголевской фантазии». Без предисловий Рудого Панька рушится целостность и единство всей книги.

Роль обоих предисловий в композиционной структуре «Вечеров» очень велика. Они не только связывают повести в единый художественный узел. Они, кроме того, и это особенно существенно, помогают читателю понять художественную позицию, а также направление эстетических поисков молодого писателя. В этих предисловиях Гоголь совершенно определенно противопоставляет свои художественные принципы, свое право говорить «запросто» канонам «панской» литературы, чуждой и непонятной народу. Со страниц его повестей повеяло дыханием подлинной народной жизни, еще никогда так естественно и поэтично не отражавшейся в русской литературе.

Пасичник Панько – не единственный образ рассказчика в «Вечерах». На титуле обеих их частей он обозначен, собственно, лишь как «издатель». Но он и повествователь. Это он ведет разговор в предисловиях к двум частям «Вечеров». Мы узнаем его характерную ироническую манеру сказа во вступлениях к «Вечеру накануне Ивана Купала» и повести о Шпоньке, да еще снова встречаемся с ним в самом конце второй части книги, в приложении, где в той же форме сказового просторечья приведены опечатки. Во всех прочих случаях образ Панька как бы выключен из повествования. Он уступает место либо автору, либо другим рассказчикам. А их несколько: тут и словоохотливый Степан Иванович Курочка из Гадяча, и более сдержанный дьячок Фома Григорьевич («Что за истории умел он отпускать!» – отзывается о нем пасичник Панько), тут и некий безымянный повествователь из ученых людей, умеющий рассказывать «по-книжному». Все они разные, эти персонажи. И каждый из них придает свою индивидуальную речевую окраску повествованию. Хотя иной раз и не так просто бывает понять, кто именно из рассказчиков в данном случае выступает. Но Гоголю это и не важно, он не стремится к точной персонализации повествования. В сущности образ рассказчика здесь многолик. В предисловии ко второй части «Вечеров» пасичник Панько замечает: «В этой книжке услышите рассказчиков все почти для вас незнакомых, выключая только разве Фомы Григорьевича» (I, 195). Но этих рассказчиков не так легко различить. В иных случаях это некий собирательный тип человека из народа, не желающего из него выделяться и потому не обретающего своего личного голоса. Это как бы сам народ ведет о себе рассказ. Здесь Гоголь весьма близок к народнопоэтической традиции.

Близость к ней характерно окрашивает всю художественную структуру обеих частей «Вечеров». Но есть и некоторые различия между ними. В повестях второй части мотивы романтической сказки более отчетливо переплетаются с серьезными размышлениями над трагическими сторонами жизни. Эта тенденция была выражена и прежде. Сейчас она становится глубже. Веселый, лирический колорит, присущий первой части книги, во второй – сглаживается. Общий тон письма становится более сдержанным.

Единственное, пожалуй, исключение во второй части книги – «Ночь перед рождеством». Здесь еще бьет через край бравурный лирический ритм, характерный для «Сорочинской ярмарки» или «Майской ночи». Светел, безоблачен поэтический мир, в котором живут кузнец Вакула и прелестная Оксана. Неслыханна красота ее и беспредельна его любовь к ней. Но рядом с этим светлым, лирическим миром, отражающим поэзию народной жизни, существует другой мир, в котором главенствуют раболепие и корысть, лукавство и высокомерие. В резком обличительном контрасте сталкивает фантазия писателя образ народной Украины и официальный лик екатерининского Петербурга.

Царская столица увидена глазами Вакулы. Огни, кареты, форейторы – ослепительный блеск ночного Петербурга ошеломляет бедного кузнеца. Этот непривычный, чуждый мир враждебен ему. «Господ, в крытых сукнами шубах, он увидел так много, что не знал, кому шапку снимать. «Боже ты мой, сколько тут панства!» – подумал кузнец». Отчужденность народа от этого панства еще отчетливее показана при встрече запорожцев с царицей Екатериной и Потемкиным.

Сколько иронии и сарказма чувствуется в этой картине, нарисованной пером сатирика! И снова она подается через восприятие кузнеца Вакулы. Комната наполнилась шумными голосами дам и придворных. Они были в атласных платьях и шитых золотом кафтанах. Можно было ожидать, что внимание Вакулы на мгновенье сосредоточится на ком-нибудь из этих лиц, и это даст повод писателю нарисовать портрет кого-нибудь из них. Ничего подобного! Ни одно лицо не обратило на себя внимание кузнеца: «Он только видел один блеск и больше ничего». В окружении Екатерины нет ни одного примечательного лица, которое заслуживало бы быть выделенным из толпы. Внешний блеск, мишура исчерпывает коллективный портрет этой толпы – суетливой, заискивающей и пресмыкающейся перед Потемкиным. Ей противопоставлены запорожцы, гордые, полные собственного достоинства. Не боятся они признать, что не все им по душе в столице, – например, что «бараны здешние совсем не то, что у нас на Запорожьи», дескать, мясо, которым кормят запорожцев, хуже того, какое они едят дома. Недаром Потемкин, услышав эти слова, поморщился, так как запорожцы говорят вовсе не то, чему он их учил. А в следующий момент происходит нечто еще более дерзкое. «Один из запорожцев приосанясь выступил вперед: «Помилуй, мамо! зачем губишь верный народ? чем прогневили?» И вместо слов смирения и покорности, козак вызывающе начинает перечислять заслуги запорожского войска перед русским государством. А сколько дерзновенной отваги выказывает кузнец Вакула, размечтавшийся о царских черевичках для своей жены! «Государыня засмеялась. Придворные засмеялись тоже. Потемкин и хмурился и улыбался вместе. Запорожцы начали толкать под руку кузнеца, думая, не с ума ли он сошел» (I, 237).

Особенно интересен в этой сцене Потемкин – лукавый царедворец, опасающийся выразить свое отношение к происходящему, и потому одновременно и хмурящийся и улыбающийся. А вот еще один выразительный штрих к портрету «светлейшего». В самый драматический момент встречи запорожцев с царицей, когда один из них от имени всей депутации жалуется на притеснения, которым подвергается народ, и умоляет ее не губить Украину, автор неожиданно переводит взгляд свой на Потемкина: он в это время «молчал и небрежно чистил небольшою щеточкою свои бриллианты, которыми были унизаны его руки». Вот он предел душевной черствости и равнодушия!

Простой человек из народа всем своим нравственным, психологическим обликом куда выше стоит любого из тех, кто окружает царицу Екатерину, да и ее самой, в которой нет ничего возвышенного, «царственного», показанной совершенно заурядной, будничной, «небольшого росту женщиной… с голубыми глазами».

Поэтическая сказка Гоголя была начинена весьма сильным горючим материалом.

3

Вторая часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки» разнообразнее и шире первой по своему содержанию. «Ночь перед Рождеством» и «Заколдованное место», хотя некоторым образом и отличаются от предшествующих повестей, но в сущности примыкают к ним. В двух других повестях второй части мы обнаруживаем уже и нечто принципиально новое.

В повести «Страшная месть» Гоголь обратился к теме национально-освободительной борьбы украинского народа. Правда, исторический сюжет раскрывается в этом произведении отчасти еще в условно-романтическом плане, а события реальной истории причудливо переплетаются с характерными для всего цикла «Вечеров» элементами фольклорной легенды и сказки. И тем не менее обращение молодого писателя к социально-исторической теме имело для него весьма серьезное значение.

В центре повести – героический образ Данилы Бурульбаша. Это суровый и сильный человек, самоотверженно защищающий казацкую волю от покушающихся на нее польских панов и ксендзов. «Паны веселятся и хвастают, говорят про небывалые дела свои, насмехаются над православьем, зовут народ украинский своими холопьями и важно крутят усы, и важно, задравши головы, разваливаются на лавках. С ними и ксендз вместе» (I, 264). Эти строки, написанные от автора, выражают вместе с тем ту эмоционально-психологическую атмосферу, в которой раскрывается характер Данилы. Он тоскует о минувших походах и сечах во главе с гетманом Конашевичем, принесших славу запорожскому воинству, и гневно осуждает тех своих соотечественников, для кого личное благо выше интересов отчизны: «Порядку нет в Украйне: полковники и есаулы грызутся, как собаки, между собою. Нет старшей головы над всеми. Шляхетство наше все переменило на польский обычай, переняло лукавство… продало душу, принявши унию…» (I, 266).

Мотив внутреннего социального расслоения запорожского казачества здесь еще только намечен, гораздо шире и выразительнее он будет раскрыт Гоголем позднее, в «Тарасе Бульбе». Вообще очень многое в «Срашной мести» предвосхищает эту гениальную эпопею. И самим былинным образом Данилы Бурульбаша, и патетикой национально-освободительной борьбы украинского народа, и даже некоторыми элементами своего стиля, песенно-ритмическим ладом фразы – всем этим «Страшная месть» созвучна позднейшему «Тарасу Бульбе». Сопоставляя обе повести, Белинский подчеркивал, что «обе эти огромные картины показывают, до чего может возвышаться талант г. Гоголя» (I, 301).

Но в творчестве молодого писателя была одна особенность, не нравившаяся Белинскому. Что касается «Страшной мести», то она отразилась в образе колдуна.

Этот образ резко противопоставлен Даниле Бурульбашу. Двадцать один год пропадал без вести отец Катерины, жены Данилы. Вернулся он из чужих земель недобрым гостем, мрачным, нелюдимым, злобным. Страшная тайна лежит на душе отца Катерины. Не казацкое сердце в нем, не болеет оно печалями народными. Даже попраздновать за казацкую волю, за отчизну не хочет этот человек «с заморскою люлькою в зубах». Вскоре выясняется, что старый пан – колдун. На его совести кровавые преступления. Но самая тяжкая его вина – измена отчизне: «Сидит он за тайное предательство, за сговоры с врагами православной русской земли продать католикам украинский народ и выжечь христианские церкви» (I, 261). Человек, изменивший родной земле, приходит к полному нравственному краху: он способен зарезать жену, заколоть младенца-внука, посягнуть на честь родной дочери и, не добившись цели, ее погубить.

Колдун – это получеловек-получудовище. Его фантастические метаморфозы и нагромождение мистических ужасов придают образу условно романтический характер. Это несомненно ослабляло социальное звучание повести и давало Белинскому повод усмотреть в ней, как и в некоторых других произведениях Гоголя, «ложное понятие о народности в искусстве» (VI, 426). Эти строки были написаны в 1842 году, т. е. в ту пору, когда уже активно складывалась революционно-демократическая концепция народности у Белинского. Позиция критика заключалась в том, что вовсе не все стороны народного сознания соответствуют представлениям об истинной народности. В миросозерцании народа есть немало элементов отсталых, архаических, выражающих его темноту и невежество. Вот почему именно в это время Белинский резко отрицательно оценивает проскальзывавшие в некоторых произведениях Гоголя – например в «Вечере накануне Ивана Купалы», «Страшной мести», а также в «Портрете» – мистические мотивы, мешавшие верному изображению тех или иных сторон действительности.

«Страшная месть» очень своеобразна по своему художественному строю, в котором легко и безыскусно сочетаются элементы эпоса и лирики. Все повествование пронизано широким раздольем лирической песни. «По всему ее телу слышала она, как проходили звуки: тук, тук. «Нет, не вытерплю, не вытерплю… Может, уже алая кровь бьет ключом из белого тела. Может, теперь изнемогает мой милый; а я лежу здесь!» И вся бледная, едва переводя дух, вошла в хату» (I, 251). Точно сама музыка воплощена здесь в слове! И так почти на каждой странице. «Страшная месть» – одно из самых поэтических произведений русской прозы. Живописная пластика гоголевского слова впервые достигает здесь такой поразительной силы. Характерно проявляется в повести и превосходное искусство пейзажной живописи Гоголя. Кто не помнит знаменитого описания Днепра в начале десятой главы этой повести: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои…»! Это подлинное стихотворение в прозе, плотно насыщенное тропами и фигурами. «Когда же пойдут горами по небу синие тучи, черный лес шатается до корня, дубы трещат, и молния, изламываясь между туч, разом осветит целый мир – страшен тогда Днепр. Водяные холмы гремят, ударяясь о горы, и с блеском и стоном отбегают назад, и плачут, и заливаются вдали. Так убивается старая мать козака, выпроважая своего сына в войско» (I, 269). Могучий и прекрасный образ Днепра вырастает в поэтический символ величия и красоты родины.

Изображение пейзажа в «Страшной мести», как, впрочем, почти всюду в «Вечерах на хуторе близ Диканьки», носит романтический характер, соответствовавший тому принципу изображения действительности и человека, который лежит в основе всей книги. Торжественная красота и величие природы подчеркивали общую эмоционально-поэтическую атмосферу, преобладающую в большей части гоголевских повестей. Все это в свою очередь создавало характерное для романтизма ощущение единства человека и природы.

Романтизм, с присущими ему возвышенными порывами духа, открывший психологическое восприятие мира, создавший лирический стиль – многоцветный, яркий, живописный, способный передать тончайшие оттенки чувства, – этот романтизм оставил глубокий след в художественном сознании молодого Гоголя.

Вместе с тем следует сказать, что романтизм «Вечеров» отличался и ярко выраженным своеобразием. Художественное сознание Гоголя в ту пору было двойственно. С одной стороны, оно отражало присущее романтизму очень личное восприятие действительности. С другой же, оно было свободно от крайностей романтического индивидуализма, который вытекал из одностороннего понимания человека и основывался на весьма приблизительных представлениях о реальных его связях с обществом.

Гоголь принимал романтизм в его наиболее спокойных, умеренных формах, и потому он оказался способным в «Вечерах» раскрыть и какие-то реальные стороны народной жизни.

В художественном мире молодого Гоголя характерно совместились те элементы «народнопоэтического» и «народно-действительного», о которых позднее писал Белинский: «Оба эти элемента образуют собою конкретную поэтическую действительность, в которой никак не узнаешь, что в ней быль и что сказка, но все поневоле принимаешь за быль» (II, 509). Многие страницы «Вечеров» явились как бы предощущением того нового, реалистического пути, по которому пойдет вскоре художественное развитие Гоголя.

В этом отношении весьма примечательна повесть «Иван Федорович Шпонька и его тетушка».

Она стоит, казалось бы, несколько особняком в «Вечерах», выделяясь из всех других повестей этого цикла и содержанием своим и манерой письма. Вдохновенный, красочный мир романтической сказки, опоэтизированный Гоголем в предшествующих произведениях, здесь уступил место совсем иной сфере и совершенно другим человеческим судьбам. Царство житейской прозы, пошлость и скука повседневного быта, мелочные интересы пустых, ограниченных людей – вот тот мир, который неожиданно представляет здесь читателю Гоголь.

И самое удивительное, что повесть о Шпоньке при всем своем резком отличии от других повестей «Вечеров» вовсе не выламывается из этого цикла, отнюдь не воспринимается как нечто в нем инородное, чужое. Напротив, «Иван Федорович Шпонька…» оказывается очень важной составной частью всего цикла, позволяя по контрасту ярче и резче высветить два противостоящих мира – поэзию народной жизни и беспросветную прозу поместного бытия.

Повесть о Шпоньке открывается вступлением от рассказчика. Их здесь, собственно, два: приезжий из Гадяча Степан Иванович Курочка, рассказавший и затем сам записавший эту историю, и безымянный старик, «ведущий» сюжет. Небольшое вступление играет важную структурную роль в повести, внешне мотивируя ее незавершенность. По легкомыслию старухи пропала половина тетради, исписанной Курочкой, и «пришлось печатать без конца». Ироническая усмешка Гоголя как бы нечаянно вторгается в повествование и характерно его окрашивает.

Повесть состоит из пяти глав. Каждая из них почти самостоятельная новелла. И хотя все они связаны между собой, у каждой есть свое сюжетное зерно.

Через всю повесть проходит образ Шпоньки.

Письмо Гоголя предельно сжато. Три странички первой главы повести с поразительным лаконизмом раскрывают истоки характера Шпоньки. Характер его – в полном отсутствии характера. Духовный мир этого человека совершенно ничтожен. Добрый, мягкий, улыбчивый, он не приспособлен ни к какому делу. Ему противопоказано любое умственное напряжение. Он не в состоянии ни о чем думать, ни о чем говорить. Несколько связных слов, иногда ненароком слетающих с его языка, вызывают в нем счастливое умиление тем, «что выговорил столь длинную и трудную фразу». А какая бездна юмора в одной крохотной сцене, изображающей сватовство Ивана Федоровича. Вот они сидят друг возле друга, Шпонька и белокурая барышня Машенька, мучительно раздумывая оба, что бы этакое сказать:

«Иван Федорович немного ободрился и хотел было начать разговор; но казалось, что все слова свои растерял он на дороге. Ни одна мысль не приходила на ум.

Молчание продолжалось около четверти часа. Барышня все так же сидела.

Наконец Иван Федорович собрался с духом: «Летом очень много мух, сударыня!» – произнес он полудрожащим голосом.

«Чрезвычайно много! – отвечала барышня. – Братец нарочно сделал хлопушку из старого маменькиного башмака; но все еще очень много».

Тут разговор опять прекратился. И Иван Федорович никаким образом уже не находил речи» (I, 305).

В повести Гоголя выведены разнообразные типы. Рядом с никчемным Шпонькой мы встречаем бойкого и пройдошливого помещика Григория Григорьевича Сторченко – крикуна и забияку, чем-то нам предсказывающего будущего Ноздрева, видим говорливого Ивана Ивановича, неутомимую хлопотунью – матушку Григория Григорьевича, наконец – могучую телесами своими Василису Кашпоровну – деловитую тетушку Ивана Федоровича. Каждый из этих персонажей – характер тонко подмеченный и мастерски нарисованный пером двадцатидвухлетнего автора. Различные по своему темпераменту и нраву, они в конечном счете близки друг другу, представляя лишь разные грани помещичьего бытия.

Уже в этой ранней повести Гоголь демонстрирует свое поразительное искусство портретной живописи, умение одним резким штрихом вылепить характер.

Вот первое появление матушки Григория Григорьевича: «В то самое время вошла старушка, низенькая, совершенный кофейник в чепчике…» (I, 298).

А вот Иван Иванович подходит к стоящей на столе водке: «в долгополом сюртуке, с огромным стоячим воротником, закрывавшим весь его затылок, так что голова его сидела в воротнике, как будто в бричке» (I, 298).

А ежели хотите представить себе, как выглядит Григорий Григорьевич, – извольте: «Тут камердинер Григория Григорьевича стащил с него сюртук и сапоги и натянул вместо того халат, и Григорий Григорьевич повалился на постель, казалось, огромная перина легла на другую» (I, 292).

Необыкновенная пластика этих сравнений заставляет нас здесь вспомнить лучшие страницы «Мертвых душ».

Весело и, казалось бы, добродушно рисует Гоголь картину ничтожного в своей пошлости поместного быта. Он вроде бы ничего не осуждает и не обличает, он лишь лукаво усмехается над всем этим беспросветным убожеством, которое нераздельно царит здесь. Но неожиданно вы начинаете чувствовать, какая взрывчатая сила заключена в гоголевской усмешке. Чем спокойнее она кажется, тем более неумолимым становится истинное звучание гоголевской сатиры.

Повесть о Шпоньке осталась как бы незаконченной. Она обрывается почти на полуслове. После неудачного сватовства Ивана Федоровича Василису Кашпоровну осенил новый замысел, «о котором, – как замечает автор, – узнаете в следующей главе». Но тут-то повесть и обрывается. Казалось бы, на самом интересном месте…

Некоторые современные Гоголю критики именно так и восприняли повесть о Шпоньке – как фрагмент, как вещь незаконченную и высказывали по этому поводу сожаления. Иронически посмеиваясь над «Вечерами» – над простоватым их юмором и «малороссийским забавничаньем» молодого писателя, критик О. Сенковский выделял из общего ряда повесть «Иван Федорович Шпонька…» Она, по его словам, «есть единственная в целом сочинении повесть, в которой нет мужиков и казаков, и она именно столько занимательна, сколько нужно, чтоб пожалеть о том, что она не кончена».

Между тем повесть закончена. Исследователи давно уже установили, что никакого здесь обрыва нет. Это был художественный прием, к которому иногда прибегали писатели романтической школы, чтобы создать иллюзию незавершенности произведения и усилить в нем ощущение недосказанности, загадочности, таинственности. Используя известный композиционный прием в произведении реалистического плана, Гоголь в сущности пародирует этот прием. Странное объяснение, какое рассказчик дает во вступлении исчезновению части тетради, только подтверждает пародийный характер всей истории. На самом деле, повторяю, повесть совершенно закончена. Все сказано здесь, все завершено. Картина помещичьего быта нарисована кратко, но почти с исчерпывающей полнотой. Что бы впоследствии ни случилось со Шпонькой, ничего нового это не прибавит к его характеру, вполне уже сложившемуся и ясному для читателя. Так же ясны и характеры других персонажей. Оборванность сюжета – лишь кажущаяся, мнимая. Ничего существенно нового и произойти не может в этом застойном, окостеневшем мире. Незачем и продолжать повесть. Все и так уж достаточно ясно.

Вот в чем заключался замысел Гоголя.

«Шпонькой» Гоголь открывал в своем творчестве обширную галерею персонажей, в которых отразились различные стороны современной ему пошлой действительности. Сам Иван Федорович – прообраз будущих миргородских «существователей». Отдельные мотивы этого произведения были позднее использованы писателем в «Коляске», «Женитьбе» и отчасти в «Мертвых душах». В «Шпоньке» Гоголь вовсе отошел от фантастики, обратившись к реальному изображению современного быта. В этой повести легко угадываются истоки гоголевского реализма.

Таким образом, в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» раскрылось многообразие художественных возможностей молодого писателя. Неверно долгое время бытовавшее в научной литературе представление о том, что романтизм будто бы был быстротечным явлением в творческой биографии Гоголя. Некоторые русские писатели в совершенстве владели обоими методами – романтическим и реалистическим, часто не разлучавшимися, и на всем протяжении своей жизни работали как бы в двух направлениях. Классическим примером такого рода был Лермонтов. Его «Мцыри» и «Демон» никак не уступают по художественному своему значению «Песне про купца Калашникова» и даже «Герою нашего времени». Лермонтов видел достоинство одного и другого метода изображения и никогда их не противопоставлял. Нечто подобное имело место и у Гоголя.

Романтические краски, разумеется, преобладали в «Вечерах на хуторе близ Диканьки». Но интересно, что еще до выхода в свет «Вечеров» были опубликованы отрывки из исторического романа «Гетьман» и повести «Черный кабан», написанные в реалистической тональности. Казалось, что «Иван Федорович Шпонька…» предвещал окончательный поворот писателя к реализму. Однако в цикл «миргородских» повестей, появившийся через два с лишним года после «Вечеров», наряду с вещами, написанными в реалистической манере, был включен «Тарас Бульба» – повесть, в которой романтический элемент играл весьма важную роль. Эту повесть, как мы увидим ниже, Гоголь особенно близко принимал к сердцу и многократно продолжал перерабатывать – причем он делал это в то время, когда особенно интенсивно трудился над «Мертвыми душами», т. е. в пору расцвета своего реалистического таланта.

Стало быть, романтизм имел глубокие корни в художественном сознании Гоголя, и вовсе не следует рассматривать его увлечение романтизмом как нечто наносное и не очень характерное для развития его таланта. Вызревание Гоголя как художника шло сложными путями, он напряженно искал наиболее активные, выразительные средства и принципы изображения действительности.

«Вечера на хуторе близ Диканьки» были восприняты современниками как заметное событие в литературе. Не так давно был обнаружен чрезвычайно интересный документ – письмо В. Ф. Одоевского к А. И. Кошелеву, датированное 23 сентября 1831 года, т. е. тем месяцем, когда вышла в свет первая книжка «Вечеров». Вот несколько строк из этого письма: «Ты спрашиваешь, что нового в литературе? Да, кроме твоих пиитических писем, почти ничего. Однако же на сих днях вышли «Вечера на хуторе» – малороссийские народные сказки. Они, говорят, написаны молодым человеком, по имени Гоголем, в котором я предвижу большой талант: ты не можешь себе представить, как его повести выше и по вымыслу и по рассказу и по слогу всего того, что доныне издавали под названием русских романов».

Этот восторженный отзыв о гоголевской книге, принадлежавший тонкому художнику и критику, однако, вовсе не свидетельствовал о полном единодушии в оценках «Вечеров» современной Гоголю критикой. Оценки были очень разные и противоречивые.

Булгарин, например, в своем критическом фельетоне, появившемся на страницах «Северной пчелы», высмеивал Рудого Панька за то, что ему «недостает творческой фантазии», за «несовершенно отделанный язык», за отсутствие в повестях «характеров сильных или слишком глубоких». Впрочем, лишь отдельные места этих повестей, снисходительно признавал критик, «дышат пиитическим вдохновением».

В язвительных оценках Булгарина не было ничего удивительного. К началу 1830-х годов уже достаточно определенно выявилась и политическая и «эстетическая» позиция этого человека. Издаваемая им газета «Северная пчела» обрела к тому времени репутацию самого реакционного органа русской печати. Все мало-мальски прогрессивное и талантливое в литературе вызывало со стороны Булгарина ожесточенную хулу. Вполне естественным поэтому было и его отношение к «Вечерам на хуторе близ Диканьки». Довольно, можно сказать, проницательно он вскоре почувствовал в творчестве Гоголя смертельную угрозу тому образу мысли и тем взглядам на искусство, которые сам исповедовал. Вот почему с таким ожесточением Булгарин встречал каждое новое произведение Гоголя.

Весьма неприязненно оценил «Вечера» Николай Полевой. И это кажется на первый взгляд странным. Издатель замечательного журнала «Московский телеграф» Н. Полевой до того, как он в конце 1830-х годов переметнулся в лагерь реакции, сыграл очень важную роль в развитии русской литературы и общественной мысли в целом. Историк и писатель, критик и журналист, Полевой занимал хотя и противоречивую, но в основном прогрессивную позицию в русской общественной жизни второй половины 20-х и первой половины 30-х годов. Тем более удивительной представляется та эстетическая глухота, которую он обнаружил в своих оценках «Вечеров на хуторе близ Диканьки».

Заподозрив Пасичника во внешнем подражании Вальтеру Скотту, Н. Полевой увидел в «Вечерах» «желание подделаться под малоруссизм», т. е. неискусную подделку под народность, «бедность воображения», неестественный, высокопарный слог да и вообще неумение распорядиться тем «кладом преданий, которые автор извлек из памяти народной». Таким был отзыв о первой части «Вечеров». Что касается второй части, то хотя она показалась критику «гораздо превосходнее первой», но и в ней, однако же, Полевой нашел неглубокость взглядов автора («ни одна мысль, ни одна картина, ни одно выражение не западает в душу»), «скудость изобретения или, лучше сказать, воображения», «отступление от устава вкуса и законов изящного», «какая-то неопытность, шаткость в языке, а иногда и явное незнание грамматики».

Николай Полевой был одним из самых страстных приверженцев романтизма. Он видел в этом художественном направлении предпосылки для наиболее плодотворного развития литературы. Причем он защищал романтизм в его самых крайних, субъективных формах. О каждом новом литературном явлении Полевой судил с точки зрения того, в какой мере оно соответствует его собственным представлениям о романтическом искусстве. В гоголевских «Вечерах» Полевой не нашел той свободы творческого духа, которую считал признаком «истинного романтизма», и, не обинуясь, осудил их. Совершенное воплощение достоинств романтизма в русской литературе критик видел в творчестве Марлинского, которого он недаром противопоставляет Гоголю: «Посмотрите-ка на одного сказочника, который написал повесть «Лейтенант Белозер»! Вот художник! Его голландец Саарвайзен как живой перед вами! Сколько раз вы сами, верно, хохотали от души над этими чудаками голландцами, которых живописует автор, а он, может быть, не бывал и близко Голландии! Но таков творческий дар. Ему нет надобности жить между голландцами, между поляками, русскими или малороссиянами: он дернул волшебною ширинкой – и они перед вами». По Полевому, художнику вовсе нет нужды изучать изображаемый предмет во всей его жизненной конкретности и достоверности, он постигает его силой своего творческого духа, интуицией, воображением. Естественно, что подобному, крайне субъективному пониманию искусства мало соответствовали повести Гоголя, и они были отвергнуты.

С иных позиций судил о «Вечерах» Николай Надеждин. В своем отклике на эту книгу он признал ее «приятнейшим явлением нашей словесности». Заметив, что автору удалось правдиво воспроизвести украинский национальный колорит и народный быт, не тронутый «чуждым влиянием», Надеждин обрушился на своего антагониста Н. Полевого, которому «почудился в пасичнике Рудом Паньке неприязненный враг». Начисто отрицая какие бы то ни было достоинства романтизма и не приметив ни малейшего его влияния на молодого Гоголя, Надеждин хвалил «Вечера» как явление, совершенно противостоящее романтическому творчеству.

Следует сказать, что хотя Надеждин и признал достоинства гоголевских повестей, но известная узость его эстетических позиций помешала ему в полной мере понять своеобразие этих повестей, их сложную художественную природу и то истинное поэтическое обаяние, которое было заключено в романтической и одновременно в столь жизненно достоверной атмосфере этих произведений.

До Белинского наиболее тонко и проницательно оценил «Вечера» Пушкин. Уже в первом же своем отзыве, написанном под свежим впечатлением только что прочитанной книги и опубликованном в форме открытого письма к редактору «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду» Александру Воейкову, он заметил: «Сейчас прочел «Вечера близ Диканьки». Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия! какая чувствительность! Все это так необыкновенно в нашей нынешней литературе, что я доселе не образумился». Пушкин верно предвидел, что многое в книге Гоголя вызовет неудовольствие современной критики. Он настоятельно просит Воейкова взять под защиту молодого автора, «если журналисты, по своему обыкновению, нападут на неприличие его выражений, на дурной тон и проч.». Как мы уже знаем, эти опасения оказались небезосновательными.

Итак, натуральная веселость, без жеманства и чопорности – вот в чем Пушкин увидел один из важных признаков истинной поэтичности гоголевской книги. Несколько лет спустя, в другом своем отзыве на тот же сборник, написанном в связи с выходом в свет второго его издания, Пушкин снова коснулся этой темы. На страницах «Современника» он вспоминал о впечатлении, какое вызвали повести Гоголя при своем появлении: «Как изумились мы русской книге, которая заставляла нас смеяться, мы, не смеявшиеся со времен Фонвизина!» (12, 27). Сопоставление имен Гоголя и Фонвизина было знаменательно: оно отражало характер восприятия Пушкиным юмора «Вечеров». Уже в этой книге он увидел первые проблески сатирического дара Гоголя. Наблюдение поэта шло наперекор тому, как толковала критика 1830-х годов природу гоголевского смеха. Булгарин, например, в очередном критическом фельетоне, посвященном второму изданию «Вечеров», писал, что характерная особенность этих повестей состоит в «самой добродушной юмористике». Нужно ли говорить, насколько ближе к истине был Пушкин! Не «добродушного юмориста» ощутил он в молодом писателе, а серьезного, глубокого художника, способного ставить в своих произведениях важные вопросы жизни.

В этом направлении и пошло дальнейшее развитие Гоголя.

4

Высокая оценка Пушкиным «Вечеров на хуторе близ Диканьки» была особенно дорога Гоголю. Пушкин в его глазах был высочайшим авторитетом в вопросах искусства.

В 1832 году Гоголь начал работать над статьей «Несколько слов о Пушкине» (позднее вошедшей в состав «Арабесок»), в которой сделана замечательная попытка ответить на вопрос: в чем состоит смысл и значение творчества Пушкина? Эта небольшая, всего в несколько страниц, статья – самое блистательное, если не считать знаменитого цикла статей Белинского о Пушкине, из того, что до сих пор написано о великом русском поэте. Именно здесь Гоголь впервые раскрыл общенародное значение творчества Пушкина и, анализируя его, поставил ряд важнейших теоретических проблем современной ему русской литературы.

Гоголя связывали с Пушкиным узы дружбы. Они поверяли порой друг другу свои творческие планы и замыслы. Пушкин бывал часто первым судьей новых произведений Гоголя. Когда в 1836 году Пушкин начал издавать «Современник», он привлек к сотрудничеству Гоголя. На страницах этого журнала были впервые напечатаны «Коляска», «Нос», драматический отрывок «Утро делового человека», статья «О движении журнальной литературы» и ряд рецензий.

«Вечера на хуторе» сразу выдвинули Гоголя в ряд лучших русских писателей. Обогащаясь новыми жизненными впечатлениями, молодой писатель вырабатывал в себе все более глубокий взгляд на современную действительность. Жизнь в официальном, чиновном Петербурге постепенно развеивала в душе Гоголя те романтические иллюзии, с которыми не так давно он приехал в столицу. Его восприятие жизни становится более конкретным и критическим. Молодому писателю открылись противоречия крепостнической России. Трагическое положение народа, праздность и паразитизм помещичьего класса, бездушие и деспотизм господствующей власти – эти явления повседневной действительности все более привлекают к себе внимание писателя.

В июне 1832 года Гоголь решил навестить своих родных. Проездом он остановился в Москве. Повести Рудого Панька здесь были уже хорошо известны. У Гоголя появилось много новых знакомых – семья Аксаковых, актер М. С. Щепкин, поэт И. И. Дмитриев, историк М. П. Погодин, писатель М. Н. Загоскин. Несколько позднее он познакомился с историком и этнографом М. А. Максимовичем, славистом О. М. Бодянским. С некоторыми из этих людей Гоголь сохранил близкие отношения до конца своей жизни.

С. Т. Аксаков в своих воспоминаниях рассказал о том восторге, с каким литературная Москва приветила молодого писателя. В бумагах П. А. Вяземского недавно обнаружено еще одно свидетельство о впечатлении, какое произвел Гоголь в этот свой приезд в Москву на тамошних литераторов, в частности на И. И. Дмитриева. Вяземский рассказывает, что И. И. Дмитриев пригласил Гоголя к себе на обед и был весьма рад знакомству с ним. Попрощавшись с гостем и проводивши его до дверей, знаменитый поэт воскликнул: «Да он так и смотрит Гоголем… Завтра же пошлю за его сочинениями и перечту их снова. У него и теперь много авторского запаса… Я благодарен, что меня ознакомили с этим молодым человеком. Я очень доволен, что его узнал: в нем будет прок».

Из Москвы Гоголь заехал на несколько дней в Полтаву, а затем – в родную Васильевку. Два с половиной месяца он гостил дома и в начале октября стал готовиться в обратный путь.

В Петербург вместе с Гоголем поехали его две младшие сестры – Елизавета и Анна. Гоголь обещал их устроить в Патриотический институт, в котором он преподавал. Доступ туда разрешался лишь дочерям военных. По специальному ходатайству начальницы института в виде исключения приняли сестер Гоголя. За это он должен был отказаться от жалованья – 1200 рублей в год.

Из своего путешествия в родные украинские места он вынес впечатление, что отнюдь не один Петербург является средоточием безобразий господствующего уклада жизни, что такова вся Россия. Горечью проникнуто его письмо к И. И. Дмитриеву от 20 июля 1832 года: «Теперь я живу в деревне… Чего бы, казалось, недоставало этому краю? Полное роскошное лето! Хлеба, фруктов, всего растительного гибель! А народ беден, имения разорены и недоимки неоплатные» (X, 239). Мысль о трагическом неустройстве жизни все глубже овладевает Гоголем. И он напряженно ищет объяснения тем фактам действительности, с которыми постоянно сталкивался. Следы этих гоголевских раздумий мы находим в его письмах.

В начале 1833 года он узнал, что Погодин завершил работу над пьесой о Борисе Годунове. Высказывая нетерпеливое желание возможно скорее ознакомиться с ней, Гоголь советует автору: «Ради бога, прибавьте боярам несколько глупой физиогномии. Это необходимо так даже, чтобы они непременно были смешны. Чем знатнее, чем выше класс, тем он глупее. Это вечная истина! А доказательство в наше время» (X, 255). Внимательный современник, близко соприкасавшийся с Гоголем в ту пору, сообщает в своих воспоминаниях важное наблюдение: «В эту эпоху Гоголь был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и к нововводительству…».

Писательская судьба Гоголя не была легкой. Его постоянно мучили сомнения в правильности избранного им пути в жизни. Успех «Вечеров» не только не ослабил этих сомнений, но, возможно, даже еще больше их усилил. В его душе то и дело возникает чувство неудовлетворенности теми произведениями, которые были им прежде написаны. Они стали казаться ему недостаточно «увесистыми» и слишком отвлеченными от серьезных вопросов действительности. 1 февраля 1833 года он пишет Погодину: «Вы спрашиваете об Вечерах Диканских. Черт с ними!.. Я даже позабыл, что я творец этих Вечеров, и вы только напомнили мне об этом… Да обрекутся они неизвестности! покамест чтонибудь увесистое, великое, художническое не изыдет из меня» (X, 256–257).

Писатель все больше сознавал, что источником подлинного искусства является реальная жизнь. Он с откровенным пренебрежением относился к ходульным повестям Николая Полевого, к выспренним, фальшивым пьесам Нестора Кукольника. Вот характерные строки из его письма от 30 марта 1832 года – о Кукольнике, которому дал ироническое прозвище Возвышенный: «Возвышенный все тот же, трагедии его все те же. Тасс его, которого он написал уже в шестой раз, необыкновенно толст, занимает четверть стопы бумаги. Характеры все необыкновенно благородны, полны самоотверженья и вдобавок выведен на сцену мальчишка 13 лет, поэт и влюбленный в Тасса по уши. А сравненьями играет, как мячиками; небо, землю и ад потрясает, будто перышко. Довольно, что прежние: губы посинели у него цветом моря, или тростник шепчет, как шепчут в мраке цепи (курсив Гоголя. – С. М.) – ничто против нынешних. Пушкина все по-прежнему не любит. Борис Годунов ему не нравится» (X, 228).

Гоголь был чрезвычайно чуток к малейшему проявлению лжи в искусстве. И ничто не вызывало в нем большую ярость, чем ощущение фальши и недостоверности в художественном произведении. С Кукольником у него были давнишние отношения. Ровесники, вместе учились в Нежинской гимназии, оба хлебнули неприятностей во время «дела о вольнодумстве». А потом их пути решительно разошлись. Встретившись в Петербурге, они оказались совершенно чужими людьми. Легко и быстро сочинявший, преуспевающий Кукольник своими псевдопатриотическими пьесами, написанными в манере «высокой» романтической трагедии, снискал себе популярность в светских салонах Петербурга, был вскоре обласкан властями, даже самим Николаем I. Гоголю он решительно не нравился своим позерством, напыщенностью. «Кстати, о Возвышенном: он нестерпимо скучен сделался» (X, 261), – жаловался Гоголь А. С. Данилевскому в начале февраля 1832 года. Но не только личные качества Кукольника раздражали Гоголя. Еще больше не нравились ему сочинения этого человека, отнюдь не лишенного дарования. Все направление его творчества казалось Гоголю абсолютно неприемлемым – своей полной отрешенностью от серьезных вопросов современной жизни и какой-то своей нарочитостью, внутренней фальшью.

Гоголь сознавал крайнюю ограниченность представлений, согласно которым предметом искусства может быть лишь возвышенная, идеальная сторона действительности. Он понял необходимость изображения человека во всех его связях и отношениях с жизнью. А это, в свою очередь, требовало от писателя умения раскрыть всю потрясающую «тину мелочей», опутывающую человека, всю заурядную житейскую прозу его повседневного существования. Такое художественное ви́дение действительности не имело ничего общего с «идеальной» поэзией старой романтической школы. Пушкин впервые увидел поэзию в таких явлениях жизни, в которых раньше она никогда даже не подозревалась. Гоголь пошел в этом направлении значительно дальше. «Вседневность» не только перестала быть «низкой», но становилась неиссякаемым источником прекрасного и поэтичного в искусстве. «… Чем предмет обыкновеннее, тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное и чтобы это необыкновенное было между прочим совершенная истина» (VIII, 54), – эти знаменитые строки из статьи о Пушкине были написаны Гоголем в 1832 году и выражали тот эстетический принцип, который отныне становился центральным в системе его взглядов на искусство.

1833 год явился трудным периодом в жизни Гоголя. «Вечера на хуторе близ Диканьки» казались ему уже пройденным этапом в его творчестве, Гоголь хочет создать произведения, более глубоко и непосредственно связанные с современной действительностью. В его голове теснятся многочисленные замыслы. Но ни один из них он не доводит до конца. В ответ на просьбу Максимовича прислать что-нибудь для альманаха «Денница» Гоголь пишет: «У меня есть сто разных начал и ни одной повести, и ни одного даже отрывка полного, годного для альманаха» (X, 283). Он начинает писать комедию «Владимир 3-й степени», но бросает ее; приступает к работе над комедией «Женитьба» (в первоначальной редакции – «Женихи»); задумывает ряд крупных работ по всеобщей истории и истории Украины. «Какой ужасный для меня этот 1833-й год! – пишет Гоголь 28 сентября Погодину. – Боже, сколько кризисов!.. Сколько я поначинал, сколько пережег, сколько бросил! Понимаешь ли ты ужасное чувство: быть недовольну самим собою» (X, 277). Будучи уже известным автором двух книжек «Вечеров», он терзается сомнениями в серьезности своего призвания и едва не склоняется к решению целиком посвятить себя изучению истории.

Смятение и тревога пронизывают вдохновенное поэтическое обращение Гоголя к 1834 году: «У ног моих шумит мое прошедшее, надо мною сквозь туман светлеет неразгаданное будущее. Молю тебя, жизнь души моей, мой гений. О не скрывайся от меня, пободрствуй надо мною в эту минуту и не отходи от меня весь этот так заманчиво наступающий для меня год. Какое же будешь ты, мое будущее? Блистательное ли, широкое ли, кипишь ли великими для меня подвигами или… О, будь блистательно, будь деятельно, все предано труду и спокойствию!.. Таинственный, неизъяснимый 1834-й <год>. Где означу я тебя великими труда<ми>» (IX, 16–17). И этот год стал переломным для Гоголя, решил судьбу его как писателя. В 1834 году была завершена работа над повестями «Невский проспект», «Портрет», «Записки сумасшедшего», опубликованными в начале следующего года в составе «Арабесок», а также подготовлена к печати большая часть повестей «Миргорода». Гоголь окончательно утвердился на тех художественных позициях, которые привели его к созданию величайших произведений реалистического искусства.